Сквозь волшебную дверь. Мистические рассказы (сборник) Дойл Артур
Приведенная мною цитата из книги Мерсера натолкнула меня на мысль о военной литературе, посвященной Англии тех лет. Она не так многочисленна, разнообразна и единодушна, как французская, но не менее интересна. Я заметил, что, если я оказываюсь в большой библиотеке и не знаю, за что взяться, обычно, после примерно получасового колебания и рассматривания обложек, я снимаю с полки книгу военных мемуаров. Человек более всего любопытен, когда он настроен серьезно, и серьезнее всего он бывает настроен, когда на кону стоит его жизнь. Однако из всех военных, отдавших дань литературе, интереснее всего те, которые увлечены своим делом и в то же время достаточно культурны, чтобы видеть суть своей работы в ее истинном свете и с пониманием относиться к более тонким чувствам остального человечества. Таким человеком был и Мерсер, хладнокровный боец, дисциплинированный и мужественный (однажды, когда у него между ног со свистом пролетел осколок разорвавшейся бомбы, он даже не пошевелился), и в то же время задумчивый философ, питающий слабость к размышлениям наедине с самим собой, любящий детей и цветы. Его описание великой битвы, увиденное глазами командира артиллерийской батареи, стало классическим. Многие другие солдаты Веллингтона оставили о ней воспоминания. Горец Энтон, стрелок Харрис, Кинкайд из того же рода войск. У меня есть чудесная книга, в которой собраны их воспоминания под прекрасной редакторской обработкой доктора Вильяма Генри Фитчетта{299}. Поистине удивительно, что этих героев прошлого воскресил для нас скромный священник нонконформист из Австралии, но это великий пример сплоченности британской расы, которая в пятидесяти разбросанных по всему миру уголках все еще скорбит над этим эпизодом истории и гордится им.
И, прежде чем я прекращу свою довольно беспорядочную и слишком уж затянувшуюся болтовню, еще одно слово о тех двух одинаковых красных томах, которые стоят в самом конце полки. Это «Жизнь Веллингтона» Вильяма Максвелла, и я не думаю, что вы не найдете лучшей или написанной более живым языком биографии. Прочитавший ее почувствует к этому великому воину то, что чувствовали его ближайшие последователи, – не восхищение, а уважение, тем более, что сам он меньше всего хотел чтобы им восхищались, и отнюдь не приветствовал этого. «Не будьте дураком, сэр!» – ответил он одному доброму соплеменнику, который выкрикнул несколько восторженных слов, когда увидел его. Веллингтон был довольно необычным человеком, грубым и черствым. Самый бездушный охотник и тот любит своих собак, но Железный Герцог не только не проявлял какой-то любви к тем людям, которые служили ему, но даже презирал их. «Все они – отбросы общества, – говорил он. – Все английские солдаты записались в армию только для того, чтобы пить. Это факт. Исключительно для того, чтобы пить». Отдавая приказания, он почти всегда сопровождал их изрядной долей необоснованных упреков, и это тогда, когда героические действия его армии заслуживали самой высокой похвалы. После окончания войн он встречался со своими бывшими боевыми товарищами почти исключительно по службе, когда того требовали дела. И все же, случись очередная война, каждый воин его армии, от генерал-майора до простого барабанщика, хотел бы видеть своим командиром его. Как сказал один из них: «Вид его длинного носа стоил тысячи штыков на поле боя». Они сами не были неженками, и им не было дела до любезностей, пока удавалось гнать француза и в хвост, и гриву.
На войне это был проницательный и осторожный человек, но в обычной жизни ум его был достаточно ограничен. Как государственный деятель он всегда служил примером безграничной преданности долгу, самопожертвования и бескорыстия. Однако он был яростным противником расширения прав католиков, билля о реформе парламентского представительства и всего того, на чем строится наша нынешняя жизнь. Он так и не смог понять, что пирамида должна стоять на основании, а не на вершине, и что, чем больше пирамида, тем шире должно быть основание. Даже в военном деле он противился любым изменениям, и мне неизвестно ни об одном улучшении, которое появилось бы по его почину в течение всех тех лет, когда авторитет его был поистине безграничен. Порка, это унизительное наказание, которое лишало человека самоуважения и ломало дух, неудобное обмундирование, которое сильно замедляло продвижение войск, старые казенные правила устава – все это для него было незыблемо. С другой стороны, он противился введению ударно-капсюльного замка в мушкетах, оснащенных старыми кремниевыми замками, которые были сложнее и не так надежны. Ни в военном деле, ни в политике он так и не сумел заглянуть в будущее.
Между тем, когда читаешь его письма и депеши, иногда удивляешься остроте его мысли и решительности слога. Вот, например, как он пишет о перебежчиках, которые время от времени покидали его части и дезертировали в очередной осаждаемый им город. «Они знают, что мы их найдем, потому что, когда это место окажется в наших руках, мы обязательно их найдем, рано или поздно. Но их внезапно охватывает сильнейшее желание спать на сухой постели и под крышей, которому они не могут противиться. В душе англичанина всегда берет верх внезапный порыв! К нашим дезертирам на другой стороне относятся очень плохо. Во Франции к ним относились, как к скоту, как к рабам. Только англичанин с его неумением справиться со своими порывами способен пойти на такое. Эта же черта характера заставляет некоторых наших дворян вступать в разговоры с возницами дилижансов{300}, тем самым уподобляясь им». Как же часто я вспоминаю слова «в душе англичанина всегда берет верх внезапный порыв», когда вижу новое тому подтверждение!
Но я не хочу заканчивать рассказ о великом герцоге брюзжанием. Пусть лучше мое последнее предложение о нем напомнит вам о его скромной и лишенной излишеств жизни, о голом поле без ковра и маленькой походной кровати; о его неизменной вежливости, которая заставляла его не оставлять без ответа все, даже самые скромные письма; о его безграничном мужестве, о несгибаемой силе духа, о чувстве долга, которое превратило всю его жизнь в служение тому, что казалось ему величайшими державными интересами. Сходите в собор Святого Павла{301}, зайдите в темный склеп, постойте рядом с его огромным гранитным саркофагом и в тишине этого строгого места вспомните те дни, когда маленькая Англия одна встала на пути величайших воинов и величайшей армии, которая когда-либо существовала в мире. И тогда вы почувствуете, за что боролся этот мертвец, и станете молиться, чтобы среди нас нашелся еще один такой, если тучи сгустятся вновь.
Вы, конечно же, заметили, что литература, посвященная битве при Ватерлоо, хорошо представлена в моей скромной военной библиотечке. Я думаю, что из всех книг, в которых изложен личный взгляд на те события, лучшей является «Письма» Сайборна. В ней Генри Тейлор Сайборн собрал воспоминания участвовавших в битве офицеров, которые были получены в виде писем его отцом – военным историком Вильямом Сайборном в 1827 году. Мемуары Гроноу также написаны весьма живо и интересно. Среди книг, описывающих битву с позиций стратегии и тактики, больше всего мне нравится произведение Гуссе. Изложенное с точки зрения француза, оно описывает действия наших союзников лучше, чем любой английский или немецкий источник. Впрочем, какой угодно рассказ о таком масштабном сражении будет захватывающим.
Веллингтон как-то обмолвился, что битве при Ватерлоо придают слишком большое значение, можно подумать, будто британская армия до этого никогда не участвовала в битвах. Сказано в его духе, но в действительности британская армия никогда не участвовала в сражениях, от которых зависел окончательный исход великой европейской войны. Самое важное в этом событии и заключается в том, что битва эта стала последним актом затянувшейся драмы и до самого закрытия занавеса никто не знал, чем закончится пьеса. «Еще немного, и мы бы побежали», – такими словами охарактеризовал ее победитель. Поразительнее всего то, что на протяжении двадцати пяти лет непрекращающихся боев не произошло сколько-нибудь заметного улучшения военной техники и методов ведения боя. По крайней мере, с 1789 по 1805 год ни в первом, ни во втором изменений не было. Орудия, заряжающиеся с казенной части, тяжелая артиллерия, броненосцы – все эти великие военные изобретения были сделаны в мирное время. Существуют совершенно очевидные и в то же время настолько полезные вещи, что просто поразительно, почему до них никто не додумался раньше. Например, сигнализация, флажковая или световая посредством гелиографа{302}, могла коренным образом изменить исход многих наполеоновских войн. Принцип семафора{303} был хорошо известен, и Бельгия, с ее многочисленными ветряными мельницами, идеально подходила для его использования. Но в течение четырех дней, пока проходили боевые действия под Ватерлоо, этот принцип не использовался, и все планы ведения боев с обеих сторон постоянно находились под угрозой срыва, и в конце концов, в случае французов, эта нехватка согласованности, добиться которой было так просто, привела к краху. День 18 июня временами был солнечным, и маленькое четырехдюймовое{304} зеркало, при помощи которого Наполеон мог бы поддерживать связь с маршалом Груши{305}, могло полностью изменить историю Европы. Да и сам Веллингтон очень страдал от нехватки информации, чего можно было так легко избежать. О присутствии французской армии стало известно утром 15 июня совершенно неожиданно, поэтому было делом чрезвычайной важности как можно скорее сообщить об этом в Брюссель Веллингтону, чтобы он мог успеть собрать рассеянные части в одном месте и занять самые выгодные оборонительные позиции. Но был отправлен всего один курьер, и это жизненно важное сообщение было получено только в три часа дня при том, что расстояние между двумя пунктами составляло тридцать миль{306}. Когда 16 июня Блюхер был разбит у Линьи, Веллингтону было крайне важно знать ход его отступления, чтобы не дать французам вклиниться между ними{307}. Прусский офицер, посланный с необходимым донесением, был ранен и так и не добрался до пункта назначения. Веллингтон узнал о планах пруссаков только на следующий день. Удивительно, от каких мелочей зависит история!
IX
Созерцание моего маленького отряда французских военных мемуаров навело меня на мысли о самом Наполеоне, и, как видите, книг о нем у меня тоже немало. У меня есть его жизнеописание Вальтера Скотта, но его нельзя назвать хорошим, поскольку талант писателя слишком дорогого стоил, и он не разбрасывался им на подобные произведения. Но вот три тома доктора Бурьена{308}, того самого Бурьена, который так хорошо его знал. Может ли кто-нибудь знать человека лучше, чем его лечащий врач? Написаны и переведены они прекрасно. Далее, Меневаль{309}, терпеливый Меневаль, который долгими часами должен был записывать то, что ему диктовали с обычной разговорной скоростью, и при этом еще следить, чтобы все было написано разборчиво и без ошибок. По крайней мере, его хозяин вряд ли мог упрекнуть его в неаккуратности письма, нам ведь известен эпизод, когда собственноручно написанный Наполеоном отчет о затратах на очередную кампанию лег на стол президента сената и почтенный муж принял его за схему боевых действий. Меневаль пережил своего хозяина и оставил о нем прекрасные глубоко личные воспоминания. Есть воспоминания Констана Вери{310}, также написанные в точном соответствии с пословицей «господин не может быть героем для своего лакея». Но среди всех живописных и ужасных портретов Наполеона больше всего запоминается сделанный человеком, никогда не видевшим его, который содержится в книге, посвященной не ему. Я имею в виду рассказ о нем в первом томе «Les Origines de la France Contemporaine»[24] Ипполита Тэна{311}. Прочитав его один раз, уже не забудешь никогда. Подобное достигается благодаря прекрасному, и, как мне кажется, необычному приему. К примеру, он не просто говорит прямыми грубыми словами, что Наполеону была присуща средневековая итальянская хитрость, а приводит ряд документов, рассказывает об определенных случаях, которые подтверждают это. Затем, шаг за шагом укрепив в вашем сознании эту идею, он переходит к следующей черте его характера, холодному любвеобилию, потом говорит о его работоспособности, о детском упрямстве или о каком-то ином качестве, и все это сопровождает примерами. Вот хотя бы, вместо того чтобы сказать, какая превосходная память была у императора, он приводит следующий случай: начальник артиллерии представил ему полный список всех имеющихся во Франции орудий, тот просмотрел его и заметил: «Все верно, только вы пропустили два орудия в форте возле Дьепа»{312}. Таким образом, постепенно вырисовывается полный и окончательный портрет, который вписывается в память несмываемыми чернилами. Под конец в вашем сознании складывается фигура поистине великая и удивительная, фигура ангела… Ангела тьмы.
Взяв на вооружение метод Тэна, рассмотрим один пример, и пусть он сам говорит за себя. Наполеон оставил дополнение к своему завещанию, в котором отписывал часть своего наследства человеку, пытавшемуся убить Веллингтона. Поступок, достойный средневекового итальянца. Наполеон был не больше корсиканцем{313}, чем англичанин, родившийся в Индии, – индусом. Почитайте о жизни семейств Борджиа{314}, Сфорца{315}, Медичи{316} и о тех сладострастных, жестоких, коварных покровителях искусств и талантливых правителях маленьких итальянских городов-государств, в том числе и Генуи, выходцами из которой были Бонапарты. Вам сразу станет понятно, какая кровь текла в жилах этого человека, вам тут же откроются все его стигматы{317}: внешнее спокойствие, внутренняя страсть, снег на вершине вулкана – все то, что было так характерно для тиранов его родины, учеников Макиавелли, только возведенное до уровня гения. Вы можете пытаться обелить его, но вам не удастся закрасить пятно, оставшееся на нем после того, как с его ведома и по его хладнокровному попустительству был уничтожен его благородный соперник герцог Энгиенский{318}.
Еще одна книга, которая дает превосходный портрет этого человека, – «Мемуары» мадам де Ремюсат. При дворе она встречалась с ним ежедневно и не раз имела возможность окинуть его проницательным взглядом. Если женщина умна и не ослеплена любовью, более безошибочного критика не сыскать во всем мире. Если вы прочитаете те страницы, вам покажется, что вы знаете его так, будто сами встречались и разговаривали с ним. Поразительная смесь маленького и большого, его огромное воображение и удивительная невежественность, откровенная самовлюбленность, раздражительность, грубость, особенно в общении с женщинами, его дьявольская страсть играть на слабых местах того, с кем ему приходилось иметь дело, – все эти качества делают его одной из самых колоритных фигур в истории.
В большинстве книг на моей полке говорится о Наполеоне времен его наивысшего величия, но вон там – видите? – стоят три томика. Это описание тех томительных лет, которые он провел острове Святой Елены{319}.
Есть ли человек, у которого не вызовет жалость посаженный в клетку орел? Но все же, когда играешь на большие ставки, надо быть готовым к большому проигрышу. Именно по приказу этого человека во рву Венсенского замка был расстрелян французский принц крови{320}, который мог помешать ему занять престол. А разве сам он не представлял опасности для каждого трона в Европе? Зачем нужно было столь суровое заточение на острове Святой Елены, спросите вы? Но вспомните, до этого он уже был заточен и сумел освободиться. За то, что в тот раз с ним обошлись так мягко, поплатились жизнью пятьдесят тысяч человек. Но сейчас все это забыто, и люди, думая о последних годах Наполеона, представляют себе этакую возвышенную картину: современного прикованного к скале Прометея, терзаемого грифами тяжких дум. Следовать чувствам всегда намного легче, чем разуму, особенно, когда не обходится без дешевого благородства и великодушия «на расстоянии». Между тем разум настаивает на том, что строгость, проявленная Европой к Наполеону, не была местью, и Надсон Лоу{321}, губернатор острова Святой Елены, всего лишь пытался оправдать доверие, которое оказала ему родина.
Да, Лоу выпала незавидная роль. Если бы он был мягок и не особенно строг, все было бы хорошо, но существовала опасность второго побега со всеми вытекающими последствиями. Если бы он проявил жесткость и рвение, его сочли бы за мелочного тирана. «Я рад, что вы занимаете свой пост, – сказал один из генералов Лоу. – Теперь я могу хорошенько отдохнуть». Пост этот находился на острове Святой Елены, и из-за того, что Лоу был на посту, могла хорошенько отдохнуть вся Европа, включая саму Францию. Но за это ему пришлось поплатиться собственным добрым именем. Величайший комбинатор в мире, не имея иного выхода своим силам, устремил их все на то, чтобы очернить своего тюремщика. Вполне естественно, что тот, кто привык повелевать, не мог смириться с тем, что теперь ему самому приходилось подчиняться. Вполне естественно также, что люди сентиментального склада, которые не слишком проникли в суть вопроса, готовы понять и принять точку зрения императора. Однако печальнее всего то, что сами англичане поддаются воздействию столь однобокого представления и бросают на съедение волкам человека, который честно служил своей стране на неспокойном и опасном посту, проявляя редкое чувство ответственности. Таким людям я напомню замечание Монтолона{322}: «Даже ангел небесный не удовлетворил бы нас». Кроме того, им хорошо бы вспомнить и о том, что сам Лоу, имея такой богатый материал, не использовал его. «Je fais mon devoir et suis indiffrent pour le reste»[25], – сказал он. И это не пустые слова.
Французская литература, столь богатая во всех направлениях, мемуарами богаче всех остальных стран, и речь идет не только об эпохе Наполеона. Когда происходило хоть что-нибудь, заслуживающее интереса, обязательно находилась добрая душа, которая знала об этом все и готова была сохранить память об этом событии для вечности. Наша история намного беднее на эти любопытные дополнительные источники информации. К примеру, возьмите наши военно-морские силы времен наполеоновских войн. Их роль была эпохальной. Почти двадцать лет море было последним приютом для Свободы. Если бы наш флот был разбит, вся Европа превратилась бы в единую деспотию. Тогда все были настроены против нас, под нажимом этой ужасной руки многие народы воевали против своих же прямых интересов. На воде мы сражались с французами, испанцами, датчанами, русскими, турками и с нашими американскими родственниками. За время, пока тянулась эта борьба, мичманы успевали стать капитанами, адмиралы – впасть в старческое слабоумие. Чем же может нас побаловать на эту тему литература? Романы Фредерика Марриета{323}, многие из которых автобиографичны, письма Нельсона и Катберта Коллингвуда{324}, биография лорда Кокрейна…{325} Вот, пожалуй, и все. Жаль, что Коллингвуд написал так мало – он обладал определенным литературным талантом. Помните его звучное обращение к своим капитанам во время Трафальгарской битвы? «Прискорбная смерть лорда виконта Нельсона, герцога Бронте, главнокомандующего, который пал в бою двадцать первого числа на пороге победы, покрытый славой, и память о котором вечно будет дорога британскому флоту и британскому народу; чье верное служение чести короля и интересам державы навсегда останется блестящим образчиком поведения настоящего британского моряка… Возложенная на мои плечи честь сердечно поблагодарить…», etc., etc[26].
