Самый кайф (сборник) Рекшан Владимир
В начале семидесятого года я в последний раз отличился на спортивном поприще, выиграл «серебро» на зимнем первенстве страны среди юниоров по прыжкам в высоту, весной в Сочи повредил связку под коленным суставом, а в конце лета залеченное, казалось бы, совсем колено рванул еще раз. На перекрестке судьбы с юношеским вселенским задором возможным казалось все: и причуды первой звезды рока, и суровая олимпийская стезя.
Мой тренер, Виктор Ильич Алексеев, великий человек, сокрушался:
– Он хиппи! Я же был в Америке и видел таких с гитарами! Он же настоящий хиппи! А они все алкоголики и наркоманы. Сделайте же с ним что-нибудь!
Но я ничуть не относился к бездеятельным хиппи. Я являлся деятельным безумцем молодежности, не понимая, в начале какой тропы нахожусь – ровной и стремительной сперва, но теряющейся далее в трущобах страстей.
Во второй половине шестидесятых советские административно-культурные единицы относились к игре на электрогитарах снисходительно-доброжелательно, а к концу десятилетия – уже обоженно-индифферентно. В 1969 году ленинградский состав «Фламинго» выступал в Политехническом институте, и перед выступлением группы сломались усилители (добрая наша традиция). Пока усилители чинили специалисты, публика чинила залу ущерб, вырабатывая, по Павлову, рефлекс на отечественный рок. Тот день стал переломным во взаимоотношениях административно-культурных единиц и любителей новой музыки. Вышел указ, обязывающий всякий ансамбль иметь в составе духовую секцию, запрещающий исполнять композиции непрофессиональных авторов, обязывающий всякую группу приезжать в Дом народного творчества на улицу Рубинштейна и сдавать программу комиссии, состоящей из тех же административно-культурных единиц. Однако! Мы и такие же, как мы, мыкались по случайным помещениям, из которых нас гнали взашей по поводу и без повода, мы скопидомничали, собирая жалкие рубли на аппаратуру, мы, собственно, были вольными поморами, а нам предлагали крепостное право, нам предлагали оставаться лишь народной самодеятельностью, но ничего не делать самим. Разрешалось лишь мыкаться и скопидомничать. Однако!
Однако систему пресечения еще не отработали, но был сделан первый шаг, точнее, подталкивание к подполью. Удавалось еще концертировать в вузах, но противникам уже удавалось пресекать концертирования. К началу 1971 года в стылом ленинградском воздухе запахло войной.
Коля Васин, рослый и восторженный бородач, заметно выделялся из публики тех лет. Он считался реликвией и гордостью города (условного города волосатиков), потому что никому более не то что не удавалось, а дажене мечталось получить посылку от самого Джона Леннона. А Коля Васин получил. После раскола «Битлз» Джон собрал «Пластик Оно бэнд», который выступил с концертом в Торонто. Коля Васин поздравил 9 октября 1970 года Джона с тридцатилетием, а благодарный Джон Леннон прислал Коле Васину пластинку с записью концерта в Торонто. Там Джон исполнил «Дайте миру шанс», и под его лозунгом проходят сейчас массовые форумы борцов за мир. «Коле Васину от Джона Леннона с приветом» – такой автограф на невских берегах не имел цены.
Этот-то Коля Васин и вызвал меня к себе по очень важному делу. Не помню точно, но, кажется, стояли холода, и я долго трясся в трамвае, пока добрался до Ржевки. В этом несуразном районе, где деревянные частные дома соседствовали с застройками времен архитектурных излишеств, и жил корреспондент лидера «Битлз». Найдя дом, я поднялся по лестнице и позвонил. Мне открыл Коля Васин. Он был одет в широкую рубаху навыпуск и домашние тапочки. Мы обнялись по-братски. Я довольно сдержан в проявлении чувств, но так полагалось в этом доме. Мы прошли в комнату, по которой сразу можно было представить жизненные приязни хозяина. На стенах висели фотографии битлов, особенно Джона, стеллажи были заставлены коробками с магнитофонными пленками, тут же стояли магнитофон и колонки, проигрыватель, повсюду лежали стопками пластинки, а увесистые, величиной с рождественский пирог, самодельные альбомы составляли, пожалуй, главную достопримечательность. Коля Васин работал художником-оформителем, и, судя по этим альбомам, художником-оформителем являлся отменным. Несколько альбомов он посвятил «Битлз», имелся альбом, повествующий об истории отечественного рока. В нем хранились редчайшие фотографии, и если бы его теперь издать, то он пользовался бы спросом.
Коля Васин сказал:
– Есть идеи. Есть замечательные идеи. Сейчас придет наш человек и все расскажет, а пока, извини, старик, я поставлю Джона.
Он поставил Джона, закрыл глаза и, сидя в кресле, стал раскачиваться под музыку, кайфовать и даже подозрительно постанывать, а я стал ждать «нашего человека», поскольку ехал на Ржевку не кайфовать, а знакомиться с идеями.
Скоро «наш» появился. Худощавый и белокурый, с нервным лицом, с прозрачными глазами, одетый в серый костюм, светлую рубашку, галстук. На лацкане пиджака поблескивал комсомольский значок, и не просто значок, а с золотой веточкой. Такой значок говорил об особых полномочиях. Тогда я представлял «нашего человека» другим – волосатиком в поношенной экипировке, так я выглядел сам, но Коля Васин обещал – придет «наш», а я верил Коле Васину.
– Арсентьев, – представился человек с полномочиями.
Он смотрелся года на двадцать четыре.
Арсентьев сел, зябко потер ладонью о ладонь, помолчал и начал говорить, словно не для меня, а вообще, лишь изредка бросая на собеседников короткие взгляды:
– Есть идея организовать клуб. Некое сообщество людей, объединенных одними интересами, и таковой опыт уже имеется в организации фотоклубов, филателистических и нумизматических клубов. С молодежью, увлекающейся рок-музыкой, дело обстоит не просто, но есть мнение, которое я представляю, что стоит попробовать и объединить их, и сбить нездоровый ажиотаж, который только вредит музыкантам, и дать рост наиболее талантливому.
– «Санкт-Петербург» – самая крутая команда в городе! – Это Коля Васин перестал кайфовать и включился в разговор.
Арсентьев посмотрел на меня внимательно и продолжил:
– Но и много, естественно, противников. Поэтому мы должны сперва организоваться, представить программу действий, провести ряд мероприятий и поставить противников перед фактом. Эта анархия, это «каждый за себя» ничего не даст. Может, стоит подумать и приобрести общую клубную аппаратуру и тем гарантировать профессиональное звучание каждого выступления.
– Да-да, аппаратура нужна! – Я был согласен. Я был согласен объединиться хоть с чертом лысым, чтобы гарантировать профессиональное звучание, и не мог сдержать волнение перед «нашим человеком», обладающим полномочиями.
– Уже согласились «Аргонавты», «Белые стрелы», «Славяне» и даже «Фламинго». Мы победим, старик! – воскликнул Коля Васин.