Для такого послания – весьма достойное предложение, тем более, что писалось оно, когда вокруг царил полный переполох и тонули корабли.
Впрочем, для такой благодатной почвы урожай на удивление скуден. Несомненно, наши моряки были слишком заняты делом, чтобы думать о составлении мемуаров, и все же довольно странно, что среди многих тысяч не нашлось и десятка таких, кто понимал, каким сокровищем были бы их воспоминания для потомков. Я думаю о старых трехпалубниках, гниющих в портсмутском порту. Что, если бы они смогли поведать нам свою историю, их рассказ стал бы той самой недостающей главой нашей литературы.
Французам так повезло не только с воспоминаниями о Наполеоне. Эпоха правления Людовика XIV{326}, которая почти столь же интересна, оставила даже больше прекрасных образчиков мемуарного жанра. Когда начинаешь углубляться в этот вопрос, их количество просто поражает. Создается впечатление, будто буквально каждый при дворе «короля-солнца»{327} делал все, что было в его (или ее) силах, чтобы выставить напоказ жизнь своих соседей. Самый очевидный пример – мемуары Сен-Симона{328}. Из всех известных мне описаний времен королевы Виктории они дают нам наиболее полную и подробную картину эпохи. Есть еще Сен-Эвремон{329}, который почти столь же исчерпывающ. Вас интересует точка зрения благородной дамы? Есть письма мадам де Севинье{330} (восемь томов), возможно, лучшая серия писем, которая когда-либо была написана женской рукой. Вам любопытно было бы почитать признания какого-нибудь повесы того времени? Есть полные распутства и непристойности сочинения дюка де Роклора{331} (чтение это не для детской комнаты и даже не для будуара, но, тем не менее, это странное и очень живописное описание того времени). Все эти книги тесно связаны, поскольку в них описываются одни и те же персонажи. Почитав их, получаешь полное представление о том, что это были за люди, что они любили и что ненавидели, какие плели интриги, и чем это заканчивалось. Если у вас нет желания так глубоко вникать во все это, вам достаточно поставить на свою полку «Двор Людовика XIV». Это прекрасное краткое описание тех же событий, вернее даже их квинтэссенция, поскольку все пикантное оставлено в стороне. Есть еще одна книга (вон та большая на нижней полке), между коричневыми с золотым тиснением обложками которой собраны все эти люди. Это довольно дорогое издание (оно стоило мне нескольких соверенов{332}), но разве не приятно иметь портреты столь удивительной плеяды: Людовик, преданная Франсуаза де Ментенон{333}, хрупкая мадам де Монтеспан{334}, епископ Боссюэ{335}, Фенелон{336}, Мольер{337}, Расин{338}, Паскаль{339}, Конде{340}, Тюренн{341} и все святые и грешники той эпохи. Если хотите сделать себе подарок и вам попадется «Двор и времена Людовика XIV», о потраченных деньгах вы не пожалеете.
Что ж, мой терпеливый друг, я, должно быть, уже утомил вас своей любовью к мемуарам, наполеоновским и остальным, которые сухим историческим хроникам придают человеческую живость. Я не хочу сказать, что история непременно должна быть суха. Наоборот, это самая интересная тема в мире, повествование о нас самих, о наших предках, о человеческой расе, о тех событиях, которые сделали нас тем, чем мы есть, и о том мире, где (если взгляды Вейсмана верны{342}) может играть роль даже микроскопическое движение того тела, которое каждому из нас в данный миг случилось населять. Но, к сожалению, умение накапливать знания и расставаться с ними – вещи совершенно разные, и лишенный воображения историк может стать разве что составителем неплохого альманаха. Хуже всего то, что, когда у человека есть и воображение, и фантазия, когда он может вдохнуть жизнь даже в истлевшие кости, сухие педанты обязательно обвиняют его в том, что он сходит с проторенной дороги и потому обязательно не прав. Таким нападкам подвергался и Джеймс Фруд{343}, и в свое время Маколей. Но наступят времена, когда о тех педантах никто уже и не вспомнит, а историков этих все так же будут читать. Если меня спросят о том, как, по-моему, должна быть написана идеальная работа по истории, думаю, я укажу на два ряда книг вон на той полке. Первые несколько томов – это «История нашего времени» Джастина Маккарти{344}, следующие – «История Англии восемнадцатого столетия» Вильяма Лекки{345}. Любопытно, что оба автора – ирландцы, и что, невзирая на противостояние враждебно настроенных политиков и жизнь во времена, когда ирландский вопрос стоял особенно остро, и первый, и второй обратили на себя внимание не только завидным литературным даром, но и той широкой терпимостью, которая охватывает весь спектр затрагиваемых ими проблем. Вы не найдете ни одного примера, где та или иная тема рассматривалась бы не с точки зрения философа-аналитика, а с позиций предвзятого поборника религиозной идеи.
Кстати, об истории. Вы не читали работ Фрэнсиса Паркмена?{346} Я бы назвал его одним из лучших историков, и в то же время его имя мало кто слышал. Родился он в Нвой Англии{347} и писал большей частью о ранних американских поселениях и о французской Канаде, поэтому вполне можно понять, почему в Англии его почти не знают. Но даже среди американцев я встречал немало тех, кто не читал его. Вон те четыре тома в зеленых с золотом обложках – это его «Иезуиты в Канаде» и «Фронтенак»{348}. Но у него есть и другие достойные работы: «Пионеры Франции», «Монкольм и Вульфи», «Открытие Великого Запада» и т. д. Когда-нибудь, я надеюсь, на этой полке будут стоять все его сочинения.
Подробнее остановимся на одном из них, «Иезуиты в Канаде». Напиши Паркман только одну эту книгу, и то он заслужил бы известность. И с каким благородным величием отдает дань этому замечательному ордену автор, который сам получил пуританское образование! Он показывает, с каким рвением вдохновенные воины креста прибыли в Канаду, как раньше они прибывали в Китай и все остальные места, где их подстерегали опасности и возможная страшная смерть. Мне безразлично, какой веры придерживается человек, и вообще, христианин ли он, но, прочитав это правдивое повествование, он не сможет не почувствовать, что все лучшее, что только можно найти в святости и религиозном рвении, было присуще этим удивительным людям. Это были настоящие пионеры цивилизации, поскольку помимо догм они несли дикарям высшую европейскую культуру, и своим примером показывали, как честно, просто и благородно может жить человек. Франция посылала мириады храбрецов на поля сражений, но и она за всю свою славную историю не видела мужества более стойкого и героического, чем то, которое проявили обитатели миссии на землях ирокезов.
Книга повествует об их благородной жизни и заканчивается рассказом об их покорной смерти. Об этом даже сейчас нельзя читать без содрогания. Фанатизм может толкнуть человека в бездну исступления, как это было с ордами Махди у Хартума{349}, но, когда человек спокойно и хладнокровно живет такой неблагодарной жизнью и, не дрогнув, встречает столь жуткую смерть, возникает ощущение, что это то же чувство, только возведенное в высшую степень. У каждой конфессии есть свои великомученики, и это страшная истина, потому что она заставляет задуматься о том, что многие тысячи людей отдали свои жизни по ошибке. Но эти люди, жертвуя собой, приносили жертву чему-то более важному, самой идее подчинения тела и абсолютному господству духа.
История Исаака Жога{350} – лишь одна из немногих, но ее стоит вспомнить ради того, чтобы показать дух тех людей. Он тоже был миссионером среди ирокезов, и его добрейшие прихожане подвергли его таким мучениям и пыткам, что его искалеченная фигура приводила в ужас самих краснокожих. Ему удалось вернуться во Францию, но не для того, чтобы отдохнуть или набраться сил, а потому, что ему необходимо было получить особое разрешение совершать мессу. Католическая церковь запрещает калекам выступать в роли священника, так что дикари своими ножами сделали даже больше, чем думали. Жог получил разрешение и был направлен к Людовику XIV, который спросил иезуита, может ли он чем-нибудь отблагодарить его. Наверняка собравшиеся придворные ожидали, что Жог попросит назначить себя следующим епископом, когда это место освободится. Но тот попросил о том, что считал для себя величайшей милостью, а именно, чтобы его отправили обратно в миссию к ирокезам. Дикари отметили его возвращение тем, что сожгли его заживо{351}.
Паркмана стоит почитать хотя бы ради описания индейцев. Возможно, самое странное в них и самое непонятное – это их малочисленность. Ирокезы были одним из самых больших союзов племен, в их состав входило пять народов. Эти охотники за скальпами небольшими группами кочевали по тысячам квадратных миль девственной земли. Но есть достаточно оснований сомневаться, что эти пять народов сообща могли бы выставить хотя бы пять тысяч воинов на поле боя. И такая же картина характерна для всех остальных североамериканских племен, обитавших как на востоке, так и на севере, и на западе. Их численность всегда была невелика. И все же все эти бескрайние земли с благодатным климатом и обилием пищи они считали своими. Что помешало им густо заселить эту территорию? Это можно принять за поразительный пример того, что весь ход истории подчинен какому-то высшему замыслу. В тот самый час, когда старый мир трещал по швам, открылся новый, пустой мир. Если бы Северная Америка была так же заселена, как Китай, европейцы смогли бы основать какие-то поселения, но им бы не удалось захватить целый континент. Бюффон{352} как-то заметил, что в Америке творческое начало природы никогда не било ключом. Он имел в виду богатство флоры и фауны по сравнению с остальными участками суши на поверхности Земли. Является ли малочисленность индейцев подтверждением этого факта или этому есть какое-то другое объяснение – вопрос, ответ на который мои скромные научные познания найти не в силах. Если вспомнить о тех несметных стадах бизонов, которые когда-то покрывали западные равнины, или посмотреть, сколько сейчас живет канадцев французского происхождения с одной стороны материка и темнокожих – с другой, становится понятно, что неразумно предполагать, будто могут существовать какие-то географические причины, мешающие природе быть здесь столь же богатой, как в любом другом уголке Земли. Впрочем, эта тема достойна отдельного разговора, поэтому, с вашего разрешения, я оставлю ее, и мы продолжим путешествие по моим книжным полкам.
X
Хм, как сюда попали эти две небольшие книги? Понятия не имею. Это «Песнь о мече» и «Книга стихов» Вильяма Эрнеста Хенли{353}. Они должны были стоять вон там, среди моего скромного собрания поэзии. Может быть, я сам и поставил их туда, чтобы всегда иметь под рукой, потому что очень люблю этого автора, и его прозу, и его поэзию. О, это был удивительный человек, человек, куда более великий, чем его произведения, и такой же великий, как некоторые из них. Я редко встречал людей более интересных и деятельных. Проведя какое-то время в его обществе, ты будто сам заряжался энергией, как батарея в генераторной станции. Он заставлял тебя чувствовать, как много еще несделанного и как здорово иметь возможность чем-то заниматься, пробуждал в тебе потребность взяться за работу немедленно, сию же секунду. Имея тело и силу гиганта, он был жестоко лишен возможности пользоваться этой силой, поэтому изливал ее в пламенных словах, в горячем сочувствии, во всех доступных человеку чувствах. Если бы все то время и вся та энергия, которая уходила у Хенли на поддержку других, была потрачена им на самого себя, он наверняка обессмертил бы свое имя. Но старания его не были потрачены впустую, ибо все те, кому он протянул руку, несут на себе следы его влияния, и сейчас добрый десяток «вторых Хенли» укрепляют позиции нашей литературы.
Как жаль, что в свои лучшие времена он написал так мало, ибо эта малая толика – лучшее, что есть в современной литературе. Мало кому из поэтов удавалось вложить в шестнадцать строк такое величие и такое благородство, которым дышит его «Invictus»{354}, начинающийся со знаменитого четверостишия:
- В глухой ночи без берегов,
- Когда последний свет потух,
- Благодарю любых богов
- За мой непобедимый дух.
Это великая поэзия и образчик великого мужества, поскольку слова эти написаны человеком, который несколько лет из-за болезни провел в больницах, человеком, которого скальпель хирурга резал, словно ножницы садовника – неровно выросший куст.
- Судьбою заключен в тиски,
- Я не кричал, не сдался в плен,
- Лишенья были велики,
- И я в крови – но не согбен[27].
Это совсем не то, что леди Байрон назвала «мимической скорбью» поэта, это скорее вызов сжигаемого на костре индейского воина, чья гордая душа может заставить застыть корчащееся от боли тело.
В Хенли как будто жили два совершенно разных поэта. Один – громогласный гигант, склонный к героическим величественным образам и возвышенным словам. Так написана «Песнь о мече» и многое другое, что напоминает дикое пение какого-нибудь северного скальда. Второй (и, как мне кажется, более для него характерный и лучший с поэтической точки зрения) – утонченный, искусный и вдумчивый поэт, который рисует небольшие, но удивительно выразительные картины тщательно выверенными и уравновешенными словами. Так написан цикл «В больнице», а вот «Лондонские добровольцы» занимает промежуточное место между двумя стилями. Как, неужели вы не читали «В больнице»? Тогда побыстрее возьмите этот сборник и прочитайте его как можно скорее. Хорошо это или плохо, но наверняка в нем вы откроете для себя нечто неповторимое. Вы не найдете (по крайней мере, я не нахожу) ничего, с чем это можно было бы сравнить. Голдсмит и Крабб{355} писали о жизни в четырех стенах, но их величественный, если не сказать монотонный метр утомляет современного читателя. Но у Хенли все живет, все образно, драматично. Его стихотворения говорят сами за себя. Будь прокляты все еженедельные газеты и остальные молниеотводы, поглотившие энергию такого человека! Хенли оставил после себя всего около пяти тоненьких брошюр своих произведений.
Впрочем, все это – отклонение от темы, потому что на этой полке не должны были находиться эти книги. Этот уголок отведен под хроники. Вот стоят три тома, которые расскажут вам об интереснейшем периоде французской (читай, европейской) истории. К счастью, каждый из них начинается как раз с того периода, на котором заканчивается предыдущий. Первый из них – это Жан Фруассар{356}, второй – Ангерран де Монстреле{357} и третий – Филипп де Комин. Все три вместе представляют собой прекрасный рассказ из первых уст, охватывающий более ста лет истории. В летописи человечества это довольно большой период.
Фруассар как всегда прекрасен. Если вам не по душе средневековый французский (который только специалист может читать с удовольствием), можете почитать лорда Бернера, английский которого почти так же архаичен, но очарователен, или же можете обратиться к современному переводу, например вот к этому, выполненному Джонсом. Прочитав одну страницу из лорда Бернера, получаешь истинное удовольствие, но, мне кажется, что читать толстые тома, написанные архаичным стилем, – занятие довольно утомительное. Лично я предпочитаю современный перевод, но даже с ним понадобится немалое терпение, чтобы осилить до конца оба тома.
Интересно, мог ли этот старый каноник{358}, живший при дворе Филиппы Геннегау{359}, представить себе истинное значение своей работы, приходило ли когда-нибудь ему в голову, что придет такой день, когда его книга станет единственным достоверным источником сведений не только о его времени, но обо всем институте рыцарства в целом? Боюсь, что, на самом деле, его единственной целью, скорее всего, было получить какое-нибудь вполне мирское поощрение из рук кого-то из тех многочисленных баронов и рыцарей, имена и деяния которых он перечисляет. К примеру, Фруассар пишет, что, когда он прибыл в английский двор, у него с собой было его сочинение, заключенное в прекрасную обложку. Можно не сомневаться, что куда бы он ни направился, у него всегда была с собой такая книга, которая, вполне возможно, служила дорогим подношением для принимающего его хозяина. Кто знает, какого ответного подарка можно ждать от благородного рыцаря за книгу, в которой увековечена его собственное доблесть?
Впрочем, если оставить позади причины написания этого труда, нужно признать, что работа была проделана основательная. В живом, разговорном, многословном стиле каноника есть что-то, напоминающее Геродота{360}, только точностью изложения фактов он превосходит грека. Если учесть, что жил он в то время, когда появились и были приняты с полным доверием путевые заметки Джона Мандевиля{361}, точность и аккуратность Фруассара заслуживают искренней похвалы. Возьмите, скажем, его описание Шотландии и шотландцев. Кто-то отдаст предпочтение Жану Лебелю{362}, но мы их не будем сравнивать. В четырнадцатом веке, человек, описывающий Шотландию, вполне мог позволить себе кое-что приукрасить, но мы видим, что по большому счету рассказ его вполне правдив. Гэллоуэйские{363} пони, оладьи из пресного теста, волынки – все так, как в жизни. Жан Лебель участвовал в приграничной войне с Шотландией{364}, и Фруассар получил свои сведения от него, но он пытался расширить их, и его правдивость дает нам повод довериться его рассказу даже в тех местах, которые мы не имеем возможности проверить в других источниках.
Но самое интересное в работе Фруассара – это та часть, в которой он рассказывает о современных ему рыцарях, их поступках, привычках и поведении. Да, к тому времени, когда старый каноник писал свои хроники, звезда рыцарства уже клонилась к закату, и все же он еще успел застать многих из тех, кто считался цветом рыцарского сословия. Эти люди читали его книгу (по крайней мере, те из них, кто умел читать), поэтому мы можем не сомневаться, что записанное в ней – не плод воображения, а точный и правдивый портрет воинов, живших в XIV веке. Записи в хронике Фруассара всегда последовательны. Если проанализировать приведенные слова и высказывания рыцарей (я этим занимался), бросается в глаза, что все они однотипны, из чего можно сделать вывод, что именно так разговаривали те люди, которые воевали у Креси{365} и Пуатье{366} в те времена, когда французский и шотландский короли находились в заключении в Лондоне{367}, а Англия, возможно, достигла величайшего военного величия в своей истории.