Помню, опять было холодно, но лед на Неве уже сошел. Мне велели явиться в один из воскресных дней к Медному всаднику, что я и сделал. Большая группа волосатиков по велению Арсентьева также явилась к памятнику. По ходу приветствуя знакомых, подхожу к Летающему Суставу:
– Чего ждем? Что-то будет, Мишка?
– А всё ништяк, чувачок, ништяк! Зачем-то ведь звали. Да и так всё уже в кайф!
Я завидовал простоте его реакций, чувствуя, что неожиданная слава делает меня осторожным и даже пугливым.
Подходили знакомые, посмеивались, подошел Коля Васин – восторженный голос его слышался издалека. Он был в кожанке времен Пролеткульта, кепке-восьмиклинке, сшитой из потертой джинсовой ткани, крупный круглый значок «Imagine» на лацкане кожанки походил на мишень, и вся наша пестрая группа походила на мишень. Но выстрела не произошло. Раздалась команда, мы двинулись к дебаркадеру, что стоял у парапета напротив Медного всадника, и, к общему удивлению, погрузились на речной трамвайчик, который тут же и отвалился от дебаркадера.
Появился Арсентьев. В аккуратном плаще строгой расцветки, с аккуратным пробором. Он вежливо приветствовал каждого рукопожатием. Ладонь у него оказалась холодная, а пальцы цепкие и сильные. Руководителям групп предлагалось пройти в овальную каюту, а рядовым деятелям рок-музыки – в общую.
– Касты какие-то, – расстроился Мишка. – Вы, значит, брахманы, а мы – пушечное мясо рок-н-ролла? Н-да. Ништяк. Ништяк и кайф!
В овальной каюте собралась элита. Арсентьев повторил более развернуто то, что я уже слышал на Ржевке, и предложил наметить конкретный план и проект Устава создаваемого клуба. Говорили много глупостей. Арсентьев конкретизировал и поправлял, а его конкретизировала и поправляла такая же белокурая и голубоглазая, как Арсентьев, молодая женщина, так же строго и аккуратно одетая и причесанная. Арсентьев и Белокурая сидели рядом. Дебаты продолжались бесконечно, и я вышел в общую каюту, где оказалось веселее и бесшабашнее. Брякала посуда, курили – табачные облака клубились над головами рок-н-ролльщиков, воздух горчил.
Музыкальная общественность изъявила желание, и желание исполнилось – речной трамвайчик подошел к первому же дебаркадеру, и выборные от рок-н-ролльщиков рванули в ближайший гастроном. По их возвращении круиз продолжился.
В итоге приняли на речном трамвайчике Устав – довольно жесткий Устав; многое запрещалось, – постановили скинуться по двадцать рублей в кассу Поп-федерации, как мы теперь назывались, и получили от Арсентьева указание ждать дальнейших указаний.
Этот вольный степанразинский круиз добил сомневающихся, и теперь мы представляли собой ярых сторонников долгожданной Федерации, что принесет долгожданную легальность, признание и профессиональное звучание.
Мы ждали дальнейших указаний Арсентьева.
А пока что – квинтэссенцией сезона, катаклизмом года, землетрясением нравов… Мухинскому училищу, построенному на деньги мецената барона Штиглица, исполнялось сколько-то там круглых лет. Нас, как сиюминутных знаменитостей, чуть не слезно просили украсить выступлением «Санкт-Петербурга» юбилей. Мы и украсили, как смогли.
На вечер прибыло много выпускников прежних лет, и они, явившись по пригласительным билетам к началу вечера, увидели огромную толпу, сгрудившуюся у дверей, запрудившую даже пол-улицы, на которую выходил фасад училища. Испуганный милиционер пытался объясниться с толпой через мегафон, но толпа имела навык, толпа стояла стеной, и обладатели пригласительных билетов в большинстве не смогли попасть в училище, а наиболее активных, возмущающихся вслух, пытавшихся пробиться к дверям юбиляров милиция как раз и забрала. Имевшая же навык толпа напирала, но напирала, не нарушая на глазах милиции правил социалистического общежития.
Я оказался в толпе, и меня передали через нее к дверям на руках. В самом училище оказалось не лучше. Но и не хуже. Затейливые коридоры барона Штиглица походили на цыганский табор. Единственно, что не жгли костров. Осторожность и пугливость во мне прогрессировали и приводили к противоположным проявлениям. И хотя я более не практиковал выбегание на сцену босиком, но на колени все же падал и метался зверем, и прыгал через колонки, и кричал в микрофон про осень:
- Мне двадцать лет! Я иду против ветра!
- И ты со мной – мы два мокрых берета!
- И нет лета больше, нет тут!
А Володя лишь еще больше преуспел в синкопах, а Серега еще и дул в губную гармонику, а Мишке хоть и было иногда не до клавишей, но зато еще более он соответствовал прозвищу Летающий Сустав, летая по сцене с бубном и чаруя экзальтированных болельщиц.
Так что два часа самума в актовом зале – и все.
Теперь я даже ставил под удар родителей: они занимали довольно серьезные должности на производстве, а на одном из совещений по идеологии обсуждали «так называемую рок-музыку»; упомянули и «Санкт-Петербург», приписав ему чуть ли не монархические настроения.
Я этого не понимал. Мы ведь просто сочиняли музыку и слова к ней. И просто выступали не бог весть на каких подмостках. Может быть, это были хреновая музыка и хреновые слова, но мне казалось, что наоборот, «Петербург», запевший на родном языке, достоин пусть не поддержки, но хотя бы невмешательства. Я очень надеялся на Поп-федерацию, на Арсентьева и на его значок с золотой веточкой.
По сложной системе конспиративных звонков узнаю – ночью на улице Восстания, в здании бывшей гимназии, произойдет встреча самых кайфовых наших рокеров с польской рок-группой «Скальды», приехавшей в СССР на гастроли. Иметь при себе три рубля на организационные расходы. Играют с нашей стороны «Фламинго» и «Санкт-Петербург». Под утро – «джем», то есть совместное и импровизационное выступление музыкантов из разных составов. Лишнего не болтать. Аппарат выкатывает «Фламинго».
Не болтая лишнего, собираемся и едем в метро; встречаем по дороге Никиту Лызлова, бывшего участника одной из университетских групп. Никита учился на химическом и там устраивал «Петербургу» концерт.
Не болтая лишнего, зовем Никиту с собой.
– Ночью! Концерт со «Скальдами»? Бред!
У Никиты крупное вытянутое лицо, широкий лоб марксиста, грамотная усмешка и прочный запас юмора. Он красивый, кайфовый парень, такой же, как мы.
– Ночью концерт со «Скальдами». Правда.
– Но ведь разыгрываете!
Заключаем пари и едем, на улице Восстания находим гимназию – тяжелое, мертвое, без света в окнах здание. В дверях быстрая тень – открывают. Поднимаемся по гулкой пустой лестнице и оказываемся вдруг в большом ярком зале с узенькими занавешенными окнами. Народу мало – все знакомые. Но незнакомое чувство простора и свободы в ограниченном просторе гимназии, в которую они вошли по-человечески, через дверь, а не через пресловутую женскую туалетную комнату, – это незнакомое состояние делает их робкими, тихими, даже серьезными.
Знакомят со «Скальдами». Братаны Зелинские, Анджей и Яцек, со товарищи – очень взрослые и, соответственно, пьяные славяне. Арсентьев тут же, и Васин, и всякая музобщественность, обычный мусор, которого – чем с боґльшим напором катила река рок-н-ролла – всегда хватало.
Играет «Фламинго», играет «Санкт-Петербург». С помощью проигранного Никитой пари разошлись-таки в непривычной обстановке и комфорте, и я свое откувыркался по сцене и падал несколько раз на колени, понимая, что пора менять «имидж» «Петербурга», «имидж» ярых парубков на «имидж» людей, не стремящихся к успеху, а достигших его.
Братья Зелинские, надломленные гастрольным бражничеством и буйством ночного сейшена, на вопрос Росконцерта – с каким из советских вокально-инструментальных ансамблей «Скальды» согласились бы концертировать? – ответили:
– Если пан может, то пусть пан даст нам «Санкт-Петербург». – Ответили и, говорят, заплакали, узнав о невозможности исполнить желание.
Пан из Росконцерта не знал про «Санкт-Петербург», а если и знал, то знал так, как знала Екатерина II про Пугачева – страшно, но очень далеко, а между мной и им – не один полк рекрутов и не один Михельсон – прекрасный генерал…
После комфортного сейшена на улице Восстания конспиративный авторитет Арсентьева и, конечно же, Васина стал непререкаемым. Мне же казалось – я более не распоряжаюсь полностью своим детищем, своим «Санкт-Петербургом», а становлюсь исполнительным унтером в железном легионе Арсентьева.
Его адепты, закатив глаза, повторяли: «Идея», «Наша идея», «Идея нашей Федерации», «Мы не позволим, чтобы кто-то предал нашу идею!», «Наша идея священна!».
«Однако черт с ним, – думалось мне. – Должны же быть и толкователи, священные авгуры, стоики и талмудисты. Если есть священная идея, то пусть их – значит, она есть. Главное, Клуб, то есть Поп-Федерация – это глоток свободы, это минимальный комфорт, это будущие концерты без глупой тасовки с администрацией, которой вечно объясняй, что ты не чайник и не монархист, и не бил ты окон, и не сносил дверей, хотя и рад, что кто-то бил и сносил, поскольку если ты, администратор, видишь в нас монархистов, то мы видим в тебе козла вонючего, а точнее – монархиста в квадрате, ведь это нужно быть стопятидесятипроцентным монархистом, чтобы услышать в наших лирических, пардон, песнях прокламацию абсолютизма!»
В чем никогда не было дефицита, так это в дураках.
И в новой Федерации дураков хватало.
Мы же стояли в их первых рядах.
А землю все-таки пробудило тепло, от тепла земля проросла травой, деревья – клейкими листочками. Ночи же от весны к лету становились все светлей, пока не вылиняли, как тогдашний мой «Wrangler», купленный за тридцатку и застиранный до цвета июньских ночей.
Я отвечаю теперь не только за «Санкт-Петербург», но и за группу кайфовальщиков, любителей подпольных увеселений. «Санкт-Петербургом» я распоряжаюсь не полностью, но зато кайфовальщики теперь в моих руках.
По системе конспиративных звонков узнаю время и номер телефона. Звоню. Голос женский.
– Группа номер пятнадцать, – называю.
– Двадцать три-тридцать, – отвечает. – Адрес такой: улица Х, дом Y.
Звоню кайфовальщикам и договариваюсь возле Финляндского. Конспирация вшивая. Все конспиративные кайфовальщики договариваются там же, поскольку на Охту ехать от Финляндского вокзала в самый раз.
Из цветасто-волосатой толпы, пугающей своим видом спешащих к субботним электричкам трудящихся, ко мне пробиваются кайфовальщики из группы № 15 и сдают по трехе. Погружаемся толпой в удивленные трамваи и, громыхая, укатываем на улицу Х, дом Y.
На Охте находим дом – школа нового индустриально-блочного типа.
А ночь светлее юности…
Арсентьев и подруга его белокурая – словно петух и клуха, а яркий галстук Арсентьева только подчеркивает сходство.
В зале – битком. Несколько киношных софитов стоят возле сцены, а на сцене мрачноватые поляки из группы техобеспечения «Скальдов» раскручивают провода. Сдаю трешницы кайфовальщиков Арсентьеву в фонд Поп-федерации. Разглядываю мрачноватых поляков и ту аппаратуру, которую они подключают. Аппаратура что надо – «Динаккорд» и клавиши «Хаммонд-орган». Появляются братья Зелинские со товарищи. Такие веселые. Они опять в России на гастролях. И полтыщи кайфовальщиков в зале становятся всё веселее. А в спецкомнате поляков веселят на трешницы кайфовальщиков.
«Скальды» выходят на сцену играть на «Динаккорде», а зал орет им, а старший Зелинский пилит на «Хаммонд-органе», а младший – на трубе или скрипке. И со товарищи пилят на басу и барабанах. А когда «Скальды» на прощание играют «Бледнее тени бледного» из «Прокл харум», в зале начинается чума. Или холера. Какая-то эпидемия с летальным исходом в перспективе.
– Ну полный отлет! – кричит Летающий Сустав, а рыжие Лемеховы ухмыляются нервно.
Эпидемия продолжается и после того, как «Скальды» уходят со сцены, в ту комнату, где их поддерживают Арсентьев и Белокурая с парочкой приближенных добровольцев-официантов из рок-н-ролльщиков.
Мрачноватые поляки сворачивают «Динаккорд» и «Хаммонд». Мы только хмыкаем. Не дадут, значит, нанести увечье знаменитым фирмам.
Пока кайфовальщики чумеют в зале и на ночной лужайке возле школы, «Аргонавты» вытаскивают свои самопальные матрацно-полосатые колонки, и я думаю, что и это, пожалуй, сгодится для бандитско-музыкального налета.
Играют «Аргонавты» – нормально играют и нормально поют, и лучше всего поют на три голоса «Бич бойз», но это вчерашний день. А сегодняшний день – это мы, «Санкт-», черт возьми, «Петербург», думаю я, чувствуя, как привычный озноб пробегает по телу, и это значит – выступление получится.
И оно получается. Рвем «Аргонавтам» все провода. В зале – то же самое. Только в квадрате. Или в кубе.
Далее Зелинские на четвереньках выбираются на сцену и «джемуют» на клавишах, а перед ними пляшут ленинградские мулаты Лолик и Толик – до тех пор, пока Зелинский не падает в оркестровую яму. Веселая жизнь! Кайф!
Хранится у меня пара затертых фотографий той ночи 1971 года. Косматый молодой человек в белых одеждах бежит по сцене с гитарой. Лица почти не видно. Тут же Серега, Володя, Мишка – дорогие моей памяти товарищи, в порыве настоящего драйва, музыкального движения, гонки. И по мгновению, вырванному фотографом, можно восстановить вкус времени, как по глотку воды – вкус реки; а вкус тех лет – терпкий, с горчинкой противостояния, через которое входящее поколение больших городов пытается, путаясь в чащобах, осознать себя. Да и не все вышли из чащи к ясным горизонтам, но ведь начинались те самые семидесятые, о которых теперь сказано миром скорбно и зло. И не хочу я героизировать или романтизировать наше стихийное противостояние тому, о чем теперь сказано миром скорбно и зло, но лишь предположить, что молодости, может быть, дан дар предчувствия больший, чем опыту… Да, опыта у нас не было совсем.