Одним эти рыцари отличаются от того образа, который создали наши романисты. Если почитать величайшего сочинителя рыцарских романов Вальтера Скотта, создается впечатление, что все средневековые рыцари – мускулистые силачи в расцвете сил: Бриан де Буагильбер, Реджинальд Фрон де Беф, Ричард, Айвенго, герцог Роберт и все остальные. Но у Фруассара многие из самых известных рыцарей – это старые слепые калеки. Чандосу{368}, лучшему кавалеристу своего времени, было за семьдесят, когда он погиб от удара в голову с той стороны, с которой еще раньше лишился глаза. Он был близок к этому возрасту, когда у Наваретты{369} выехал из строя английского войска и в поединке убил лучшего испанского воина молодого Мартена Феррару. Молодость и сила, конечно же, были важны, особенно там, где необходимо было носить тяжелые латы, но во время боя верхом сила благородного коня возмещала старческую дряхлость наездника. И сейчас во время охоты какой-нибудь немощный старичок, оказавшись в знакомом седле, может дать фору иному юному атлету. То же самое происходило и у рыцарей, и те из них, кому удавалось дожить до преклонного возраста, во время очередной битвы имели возможность проявить свой опыт, свое умение управляться с оружием и, самое главное, свое бесстрашие.
Нельзя отрицать, что, несмотря на глянец рыцарства, многие из этих воинов были жестокими и безжалостными варварами. На войне такой человек не знал пощады, кроме тех случаев, когда была надежда получить за врага выкуп. Впрочем, несмотря на свирепость, он был беззаботен, как ребенок, играющий в страшную игру, где льется кровь и люди умирают по-настоящему. К тому же он придерживался определенного кодекса чести и чувства его при встрече с равным по классу были искренними и благожелательными, даже когда они встречались на поле брани. Тогда противники не испытывали личной неприязни или даже ненависти, как это бывает сейчас, когда, скажем, француз воюет с немцем. В разговоре противники, наоборот, были вежливы и любезны друг с другом. «Могу ли я освободить вас от какой-либо клятвы?» или «Не хотели бы вы узнать, кто из нас лучше владеет оружием?» Они могли прервать бой для отдыха, и в это время спокойно беседовать, обмениваясь комплиментами в адрес доблести друг друга. Когда шотландец Ситон устал отбиваться от группы французских рыцарей, он сказал: «Благодарю вас, господа. Благодарю!» – и ускакал прочь. Один английский рыцарь – «ради собственных успехов и во славу своей дамы» – поклялся, что поскачет к славному городу Парижу и коснется его оборонительной стены копьем изнутри. Эта история очень характерна для тех времен. Когда он галопом подъехал к стенам Парижа, стоящие там французские рыцари увидели, что англичанин связан клятвой и не тронули его, даже сказали, что восхищаются подобным мужеством. Однако когда рыцарь тот поскакал обратно, на дороге ему встретился невежественный мясник с топором на длинном древке, который этим простым орудием сбил рыцаря с лошади и прикончил. Что было дальше, хроникер не описывает, но я уверен, что мясник тот горько пожалел о своем поступке, потому что французские рыцари не стали бы сложа руки смотреть, как представитель их ордена, пусть даже из вражеского лагеря, погибает от руки плебея.
Филипп де Комин как хроникер нам ближе и потому более понятен, чем Фруассар. Но сочинитель исторических романов найдет в этой каменоломне немало камней для постройки собственного маленького здания. Наверняка, «Квентин Дорвард»{370} сошел со страниц де Комина. История Людовика XI и его отношения с Карлом Смелым, странная жизнь в Плесси-ле-Тур{371}, льстивые придворные, брадобрей, палач, астрологи, перемежение безумной жестокости и рабских предрассудков – все это здесь есть. Можно было бы подумать, что такой монарх уникален, что подобное сочетание странных качеств и чудовищных преступлений просто не может повториться, но сходные причины порождают сходные результаты. Почитайте «Жизнь Ивана Грозного» Валевского{372}, и вы узнаете, что веком позже в России правил монарх, который был еще более беспощаден, но жизнь его проходила точно так же, вплоть до мелочей. Такая же дьявольская жестокость, такое же суеверие, такие же астрологи, такие же советчики-простолюдины, такая же резиденция, расположенная вдали от больших городов, – схожесть удивительная. Если вам показалось мало жестокости грозного Ивана, почитайте жизнеописание великого Петра того же автора. Что это за страна! Какая череда монархов! Кровь, снег и сталь! И Иван, и Петр убили своих сыновей. И все это замешано на религии, отчего становится еще страшнее. Попади наш Генрих VIII{373} в Россию, там его посчитали бы мудрым и добрым правителем.
Раз уж речь зашла о романах и рыцарях, взгляните вон на ту книгу в потрепанной обложке. Это «Хроника покорения Гранады»{374} Вашингтона Ирвинга{375}. Мне не известно, откуда черпал он материал (думаю, из испанских хроник), но войны между маврами и воинами-христианами были одним из самых ярких примеров рыцарства. Я не могу назвать другую книгу, которая передавала бы красоту и романтизм той эпохи лучше. Шлемы конных воинов с копьями сверкают над темными шеренгами. Красные костры полыхают на скалах, грозное спокойствие закованных в броню христиан, благодушная снисходительность и бесстрашие пестро разодетых мусульман. Если бы Вашингтон Ирвинг не написал ничего другого, эта книга и так стала бы непременным атрибутом любой библиотеки. Я люблю все его книги, потому что никто не писал более чистым и свежим языком, чем он, но все же «Хронику покорения Гранады» я перечитываю чаще всего.
Давайте на секунду вернемся к историческим романам. Вот стоят рядом две необычные книги, которые вносят привкус новизны. Это произведения зарубежных писателей, каждый из которых, насколько мне известно, написал всего лишь две книги. В этом зеленом с золотом томе – обе работы померанца{376} Вильгельма Мейнхольда{377} в прекрасном переводе леди Уайльд: «Колдунья Сидония» и «Янтарная ведьма». Более странного взгляда на средние века я не встречал нигде. Необычные подробности простой повседневной жизни неожиданно перемежаются совершенно дикими проявлениями жестокости. Самые странные и варварские вещи преподносится как нечто естественное и обыденное. Один эпизод производит особенное впечатление и запоминается надолго, а именно тот, в котором палач торгуется с жителями деревни по поводу того, сколько ему должны заплатить за то, что он подвергнет пытке молодую ведьму. В результате он поднимает цену с одной бочки яблок до полторы на том основании, что уже не молод, ревматизм замучил, мол, тяжело ему наклоняться и напрягаться. Сделать это нужно на пригорке, замечает он, «чтоб и детишкам видно было». И «Сидония», и «Янтарная ведьма» дают такую картину средневековой Германии, которой я не встречал более нигде.
Но Мейнхольд – представитель ушедшего поколения. Другой автор, наделенный свежим взглядом и большим талантом, – Дмитрий Мережковский{378}. Если я не ошибаюсь, он еще молод, и карьера его только начинается. «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи» и «Смерть богов. Юлиан Отступник» – это две его книги, которые мне удалось раздобыть, но картины Италии эпохи Ренессанса в первой и Рима периода упадка во второй я считаю шедеврами художественной литературы. Признаюсь, читая их, я испытал удовольствие, поняв, насколько мой разум восприимчив к новым впечатлениям, ведь самая большая опасность, с которой сталкивается человек по мере взросления, заключается в том, что привязанность к старым вкусам может не оставить места для нового и заставить считать, будто дни великих достижений остались позади, хотя в действительности дело в том, что это его бедный мозг начинает окостеневать. Чтобы понять, насколько широко распространена эта болезнь, достаточно раскрыть любую критическую газету. Впрочем, вся история литературы свидетельствует: так было всегда, и, если молодого автора обескураживают неблагоприятные сравнения, он должен помнить, что такова участь всех его собратьев по перу с самого начала. Лучшее, что он может сделать, – это не обращать внимания на критику и попытаться соответствовать своим высоким стандартам, оставив остальное на суд времени и читателей. Рядом с моими книжными полками, как видите, висит лист с коротеньким стишком, который в минуты тревоги может успокоить начинающего писателя и указать ему на правильный путь:
- Критик дает добро – нам все равно!
- Критик ругается – зря надрывается!
- Сам приложи старание – … на понимание!
XI
До сих пор о героях и благородных рыцарях я говорил в прошедшем времени, но их дни еще не прошли. Когда на Земле не останется белых пятен, когда будет усмирен последний дикарь, когда будет переплавлена последняя пушка и мир погрузится в безмятежное и невообразимо скучное спокойствие, люди будут вспоминать наши времена и восхищаться нашей жизнью и – да-да! – нашим мужеством, точно так же, как мы сейчас восхищаемся теми, кто жил задолго до нас. «Удивительны свершения этих людей, которые имели в своем распоряжении лишь примитивные орудия и инструменты!» – вот что они скажут, прочитав о наших исследованиях, о наших экспедициях и о наших войнах.
А теперь взгляните на первую книгу на моей полке, где собраны рассказы о путешествиях. Это «Плавание “Сокола”» Эдварда Фредерика Найта{379}. Природа не зря вложила такую душу в тело с такой фамилией[28]. Прочитайте его книгу и скажите, есть ли что-нибудь столь же захватывающее у Гаклюйта{380}. Двое обычных людей, не моряков (если не ошибаюсь, адвокатов), выходят на набережную в Саутгемптоне{381}, там к ним присоединяется еще один юноша, они садятся в маленькую яхту и отправляются в плавание. И куда же они приплыли, спросите вы? В Буэнос-Айрес! Оттуда они направляются в Парагвай, потом опять попадают в Вест-Индию{382}, продают свое суденышко и возвращаются домой. Можно ли ожидать большего от мореплавателей елизаветинских времен? Испанские галеоны{383}, которые могли бы нарушить спокойствие подобного путешествия, уже не бороздят моря. Но, если бы бороздили, я думаю, наши мореплаватели получили бы свою долю дублонов{384}. Но насколько благороднее должно быть сердце человека, который отправляется в такое путешествие не в погоне за золотом, а из-за любви к приключениям, поддавшись зову моря! Старый дух еще живет, его не скроют ни цилиндры, ни сюртуки, ни прочие прозаические декорации, которые, возможно, тоже будут казаться романтическими, когда прошедшие века превратят их лишь в смутное воспоминание.
Еще одна книга, в которой показаны романтика и героизм, сохранившиеся на нашей земле, – это «Путешествие “Дискавери” в Антарктиду» Роберта Скотта{385}. Написанная простым, характерным для моряков языком, без попыток добавить красок или преувеличить, она тем не менее (или тем более) оставляет глубокий след в душе читателя. Эта книга будто раскрывает глаза на лучшие качества, присущие британцам. У каждого народа есть свои храбрецы. У каждого народа есть люди, которые не могут сидеть без дела. Но среди них есть такой тип людей, которые соединяют в себе храбрость и энергию со спокойной сдержанностью и мальчишеской веселостью, и это лучший тип людей. В экспедиции Скотта вся команда пропиталась духом своего капитана. Никто не дрожал, никто не жаловался, все тяготы встречались с шуткой, все были настроены только на одно: успех предприятия. Когда читаешь столь подробный рассказ о столь долгих лишениях, становится как-то стыдно показывать свое недовольство обычными повседневными неурядицами. Почитайте, как люди Скотта, ослепленные, оциноженные, упрямо шли к своей цели. Сможете ли вы после этого жаловаться на жару или пыль на проселочной дороге?
Это одна из слабостей современных людей. Мы слишком много жалуемся. Жалобы не кажутся нам чем-то постыдным. Но были времена, когда дело обстояло иначе. Жалобы считались уделом женщин. Мужчина неизменно должен оставаться стиком, которого мелкие неудобства не могут заставить волноваться. «Похоже, вы замерзли, сэр», – сказал английский джентльмен, окидывая сочувствующим взглядом французского migr[29]. Бывший дворянин в изношенном сюртуке, гордо выпрямившись, отвечает: «Сэр, джентльмену не бывает холодно». Забота о других должна идти рука об руку с самоуважением. Подобная сдержанность и утаивание боли – это noblesse oblige[30] характеристики настоящего мужчины, которые в наше время стали чем-то большим, чем обычная традиция. Люди должны относиться к этому серьезнее. Тот мужчина, который прыгает от боли с порезанной ногой, или машет руками, разбив костяшки пальцев, достоин не жалости, а презрения.
Американцы, как и мы, англичане, считают исследование Арктики благородным занятием. Давайте возьмем с полки следующую книгу. Это «Арктическая служба» Адольфуса Грили{386}, и она достойна соседства с «Путешествием “Дискавери”» Скотта. В ней есть несколько очень запоминающихся эпизодов. Особенно та часть, в которой описывается, как двадцать с лишним человек лежат на ужасной, почти отвесной скале и умирают один за другим от холода, голода и цинги. По сравнению с этим меркнут все наши мелкие трагедии. Или как голодный не меньше остальных командир экспедиции читает лекцию об абстрактной науке, чтобы отвлечь мысли умирающих людей от их страданий. Какая ужасная картина! Тяжело страдать от холода, тяжело мучиться от голода, непросто жить в темноте, но те люди смогли прожить в таких условиях шесть месяцев, и то, что кто-то из них выжил, чтобы рассказать об этом, – истинное чудо. Сколько чувства в словах несчастного умирающего лейтенанта: «Как… это… тяжело…» – простонал он и отвернулся к стене.
Англо-кельтская раса всегда тяготела к индивидуализму, и все же никто другой так не понимает, что такое дисциплина. Ни в римских или греческих анналах, ни даже на залитых лавой караульных постах в Помпеях{387} вы не найдете лучшего примера служению долгу, чем тот, который продемонстрировали молодые новобранцы британской армии в Беркенхеде{388}. Экспедиция Грили дала еще один пример, который мне кажется не менее замечательным. Если вы читали книгу, наверняка вам запомнился тот эпизод, когда в живых осталось всего восемь несчастных, которые от голода и слабости уже почти не могли двигаться, семеро вытащили восьмого на лед и расстреляли за нарушение дисциплины. Вся мрачная процедура была выполнена по правилам, с подписанием всех необходимых документов, так, словно проводилась перед Капитолием в Вашингтоне{389}. Преступление его, если не ошибаюсь, заключалось в том, что он украл и съел ремень, скреплявший две части саней, предмет не более аппетитный, чем шнурок ботинка. Впрочем, надо отдать должное капитану, который упомянул, что это была одна из серии мелких краж, которые могли привести к гибели всей экспедиции.
Я могу признаться: все, что касается арктических морей, мне особенно интересно. Тот, кто хоть раз побывал в тех таинственных краях, которые одновременно могут быть и самым прекрасным, и самым страшным местом на всей земле, уже никогда не сбросит с себя их чары. На границе изведанного мира я стрелял уток, летящих на юг, и находил в их желудках камни, которые они проглатывали на тех берегах, где никогда еще не ступала нога человека. Непередаваемый воздух, большие скованные льдом озера синей воды, чистое небо, которое у горизонта становится светло-зеленым, а потом холодно-желтым, шумные общительные птицы, огромные водные животные, укрытые толстым слоем подкожного жира, похожие на больших слизняков тюлени, кажущиеся совершенно черными на фоне ослепительной белизны льда… Тот, кто это видел, будет снова и снова возвращаться туда в снах, только грезы эти будут казаться чем-то бльшим, чем просто причудливый сон, настолько все это не похоже на обычный привычный нам мир. А поймать «рыбу», весящую сто тонн и стящую две тысячи фунтов!.. Но я увлекся.
Впрочем, все это укладывается в мое повествование, поскольку привело нас прямиком к следующему тому на полке. Это «Плавание “Кашалота”» Фрэнка Буллена{390}, книга, полная романтики таинственного моря, вековечную гладь которого нарушают только вторгающиеся в него корабли пришельцев. Это рассказ об охоте на спермацетового{391} кита, которая проводится в открытом море и не имеет ничего общего с той охотой на льду, которой я семь месяцев учился в Гренландии. Боюсь, что оба этих северных вида охоты уже отошли в прошлое, ибо зачем человеку в поисках смазочного масла рисковать жизнью, если можно просто пробуравить скважину в земле? Нам повезло, что этим промыслом занимался один из наиболее мужественных авторов, писавших о жизни моряков. Буллен как писатель, в своих лучших проявлениях поднимается до очень больших высот. Чтобы привести пример, возьму с полки следующую книгу, это его «Морские идиллии».
Тот, кто способен слышать «музыку» прозы, поймет, о чем я. ти простые и прекрасные слова взяты из чудесного описания затянувшегося штиля в тропических широтах:
«Перемена, необычная и нездоровая, произошла с синей гладью моря. Оно больше не отражало, как в прозрачном зеркале, роскошь солнца, прелесть серебристой луны или блеск бесчисленных созвездий. Подобно пепельной серости, которая затемняет лик умирающего, туманный, маслянистый покров затянул недавнюю красоту поверхности океана. Вода стала гнилой, стоячей и смрадной. От мутной воды поднимались ядовитые миазмы – дыхание разложения, которые прилипали к нёбу и заглушали все остальные чувства. Вытолкнутые какой-то неведомой силой из непостижимых глубин, к поверхности поднимались жуткие фигуры, стеклянно моргающие от непривычного света, на который они променяли привычную им мглу; странные существа, обрамленные пушистой покачивающейся бахромой, похожей на водоросли, шестифутовые медузы, прозрачные тела которых покрыты похожими на глаза разноцветными пятнами; извивающиеся червеобразные формы, существа столь эфемерные, что тают от солнечного света, растворяются, словно их и не было. А ниже лениво проплывали еле заметные огромные бледные тени, наполнявшие смутно знакомым ароматом странный легкий запах, который висел вокруг нас».