Параллельно с концертами Арсентьева еще происходили не централизованные новой властью выступления, и тут стоит вспомнить двухдневный шабаш в Тярлеве, в большом деревянном клубе, на сцене которого «Санкт-Петербург» набрал-таки еще очков сомнительной популярности в компании с другими известными тогда рок-группами – не стану врать и называть их, поскольку не помню точно. Но точно помню – Коля Васин лез целоваться от восторга, а после рок-н-ролльщики и кайфовальщики победно шли к станции, а по дороге рок-н-ролльщиков и кайфовальщиков, возглавляемых Колей Васиным, атаковали тярлевские дебилы и гоняли по картофельным полям, удовлетворяясь, правда, лишь внешним унижением пришельцев.
Весной и летом 1971 года прошло несколько ночных концертов, организованных Арсентьевым.
Лично я передал ему значительную сумму из трешниц кайфовальщиков и как-то, прикидывая перспективы, неожиданно пришел к простой и страшной мысли: «Ведь это же афера! Нас же просто подсекли, как рыбину на блесну, на блестящий значок с веточкой! Мы раньше работали и получали от профкомов несчастные восьмидесятирублевки, и покупали, пропади они пропадом, усилители и динамики. Но теперь-то все в руках Арсентьева, а что-то не слышно о признании, о собственности Поп-федерации, мы лишь глубже и глубже опускаемся в подполье, уже чувствуются его сырость и шорох мышей, и далекий пока оскал крыс!»
Отчасти прозрению способствовал лирический контакт с бедовой девицей из ближайшего окружения Арсентьева, с «лейтенантом». Молодость болтлива, а я был молод, резок и, придя к страшному выводу, стал болтать на всех рок-н-ролльных углах. И не только я – еще несколько смельчаков допетрило до аналогичных выводов. (Может, и они имели лирические контакты?) После наших речей только что не крестились, и, наговорившись всласть, я успокоился, тайно надеясь на ошибку. Но волна, так сказать, пошла, и «Санкт-Петербург» вызвали на своеобразный рок-н-ролльный «ковер», а точнее, в пивной зал «Медведь», что напротив кинотеатра «Ленинград» в полуподвальчике.
Мы с Мишкой притащились туда. Оказалось, полуподвальчик ангажирован Арсентьевым, и в этом пивном «Медведе» нас, то есть «Санкт-Петербург», должны судить.
За несколькими столами за кружками и сушеными рыбьими хвостами сидели волосатики, но не музыканты, а в основном, скажем так, музыкальная общественность. Среди них и мой лирический «лейтенант».
Мы с Мишкой сели с краю. Но нам не дали рассиживаться.
– Они предали нашу идею, – сказал один нервный.
– Они никогда не были преданы нашей идее, – сказала одна невзрачная.
– Они пытались провалить нашу Поп-федерацию, ее идею и идею ее порядка, – сказал один с выдвигающейся вперед, словно ящик письменного стола, челюстью.
Лирический «лейтенант» ничего не сказала, а лишь незаметно подмигнула и ухмыльнулась.
– Чего это они? – удивился Мишка. – Эй, мужики! Пивка плесните!
– Они, мало сказать, недостойны, – сказал другой нервный.
– Если чего они и достойны… – сказала другая невзрачная.
– Если и достойны, то осуждения и… – сказал другой с челюстью, вперяя в нас вытаращенные глаза, эти два протухших желтка. Поднялся Арсентьев, быстрым зябким движением хрустнул пальцами, остановил говоривших движением руки. Он был в костюме и галстуке, хотя на улице стояла жара. На лацкане подмигивал значок с веточкой.
– Дошли слухи, – сказал он и мягко улыбнулся, – но я как-то не верю.
– Конечно! – Это Коля Васин не выдержал. – Вы что же! – крикнул он нам. – Ведь неправда, что вы не достойны!
– А в чем дело? – спросил я.
– В том, – быстро ответил Арсентьев, – что разговоры, исходящие от «Санкт-Петербурга» и ему подобных, – это кинжальный удар в спину Федерации, нашей организации. И именно в тот момент, когда решается ее судьба. Когда сделано так много. Возможна и критика, но предательство есть предательство. А с предателями…
– Да скажи, что не так! – Васин чуть не плакал.
Все лица пивного «Медведя» обратились к нам.
Я начинал злиться, а Мишка пихал острым локтевым суставом меня в бок, приговаривая:
– Ну скажи. Дай им, дай.
Я сказал, я дал им, лирический «лейтенант» смотрела восхищенно: повторил все, о чем болтали на рок-н-ролльных углах.
– Ясно. – У Арсентьева еще больше побледнело лицо. – Ясно-ясно. – Он помолчал, еще громче хрустнул пальцами и продолжил: – Предлагаю группу «Санкт-Петербург» исключить из Поп-федерации.
Все в пивной «Медведь» замерли.
– И не просто исключить, – голос Арсентьева стал крепче, а по щекам поднялось зарево румянца, – а исключить и добиться ее полного бойкота! Ее полной изоляции! – Голос накалялся и переходил в крик. – Мы не позволим! Никогда мы не позволим предателям разрушить здание долгожданного…
Он кричал, и крик его завораживал, и я уже жалел, что связался с обладателем такого значка и такого крика.
Я был убит. Но вдруг Мишка, разрушая истерическую пивную тишину, засмеялся:
– Да ну их к хренам, юродивых. Кто они и кто мы, вспомни! Валим-ка из этого вонючего подземелья!
Через день мы с Мишкой, вспомнив про лето, укатилина Ярославщину валять дурака и валяли дурака там до августа, а осенью ходили как кайфовальщики на трехрублевые «сейшены» Арсентьева, а после узнали, что Арсентьев арестован.
Каждый из нас получил по повестке на улицу Каляева. Там, в следственном отделе, мы сидели в долгом коридоре, поджидая своей очереди, и лично я был не рад, что оказался прав. Я с тоской вспоминал ночные концерты, понимая, что не смогу теперь верить всякому, кто придет с предложением о легализации, понимая, что таких предложений в ближайшее время не последует.
Выяснилось: Арсентьев носил значок не по праву, и в смысле значка он, собственно говоря, не являлся никем. Усталый человек из следственного отдела механически задавал вопросы: был ли там-то и там-то? Сдавал ли трешницы и сколько? И про речной трамвайчик, и про «Скальдов». Прочтите, распишитесь, свободны. Мы свободно выходили из следственного отдела и тут же устраивали на бульварчике имени Каляева недолгие толковища, а после расходились по своим рок-н-ролльным берлогам, не верящие ни во что. И получалось, что в пивном «Медведе» вечевали в основном одни, а на Каляева таскали других – артистов, творцов, так сказать, бедных.