Прочитайте всю главу о тропическом затишье или прочитайте другую, «Восход солнца, увиденный с “вороньего гнезда”», и вы не сможете не согласиться, что это одни из лучших образцов описательного языка в современной англоязычной литературе. Если бы мне предложили собрать морскую библиотечку из дюжины томов, я бы непременно включил в нее и «Плавание “Кашалота”», и «Морские идиллии» Буллена. Что еще? Тут уж дело вкуса. Наверняка «Том Крингл» Майкла Скотта, надеюсь, мальчишкам еще интересны акулы, пираты, плантаторы и отчаянные приключения, которых полно в этом замечательном романе. «Два года на палубе» Ричарда Даны{392}. «Потерпевшие кораблекрушение» и «Отлив» Стивенсона – для них я бы тоже нашел место. Кларк Рассел заслуживает того, чтобы отвести ему отдельную полку, но его «Крушение “Гросвенора”» достойно особого внимания. Конечно, обязательно должен быть представлен Фредерик Марриет, из него я бы выбрал «Мичмана Изи» и «Питер Симпл». Можно добавить что-нибудь из Мелвилла{393}, например, сейчас почти забытые «Тайпи» или «Ому» (обе посвящены жизни на Таити{394}). Из современных я бы добавил «Мужественные капитаны» Киплинга, «Морской волк» Джека Лондона и «Негр с “Нарцисса”» Джозефа Конрада{395}. Этого хватит, чтобы ваш кабинет превратился в каюту и вам стал чудиться шелест прибоя и грохот бурунов, разбивающихся о скалистые берега. О, как же этого иногда не хватает, когда жизнь становится слишком пресной и старая кровь викингов начинает бурлить в венах! Без сомнения, это заложено в каждом из нас, потому что любой, кто живет на острове, имеет в своем роду предков, которые приплыли туда на длинной боевой ладье или на короткой и широкой рыбачьей лодке. Еще больше морской соли должно быть в крови американцев, если вспомнить, что на всем бескрайнем материке нет ни одного человека, предки которого не пересекли бы три тысячи миль океана, хотя в центральных штатах живут миллионы и миллионы их потомков, никогда не видевшие моря.
Я упомянул, что «Ому» и «Тайпи», книги, в которых моряк Мелвилл описывает свою жизнь среди островитян на Таити, забылись слишком быстро. Каким прекрасным и интересным занятием могла бы оказаться для какого-нибудь наделенного хорошим вкусом и широко мыслящего критика работа по поиску забытых книг, достойных воскрешения. Интересно было бы взглянуть на томик, в котором перечислялись бы и сами книги, и их достоинства, но еще интереснее было бы почитать материал, который такой томик предварял бы. Я совершенно уверен, что есть множество хороших книг, которые на время позабылись или остались незамеченными в мирской суете. Вот, скажем, имеет ли шанс быть замеченной книга какого-нибудь молодого писателя, вышедшая в свет в момент общественного волнения, когда внимание всей страны захвачено каким-нибудь важным событием? Сотни мертворожденных книг появились на свет подобным образом, неужели среди них не было ни одной достойной? Не так давно вышла книга молодого писателя, которому нет еще и тридцати. Это «Падение Ковендена» Снайта, и вряд ли ей суждено выйти вторым изданием. Или, к примеру, «Восемь дней» Форрестера. Этой книги вы уже не купите. Даже если вам удастся разыскать ее в библиотеке, считайте, что вам повезло, хотя лучшего описания сипайского восстания{396} вы не найдете нигде. А вот еще одна книга, о которой вы, я ручаюсь, не слышали. Это «Из жизни животных» Джорджа Герберта Пауэлла. Нет, это не рассказы о кошках и собаках, это собрание очень интересно изложенных историй, в которых затрагивается тема животного начала в человеке. Если вы в литературе ищете что-то новое, эта книга для вас. Вышла она десять лет назад и совершенно не известна. Если на одной маленькой полке я смог указать три книги, сколько же еще неоткрытых звезд имеется в вечной темноте!
Позвольте мне на миг вернуться к тому, с чего я начал. Я говорю о романтике путешествий и примерах героизма в современной жизни. На моей полке стоят два посвященных научным исследованиям тома, которые наделены этими качествами в полной мере. Я не знаю лучших книг, которые вы могли бы вложить в руки молодому человеку, если хотите воспитать, во-первых, благородство и силу духа и, во-вторых, любовь и интерес ко всему, что касается природы. Первая из этих книг – «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле “Бигль”» Чарльза Дарвина. По одной этой книге путевых заметок, вышедшей задолго до «Происхождения видов», любой проницательный читатель должен был понять, что в научном и литературном мире появилась новая величина, наделенная могучим умом и другими редкостными качествами. История еще не знала такого всеобъемлющего разума. Ничто не укрылось от его пристального внимания, ни малое, ни великое. На одной странице он рассматривает особенности строения паутины какого-нибудь крошечного паука, а на следующей приводит доказательства уседания материковых плит и вымирания тысяч видов животных. Поражает и его огромная эрудиция: ботаника, геология, зоология, все эти науки взаимодействуют и представляют одну неразрывно связанную систему. Поразительно, как такому молодому человеку (Дарвину было всего двадцать три, когда в 1831-м на геодезическом{397} судне «Бигль» он отправился в кругосветное путешествие) удалось накопить в себе такой огромный объем знаний! Очевидно, его талант был сродни музыкальному гению великих композиторов, который проявляется интуитивно в самом раннем детстве. Другой чертой характера Дарвина, неожиданной для столь ученого мужа, является полное презрение к опасности. Это его качество так хорошо скрыто, что приходится читать между строк, чтобы разглядеть его. Когда великий натуралист был в Аргентине, вся земля вокруг того поселения, где он жил, находилась под властью конных отрядов индейцев, которые ненавидели белых и не щадили никого, кто попадал к ним в руки, но Дарвин проехал четыреста миль между Баия-Бланка{398} и Буэнос-Айресом, хотя даже бесстрашные гаучо отказались сопровождать его. По сравнению с каким-нибудь неизвестным жучком или еще не описанной мухой опасность или возможная страшная смерть для него были не заслуживающими внимания пустяками.
Вторая книга, на которую я ссылался, это «Малайский архипелаг» Альфреда Уоллеса{399}. Между этими людьми есть странное сходство. Смелость, как физическая, так и научная, мягкая настойчивость, широта кругозора и всеохватность знаний, страсть к изучению природы. Уоллес интуитивно понял и описал в письме Дарвину причину естественного отбора как раз в то время, когда тот готовил к выходу книгу, основанную на двадцати годах работы, в которой излагал те же идеи. Что должен был чувствовать Дарвин, когда читал то письмо? Но ему нечего было бояться, потому что у его книги не было более восторженного почитателя, чем тот, кто в некотором смысле предвосхитил ее. Уоллес – яркий пример того, что в науке, так же как и в религии, есть свои герои. В Папуа{400} он должен был исследовать жизнь и виды райских птиц, и за годы странствий по этим островам полностью изучил их фауну. В одном из примечаний в его книге указывается, что папуасы, населяющие территории, где обитает райская птица, – убежденные каннибалы. Только представьте себе, каково это годами жить бок о бок с такими соседями! Молодой человек, прочитавший эти две книги, обязательно станет богаче как умственно, так и духовно.
XII
Вот мы и добрались до последнего sance[31]. В последний раз, мой терпеливый друг, я прошу вас расположиться поудобнее на стареньком зеленом диванчике, устремить взгляд на дубовые полки и приготовиться слушать мои разглагольствования об их содержимом. В последний раз… И все же, бросая взгляд на ряды корешков, я понимаю, что не рассказал даже об одной десятой тех книг, которым я чем-то обязан и к которым испытываю чувство благодарности, не высказал даже одной сотой из тех мыслей, которые проносятся у меня в голове, когда я смотрю на них. Впрочем, это, может быть, даже и хорошо, поскольку человек, который сказал все, что мог сказать, наверняка сказал слишком много.
Позвольте мне ненадолго взять на себя роль наставника. Я перехожу на этот строгий (о, прошу вас, не называйте его педантским!) тон, потому что глаза мои остановились на уголке, в котором располагается мое небольшое собрание научных трудов. Мне хотелось сказать, что, если бы я выступал в роли советчика для молодого человека, который только начинает жизнь, я бы порекомендовал ему один вечер в неделю отводить научному чтению. Если он достаточно настойчив, то, начав чтение в двадцать, к тридцати годам он овладеет всеми необходимыми знаниями, которые помогут ему достойно пройти по любой дороге, на которую его выведет жизнь. Советуя заниматься научным чтением, я не имею в виду, что он должен давиться пылью старых сухих учебников, углубляться в изучение подгрупп чешуекрылых{401} или зубрить классификации двудольных растений. Все эти скучные тонкости – колючие кусты в чудесном саду науки, и будет глупо перед началом прогулки по нему совать в него голову. Держитесь от него подальше, пока не обойдете все лужайки и не исследуете все тропинки. По этой же причине избегайте учебников, которые отбивают охоту к знаниям, займитесь лучше популярной наукой, которая так привлекательна. Не стоит надеяться стать специалистом во всех этих разнообразных областях знаний. Гораздо лучше получить о них общее представление и понимать, как они между собой связаны. Например, достаточно лишь немного узнать о геологии, чтобы любая каменоломня, любой железнодорожный туннель превратился в предмет интереса. Немного зоологии поможет вам удовлетворить любопытство и узнать, как называется и к какому отряду принадлежит эта коричневая ночная бабочка, которая сейчас вьется вокруг лампы. Немного ботаники – и вы узнаете каждый цветок, который может попасться вам во время загородной прогулки, и испытать щекочущее чувство любопытства, случись вам заметить еще незнакомый. Немного археологии – и вы будете знать, что скрывается под старыми курганами на английских полях, или мысленно дорисуете контур древнего римского лагеря{402}, остатки которого виднеются на холмах. Немного сведений из астрономии заставят вас более внимательно всматриваться в небо, научат отличать близкие нам планеты, движущиеся по собственным орбитам, от далеких звезд, и чувствовать великий порядок, красоту и величие материальной вселенной, которые являются верным признаком того, что за всем этим стоит сила духовная. Как человек науки может быть материалистом, для меня так же непонятно, как и то, как человек верующий может ограничивать всесилие Создателя. Покажите картину, написанную не художником, покажите бюст, сотворенный не скульптором, дайте послушать музыку, сочиненную не композитором, и тогда можете начинать говорить мне о вселенной, созданной не Творцом вселенных, и мне все равно, каким именем вы Его назовете.
Вот стоит «L’Atmosphere» Фламмариона{403}, прекрасное, хотя и слегка испорченное непогодой издание в красной с золотым тиснением обложке. Эта книга имеет историю, которая мне дорога. Ее в качестве гонорара за врачебную помощь отдал мне молодой француз, умиравший от лихорадки у западного побережья Африки. Взгляд на нее уносит меня в судовую каюту, заставляет вспомнить маленькую койку и желтоватое лицо с большими печальными глазами, глядящими на меня с тоской и надеждой. Бедный мальчик, боюсь, он так и не увидел больше свой любимый Марсель.
Возвращаясь к разговору о популярной науке, я хочу сказать, что не знаю лучших книг, которые могут пробудить интерес и дать общее представление о предмете, чем произведения Сэмюэла Лэнга{404}. Трудно себе представить, что мудрый savant автор этих книг был в то же время энергичным управляющим железнодорожной компании. Много выдающихся ученых начинали с очень прозаических профессий. Герберт Спенсер{405} был железнодорожным инженером, Уоллес – геодезистом, но чтобы человек, наделенный таким мощным научным умом как Лэнг, всю свою жизнь посвятил скучной рутинной работе и оставался в этой упряжке до глубокой старости, не утратив при этом способности воспринимать любую свежую идею и впитывать в себя каждый сгусток мысли, – факт поистине удивительный. Почитайте его книги, вы узнаете много нового.
Рассказывать о недавно прочитанных книгах – прекрасное времяпрепровождение. Возможно, вы возразите, что слушатели могут с этим не согласиться. Никого не хочу обидеть, но мне кажется, что это гораздо интереснее любого привычного нам разговора «о пустяках». Делать это, конечно же, надо с определенной долей такта и осмотрительностью. Меня на эти замечания натолкнуло упоминание Лэнга. Однажды за table d’hte[32] или где-то еще я обратил внимание на одного человека, который рассказывал о найденных в долине реки Сомма{406} каменных орудиях доисторических людей. Мне эта тема была хорошо знакома, что я и показал, вступив в разговор. Потом я вскользь упомянул о каменных храмах Юкатана{407}, он тут же подхватил и стал развивать эту тему. Затем он перешел на древнеперуанскую цивилизацию{408}, но я не отставал. После этого я заговорил об озере Титикака{409}, и он продемонстрировал, что осведомлен в этой области не хуже моего. Он стал рассказывать о человеке четвертичного периода{410}, но и тут я ему не уступил. Мы все больше и больше удивлялись широте и глубине познаний друг друга, как вдруг меня осенило. «Вы читаете “Происхождение человека” Сэмюэла Лэнга!» – воскликнул я. Так и было – по случайному совпадению я тоже как раз в то время читал эту книгу. Мы лили друг на друга воду, которую черпали из одного источника.
В конце моей научной полки стоит большое двухтомное издание. Книгу эту даже сейчас некоторые ретрограды от науки называют спорной. Это «Человеческая личность и ее жизнь после смерти тела» Фредерика Майерса{411}. На мой взгляд, лет через сто книга эта будет считаться фундаментом, на котором было построено здание новой науки. Где еще между четырех обложек вы найдете подобный пример безграничной терпеливости, усердия, мудрости, интуиции, полета мысли, который позволил собрать тысячи разрозненных фактов и соединить их в единую стройную и непротиоречивую систему? Дарвин был не более страстно увлечен зоологией, чем Майерс – исследованиями в неуловимой и неопределенной области психического. Вся его теория – настолько новая и оригинальная, что для нее еще даже не разработана своя терминология («телепатия», «подсознание» и т. д.) – навсегда останется памятником остроте мысли, выраженной прекрасным языком и основанной на четких, выверенных фактах.
Даже намек на научную мысль или научный подход придает особую прелесть произведениям в любой области литературы, и не имеет значения, насколько мало общего с действительными исследованиями это имеет. Например, По в своих рассказах часто использовал этот прием, хотя в его случае «научность» – не более чем иллюзия. Жюль Верн так же, рассказывая о самых невероятных вещах, добивался поразительно достоверного эффекта благодаря глубоким и точным познаниям. Однако ярче всего это заметно в другой, более легкой литературной форме – эссе, где несерьезные мысли находят аналогии и иллюстрации в истинных фактах, одно влияет на другое, и комбинация их представляется читателю особенно пикантной.
Мне не найти лучшего примера, чем вон те три маленьких томика, которые составляют бессмертную серию Уэнделла Холмса. Это «Самодержец», «Поэт» и «Профессор за обеденным столом». В них тонкая, осторожная, изящная мысль всегда находит поддержку в аналогии или косвенном намеке, что указывает на широту познаний автора. Это чудесная работа, толковая, остроумная, душевная и непредвзятая. Если бы на Елисейских Полях{412}, как раньше в Афинах, свободно выступали философы, я бы, несомненно, примкнул к группе слушателей, с улыбкой слушающих незамысловатые и шутливые речи этого бостонского{413} мудреца. Я полагаю, что постоянное влияние науки (особенно медицины) еще с ранних студенческих лет привило мне такую любовь к этим книгам. Никогда я не понимал и не любил так сильно человека, которого ни разу в жизни не видел, как в случае с Уэнделлом Холмсом. Одним из самых моих горячих желаний было встретиться с ним, но, по иронии судьбы, в тот город, где он жил, я попал как раз вовремя, чтобы успеть возложить венок на его свежую могилу. Перечитайте его книги, и, уверяю вас, вы удивитесь, насколько они современны. Как и «In Memoriam» Теннисона, эта работа появилась за полвека до своего времени. Можно наугад открыть любую страницу, и почти наверняка на ней вы найдете какой-нибудь абзац, который поразит вас широтой взглядов автора, отточенностью фраз и неповторимым талантом незаметно, но и с большим юмором вплетать в повествование аналогии и отсылки к другим произведениям. Вот к примеру отрывок (в книге можно найти еще дюжину ничуть не хуже), в котором соединяются все перечисленные достоинства:
«Помешательство часто является своего рода формой логики для перенапряженного сильного ума. Слаженный мыслительный механизм ломает собственные шестеренки и рычажки, если в него вдруг попадает нечто такое, что останавливает его или заставляет идти обратным ходом. Ум слабый не обладает достаточной силой, чтобы причинить себе вред. Тупость часто не дает человеку потерять рассудок. В сумасшедших домах нередко можно встретить людей, которых помещают туда в результате так называемых умственных расстройств на религиозной почве. Признаюсь, к таким людям я отношусь с бльшим уважением, чем к тем, кто придерживается с ними одних взглядов, но сохраняет при этом здравый рассудок и наслаждается жизнью за стенами психиатрических больниц. Любой порядочный человек просто обязан сойти с ума, если у него имеются хоть какие-то убеждения… Все, что можно назвать грубым, жестоким, варварским, все то, что лишает надежды жизнь большинства людей, а, возможно, и целых рас, все, что предполагает необходимость уничтожения инстинктов, данных нам для того, чтобы их подавлять (неважно, как вы назовете это, неважно, кто об этом говорит, факир{414}, монах или дьякон), все это, если попадает в рассудок, должно вызвать помешательство у каждого думающего и уравновешенного человека».
Довольно свежая мысль для унылых пятидесятых, не правда ли? Университетскому профессору нужно было обладать изрядной долей морального мужества, чтобы высказать ее.
Как эссеист для меня он стоит выше Чарльза Лэма{415}, поскольку в его работах присутствуют и истинное знание, и практическое знакомство с жизнью, которые отсутствуют у витающего в облаках лондонца. Я не хочу сказать, что Лэм не талантлив, посмотрите, на той же полке у меня стоят его «Очерки Элии», и они, как видите, довольно зачитаны, так что Холмса я ценю больше вовсе не потому что не люблю Лэма. Они оба превосходны, просто Уэнделл Холмс всегда затрагивал именно те струны, которые пробуждали ответные вибрации в моей душе.
Для меня эссе – самая отталкивающая форма литературы, если только оно не написано легко и мастерски. Мне оно всегда чем-то напоминает школьные сочинения: вначале пишешь название, а потом излагаешь все свои мысли на эту тему. Даже Стивенсону, которым я восхищаюсь, в подобных видах работы, несмотря на обычную для него оригинальность мысли и необычность формы изложения, с трудом удается увлечь за собой читателя. Впрочем, его «Люди и книги» и «Virginibus Puerisque»{416} – замечательные примеры того, чего можно добиться вопреки неотъемлемым и неизбежным трудностям поставленной задачи.
Но его стиль! Эх, если бы Стивенсон понимал, насколько прекрасен и самобытен его данный Богом стиль, сколько в нем живой энергии, он бы не тратил силы на то, чтобы овладеть другими. Меня наводит на грусть известная история о том, как он пробовал подражать то одному автору, то другому, метался в поисках лучшего. Лучшее – всегда то, что дано тебе от природы. Когда я вижу, как критики дружно аплодируют Стивенсону-подражателю, мне он начинает напоминать человека, наделенного собственными прекрасными волосами и громоздящего на голову парик. Как только язык Стивенсона делается изощренным, его тут же становится неинтересно читать. Но, как только он возвращается к искреннему английскому, с четко подобранным словом и коротким острым предложением, становится понятно, что в нашей современной литературе сравнить его не с кем. В этом крепком простом обрамлении редкое веселое слово сверкает, как ограненный алмаз. К действительно хорошему стилисту подходит определение, которое Бо Брюммель{417} дает хорошо одетому человеку: он должен быть одет так, чтобы никто не замечал его наряда. Если стиль обращает на себя внимание, скорее всего, с ним что-то не в порядке. Это затемнение бриллианта, отвлечение внимания читателя от сущности на форму, от того, что хотел сказать автор, на самого автора.
Нет, у меня нет Эдинбургского издания Стивенсона{418}. Если вы думаете сделать кому-нибудь такой подарок, я бы вам этого не советовал, потому что, мне кажется, лучше иметь Стивенсона в разных книгах, чем в одном многотомном издании. Для любого писателя качество важнее количества, и Стивенсон – не исключение. Я уверен, что друзья, которые чтут его память и распоряжаются его наследием, имели четкие указания, как печатать это издание, возможно даже, оно было составлено еще до его трагической смерти. И все же, по большому счету, мне кажется, лучшее, что можно сделать, дабы увековечить память писателя – это произвести тщательный отбор его произведений, по которым о нем будут судить в будущем. Каждая слабая веточка, каждый недоразвитый отросток должен быть отрезан, пусть останутся только здоровые, сильные, сочные ветви, чтобы дерево могло простоять еще долгие годы. Какое ложное впечатление может сложиться у какого-нибудь критика, который будет жить через несколько поколений, если ему придется выбирать один из полудюжины томов этого издания. Подумайте, с каким замиранием сердца мы бы следили за тем, как он, гадая, с чего бы начать, водил бы пальцем по корешкам, как бы мы молились про себя, чтобы выбор его пал на то, что се мы так любим: «Новые арабские ночи», «Отлив», «Потерпевшие кораблекрушение», «Похищенный», «Остров сокровищ». Эти книги никогда не утратят очарования.
Две последние книги можно назвать лучшими в своем жанре, и, как видите, «Похищенному» и «Острову сокровищ» отведено особое место на моей полке. «Остров сокровищ» лучше с точки зрения сюжета, но «Похищенный» имеет более непреходящую ценность как прекрасное описание жизни северо-запада Шотландии после последнего восстания якобитов{419}. В каждом из романов есть яркий, притягательный герой. В первом это Долговязый Джон Сильвер, во втором – Алан Брек. Конечно же, Сильвер с его лицом, широким, как окорок, и крошечными сверкающими, как стеклышки, глазами, – король всех морских разбойников. Обратите внимание, каким образом автор добивается нужного эффекта: сам рассказчик почти никогда не дает оценку Сильверу, впечатление складывается на основании сравнений, недомолвок или непрямых отсылок. Жуткого Билли Бонса преследует страшная мысль об «одноногом моряке». Капитан Флинт, сообщается нам, был храбрым человеком, и «никого он не боялся, кроме Сильвера. Он, знаешь, мягко стелет, этот Сильвер…»[33] Или еще, когда говорит сам Джон: «Одни боялись Пью, другие – Флинта. А меня боялся сам Флинт. Боялся меня и гордился мной… Команда у него была отчаянная. Сам дьявол и тот не решился бы пуститься с нею в открытое море. Ты меня знаешь, я хвастать не стану, я добродушный и веселый человек, но, когда я был квартирмейстером, старые пираты Флинта слушались меня, как овечки». И вот так, шаг за шагом, перед нами появляется личность вкрадчивого, но жестокого и своевластного одноногого дьявола. Для нас он не порождение вымысла, а живой человек, из плоти и крови, с которым нам приходится иметь дело. Именно в этом заключается смысл приема непрямого описания, к которому прибегает автор для создания этого образа. А сами джентльмены удачи! Насколько просты и в то же время сильны маленькие штрихи, которые передают их привычки, образ мыслей и действий. «Я хочу жить в капитанской каюте, мне нужны ихние разносолы и вина», или: «Вот если бы ты поплавал с Билли, тебя не пришлось бы окликать два раза. Билли никогда не повторял приказаний, да и другие, что с ним плавали…» Морские разбойники в романе «Пират» тоже великолепны, но им не хватает той «человечности», которую мы видим здесь. Пройдет очень много лет, прежде чем Долговязый Джон потеряет свое место в морской приключенческой литературе, «уж я верно говорю»!
Стивенсон находился под большим влиянием Мередита, что заметно даже в этих книгах: архаичное или необычное слово (но всегда к месту), короткие и емкие описания, хлесткая метафора, немного отрывистая речь. И все же, несмотря на схожесть, каждый из них достаточно самобытен, чтобы можно было говорить о собственной школе. Все их ошибки, или, вернее, недочеты, не в форме подачи, а в общем подходе. Они пишут только о необычном и исключительном в жизни. Они словно совершенно не учитывают женские вкусы. Их книги – вершина литературы для мальчиков, из разряда тех захватывающих сочинений, которыми зачитываются в юности in excelsis[34]. Но они настолько хороши, свежи, колоритны, что на какой бы ограниченный круг ни были рассчитаны эти романы, они вполне заслуженно занимают свое высокое место в литературе. Нет причин, по которым «Остров сокровищ» для подрастающего поколения двадцать первого века не мог бы стать тем, чем был «Робинзон Крузо» для детей века девятнадцатого.
Современный «мужской» роман, затрагивающий исключительно более жесткую, активную сторону жизни, описывающий скорее не внутренний мир героя, а те ситуации, в которые он попадает, является своего рода реакцией на злоупотребление темой любви в художественной литературе. Эта фаза жизни в ее традиционном видении, заканчивающаяся, как правило, браком, уже достаточно избита и приелась, и нет ничего удивительного в том, что порой проявляется тенденция уйти в противоположную крайность и придавать ей намного меньше значения, чем она на самом деле имеет в делах мужчин. В британской художественной литературе в девяти книгах из десяти любовь и замужество преподносятся как смысл и цель жизни, хотя мы знаем, что в действительности это не всегда так. В жизни большинства мужчины брак – это лишь эпизод, да, имеющий огромное значение, но всего лишь эпизод, один из многих. Его паруса наполняются и другими сильными ветрами: работа, жизненные устремления, дружба, преодоление опасностей, неистребимых житейских трудностей. Все это оказывает не меньшее влияние на мужскую мудрость и смелость. Любовь часто играет лишь второстепенную роль в жизни мужчин. Сколько есть таких, кто доживает до смерти, так и не узнав этого чувства! Поэтому нас раздражает, когда любовь постоянно преподносится как самое важное, что есть в жизни, и поэтому среди писателей определенной школы (безусловным главой которой является Стивенсон) появляется склонность вовсе избегать этого источника интереса. Если бы любовные отношения всегда складывались так, как между Ричардом Феверелом и Люси Десборо, тогда, конечно же, дело обстояло бы иначе, но, чтобы любовь снова вызвала интерес, за нее должен взяться мастер, у которого хватило бы мужества пойти против устоявшихся условностей и искать вдохновение в реальной жизни.
Одним из самых характерных для Стивенсона приемов является включение в повествование броских и необычно построенных форм речи. Никто другой не сравнится с ним в умении обращаться с эпитетами. Почти на каждой странице мы находим слова и выражения, которые поражают нас новизной и в то же время совершенно точно передают тот смысл, который вкладывал в них автор. Например: «Метнул убийственный взгляд». Впрочем, начинать цитировать опасно, поскольку примерам нет конца. Иногда он промахивается, но такие случаи редки. К примеру, «стрельнуть глазами» не всегда означает то же самое, что «посмотреть», а «хихикать» вместо «посмеиваться» несколько режет слух, хотя это слово употреблял сам Чосер{420}.
Следующим по порядку идет удивительное умение филигранно подбирать необычные и очень точные сравнения, которые притягивают внимание и стимулируют воображение. «Голос у него был хриплый, как скрип заржавленного замка». «Я увидел, как она пошатнулась, словно ветер согнул ее». «Смех его прозвучал так фальшиво, словно надтреснутый колокол». «Охрипший, каркающий голос дрожит, как натянутый канат». «Мои мысли кружились, как веретено». «Удары мотыги раздавались в могиле глухо, как рыдания». «Эти тайные, преступные мысли все время выглядывали в его разговорах, словно из зарослей». Что может быть лучше таких прямых и понятных сравнений?
По большому счету, главной особенностью Стивенсона является его врожденное умение короткой, немногословной фразой произвести на читателя нужное впечатление. Он заставляет вас представлять, что происходит, яснее, чем если бы вы видели это собственными глазами. Вот несколько из таких словесных зарисовок, взятых наугад из сотен подобных:
«… неподалеку от него стоял Макконнэхи, разинув рот от изумления и взявшись рукой за подбородок, как тупица перед трудной задачей».
«И таков был ребячливый задор Стюарта, что он бежал за нами больше мили, и я не мог удержаться от смеха, когда, обернувшись, увидел его на вершине холма. Он держался за левый бок, сердце у него чуть было не лопнуло от быстрого бега».
«Когда Баллантрэ обернулся ко мне, лицо у него было все в морщинах, кожа обтягивала челюсти, как у человека, близкого к голодной смерти. Он не говорил ни слова, но все в нем выражало один вопрос».
«Если вы сомневаетесь, посмотрите на него, посмотрите, как он корчится и давится смехом, как изобличенный вор».
«Он смерил меня воинственным взглядом, и резкое слово готово было сорваться с его уст».
Могут ли предложения быть ярче?
Об удивительном и неповторимом стиле Стивенсона-прозаика можно еще долго говорить, упомянув между делом, что он первым ввел в литературу образ, который можно назвать «злодей-урод». Правда, мистер Уилки Коллинз{421} описал одного господина, который был лишен всех конечностей, да вдобавок еще и носил имя Мизерримус Декстер, но Стивенсон использовал этот образ так часто и с таким успехом, что мы вправе отдать пальму первенства ему. Если не говорить о мистере Хайде, который является воплощением уродства, есть ужасный слепой Пью, Черный Пес без двух пальцев на руке, одноногий Джон Сильвер и зловещий законоучитель, который слеп на оба глаза, но стреляет на звук и крушит все вокруг своим посохом. В романе «Черная стрела» тоже есть жуткое существо, которое ходит, нащупывая дорогу палкой. Несмотря на то что он прибегал к этому приему довольно часто, делал он это так мастерски, что нужный эффект достигался всегда.
Можно ли назвать Стивенсона классиком? Это громкое слово. Классиком зовут писателя, произведения которого навечно входят в национальную литературу, и, как правило, классиками становятся те, которые уже лежат в могилах. Кто при жизни мог бы назвать классиком По или Борроу? Католики своих святых канонизируют только через сто лет после их смерти. То же происходит и с нашими литераторами. Ответ на этот вопрос дадут наши внуки, но я не думаю, что пылкие юноши когда-нибудь перестанут читать приключенческие романы Стивенсона, и не думаю, что забудется его короткий рассказ «Дом на дюнах» или поразительная притча «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Прекрасно помню, как жадно и с каким интересом читал я в конце семидесятых – начале восьмидесятых его ранние рассказы в «Корнхилле». Тогда по старой и несправедливой традиции имя автора было не принято указывать, но любой человек, чувствующий прозу, понимал, что они вышли из-под одного пера. Лишь спустя годы я узнал, кто был их автором.
У меня есть и сборник стихотворений Стивенсона, он стоит там, в небольшом шкафчике. Как жаль, что как поэт он написал слишком мало! Большинство – это не более чем шутки прихотливого ума. Но одно из них, несомненно, имеет право называться классикой, поскольку, я считаю, это – лучшая повествовательная баллада девятнадцатого века. Если, конечно же, я не ошибаюсь, и «Поэма о старом моряке» вышла в самом конце восемнадцатого века. Этому tour de force мрачной фантазии Колриджа я бы отдал первое место, но мне неизвестно, что в поэзии девятнадцатого века может сравниться по романтическому обаянию, красоте слога и скрытой силе с поэмой «Тикондерога». Есть еще его бессмертное «Завещание». Двух этих произведений достаточно, чтобы отвести ему отдельное место среди наших лучших поэтов, так же как достаточно знать, каким был характер этого человека, чтобы он навсегда остался в наших сердцах. Нет, я не встречался с ним, но среди вещей, которыми я дорожу больше всего, есть несколько писем от него, присланных мне из Самоа. Словно с далекой сторожевой башни он пристально наблюдал за тем, что происходит в литературной среде, и всегда был первым, кто протягивал руку молодому, пробивающему себе дорогу писателю, поскольку обладал великой проницательностью и был наделен великим чувством сострадания, которые позволяли ему по достоинству оценить работу другого человека и облагородить ее своим наставлением.
Что ж, мой терпеливейший друг, вот и пришел час расставания. Надеюсь, мои короткие поучения не слишком утомили вас. Если благодаря мне вы узнали что-то новое, используйте эти знания и передайте их другим. Если же нет – ничего страшного, просто я зря потратил слова, а вы – время. В моих рассказах могут быть ошибки, но разве не имеет права рассказчик немного ошибиться в цитате? Мои суждения и выводы могут очень отличаться от ваших, а то, что люблю я, может вызывать отвращение у вас, но я точно знаю, что мысли и разговоры о книгах несут пользу, к чему бы они ни привели. Но дверь только начала открываться, и вы еще находитесь в волшебной стране. Увы! Дверь можно закрыть, но ее нельзя запечатать. Звон колокольчика или телефон вырвут вас обратно в беспокойный мир вечной работы, людей и ежедневных хлопот. Но что делать, такова жизнь. Здесь лишь ее отражение. И все же теперь, когда дверь открыта настежь, не выйдем ли мы вместе, не взглянем ли смело в лицо судьбе с сердцами, ставшими храбрее благодаря отдыху, спокойствию и дружбе, которые мы нашли за Волшебной Дверью?
Мистические рассказы
Рассказ американца
– Да, странная история, – говорил он, когда я открыл дверь в комнату, где собирался наш небольшой полулитературный кружок. – Только я могу вам и куда более странные истории рассказать, куда более странные. Из книг-то ведь всего не узнаешь, сэры, это точно. Понимаете вы, такие люди, какие по-английски все только по-правильному говорят да образование высокое имеют, в тех местах, куда меня заносило, не бывают просто. А вот люди погрубже, которые говорить, может, правильно не умеют, а писать так и того меньше, вот те такого видели, что, если бы рассказать вам, у вас, европейцев, волосы бы зашевелились от удивления. Это уж вы мне поверьте, уважаемые сэры!
Звали его Джефферсон Адамс, кажется. Я точно знаю, что его инициалы Д. А. (они до сих пор еще видны на верхней правой панели двери нашей курительной комнаты, где он их вырезал ножом). Еще он оставил наследие в виде узоров из коричневых пятен на турецком ковре, куда сплевывал табак, но, помимо этих напоминаний о себе, американский рассказчик исчез из нашей памяти. Он озарил привычное веселье наших встреч, как сверкающий метеор, и улетел дальше во внешнюю тьму. Однако в тот вечер гость из Невады{422} был в ударе. Мне оставалось лишь спокойно раскурить трубку, сесть в ближайшее кресло и приготовиться слушать, не перебивая.
– Не подумайте только, – продолжил он, – я ничего такого против вас, ученых голов, не имею. Я люблю и всячески уважаю парней, которые знают наперечет всех зверей и все растения, от черники до гризли, по их названиям иностранным, которые, пока выговоришь, челюсть свернуть можно, да только, если вам в самом деле интересная история нужна, что-то такое посмачнее, вам с китобоями говорить надо или с пионерами Дальнего Запада, следопытами или парнями из «Компании Гудзонова залива»{423}, с теми, кто и имени своего написать не умеет.
Тут наступила долгая тишина, потому что мистер Джефферсон Адамс достал откуда-то предлинную сигару и начал ее раскуривать. Мы все молчали, потому что уже знали: если хоть чем-то перебить рассказ нашего янки, он тут же снова спрячется в свою раковину. Поглядев по сторонам и увидев обращенные на него ждущие взгляды, он удовлетворенно хмыкнул и, окружив себя облаком дыма, продолжил:
– А вот кто из вас, джентльмены, бывал в Аризоне?{424} Даю голову, никто. И вообще, сколько людей из всех английских и американских грамотеев в Аризоне бывало? Всего-то несколько душ, надо полагать. А я был там, сэры, и прожил там много лет. И теперь, когда вспоминаю, что я там повидал, то сам с трудом верю, что все так и было.
Эх, что это за место! Я был одним из пиратов Уокера, как нас называли, но, после того как шефа нашего застрелили и всю нашу честную компанию разогнали, кое-кто из нас в бега пустился и осел там. Мы образовали регулярную англо-американскую колонию, с женами, с детьми и всем остальным, назвали ее Монтана. Думаю, там и поныне живет кое-кто из стариков, которые еще не забыли о том, что я вам сейчас рассказать хочу. И уж вы поверьте, сэры, они и в последнюю минуту свою будут про это вспоминать.