Коля Васин рассказывал, что, узнав об аресте Арсентьева, он в ужасе убежал в лесок, росший невдалеке от его дома на Ржевке, убежал со знаменитым подарком Джона Леннона и зарыл пластинку в лесу до более счастливых времен.
Судили Арсентьева весело. Это походило на сейшен – в пыльный зальчик набилось полгорода волосатиков. Если бы Фемида не была слепа по природе своей, глаза бы ее на это не смотрели.
Свидетели толпились в коридоре, хватало свидетелей. Подошла и моя очередь. Женщина-судья с высокой прической разрешила женщине-прокурору с коротко подстриженными, филированными волосами задать новому свидетелю вопрос:
– Вы участвовали в деятельности так называемой Поп-федерации? – Женщина-прокурор старалась смотреть проницательно.
– Да, я принимал непосредственное участие в деятельности так называемой Поп-федерации.
Женщина-прокурор посмотрела на судью. Судья молчала. Более вопросов не последовало, и мне разрешили остаться в зале. В тесном вольерчике на скамейке сидел Арсентьев. Ему, похоже, было скучно. Он смотрел в зал и лишь иногда шевелил губами, повторяя, видимо, про себя покаянное слово.
Постепенно все свидетели перекочевали из коридора в зал, и никому судья не задавала вопросов. Мы были, я понял, свидетелями обвинения.
Белокурая девка Арсентьева сидела в первом ряду и живо реагировала на действия суда.
Прокурор сказала, но неуверенно:
– В десятом классе подсудимый создал группировку школьников, в которой имел звание фюрера…
Адвокат поймал прокурора на нарушении презумпции невиновности Арсентьева, а по поводу Поп-федерации и денег доказательств не оказалось: не было, одним словом, состава преступления. Суду прокурор смогла предъявить лишь два подделанных Арсентьевым бюллетеня, и за это Арсентьев после покаянного слова получил год исправительных работ на стройках страны, а Белокурая, также проходившая по делу о бюллетенях, получила год условно.
Билеты на сейшены не продавали, а то, что я и такие, как я, собирали трешницы и сдавали их в липовую Поп-федерацию, так то – частные пожертвования, которые не запрещены, и разошлись эти «пожертвования» на организацию сейшенов и на угощение славянских гостей.
Мы после прикидывали, сколько могло уйти на орграсходы – боґльшая часть пожертванных трешниц должна была остаться. Получалось, заезжие артисты продули почти годовой доход всех ленинградских рок-групп. Я славянских гостей, конечно, трезвыми не видел, но все-таки трудно поверить в подобную раблезиаду.
А лирический «лейтенант» сообщила при встрече, полной конспирации:
– Они хотели собрать денег и поехать в Эстонию. Там купить оружие и начать свергать советскую власть.
Задним числом через «лейтенанта» выяснилась причина странной удачливости концертных афер. Основной прием Арсентьева был следующим: он звонил в какой-либо из райкомов комосомола, представлялся работником «Ленфильма» и просил содействия в предоставлении зала для съемок картины о современной молодежи. Даже давал на случай телефон. Где-нибудь на Петроградской стороне в частной квартире с номером телефона, похожим на ленфильмовский, сидел человек и ждал звонка. Но никто ни разу не проверил. Райком подыскивал школу, платилась аренда, привозились киношные софиты, которые имитировали съемку, и сейшен удавался на славу.
Не знаю уж, на что рассчитывал Арсентьев, – такое бесконечно продолжаться не могло, ведь в деле оказались задействованы сотни, если не тысячи людей.
Дурной пример, впрочем, заразителен, и то, что Арсентьев проводил под прикрытием значка и конспирации, арсентьевисты (Петрарка – петраркисты) стали делать чуть ли не среди бела дня. Правда, в этом пока не было злого коммерческого умысла, лишь голый энтузиазм. Ленинградский рок, увидев новый путь, уводящий от вузовских танцулек, пошел с властью, как говорят футболисты, в кость, не надеясь более на легальность и не желая ее.
Вот один из типичных менеджеров постарсентьевской поры: Вова Пенос, низенький, остроносенький, шепелявенький зануда и добрый малый. То ли поляк, то ли польского происхождения. Знаток польского языка и польских нравов. В чем лично я сумел вполне убедиться. На его доброй совести два мероприятия.
Как-то утром звонок:
– Пливет. Польская лок-глуппа «Тлубадулы» сегодня плиедет в «Муху» с аппалатом. Они очень хотят познакомиться с «Санкт-Петелбулгом». Холошо?
Хорошо-то хорошо. Но в «Мухе» уже кто-то пустил слух, и «Муха» не училась с утра, а полным составом во главе с ректором, деканами и их семействами, которым уступили первые престижные ряды, сидела в актовом зале, ожидая исторической встречи «Трубадуров» и «Санкт-Петербурга».
Вова Пенос владел, как показали события, польским языком в пределах… не более чем в пределах своей фантазии, и за час до исторической встречи выяснилось, что никакой аппаратуры знаменитые тогда поляки не привезут, и мы с Летающим Суставом рванули на Моховую улицу, где тогда опять делили со студентом Театрального института Боярским репетиционный зальчик. Мишка сгоряча сковырнул замок и с кладовки Боярского, откуда мы позаимствовали в предчувствии международного скандала усилитель и провода.
Все равно аппаратуры не хватило, «Трубадуры» шли на вечеринку в узком кругу с российскими музыкантами, а оказались перед жаждущим эстетических удовольствий залом и сгоряча исполнили полусоставом (пришли поляки не в комплекте) бессмысленный блюз на рояле под барабаны и бас. Декан и ректоры с семействами также ждали эстетических удовольствий, и хотя блюз прозвучал вполне сносно, но ради единственного блюза не стоило срывать учебный процесс. Пришлось и с Боярским после разбираться – пропал один из его проводов.
На совести Вовы Пеноса и особо выдающаяся встреча с Марылей Родович и приехавшей с ней на гастроли группой «Тест». Наш добрый малый арендовал на ночь плавучий разухабистый ресторан «Корюшка», несший гастрономическую культуру в массы почти что напротив Академии художеств. «Санкт-Петербург», Марылю и «Тест» по ресторанным правилам следовало закусывать. Сто ресторанных посадочных мест по семь рублей за место. Деньги собрали, передали в «Корюшку», и там на семьсот рублей обещали нарубить салатов и наквасить капусты.
Гости начали съезжаться к одиннадцати, и приехало нечесаных любителей изящных искусств под салат и капусту человек пятьсот, которые, отодвинув столы, повалились на пол. Полякам обустроили кабинет, «Санкт-Петербург» грохнул ритм-энд-блюзовой увертюрой, и веселье завертелось. Марыля Родович, звезда все-таки европейского класса, посматривала на валявшихся рок-н-ролльщиков и кайфовальщиков с неподдельным интересом, не предполагая, должно быть, увидеть подобное на чопорных невских берегах.
«Тесту» тоже захотелось покрасоваться перед любителями изящных рок-н-ролльных искусств, и они после увертюры «Петербурга» вдарили по джаз-року. Выдающаяся встреча проходила на втором этаже «Корюшки», и сцена находилась возле лестницы. В начале первого, когда «Тест» уже вовсю шуровал в дебрях джаз-рока, а любители изящного, словно древнеримский легион опившихся наемников, кровожадно кричали в наиболее упругих тактах хромого пятичетвертного ритма, – в начале первого по лестнице поднялось с десяток крепеньких ребят, почти одинаково одетых, только один зачем-то нахлобучил мотоциклетный шлем, предложивших посредством мегафона, чтобы «Тест», Марыля, «Петербург» и валявшиеся на полу легионеры сваливали, чтобы быстро-быстренько, десять минут на все дела, иначе…
Иначе говоря, «Корюшка» трудилась по закону до курантов, и в «Корюшке», видимо, оценили внешность и шепелявость Вовы Пеноса, а оценив, решили, что почему бы не взять те семьсот рублей, которые он с таким рвением навязывал.
Гости приехали к одиннадцати, в двенадцать «Корюшка» закрывалась, и ее умелые работники вызвали наряд, дабы укротить разошедшихся клиентов.
– Ресторан закончил работу. Па-прашу!
У барабанщика «Теста», что никак не мог съехать с хромого пятичетвертного размера, конфисковали барабанные палочки.
Поляки ничего не поняли, поняли только, что надо быстро-быстренько, и ушли.
Куда только не заносило «Санкт-Петербург» с осени семьдесят первого по весну семьдесят второго. Неведомым вывихом судьбы мы оказались в клубе Сталепрокатного завода, куда нас сосватал толстозадый черноокий негодяй Маркович – еще один из постарсентьевской плеяды. В предновогоднее утро пришлось «Санкт-Петербургу» выступать ранехонько в жилищно-эксплуатационной конторе. Клуб Сталепрокатного завода осуществлял, кажется, шефство над жилконторой, мы там музицировали при гробовом молчании и под ненавидящими взглядами двух десятков окрестных дворников и непроспавшихся сантехников.
Из клуба Сталепрокатного завода «Петербург» довольно быстро выперли, а Маркович стырил у нас остродефицитный динамик 2-А-11 и чуть не стырил пару еще более дефицитных динамиков 2-А-32. Пришлось ловить черноокого и угрожать убийством.
Нищенствуя и мыкаясь по случайным зальчикам и концертам, мы сдружились с такими же горемыками из группы «Славяне»: Юрой Беловым, Сашей Тараненко, Женей Останиным и Колей Корзининым. Сплотило же нас в группу музыкальных злоумышленников совместное концертирование на вечере в Университете, с которого пришлось убегать в пожарном порядке. «Славяне» были ребята славные и веселые, а с такими горемычничать в самый раз.
Наступали новые времена. Короток все же был до поры век кайфовальщика и рок-н-ролльщика – с первого по пятый курс. Диплом для большинства становился перевалом, преодолеть его представлялось возможным, лишь отбросив все лишнее, а среди лишнего оказывался рок. За перевалом начинались цветущая долина зрелости, отцовства (или материнства) и подготовка к штурму иных, более сложных служебных вершин.
Рок уже размывал вузовские дамбы, уже появились отчаянные, лепившие из рока жизнь, делавшие его формой жизни, роком-судьбой, шедшие на заведомое люмпенство, ставившие на случайную карту жизни, не зная еще, какая масть козыряет в этой игре. Кое-кто уже докайфовался до алкоголизма, появились свои дурики, шизики, крезушники с тараканами в извилинах. Многие, правда, играли в дуриков и шизиков – это веселая игра! – кое-кто уже поигрывал с транквилизаторами, торчал на анаше. Нет-нет да и звякал среди кайфовальщиков шприц. Нет-нет да и пропадали в аптеках кодеиновые таблетки от кашля. Но это все было так – легкие тучки на горизонте…
С одной стороны рыжих Лемеховых караулил диплом, с другой стороны – портвейн. И уже маячила перед Серегой фантастическая женитьба на молодухе-изменнице, а мое диктаторство, сглаженное нечаянной славой, дремало до поры.
В разумных пределах трудности сплачивают сообщество, а в неразумных разрушают.
Как-то Лемеховы взбрыкнули, и я послал их. Они были славные парни, мягкие, очень талантливые и гордые той гордостью, которой может обладать лишь тонкий, глубоко чувствующий, ранимый человек. Такая мягкость вдруг оборачивается гранитным упорством. Лемеховы не покаялись, и «Санкт-Петербург» потерял полсостава, основу драйва, единоутробную ритмическую группу.
Но и «Славяне» не уцелели, проходя через тернии. Саша Тараненко, главный электронщик «Славян», хотел еще и творческой свободы, тайно лелея амбиции. Он уговорил славных и гордых Лемеховых работать с ним, а я, плюс Мишка, плюс Белов, Останин и Корзинин стали притираться друг к другу, пробовать, репетировать, думали, как сложить новую программу, чтобы новый «Санкт» не уступал прежнему. Я еще надеялся на диктаторство и в итоге был провозглашен первым консулом, что справедливо, поскольку собрались-то под вывеской «Санкта», моего детища, но Юра Белов был пианистом почти профессиональным, а Николай Корзинин играл на барабанах если и не явно ярче Лемехова, то уж мастеровитей, имел опыт игры на трубе и хоровую практику в пионерские времена. Белов и Корзинин сами сочиняли музыку, и хорошо сочиняли, просто им не хватало сумасшедшей ярости, присущей «Петербургу», и концертной удачи.
Очередные авантюристы устраивали очередные авантюры. Теперь без всяких профкомов платили до сотни за отделение, а иногда и вообще не платили, если авантюру прикрывали власти, а иногда не платили авантюристы просто по своей авантюристической прихоти.
Новым составом мы выступили на правом берегу Невы в неведомом мне зале с балконом. С него во время концерта в партер свалился кайфовальщик.
Кайфовальщик не пострадал, а мы убедились, что «Санкт» приняли и в новом составе и очень приняли простенькую лирическую композицию «Я видел это». Она даже стала на время гимном гонимых рок-н-ролльщиков, и Коля Васин всякий раз поднимался в партере со слезами, текущими по заросшей щетиной щеке, и подпевал вместе с залом:
– Я видел э-то! Я видел э-то!
Если трезвой литературоведческой мыслью попытаться оценить исполняемые «Петербургом» строки, то получится ерунда, наивность и глупость инфантов была налицо.
«Я, – там пелось, – видел, как восходит солнце… Я видел, как заходит солнце… – И еще: – Как засыпает все вокруг… – И еще пара слов насчет молчания, а последняя строчка: – Как заколдован этот круг. – И припев: – Я видел э-то!
И вот я думаю сейчас и не могу додуматься. Наверное, здесь оказалась закодированной трагедия юности, почувствовавшей, как время вколачивает ее в структуру жизни, в жесткую пирамиду. Наверное, семиотический смысл этих слов обнимал главное, иначе ведь успех не приходит.