Но я говорил об Аризоне. Так вот, думаю, если я ни о чем другом вовсе не буду рассказывать, и то смогу удивить вас немало. Это ж надо, такая красота и отдана всяким там краснокожим да полукровкам! Разбазаривание святых даров Божьих, вот как я это называю! Трава там такая, что если на лошади в нее заехать, и то выше головы будет, леса такие густые, что с десяток лиг пройдешь, и неба над головой не увидишь, а орхидеи – что зонтики! Может, кто из вас когда видел такое растение, его в некоторых частях Штатов «мухоловкой» называют?
– Dionaea muscipula, – пробормотал Доусон, наш ученый par excellence[35].
– Вот-вот, «Диана нас сцапала», она самая. Когда муха садится на нее, листочек ее захлопывается (муха остается внутри) и начинает там ее перемалывать, растирать на кусочки, как морской кальмар своим клювом. Через несколько часов, если листик тот открыть – муха эта будет там наполовину переваренная и разорванная. В Аризоне я видал такие штуки с листьями в восемь-десять футов длиной, с шипами или зубами в фут, а то и больше. Эти красавицы могут даже… Черт побери, это я забежал вперед!
Вообще, я о смерти Джо Хокинса собирался рассказать, и уж поверьте, сэры, такой странной истории вы еще не слышали. В Монтане Джо Хокинса каждая собака знала… Алабама Джо называли его там. Это был отчаянный бандюга, мерзавец, каких поискать. Хотя, если ниточки нужные к нему найти, вообще он неплохим парнем был. Ну а уж случись зацепить его как-то, тут он страшнее дикой кошки становился. Я сам видел, как он все шесть зарядов из револьвера своего высадил в толпу, которая случайно оттолкнула его от входа в бар Симпсона, где танцы были, и еще, как он зарезал Тома Хупера за то, что тот нечаянно пролил виски ему на жилет. Для Джо человека порешить было раз плюнуть, и доверять ему никак нельзя было, это уж точно.
Так вот, в то время, о котором я говорю, когда Джо Хокинс совсем уж распоясался, по поселку королем расхаживал и револьвером свои законы устанавливал, был там один англичанин по имени Скотт… Том Скотт, если я правильно помню. Парень этот был чистокровный британец (прошу прощения у присутствующей компании), только не сильно он к остальным британцам жался, да и они к нему тоже. Человек он был спокойный и простой. Даже слишком спокойный для такого места. «Мокрая курица» называли его, да только он таким не был. Он просто держался в стороне и ни с кем не связывался, пока его никто не трогал. Кое-кто болтал, что он чартистом{425} или что-то в этом роде у себя дома был, и за это его там не любили, почему ему и пришлось оттуда смотать удочки. Только сам он никогда про это не рассказывал и, уж точно, никогда не жаловался. По мне, так парень этот держался молодцом.
Все парни в Монтане потешались над Скоттом этим из-за того, что он таким тихим был и простоватым. Ему своими обидами и поделиться-то было не с кем, потому что, как я уже говорил, британцы его за своего не принимали да еще и подшучивать над ним любили. Он же на все грубости не отвечал и всегда оставался вежливым. Думаю, ребята вообще считали, что в нем пороху нет, пока он не показал им, как они ошибались.
В баре Симпсона началась заваруха, из-за которой и случилась вся эта история, о которой я вам рассказать собираюсь. Алабама Джо и еще пара-тройка буянов тогда на британцев зуб имели, и они говорили об этом в открытую, хотя я и предупреждал их, что добром это не кончится. В ту ночь Джо надрался как свинья, и пошел гулять по поселку, револьвером своим размахивая, искал, значит, с кем бы отношения выяснить. Он завернул в бар, потому как знал, что англичан там найдет. Их и было с полдюжины, Том Скотт стоял у печки в сторонке от всех. Джо уселся за стол и положил перед собой револьвер и нож. «Это мои доводы, Джефф, – говорит он мне, – если кто-то из этих трусливых британцев решится со мной поспорить». Я пробовал его утихомирить, сэры, но он был из тех людей, кто, если что втемяшит себе в голову, его не переубедишь. И начал он про англичан и про всю Англию ихнюю такое говорить, что никто бы вынес. Даже краснокожий и тот завелся бы, если б такое про свою страну услышал! Понятное дело, ребята схватились за оружие, но тут мы услышали спокойный голос со стороны печки: «Лучше помолись, Джо Хокинс, потому что, Богом клянусь, сейчас ты умрешь». Джо развернулся и потянулся за револьвером, только пустить его в дело он все равно не успел бы: Том Скотт уже целился в него своим дерринджером{426}. Хоть он и усмехался, но лицо у него было белое как мел, а глаза горели, как у самого дьявола. «Не скажу, что родина моя меня обласкала, – говорит он, – но я отправлю на тот свет любого, кто при мне про нее плохое слово скажет». Я уже видел, как его палец начал сжиматься на спусковом крючке, но потом он рассмеялся и опустил пистолет. «Нет, – говорит, – я не могу пристрелить пьяного. Оставляю тебе твою грязную жизнь, Джо, и возьмись за ум. Сегодня ты, считай, одной ногой в могиле стоял. И лучше проваливай отсюда. Не надо так глядеть на меня, не боюсь я пистолета твоего. Все задиры на самом деле трусы». И он презрительно так повернулся и стал раскуривать трубку от печки. А Алабама выскользнул из бара под дружный хохот англичан. Когда он проходил мимо меня, в глазах у него было видно одно желание: убить… Он задумал убийство, сэры, это было ясно как божий день.
Я остался в баре и видел, как все жали руку Тому Скотту. Странно как-то было видеть его улыбающимся и веселым, потому что все знали кровожадный нрав Джо. У англичанина не было шансов дожить до утра. Понимаете, жил он уединенно, вдали от всех, и, чтобы дойти до дома, ему нужно было пройти через Ущелье Мухоловок. Ущелье это было глухим болотистым местом. Туда и днем-то редко кто ходил, понимаете, жутковато видеть вокруг себя огромные восьми-и десятифутовые листья с шипами, которые захлопываются, как только их коснуться. А ночью так вообще не бывало ни души. Да и болото там в некоторых местах глубокое. Если туда тело бросить, до утра его уже и видно не будет. Я так и представлял себе, как в самом темном закутке ущелья этого под листьями огромной мухоловки сидит Алабама Джо с револьвером в руке и поджидает Скотта. Я представил себе это так ясно, сэры, будто видел все своими собственными глазами.
Симпсон закрывает свой бар в полночь, и мы стали расходиться. Том Скотт, которому до дома было три мили пути, быстро зашагал прочь. Когда он проходил мимо меня, я шепнул ему: «Держите свой дерринджер наготове, сэр, он может вам понадобиться». Он посмотрел на меня со своей спокойной улыбкой, но ничего не сказал и скоро скрылся в темноте. Я не думал, что когда-нибудь еще увижу его. Только он ушел, подходит ко мне Симпсон и говорит: «Будет сегодня шум в Ущелье Мухоловок, Джефф. Ребята говорят, Хокинс полчаса назад туда направился, собирается дождаться Скотта, чтобы пристрелить его прямо там. Сдается мне, завтра коронера{427} придется вызывать».
Что же произошло в ту ночь в Ущелье? Этот вопрос на следующее утро волновал в поселке всех. В лавку Фергюсона после обеда зашел один метис{428}, который рассказал, что около часу ночи проходил недалеко от Ущелья, да только выбить из него что-то внятное было нелегко – до того он был напуган. Потом все-таки он признался, что слышал там жуткие крики. Выстрелов не было, сказал он, но кричали долго, и вопли эти были какие-то приглушенные, словно у того, кто кричал, на голову пончо было натянуто и испытывал он адскую боль. Эбнер Брэндон, я и еще пара ребят были тогда в лавке. Послушав этого метиса, мы сели на лошадей и поскакали к дому Скотта через Ущелье Мухоловок. Ничего такого мы там не заметили, ни крови, ни следов драки, ничего, и когда добрались до его дома, выходит он нам навстречу, свежий, как солнышко утреннее, и говорит: «Привет, Джефф. Не понадобился мне пистолет. Заходите, ребята, пропустим по коктейлю».
«Ты, когда вчера домой шел, ничего не видел, не слышал?» – спрашиваю. «Нет, – говорит. – Все спокойно было. В Ущелье Мухоловок вроде бы сова ухала, но больше ничего. Выпрыгивайте из седел, выпьем по стаканчику». Эбнер ему: «Спасибо». В общем, зашли мы к нему, и обратно Том с нами поскакал.
Въехали мы в поселок, а там на Главной улице такое творится! Американцы все как с ума посходили. Алабама Джо пропал, будто в воду канул! Испарился! После того как он в Ущелье отправился, его не видела ни одна живая душа. Мы подъехали к заведению Симпсона, а там уже целая толпа собралась, и все на Тома Скотта смотрят, и совсем не добрыми глазами. Мы спешились, раздались щелчки затворов, вижу, и англичанин руку за пазуху сунул. Вокруг – ни одного английского лица. «Отойди-ка в сторонку, Джефф Адамс, – говорит тут Зебб Хамфри, один из самых страшных людей в округе. – Ты в этой игре не участвуешь. Скажите, ребята, мы что, позволим всяким грязным англичанам убивать нас, свободных американцев?» В следующий миг щелкнуло, бухнуло, и Зебб полетел на землю с пулей Скотта в башке. Никогда еще не видел я, чтобы кто-то так быстро стрелял. Ну тут уж на него навалились, прижали к земле. Бороться было бесполезно, поэтому он лежал смирно. Поначалу никто не знал, что с ним делать, тогда заговорил один из дружков Алабамы: «Джо убит, – сказал он. – Это ясно как божий день. И вот лежит человек, который убил его. Некоторые из вас знают, что за дело было у Джо вчера ночью в Ущелье Мухоловок, откуда он так и не вернулся. Этот англичанин пошел туда после Джо, там они встретились и начали выяснять отношения. В Больших Мухоловках слышали крики. Точно, этот Скотт какими-то своими штучками обхитрил бедного Джо и наверняка бросил его в болото, поэтому-то его тела так и не нашли. А мы что же? Так и будем стоять и смотреть, как англичане наших друзей убивают? Не бывать такому! Пусть судья Линч{429} его судит, верно я говорю, ребята?»
«Линчевать его! Линчевать!» – заорало тут глоток сто, потому что к тому времени вокруг уже весь сброд, какой был в поселке, собрался.
«Ребята, тащите веревку, вздернем его! Прямо тут, над дверью Симпсона!»
«Давайте лучше, – крикнул кто-то, – в Ущелье его сведем и там на большой мухоловке повесим. Пусть бедный Джо, раз уж он там похоронен, увидит, как мы за него отомстили».
Тут уж все загорланили, посадили Скотта на его мустанга, привязали к седлу и повезли к Ущелью с револьверами наготове: они знали, что в поселке есть десятка два англичан, которые судью Линча не признают и могут попытаться его отбить.
Я подался с ними, хотя сердце мое обливалось кровью из-за этого Скотта, который сам будто и не волновался даже. Ему вроде как наплевать было на то, что с ним сделают. Повесить человека на мухоловке – звучит странно, правда, сэры? Но наши мухоловки похожи на настоящие деревья, листья у них с лодку, да еще и шипы внутри.
Так вот, спустились мы в ущелье, к тому месту, где самая большая из них растет, и увидели ее. Некоторые листья были открыты, некоторые закрыты. Но еще мы увидели кое-что похуже. Вокруг дерева стояло с три десятка молодцов, все британцы, и все вооружены до зубов. Видно было, что они нас дожидаются, и вид у них был самый серьезный, шутить они явно не собирались. Жареным там запахло так, что хоть нос закрывай. Когда мы подъехали, рыжебородый здоровяк шотландец – Кэмерон его звали – вышел вперед со взведенным револьвером в руке.
«Вот что, ребята, – сказал он. – Вы этого человека и пальцем не тронете. Никто еще не доказал, что Джо умер, а если он умер, то, что его Скотт убил, тоже нужно еще доказать. Да и вообще это была самооборона – вы все знаете, что он устроил здесь засаду на Скотта, чтобы застрелить. Поэтому говорю еще раз: вы этого человека пальцем не тронете, и у меня есть тридцать шестизарядных доводов, которые смогут вас в этом убедить». «Интересная точка зрения. Ее стоит обсудить», – сказал приятель Алабамы. Ну тут все выхватили пистолеты, ножи, и обе стороны начали сближаться. Похоже было на то, что в Монтане ожидается резкое повышение смертности. Скотта оставили сзади с пистолетом у виска, чтоб не дергался, но он сидел совершенно спокойно, будто просто так заехал сюда поглазеть, что происходит. Тишина стояла гробовая, и тут он как заорет: «Джо! Это Джо! Смотрите, в мухоловке!» Тут же все обернулись и посмотрели, куда он тыкал пальцем. Святые небеса! Думаю, то, что увидели мы, никто до самой смерти не забудет. Один из здоровенных листьев большой мухоловки, который закрытый на земле лежал, начал медленно раскрываться. И в нем, точно младенец в люльке, лежал Алабама Джо собственной персоной. Видать, когда он оказался внутри, огромные шипы медленно проходили через его сердце, потому что он успел вытащить нож и попытаться выбраться – мы увидели разрез на толстом мясистом листе. Только не успел он, лист задушил его раньше. Должно быть, он, когда дожидался Скотта, не захотел ложиться на болото и улегся на этот лист, а тот над ним и захлопнулся. Ну, вы видели у себя в теплицах, как это с мошками бывает. В общем, когда мы его увидели, он был весь перемолот и разорван на части огромными зубами этого растения-людоеда.
Ну что, сэры, я думаю, вы согласитесь, что история и в самом деле необычная.
– А что же было со Скоттом? – спросил Джек Синклер.
– О, мы его отнесли на руках в бар Симпсона, и там он всем нам поставил виски. Да еще влез на стойку и речь сказал, чертовски славную речь. Что-то там про британского льва и американского орла{430}, которые будут вечно идти рука об руку. Ну все, сэры, заболтался я уже, да и сигара закончилась, так что пора мне.
И, бросив напоследок «До свиданьица», он вышел из комнаты.
– Поразительный рассказ! – заметил Доусон. – Кто бы мог подумать, что Dionaea может обладать такой силой!
– Да кто поверит в этот бред! – воскликнул юный Синклер.
– Искренний человек, такой лгать не станет, – возразил доктор.
– Или врун, каких свет не видывал, – добавил я.
Интересно, кто из нас был прав?
Капитан «Полярной звезды»
(Из дневника Джона Макалистера Рэя, медика)
81° 40 с. ш. 2° в. д. Все еще дрейфуем среди бескрайних льдин. Та, которая простирается от нас на север и к которой прикреплен наш якорь, по размеру не меньше любого английского графства. Слева и справа белые поля тянутся до самого горизонта. Утром помощник капитана сообщил, что на юге показались паковые льды{431}. Если они достаточно толстые, чтобы преградить нам обратный путь, мы можем оказаться в опасности, потому что, как я слышал, запасы еды уже на исходе. Сейчас позднее время года, поэтому снова начинаются ночи.
Сегодня утром прямо над фок-реем{432} видел звезду, первую с начала мая. Экипаж недоволен, многие хотят вернуться домой к началу сезона сельди, в это время на шотландском берегу рыболовам всегда хорошо платят. Пока их недовольство выражается только в хмурых лицах и злых взглядах, но сегодня днем второй помощник сказал, что они думают послать к капитану депутатов с объяснением причин своего недовольства. Не думаю, что он согласится их принять: характер у него вспыльчивый, и он не потерпит никаких посягательств на свои права. Попробую после обеда поговорить с ним об этом. Давно заметил, что от меня он спокойно воспринимает то, чего не потерпел бы от других членов команды. Со штирборта{433} виден остров Амстердам у северо-западной оконечности Шпицбергена{434} – голые острые вулканические камни в белых рубцах (следы ледника). Как удивительно осознавать, что сейчас вокруг нас до самого датского поселения на юге Гренландии, наверное, нет ни одного живого человека. Это добрых девятьсот миль по прямой. Капитан взял на себя большую ответственность, когда рискнул привести сюда свое судно. В это время года ни один китобой еще не оставался в этих широтах так долго.
Девять вечера. Разговаривал с капитаном Крейги. Хоть результат разговора вряд ли можно назвать удовлетворительным, по крайней мере, он выслушал меня молча, не перебивая. Когда я закончил, на лице капитана появилось выражение железной решимости (я часто вижу его таким), и несколько минут он расхаживал по своей узкой каюте. Сначала я подумал, что мои слова сильно обидели его, но он рассеял мои сомнения, когда снова сел и положил мне на плечо руку, мягко, словно хотел утешить. В его холодных темных глазах я тоже заметил какую-то чуткость, доброту, чему сильно удивился.
– Послушайте, доктор, – сказал он. – Я очень алею, что взял вас с собой… Поверьте, я говорю искренне… Я не пожалел бы пятидесяти фунтов, лишь бы увидеть вас сейчас стоящим в Данди{435} на набережной, где вам ничто не угрожает. На этот раз меня ждет либо громкий успех, либо полный провал. К северу от нас есть киты. Не смейте качать головой, сэр, я сам видел их с мачты, – неожиданно в приступе гнева вскричал он, хотя я не заметил, чтобы хоть чем-то выразил сомнение. – Двадцать две спины за столько же минут, не сойти мне с этого места! И там не было ни одного меньше десяти футов[36]. Доктор, неужто вы думаете, что я оставлю это место, когда меня от цели отделяет всего одна чертова полоса льда? Если завтра подует с севера, мы забьем судно уловом и уберемся отсюда, прежде чем начнутся холода. Если подует с юга… Но команде платят за риск, а мне наплевать, что будет со мной, потому что с тем светом меня связывает больше, чем с этим. Признаюсь, жалко мне только вас. Жаль, что сейчас здесь вы, а не старик Ангус Тэт, который плавал со мной в прошлый раз. Того хоть никто не ждал на земле, а вы… Вы, кажется, как-то сказали, что у вас есть невеста, верно?