На моей совести много хорошего, а много и нехорошего. И одно из нехорошего – это выступление в школе № 531 на проспекте Металлистов. Школа как школа, но ведь я там учился и был юношей уважаемым, спортивной знаменитостью и председателем Ученического научного общества. На счету нашего общества не значилось ровным счетом ничего, но учителям я должен был запомниться юношей опрятным и доброжелательным.
Бывший мой соученик, издали причастный к року, парень сметливый и жадноватый, знавший о разгуле подпольной музкоммерции, подъехал к директору школы, полной пожилой женщине, наврал ей, что смог, воспользовавшись ее добрыми чувствами, и договорился в выходной использовать актовый зал. Мы провели в школе № 531 рок-н-ролльный утренник. В ранний час кайфовальщики вели себя смирно, и мы смирно поиграли им ватт на триста. Несколько песен Юра Белов исполнил без моего участия, а в некоторых песнях «Санкт-Петербурга» не участвовал Мишка. Он печально околачивался по сцене с бубном, понимая, что жесткий закон эволюции перевел его – или почти перевел – в разряд бубнистов.
С кайфовальщиков мой соученик собрал по два рубля и потирал, думаю, от жадности руки. А может, и ноги.
Все было нормально.
Но вот посредине среднесумасшедшего по накалу ритм-энд-блюза я заметил, что дверь актового зала отворилась и там остановилась пожилая полноватая седая женщина. Это была директор. Она жила неподалеку от школы и решила заглянуть и побеседовать с бывшими учениками.
Повторю, в зале было нормально. Но нормально для меня, и я был нормален для себя, но не для нашего бедного директора. Она постояла с минуту в дверях, дождалась окончания сумасшедшего ритм-энд-блюза, сделала шаг назад и аккуратно прикрыла дверь.
До сих пор мне стыдно. Я бунтовал – и это было мое дело, но не стоило приходить с этим в родные пенаты и ломать иллюзию. А ее питает всякий учитель по поводу своих учеников.
Где-то в начале 1972 года у меня вдруг зажило колено. Я не сомневался в своих будущих олимпийских победах, ревностно следя за тем, как прогрессируют бывшие сверстники и конкуренты. Я лечил колено всеми известными способами, но оно не проходило почти два года; иногда в самые неожиданные минуты выскакивал мениск. Я его научился забивать обратно кулаком. Иначе нога не сгибалась. Случалось, мениск выскакивал и на сцене, приходилось забивать его обратно между припевами и куплетами. Скакать по сцене я все-таки мог, а вот тренироваться – нет.
Я плюнул и перестал лечиться, и колено вдруг зажило.
Я явился на стадион, на меня посмотрели горестно, а тренер, великий Виктор Ильич, сказал:
– Давай попробуем.
Меня называли хиппи, а я им не был и вовсе не отказался от спортивного поприща, и говорил, будто спорт – это тоже рок-н-ролл.
«Санкт-Петербург» же не выходил из штопора славы, но мешал дух недоговоренности. Мишка маялся с бубном, а Юра Белов тащил все новые и новые песни. К тому же распалась довольно занятная группа «Шестое чувство», и вокруг «Санкта» слонялись безработные бас-гитарист Витя Ковалев и барабанщик Никита Лызлов, не претендовавший в тот момент именно на барабаны, поскольку Николаю Корзинину он был не ровня, а претендовавший просто на искрометное дело, которому мог предложить свои предприимчивость, ум, веселый нрав и некоторую толику аппаратуры «Шестого чувства», совладельцем каковой и являлся вместе с Витей Ковалевым.
Что-то предстояло сделать.
В апреле семьдесят второго я уехал в Сухуми на спортивные сборы, а вернувшись в Ленинград, заболел инфекционным гепатитом – желтухой и чуть не сдох в Боткинских «бараках» от ее сложной асцитной формы. То есть началась водянка и я весь пожелтел. Кто-то из врачей все же догадался назначить мне специальные таблетки. После них я выписал за сутки ведро и побелел обратно.
В первые дни, мучаясь от боли, я читал бодрые записочки, присылаемые друзьями-товарищами по року. Валерка Черкасов (о нем впереди), помню, прислал открытку с текстом приблизительно такого содержания: «Говорят, ты совсем желтый. И говорят, ты вот-вот сдохнешь. Нет, ты, пожалуйста, не сдыхай. Ты ведь, желтый-желтый, обещал поменять мне мой „Джефферсон эйрплэйн“ на твой „Сатаник“. Так что давай сперва поменяемся, а после подохнешь. С японским приветом, Жора!»
Опять наступило лето, и началось оно яро – дикой жарой, безветрием, лесными пожарами. В СССР приехал Никсон, а клубника поспела аж к началю июня. Назревала разрядка. Юра Олейник, джазмен и рокер, все шутил по телефону, что живет на трассе американского визита и заготовил по такому случаю винтовку с оптическим прицелом. Юра трепался. К нему приехали и на время никсоновского гостевания уединили в кагэбэшной камере. Впрочем, без последствий…
Женя Останин приносил в больницу книги по технике рисования, в котором я и упражнялся, лежа под капельницей, а когда я, пропиґсавшийся и побелевший обратно, смог выходить на улицу, то выходил, и мы с Женей гуляли по территории больницы, подглядывая в полуподвальчик прозекторской, где прозекторы потрошили недавних гепатитчиков. За деревянным забором, отделенные от аристократов-гепатитчиков, весело жили в деревянных домиках дизентерийщики. Аристократы относились к ним с презрением и называли нехорошим словом «засранцы».
Женя Останин учился на художника в Педагогическом, и говорили мы с ним о сюрреализме.
Ботва на моей яйцевидной башке достигла рекордной длины, главврач стал требовать невозможного, а Коля Корзинин с Витей Ковалевым пришли заключать соглашение. Билирубин и трансаминаза еще шалили над нормой, а Никсон уже подписал исторические документы. Мы-то не подписывали ничего, но устно решили – отныне «Санкт его величество Петербург» есть: Коля Корзинин – барабаны, Витя Ковалев – бас, Никита Лызлов – просто хороший человек и чуток рояля, и плюс мои билирубин и трансаминаза. Остальное же побоку. Дело есть дело. Дело-то есть дело, но молдость все же еще и жестока.
Родители, напуганные сыновней водянкой, взяли меня, уже белого и похудевшего, из больницы на поруки и стали кормить диетическими кашами, от которых я бежал в компании с Колей Зарубиным, будущим барабанщиком группы Валеры Черкасова «За». Но это он позже стал «за» что-то, а тогда мы просто прихватили бонги, дудочку, немного денег и уехали в Ригу, нашу тогдашнюю Европу, где изображали из себя неизвестно кого с этими бонгами и дудочкой, а из Риги решили махнуть в Таллин автостопом, модным, по слухам, хитч-хайком – сжал кулак, большой палец вверх, и тебя якобы везут добрые водилы, которым скучно в дороге.