– Да, – я раскрыл медальон, висевший у меня на часовой цепочке, и показал ему портретик своей Флоры.
– Черт бы вас подрал! – вдруг заорал он и вскочил со стула. От охватившего его чувства у него даже затряслась борода. – Да какое мне дело да вашего счастья? Что мне до нее, зачем вы машете ее фотографией у меня перед глазами?
Мне даже показалось, что он готов был ударить меня, но с очередным проклятием он распахнул дверь каюты и бросился на палубу. Я остался сидеть на месте, гадая, чем мог вызвать этот приступ бешенства. Впервые он повел себя со мной грубо, раньше всегда был добр и вежлив. Я и сейчас слышу, как возбужденно он расхаживает по палубе у меня над головой.
Нужно бы описать этого человека, но с моей стороны эта попытка была бы слишком самонадеянной, поскольку мое собственное представление о нем слишком расплывчато и неопределенно. Порой мне казалось, что я нашел к нему ключ, но всякий раз он полностью разрушал все мои заключения, выставляя себя в совершенно новом, неожиданном свете. Вполне может статься, что, кроме меня, этих строк не увидит ни один человек, и все же в качестве психологического этюда я попытаюсь обрисовать характер капитана Николаса Крейги.
Внешняя оболочка человека обычно соответствует заключенной в ней душе. Капитан высок и подтянут, у него смуглое и привлекательное лицо. Он имеет любопытную привычку подергивать то руками, то ногами, но я думаю, это от нервности либо просто от переизбытка энергии. Линия подбородка и общий контур лица у него решительные и мужественные, но больше всего обращают на себя внимание глаза. Темно-карие, почти черные, яркие и проницательные. В их взгляде я замечал странную смесь беспечности с чем-то, что, как мне иной раз казалось, имело больше общего с ужасом, чем с каким-либо иным чувством. Как правило, первое преобладает, но случается, особенно когда его охватывает задумчивое настроение, что затаенный страх словно выливается наружу, и тогда все лицо его принимает совершенно иной вид. Именно в такие минуты капитан бывает особенно склонен к вспышкам ярости, и, мне кажется, он понимает это, поскольку иногда закрывается в своей каюте и никого не допускает к себе, пока неспокойная пора не минует. Спит он плохо, иногда я слышу, как он кричит во сне, но его каюта расположена довольно далеко от моей, поэтому слов разобрать не могу.
Это одна из сторон его характера, самая неприятная. Все это я смог заметить лишь потому, что мы, находясь в постоянной близости, очень много времени проводим рядом. Во всем остальном он прекрасный собеседник, начитанный и веселый, самый воспитанный моряк из всех, которые когда-либо выходили в море. Не забуду, как он управлялся с кораблем в начале апреля в сильный шторм, заставший нас среди плавучих льдин. Никогда я не видел его более радостным и даже счастливым, чем в тот день, когда он взволнованно расхаживал по мостику среди вспышек молний и завывания ветра. Не однажды он рассказывал мне, что ему приятно думать о смерти, и это, признаться, меня сильно огорчает, ведь он еще совсем не стар, вряд ли ему больше тридцати, хотя в волосах и усах у него уже пробивается проседь. Думаю, он пережил какое-то сильное горе, которое омрачило всю его жизнь. Наверное, я бы тоже таким стал, если бы потерял Флору. Бог свидетель, если бы не она, мне было бы совершенно безразлично, с какой стороны подует завтра ветер, с севера или с юга.
Слышу, он спустился вниз и заперся в своей каюте. Значит, все еще в дурном настроении. Ну что ж, пора в постель, как говорил старина Пипс. Свеча догорела (теперь, когда вернулись ночи, снова приходится ими пользоваться), а баталер{436} уже лег спать, так что новой мне не раздобыть.
Спокойный ясный день, все еще находимся на том же месте. С юго-запада дует ветер, но очень слабый. Капитан в хорошем настроении (за завтраком извинился за вчерашнюю грубость), но все еще выглядит каким-то рассеянным, и взгляд у него все такой же безумный. За такой взгляд в горах Шотландии его приняли бы за «юрода», по крайней мере, так сказал мне наш главный механик, который сам среди кельтской части команды слыл вещуном и истолкователем знамений.
Удивительно, какую власть обрело суеверие над этой расчетливой и практичной расой. Я бы не поверил, до какой степени это доходит, если бы сам не видел. В этом плавании у нас подлинная эпидемия суеверия. У меня даже иногда возникает желание добавлять успокоительное и тонизирующее к их субботней порции грога. Началось все сразу после того, как мы покинули Шетланд{437}. Рулевые жаловались, что слышали за кормой какие-то жалобные звуки и крики, как будто что-то преследовало судно и никак не могло догнать. Разговоры эти не прекращались все плавание, и, когда мы начали бить тюленя, во время безлунных ночей почти невозможно было заставить кого-нибудь выйти на палубу. Несомненно, то, что они слышали, было либо скрежетом штуртроса{438}, либо криком какой-нибудь пролетающей мимо морской птицы. Меня несколько раз выдергивали из койки, чтобы я это услышал, но, естественно, ни разу я не слышал ничего противоестественного.
И все же люди настолько верят, будто происходит нечто недоброе, что спорить с ними бесполезно. Однажды я рассказал об этом капитану, и он, как ни странно, отнесся к этому очень серьезно, даже более того, мне кажется, мой рассказ очень его взволновал. Я-то думал, что хотя бы он окажется выше этих диких предрассудков.
После всех рассуждений о суевериях не могу не упомянуть, что вчера ночью Мэнсон, второй помощник капитана, видел привидение. По крайней мере, он это утверждает, что, разумеется, одно и то же. Конечно, приятно, если после стольких месяцев теперь можно наконец поговорить о чем-нибудь кроме медведей и китов. Мэнсон голову дает на отсечение, говоря, что на судне поселились призраки и он не остался бы здесь и дня, если бы было куда сбежать. Он в самом деле очень напуган, сегодня утром мне пришлось дать ему хлоралгидрат{439} и бромид калия{440}, чтобы как-то успокоить. Когда я предположил, что он вчера просто выпил лишнего, и все это ему просто померещилось, он искренне возмутился. В качестве искупления пришлось выслушать его рассказ с серьезным видом. Говорил он сухо и кратко, на лирические отступления не разменивался.
– Я стоял на ночной вахте, – рассказывал он, – дежурил на мостике. Было часа четыре, как раз, когда ночь самая темная. Светила луна, но ее то и дело закрывали тучи, так что за бортом почти ничего не было видно. Ко мне на корму явился Джон Маклеод, гарпунер, и рассказал, что на носу по штирборту слышен какой-то странный шум.
Я пошел туда вместе с ним и тоже услышал этот звук. Иногда казалось, будто бэрн[37] хнычет, иногда – будто девка рыдает. Я уже семнадцать лет хожу в этих широтах и никогда не слышал, чтобы тюлень, хоть молодой, хоть взрослый, издавал такие звуки. Пока мы стояли на носу, из-за тучи выглянула луна, и мы с Маклеодом увидали белую фигуру, которая шла по льду там, откуда слышался плач. Потом ненадолго она пропала из виду, но скоро снова показалась уже слева от носа. Больше всего она напоминала тень, скользящую по льду. Я послал человека на корму за ружьями, а сам с Маклеодом спустился за борт на пак – мы подумали, что это, может быть, медведь. Как только мы оказались на льду, я потерял Маклеода из виду, но времени на его поиски тратить не стал и пошел в ту сторону, откуда все еще доносились звуки. Прошел я милю или даже больше, а потом на пути мне попался пригорок, я на него поднялся, и там, на самой верхушке, оно и ждало меня. Не знаю, что это было. Уж точно не медведь. Высокое, прямое и все белое, и, если это не человек, то, клянусь своей могилой на дне морском, значит, что-то намного хуже. Со всех ног я бросился обратно и был несказанно рад, когда очутился снова на борту. Вот что я скажу: я подписывался выполнять свою работу на судне, так что на судне впредь и буду оставаться. Теперь спуститься ночью на лед меня никто не заставит.
Вот такая история с ним произошла. Его слова я постарался передать в точности, как запомнил. Думаю, что, хоть он это и отрицает, Мэнсон все-таки видел молодого медведя, вставшего на задние лапы, – они часто так становятся, если их потревожить. Когда света мало, его в такой позе легко можно принять за человеческую фигуру, особенно тем, у кого нервы уже напряжены. Но в любом случае это происшествие имело нехорошие последствия, потому что очень дурно повлияло на команду. Лица стали еще мрачнее, недовольство еще более открытым. То, что они не только не могут вернуться домой к сезону лова сельди, но еще и оказались на судне, как они говорят, «с привидениями», может заставить их пойти на отчаянные меры. Даже гарпунеры, самые старые и опытные из команды, и те поддались общему волнению.
Если не считать этой нелепой вспышки суеверия, дела налаживаются. Пак, который собирался к югу от нас, частично разошелся, и вода такая теплая, что, мне кажется, мы попали в один из рукавов Гольфстрима, который проходит между Гренландией и Шпицбергеном. Вокруг нас полно медуз и морских лимонов{441}, не говоря уже о креветках, и вполне возможно, что где-то здесь есть и киты. Более того, вчера в обед видели фонтан, но в таком месте, что лодки к нему не подобрались бы.
Зашел на мостик и поговорил со старшим помощником, мистером Милном. Очень интересная вышла беседа. Похоже, для всего экипажа и даже для владельцев судна наш капитан – такая же загадка, как для меня. Мистер Милн рассказал, что, возвращаясь из плавания и получая расчет, капитан Крейги исчезает и появляется только перед началом нового сезона, когда тихо входит в контору и спрашивает, нужны ли его услуги. Никто не знает, где и как он проводит время на суше. В Данди друзей у него нет. Чем он занимался раньше, никому неизвестно. Нынешнего положения он добился исключительно благодаря своему искусству и репутации мужественного и стойкого человека, которую заслужил, когда был еще помощником капитана, до того как ему доверили отдельное командование. Похоже, все сходятся на том, что он не шотландец и что на самом деле у него другое имя. Мистер Милн полагает, что он занялся китобойным промыслом только потому, что не смог найти занятия более опасного и что он любыми способами добивается смерти. Он привел в пример несколько случаев, один из которых показался мне особенно любопытным, если, конечно, все именно так и происходило. Один раз, было это во время последней русско-турецкой войны, он не явился в контору. Пришлось искать ему замену. Но, когда следующей весной он объявился снова, сбоку на шее у него был длинный шрам, который он пытался спрятать под шарфом. Не знаю, прав ли Милн, утверждая, что наш капитан воевал на той войне, но совпадение действительно странное.
Ветер переменился, теперь он дует на восток, но по-прежнему очень слабо. Мне показалось, льды подступили к нам ближе, чем вчера. Кругом, куда ни посмотри, сплошная белоснежная равнина, выделяются лишь редкие трещины да тени небольших холмов. На юге виднеется узкая голубая полоска воды, это наша единственная надежда на спасение, но с каждым днем полоска становится все же и же. Капитан играет с огнем. Я слышал, картофель уже закончился, и даже галеты подходят к концу, а он все так же невозмутим и большую часть дня проводит на марсе{442}, осматривая горизонт через подзорную трубу. Настроение у него меняется часто, но, по-моему, он избегает моего общества, хотя больше вспышек гнева себе не позволяет.
Вечер. 7 часов 30 минут
Сомнений нет, нами управляет сумасшедший. Ничем другим объяснить безумные выходки капитана Крейги нельзя. Хорошо, что я веду дневник с самого начала плавания – для нас он послужит оправданием, если придется посадить капитана под арест (хотя я считаю это крайней мерой). Как ни удивительно, но он сам заставил меня думать, что его странное поведение объясняется не простым чудачеством, а помешательством. Около часу назад он стоял на мостике, как обычно осматривая горизонт через трубу. Я в это время прохаживался по квартердеку{443}. В последнее время вахта соблюдается не так строго, как раньше, поэтому больше на палубе никого не было, почти все пили чай внизу. Устав от хождения, я облокотился на фальшборт{444} и стал любоваться красивым отблеском заходящего солнца на ледовой равнине, которая нас окружала. Внезапно из задумчивости меня вырвал громкий хриплый крик прямо у меня за спиной, и, резко обернувшись, я увидел рядом с собой капитана. Он смотрел куда-то вдаль, и во взгляде его мелькали ужас, удивление и нечто похожее на радость. Несмотря на холод, пот стекал у него по лбу большими каплями. Было очевидно, что он необычайно взволнован.
Руки его тряслись, как у эпилептика перед припадком, у рта проступили четкие глубокие полосы.
– Смотрите! – воскликнул он и схватил меня за руку, не отрывая взгляда от какой-то точки вдалеке и медленно поворачивая голову, словно то, на что он смотрел, перемещалось. – Смотрите же! Видите? Между холмами! Вот, показалась из-за дальнего! Вы ее видите?.. Вы должны ее видеть! Вон же она, еще видна! Она бежит от меня, бежит… Все, пропала!
Последние два слова он произнес шепотом, и с такой болью, что я не скоро забуду этого отчаяния. Схватившись за линь{445}, он попытался вскарабкаться на борт, как будто надеясь бросить последний взгляд на удаляющийся объект, но не рассчитал силы, сорвался и упал спиной на фонарь кают-компании. Словно обессилев, он лежал там и натужно дышал. Лицо его так побледнело, что мне показалось, он вот-вот лишится чувств. Не теряя времени, я отвел его вниз и уложил на диван. Потом налил бренди и поднес стакан к его губам. Напиток произвел на капитана удивительное воздействие. К мертвенно-бледному лицу снова подступила кровь, дрожь в руках и ногах унялась. Он приподнялся на локоть, посмотрел по сторонам, убедился, что мы одни, и кивком пригласил меня сесть рядом с ним.
– Вы ведь это видели? Видели? – спросил он сдавленным, дрожащим голосом, столь для него не характерным.
– Нет, я ничего не видел.
Голова его упала на подушку.
– Конечно, без трубы он бы не рассмотрел, – тихо забормотал он. – Не смог бы. Я же сам только в трубу увидел… Эти глаза, сколько в них любви… Сколько любви… Доктор, не пускайте баталера! Он решит, что я спятил. Заприте дверь, прошу вас!
Я встал и выполнил его просьбу.
Какое-то время он лежал спокойно, кажется, о чем-то напряженно думал, потом снова приподнялся и попросил еще бренди.
– Но вы же не думаете, что я сошел с ума, доктор? – спросил он, когда я ставил бутылку обратно в шкаф. – Отвтьте мне прямо сейчас как мужчина мужчине, вы считаете меня сумасшедшим?
– Я думаю, что-то вас очень беспокоит, – сказал я. – Вы все время напряжены и от этого страдаете.
– Верно, приятель! – От выпитого бренди глаза его заблестели. – Сильно беспокоит… Очень! Но я могу определить широту и долготу, могу справиться с секстаном{446} и вычислить логарифмы{447}. Даже в зале суда вы не сможете доказать, что я сумасшедший, не так ли? – Странно было видеть человека, который лежит и спокойно рассуждает о своей нормальности.
– Пожалуй, так, – согласился я. – Но все равно я думаю, что вам лучше побыстрее вернуться домой и какое-то время пожить спокойной жизнью.
– Вернуться, да? – усмехнулся он. – Лучше бы уж говорили прямо, что это вам хочется вернуться. Пожить с Флорой… милой Флорой. Ночные кошмары считаются признаками сумасшествия?
– Иногда, – ответил я.
– А что еще? Какие первые симптомы?
– Боли в голове, шум в ушах, вспышки в глазах, видения…
– Видения? – перебил он меня. – А что вы называете видениями?
– Когда вы видите то, чего нет на самом деле, – это видение.
– Но она была там! – простонал он. – Была! – Тут он поднялся, открыл дверь и медленно, неуверенными шагами направился в свою каюту. Уверен, оттуда он покажется не раньше завтрашнего утра. Что бы он ни увидел там (а скорее всего, вообразил, что увидел), для него это стало настоящим ударом. С каждым днем мне становится все труднее понимать этого человека. Я боюсь, что решение, которое он сам подсказал, является правильным: его разум поврежден. Вряд ли причиной столь странного поведения является какой-то грех за душой, как считает большинство наших офицеров и, похоже, команды. Никаких подтверждений этому я не вижу. Он не производит впечатления человека, совесть которого не чиста. Я бы сказал, что он, скорее, похож на человека, с которым жестоко обошлась судьба, и к нему нужно относиться, как к мученику, а не как к преступнику.
Вечером ветер переменился на южный. Спаси нас Бог, если он перекроет льдом узкий проход, наш единственный путь к спасению. Мы находимся у края главного арктического ледника, или «барьера», как его называют китобои, любой ветер с севера будет разбивать лед вокруг нас, давая нам возможность спастись, но ветер с юга гонит к нам все плавучие льдины, и, если они закупорят единственный проход, мы окажемся в ловушке. Повторю еще раз: спаси нас Бог!
Воскресенье. День отдыха. Мои страхи подтвердились, узкая голубая полоса воды на юге исчезла. Теперь вокруг нас сплошное неподвижное белое поле со странными холмами и уступами и тишина… Жуткая тишина. Ни плеска воды, ни криков чаек, ни хлопанья парусов. Необъятная, мертвая тишина, в которой глухие голоса моряков и поскрипывание их сапог по белой сияющей палубе кажутся неуместными и чужеродными. Единственным живым существом, которое мы видели, был песец. Здесь, на льдах, это редкий гость, хотя на земле встречается довольно часто. Но он не приблизился к судну. Посмотрев на нас издалека, он быстро убежал. Странное поведение, поскольку, как правило, эти животные не знакомы с людьми и, так как от природы они очень любопытны, часто подходят настолько близко, что их не составляет труда поймать. Невероятно, но даже это незначительное происшествие сильно сказалось на настроении команды. «Зверь-то этот, может, знает побольше, чем мы с вами. Не хочет он видеть нас!» – сказал один из главных гарпунеров, и все остальные согласно закивали. С подобным суеверием просто невозможно спорить. Они решили, что на судне лежит проклятие, и уже ничто не переубедит их.
Капитан почти весь день оставался в своей каюте, лишь после обеда вышел на квартердек на полчаса. Я заметил, что он все время смотрел в ту точку, где вчера появилось его видение, и, если бы его вчерашняя вспышка повторилась, был бы готов к ней, но ничего подобного не случилось. Меня он как будто вовсе не замечал, хотя я стоял совсем рядом. Божественную службу как обычно отслужил главный механик. Вот странность: на китобойных суднах законы англиканской церкви{448} соблюдаются неукоснительно, хотя ни среди офицеров, ни среди команды нет ни одного служителя этой церкви. Все наши люди либо католики, либо пресвитерианцы{449}, и первых большинство. Поскольку обряды, которые проводятся, чужды и первым и вторым, никто не в обиде, и все слушают молитву очень внимательно. Неплохая система.
Закат восхитителен. Огромная белая гладь вокруг стала похожа на озеро крови. Никогда не видел ничего красивее и одновременно причудливее. Ветер снова меняет направление. Если следующие двадцать четыре часа он будет дуть с севера, мы еще можем спастись.
Сегодня день рождения Флоры. Милая моя! Хорошо, что она не видит сейчас своего мальчика (как она меня называет), который сидит в ледовой ловушке с сумасшедшим капитаном и запасом еды на несколько недель. Наверняка, она каждое утро в «Скотсмене»{450} просматривает списки прибывших кораблей в надежде увидеть наше название. Мне нужно подавать пример команде, выглядеть бодрым и веселым, но, Господь свидетель, как же мне бывает тяжело на сердце!
На градуснике – девятнадцать по Фаренгейту[38]. Ветер совсем слабый, да и тот с неблагоприятной стороны. Капитан в прекрасном настроении. По-моему, ночью этот несчастный снова видел какое-нибудь видение или знамение, потому что рано утром зашел ко мне в каюту, наклонился над койкой и тихо произнес: «Это была не галлюцинация, доктор, так что все в порядке!» После завтрака он попросил меня выяснить, сколько осталось еды, чем мы и занялись со вторым помощником. Оказалось, запасов даже меньше, чем мы думали. В трюме на носу полбака галет, три бочки солонины и совсем немного кофе и сахара. В кормовом трюме и рундуках разные деликатесы: консервированная лососина, супы, баранье рагу с овощами и т. д., но команде из пятидесяти душ этого надолго не хватит. В кладовой две бочки муки и неограниченный запас табака. Если держать людей на половинном пайке, всего, что есть, хватит дней на восемнадцать-двадцать, не больше. Как только мы сообщили об этом капитану, он приказал свистать всех наверх и, когда вся команда собралась, обратился к ним с квартердека. Никогда еще я не видел его таким. Высокий, ладно скроенный, со смуглым выразительным лицом, этот человек словно был рожден командовать. О нашем положении он говорил спокойным и уверенным голосом, как настоящий морской волк, который полностью осознает опасность, но и шанс на спасение не упустит.
– Парни, – сказал он, – наверное, вы думаете, что из-за меня попали в эту передрягу, если это можно назвать передрягой. И кто-то из вас из-за этого держит на меня зло. Но вспомните, сколько раз «Полярная звезда» возвращалась домой с полными трюмами, когда остальные судна приходили ни с чем и каждый из вас получал честную долю. Ваши жены сыты и одеты, а у других живут на приходское пособие по бедности. Если я виноват в одном, то за другое вы должны благодарить меня, так будем считать, что мы квиты. Не в первый раз мы решились на рисковое дело, и если сейчас наши надежды не оправдаются, не будем лить слезы. Если все будет совсем плохо, мы можем по льду добраться до земли и запастись тюлениной, чтобы продержаться до весны. Но до этого не дойдет, потому что не пройдет и трех недель, как вы снова увидите шотландские берега. Но пока нам всем нужно наполовину уменьшить пайки. Это касается всех, без исключений. Держитесь, и мы справимся с этой опасностью так же, как справлялись со всеми предыдущими.
Эта короткая простая речь произвела невероятное воздействие на команду. Все плохое было тут же забыто, старый гарпунер, о суеверии которого я уже упоминал, трижды прокричал ура, и вся команда поддержала его.
Ночью подул северный ветер. Кажется, лед начинает расступаться. Люди, несмотря на уменьшение пайка, похоже, довольны. В машинном отделении разводят пары, чтобы избежать задержки, если появится возможность отплыть. Настроение у капитана отменное, хоть во взгляде по-прежнему заметно безумство, о котором я уже писал. Эта вспышка радости озадачивает меня больше, чем его прежняя мрачность. Я не могу понять ее причин. Он никому не позволяет заходить в свою каюту, сам застилает постель и ведет свое хозяйство. Кажется, об этой его странности я уже упоминал в начале дневника. К моему удивлению, сегодня он вручил мне ключ, попросил спуститься к нему и засечь время по его хронометру, пока сам измерял угол возвышения солнца в полдень. Это небольшая комната, почти без мебели. Умывальник, книги (немного), но никаких излишеств, кроме нескольких картин на стенах. Большая часть их – дешевые олеографии{451}, но мое внимание привлек небольшой акварельный набросок головы молодой женщины. Несомненно, это был портрет, и изображенная на нем девушка отличалась от того типа, который обычно находят привлекательным моряки. Ни один художник сам не смог бы без натуры придумать такое странное сочетание внутренней силы и слабости. Блеклые отрешенные глаза, пониклые ресницы, широкий и низкий лоб, не выражающий ни заботу, ни задумчивость, совершенно не сочетались с твердостью чуть выдвинутого вперед подбородка и уверенной линией нижней губы. Внизу, в одном из углов, было написано: «М. Б. в 19 лет». То, что кто-то в девятнадцать лет мог обладать такой силой воли, которая была отражена на этом портрете, показалось мне поразительным. Безусловно, это удивительная женщина. Ее лицо произвело на меня такое впечатление, что я, если бы был художником, перерисовал бы его в свой дневник, хоть и видел лишь мельком. Интересно, какую роль она сыграла в жизни капитана? Он повесил портрет над изножьем койки, чтобы иметь возможность видеть постоянно. Если бы он не был таким бесчувственным человеком, я мог бы что-то предположить. Больше в каюте не было ничего, заслуживающего внимания. Кители, складной стул, небольшое зеркало, коробка для табака и большое количество курительных трубок, в том числе и восточный кальян… Который, между прочим, до определенной степени подтверждает рассказ мистера Милна о его участии в войне, хотя связь, конечно, весьма отдаленная.
Вечер. 11 часов 20 минут
Долго и интересно разговаривали с капитаном. Он только что отправился к себе. Когда капитан в настроении, он может быть прекрасным собеседником, потому что очень начитан и умеет убедительно высказывать свои мысли, не впадая в дидактизм. Я терпеть не могу, когда ставят под сомнение мои интеллектуальные способности. Мы говорили о природе души, он очень уверенно рассказывал о взглядах Аристотеля{452} и Платона{453}. Похоже, капитан склоняется к идее метемпсихоза и доктринам Пифагора{454}. Обсуждая их, мы коснулись темы современного спиритуализма{455}. Я с сарказмом упомянул Слейда и его хитрые уловки, но, к моему удивлению, на это он очень серьезно возразил, что нужно уметь отличать вину от невиновности, ибо, если рассуждать таким образом, все христианство можно назвать ошибкой из-за того, что Иуда, который был представителем этой религии, оказался злодеем. Вскоре после этого он попрощался и ушел к себе.
Ветер усиливается и теперь постоянно дует с севера. Ночи стали такими же темными, как в Англии. Надеюсь, завтра нам удастся вырваться из ледового плена.
Снова видели призрака. Слава Богу, у меня крепкие нервы. Иррациональное суеверие этих несчастных, их манера рассказывать всякие небылицы с совершенно искренним и убежденным видом могут вселить страх в любого, кто не достаточно хорошо их знает. Есть несколько версий происшедшего, но все они сводятся к тому, что всю ночь вокруг судна ходило нечто жуткое и Сэнди Макдоналд из Питерхеда{456} и «долговязый» Питер Вильямсон из Шетланда видели его, как и мистер Милн, который находился на мостике… Теперь, когда у них три свидетеля, их уже ничто не переубедит. После завтрака я поговорил с Милном, посоветовал ему быть выше подобных глупостей, ведь он как офицер должен показывать более достойный пример команде. Старпом лишь невесело покачал головой. «Может, оно и так, а может, и нет, доктор, – сказал он. – Я не говорил, что это привидение. Не верю я в морских призраков и другую нечисть, хотя много есть старых моряков, которые говорят, что видели своими собственными глазами и их, и кое-что похуже. Я и сам не робкого десятка, но, может, вас и самого пробрало бы, если б вы не рассуждали об этом здесь при свете дня, а побыли вчера ночью там, рядом со мной, и увидели эту жуткую фигуру, которая показывалась то там, то здесь, бродила и кричала в темноте, как ягненок, потерявший мамку. Вот тогда, я думаю, вы не стали бы называть все это забобонами». Я понял, что доказывать ему что-либо бесполезно, поэтому спорить не стал, а попросил в качестве одолжения в следующий раз, когда появится фантом, позвать меня. Он согласился, но несколько раз повторил, что всей душой надеется, что такого случая никогда не представится.
Мои надежды оправдались. Белая пустыня у нас за кормой пошла узкими трещинами, в которых плещется вода. Сегодня измерили наши координаты, и оказалось, что мы находимся на 80° 52 с. ш., и это говорит о том, что лед с довольно большой скоростью дрейфует на юг. Если ветер не переменится, мы освободимся из ловушки так же скоро, как оказались в ней. Пока же нам ничего не остается делать, кроме как курить, ждать и надеяться на лучшее. Заметил, что быстро превращаюсь в фаталиста. Когда твоя судьба зависит от таких неопределенных факторов, как ветер и лед, ты просто не можешь по-другому. Может быть, именно ветер и песок арабских пустынь вселил в головы первых последователей Магомета веру в кисмет{457}.
Последняя история с привидением очень нехорошо подействовала на капитана. Я побаивался, что это может взволновать его чувствительный разум, и попытался как-то скрыть от него этот нелепый случай, но, к несчастью, он случайно услышал, как кто-то из команды обмолвился об этом, и заставил его рассказать все. Нужно ли говорить, что затаившаяся было странность тут же снова проявилась с удвоенной силой. Даже не верится, что это тот самый человек, который вчера вечером так здраво и вдумчиво рассуждал о вопросах философии. Сейчас он мечется по квартердеку, как тигр в клетке, время от времени останавливаясь, устремляя ищущий взгляд в белую даль, и вскидывает руки призывным жестом. Он что-то постоянно бормочет себе под нос, один раз выкрикнул: «Уже скоро, любимая… Совсем скоро!» Несчастный! До чего горько видеть такого прекрасного моряка и настоящего джентльмена в этом жалком состоянии и понимать, что воображение и заблуждения могут наполнить страхом сердце, для которого настоящие опасности были солью жизни. В каком удивительном положении я нахожусь: с одной стороны обезумевший капитан, с другой – старший помощник, которого преследуют призраки. Доводилось ли кому-нибудь попадать в такое же? Порой мне кажется, что я единственный нормальный человек на этом судне… Возможно, кроме второго механика, который своей медлительностью и вечной задумчивостью напоминает мне жвачное животное, и все черти Красного моря ему нипочем, если только они не трогают его самого и его инструменты.
Лед все так же стремительно раскрывается, похоже, уже завтра утром мы сможем отплыть. Когда дома расскажу обо всем, что тут происходило, мне не поверят.
Полночь.
Пережил настоящий ужас, хотя сейчас уже немного успокоился – полный стакан бренди сделал свое дело. Но я все еще не до конца пришел в себя, по моему почерку это видно. Со мной произошло нечто очень странное, и я начинаю думать, как был неправ, называя всех, кто есть на борту, сумасшедшими, поскольку они видели то, что было вне моего понимания. о нет! Что за глупости! Как мог я позволить такой ерунде так испугать себя? И все же после всех этих рассказов подобное начинает восприниматься по-другому. Теперь я не могу сомневаться в правдивости слов мистера Мэнсона и старпома, ибо сам стал свидетелем того, над чем раньше насмехался.
В конце концов, ведь ничего особенно страшного не произошло. Всего лишь звук, не более. Не думаю, что кто-нибудь из прочитавших эти строки (если их суждено кому-то прочитать), поймет, что пережил я, или какое воздействие случившееся произвело на меня. После ужина я вышел на палубу, чтобы покурить перед сном. Ночь была очень темная… Настолько темная, что, стоя под шлюпкой, я не мог различить офицера на мостике. Кажется, я уже писал, какая необыкновенная тишина царит над этими скованными льдом морями. В любых других уголках мира, даже в самых пустынных, в воздухе всегда чувствуется какая-то вибрация, какое-то легчайшее гудение, то ли от отдаленных поселений людей, то ли от шелеста листьев на деревьях, то ли от крыльев пролетающих птиц или даже от шелеста травы под ногами. Человек может даже не замечать этого шума, но, если его вдруг не станет, почувствует беспокойство. Лишь здесь, в арктических морях, полная бездонная тишина нависает над тобой во всей своей страшной реальности. Твоя барабанная перепонка напрягается, чтобы уловить хоть какой-то шум, и возбужденно реагирует на любой звук, который раздается на судне. Вот в таком состоянии я стоял, облокотившись о фальшборт, когда на льду, почти прямо подо мной, раздался вопль, громкий, истошный вопль. Мне показалось, что начался он с такой ноты, которую не взяла бы ни одна оперная примадонна, а потом начал становиться все тоньше и тоньше, пока не превратился в какой-то то ли стон, то ли вой. Так, наверное, мог бы звучать последний крик какой-нибудь заблудшей души. Этот жуткий вопль до сих пор у меня в ушах. Печаль, неизъяснимая печаль слышалась в нем и еще страстное желание. Но помимо этого я различил в нем и нотки какого-то дикого торжества. Раздался он совсем близко от меня, однако, как я ни всматривался в темноту внизу, ничего рассмотреть мне так и не удалось. Я немного подождал, но звук не повторялся, поэтому я пошел вниз, потрясенный больше, чем когда-либо в жизни. Направляясь в кают-компанию, я столкнулся с мистером Милном, который шел на вахту.
– Ну что, доктор, – сказал он, – может, и это забобоны? Вы слышали этот вой? Может, вы и его назовете суеверием? Теперь-то вы что об этом думаете?
Я был вынужден извиниться перед честным парнем и признать, что так же озадачен, как и он. Возможно, завра все это будет восприниматься по-другому, но пока я даже не решаюсь записать все те мысли, которые приходят мне в голову. Через несколько дней, когда надо мной не будет довлеть всеобщий страх, я стану презирать себя за это малодушие.
Беспокойная и тревожная ночь закончилась. Все еще думаю о том странном звуке. Капитан тоже не выглядит отдохнувшим: лицо у него осунулось, глаза покраснели. Я не рассказал ему о вчерашнем происшествии и не буду этого делать. Он и так достаточно взволнован: то встает, то садится, буквально не находит себе места.
Утром, как я и ожидал, на льду увидели большую трещину, поэтому снялись с якоря и прошли около двенадцати миль в западно-юго-западном направлении, но там путь преградила огромная льдина, не меньше любой из тех, которые мы оставили за кормой. Она полностью перекрывает коридор, поэтому нам ничего не остается, как только снова бросить якорь и ждать, пока она расколется, что, скорее всего, произойдет в течение ближайших двадцати четырех часов, если не изменится ветер. В воде заметили нескольких тюленей-хохлачей{458}, одного удалось подстрелить. Это огромное животное, его длина – больше одиннадцати футов. Это злобные, агрессивные создания, говорят, что силы у них больше, чем у медведя. К счастью, они достаточно медлительны и неуклюжи, и на льду охотиться на них достаточно безопасно.
Как считает капитан, это не последние наши неприятности, хотя, что ему внушает эти мысли, я не понимаю, ведь все остальные на борту уверены, что нам чудесным способом удалось спастись и скоро мы окажемся в открытом море.
– Я полагаю, доктор, вы думаете, что все опасности позади? – сказал он, когда мы остались одни после обеда.
– Надеюсь на это, – ответил я.
– Не стоит быть в этом так уж уверенным… Хотя, несомненно, вы правы. Да, скоро наши любимые смогут обнять нас. Но кто знает, кто знает…
Какое-то время он сидел молча, задумчиво покачивая ногой.
– Послушайте, – продолжил он. – Это опасное место, даже при самых лучших условиях… Коварное и опасное место. Я знаю случаи, когда в такой же ситуации люди погибали в считанные минуты. Достаточно легкого движения, одного легкого движения льдины – и судно идет на дно со всем экипажем, и только пузыри на зеленой воде указывают на то место, где оно затонуло. Вот интересно, – нервно усмехнувшись, продолжил он, – я столько лет плаваю в этих местах, а никогда не задумывался о завещании… Не то чтобы я мог похвастать какими-то особыми сбережениями, и все же, когда человек постоянно подвержен опасности, хорошо быть готовым ко всему, вы не находите?
– Конечно, – сказал я, не понимая, к чему он клонит.
– Когда знаешь, что у тебя все улажено, чувствуешь себя увереннее, – продолжил он. – Если со мной что-нибудь случится, я надеюсь, вы позаботитесь о моих вещах. В моей каюте их не так уж много, но я хочу, чтобы все они были проданы, а вырученные деньги разделили поровну между членами команды. Хронометр оставьте себе, пусть напоминает вам о нашем путешествии. Разумеется, я говорю это так, на всякий случай. Просто вдруг подумал, если есть такая возможность, почему бы не обсудить это с вами. Я полагаю, на вас можно рассчитывать?
– Полностью, – ответил я. – И раз уж вы заговорили об этом, я бы тоже хотел…