Послушав случайную девчонку, последней электричкой доезжаем зачем-то до Саулкрасты, курортного поселка, последней станции, и попадаем под дождик. Ругая девчонку, бредем в мокрой ночи по мокрому саду, и в саду том натыкаемся на дощатую эстраду с крышей, и ложимся спать, мокрые, на доски, под крышу, где вдруг сладко засыпаем, а когда просыпаемся, то видим вокруг утро накануне первого солнца, в котором поют птицы, в котором сухо опять, в котором хочется дышать и жить. А в сотне метров оказывается море. И на диком пляже в лучах свершившегося солнца Коля Зарубин легонько пробегает пальцами по бонгам, кожа на бонгах откликается приятным невесомым звуком, а я как дурак свищу на дудочке то, чего не умею, и так хорошо, как никогда. И думаем мы, что так все и надо.
Тем летом рок-н-ролльщики отдыхали, словно хоккеисты перед сезоном, но лето кончилось. Похудевший от инфекционного вируса до комплекции стандартного кайфовальщика, я довольно быстро наел спортивные килограммы и более на дудочке не свиристел.
Еще недавно впереди ожидала вся жизнь. Теперь за спиной уже дымились первые руины.
К семьдесят второму году лениградские рок-н-ролльщики и кайфовальщики освоили хард-роковые вершины «Лед зеппелин» и «Дип перпл». Тогда эти снеговые-штормовые покорялись упрямым и немногим, ждавшим от рока уж вовсе неистового кайфа.
Партизанский имидж «Санкт-Петербурга» времен Лемеховых с их полуимпровизированным сатанинским началом и ритм-энд-блюзовым плюс хард-роковым драйвом, со светлыми проблесками слюнявой лирики, уступил место жесткой конструкции продуманных аранжировок и коллективному договору сценической дисциплины. Если Лемеховы были мягки, даже застенчивы, что и подталкивало их порой к стакану, то Коля Корзинин оказался равно как талантлив, так и непредсказуем. Что меня поразило однажды, еще в «Славянах», на одном из сейшенов Арсентьева он в паузе между композициями заявил в микрофон из-за барабанов:
– Сейчас я спою для друзей и для жены. Остальные могут валить из зала.
(После первой публикации и бешенного успеха «Кайфа» я встретил человека по фамилии Уланов, теперь бухгалтера-анархиста, а тогда только что вышедшего после длительной отсидки за почти левоэсеровское ограбление советского банка. Анархист сказал: «Тот человек был я. Коля сказал, что станет петь для жены и для Уланова. Если будешь «Кайф» переиздавать, то вставь, пожалуйста, мою фамилию. А я тебе сто долларов дам». Я вставляю Уланова даром.) Его, в общем-то, освистали, но он только озлился и только небрежнее, алогичнее, с запаздыванием заканчивал брейками такты. Так он и выработал манеру – неповторимую, узнаваемую и очень экономную. Внутренне, как мне теперь кажется, Коля всегда не доверял залу, был даже враждебен ему, и если все-таки достиг популярности, то лишь потому, что толпе кайфовальщиков ничего не оставалось, как полюбить человека, плевавшего на них. Плевать на зал – это высший кайф. Элис Купер тоже плевал, но уже в прямом смысле – и блевал, и даже бросал в зал живого удава.
Осенью семьдесят второго года «Санкт-Петербург» много выступал, поставив целью улучшить звучание до полупрофессионального. Когда-то мы с Летающим Суставом купили у заводских несунов восемь качественных динамиков 4-А-32 по тридцать пять рублей за штуку и тем создали некое промышленное накопление. Но лучше бы и не создавали. Тут только начни. Можно всю жизнь улучшать и улучшать, и все одно не улучшишь до абсолютной лучшести, так и не поняв в ошибочном начале, что музыка если есть – она в тебе. И хороша она или нет, зависит от того, хорош или плох ты. И что ты сам абсолют и шкала отсчета в тебе, а посредники диффузоров, ламп и прочих ухищрений – это Сцилла и Харибда, и между ними доулучшала звучание до бездарности не одна сотня талантов.
Соединив имевшееся у «Петербурга» до инфекционного гепатита с тем, что прибыло после, мы получили полный комплект некачественной, хотя и громкой по тем временам аппаратуры. В лице Вити Ковалева «Санкт» получил сильное подкрепление. Что мог напаять гуманитарный состав «Петербурга» времен Лемеховых! Никита Лызлов заканчивал химический факультет Университета и был поближе к технике. Витя же специализировался на ремонте телевизоров и в наших глазах был богом!
За творческую сторону дела отвечали мы с Колей и к осени семьдесят второго, внутренне соревнуясь, сочинили несколько новых «боевиков», которые отрепетировали и представили рок-н-ролльщикам и кайфовальщикам.
Однажды полузнакомец подбросил листки со стихами, попросив прославить, и листки эти вдруг попались на глаза. Часть стихов, как выяснилось позднее, оказалась позаимствована у Аполлинера, а на один неожиданно сочинилось. Текст, правда, пришлось править и переписывать, остались от него рожки да ножки, но на одной строке я тем не менее прокололся. Назвал композицию «Лень» и начинал ее четырехтактовым заковыристым «рифом», повторявшимся с напором, а после возникал минор, точнее до-минор, и начинались минорные слова:
- Издалека приходит день,
- Приходит день, сменяя утро…
Объявив время и место действия, во второй, уже нахрапистой, части композиции я утверждал, что:
- И так всю жизнь, так каждый день.
- Все изменить мешает лень!
Третья часть композиции в мягко рокочущем квадрате до-мажора объявляла:
- Я этим городом дышу.
И далее строчка, всегда вызывавшая овации кайфовальщиков и довольные усмешки рок-н-ролльщиков – и мое недоумение по поводу ее успеха:
- …Курю с травою папиросы.
Строчка эта – одна из немногих уцелевших из первоисточника полузнакомца. Я же тогда не курил вовсе, редко когда мог позволить себе пригубить с Лемеховыми, сохраняя надежду на олимпийскую славу. Я знал, конечно, что анаша называется «травой», и знал, что кое-кто из рок-н-ролльщиков ее курит, а кайфовальщики, кажется, курят вовсю. Но это было абстрактное знание – Лемеховы в смысле кайфа оставались славянофилами, и «трава» в тексте полузнакомца связывалась у меня просто с плохими папиросами – табаком наполовину с соломой.
Но получалось – я символ эскапизма, этакий прокламатор психоделии, «пыха», «улета». По поводу «кайфов» тогда позиции у меня не имелось никакой вовсе; после того как Лемеховы срывали концерт или репетицию своей приязнью к португальским винам, иногда я устраивал им скандал и выгонял их вместе с собутыльниками. Но – «трава»? Все-таки в душе жила вера в олимпийские идеалы. Сообразив, я заменил «с травою» на «с тобою». Это вызвало интересную реакцию: начинался рокочущий до-мажор, пелся текст, но все равно зал взрывался криками, как бы понимая – да, зажимают рот артистам, не дают свободы в искусстве.
Меня никто не зажимал, ведь мы находились в подполье, но за ошибки или глупость в искусстве приходится отвечать.
Николай предложил для концертирования несколько отличных сочинений: «Позволь», «Хвала воде» и «Санкт-Петербург № 2»
Негуманитарный Никита разродился текстом, а Николай приложил музыку, и получился еще один номер – «Спеши к восходу».