Тайный суд Сухачевский Вадим
– Почему трусливый? – не понял он.
– А ты не помнишь, как мы с тобой на крышу лазили на звезды смотреть?
Юрий вспомнил. У ее отца имелся небольшой телескоп, и однажды Катя позвала его посмотреть на звездное небо ночью. Было холодно, она ежилась, он чувствовал, что сейчас можно прижать ее к себе, обогреть своим теплом. И побоялся. Вместо этого нес какую-то чушь про немыслимо далекие звезды и миры, в то время как она была совсем рядышком, никогда прежде они не находились в такой близи друг от друга. Каким глупым, наверно, он казался ей!
– Я тогда уже знала, что скоро мы со всей семьей или погибнем, или вырвемся из этого ада, и знала, что ты останешься во мне навсегда. Но хотелось, чтобы и я в тебе – тоже! Чтобы никогда меня не забывал. Как я тогда ненавидела эти звезды, этот телескоп!.. Если ты бы в ту ночь не оказался таким пай-мальчиком!..
– Да, я был дураком, – согласился он.
– К тому же трусливым, – добавила Катя. – По-моему, это не прошло – ты и сейчас такой же мальчик-пай.
Да нет, нет же! Господи! Сколько времени потеряно зря!
…подхватив ее на руки, неся куда-то. Она казалась совсем невесомой. – «Не туда, Юрочка, спальня – налево!.. Отпусти, я сама, ты ранен, тебе тяжело…»
Отпустить? Никогда! После этой в полжизни длиной разлуки!.. Это платье! Зачем столько застежек? – «Я сама, Юрочка, я сама…»
…горячее тело, жар дыхания на щеке, упругая, как у девочки, грудь.
«Я твоя, твоя… А ты – ты мой?»
Чьим же еще он мог быть?
«Я твой, я твой…» – «Ты мой!»
…Трель милицейского свистка за окном, дребезжание по рельсам заплутавшегося в ночи трамвая, – другой, глупый мир, до которого нет никакого дела, жить только в этом, единственном мире, где: «Я твоя!» – «Я твой!..»
Утром проснулись одновременно, когда в окно уже вползал тусклый рассвет. Катя сказала:
– Тебе надо на работу. Я знаю, что у вас бывает за опоздания.
Другой мир, вползавший в окно вместе с рассветом, уже вступал в свои права.
– А тот, с бородой, с которым ты – в «Национале», – он кто? – спросила она.
– Да так… Старый друг отца…
Только сейчас он вспомнил тот разговор с Домбровским, сразу почему-то стала зудеть забинтованная рана на боку, и под этот зуд в голове снова закружилось: «камень», «палка», «веревка», «трава», «страдание».
– Правда, пойду, пожалуй, – вздохнул он, опасаясь, что Катя начнет расспрашивать про этого «отцовского друга». Равно не хотелось ни врать, ни пускаться в долгие объяснения, особенно сейчас, когда последние минуты, оставшиеся до разлуки, уже наперечет.
Катя вздохнула:
– Ладно, иди… Только, Юрочка, еще я хочу тебе сказать… Если вдруг со мной что-нибудь случится… – Она примолкла.
– Ты о чем?
– Да нет, это я так… А ты – ты береги себя. Прошу, будь осторожен. Будешь себя беречь?
– Да, буду, – кивнул он, понимая, сколь мало тут зависит от него в нынешние немилосердные времена.
– И не исчезай, пожалуйста, Юрочка! Приходи вечером, я буду ждать. Бог ты мой, как же долго я тебя ждала! Не исчезнешь?
– Не исчезну, – пообещал он.
Глупо было и просить его об этом: да зачем, зачем же станет он теперь исчезать?! Только наяву ли было все это – то, что произошло между ними? И это ее «не исчезай, Юрочка!», этот ее поцелуй на прощание, и сама, – господи, наяву все это или выплыло из каких-то детских снов?
Когда вышел из подъезда, ее тепло еще долго не давало морозу себя уворовать. Но что она имела в виду, говоря: «Если со мной что-то случится»? Несмотря на все, что между ними было, она во многом оставалась загадкой для него.
Почему-то становилось все труднее дышать, и бок под бинтами горел, точно опаленный. Надо было еще зайти домой переодеться – не являться же в кочегарку в ее разлетайке с дракончиками.
«Палка – камень – веревка – трава – страдание…» Эти слова снова забирали в свой плен. С ними и не заметил, как дошагал до своего дома.
Во дворе его встретила Дашенька. Девочку эту приютила у себя их дворничиха Варвара, добрая душа, после того, как в прошлом году по громкому делу арестовали Дашенькиных родителей, врачей. Только Варвара эта, при всей ее доброте, была женщина шибко пьющая, а по пьяни из нее как ветром уносило всю ее доброту. Девочке не раз приходилось прятаться у него в котельной, когда Варвара пьянствовала с мужиками в своей полуподвальной комнатенке.
Хорошая была девчушка, приветливая, любознательная. Там, в котельной, с большим интересом слушала профессора Суздалева, когда тот рассказывал ей про древних греков и римлян, а он, Васильцев, без труда пристрастил ее к решению математических головоломок, явно у девочки были немалые способности к математике. Да и другими способностями Бог не обделил. Суздалев давал ей уроки французского, он, Юрий, – немецкого, Дашенька схватывала все на лету. Васильцев верил, что ее ждет большое будущее… Впрочем, если… если вообще имело смысл задумываться о будущем в нынешние времена.
…Но почему сейчас ее слова: «Здравствуйте, дядя Юрочка», – звучали откуда-то издалека и почему она сама колыхалась, как мираж?..
Он тоже поздоровался… Точнее, ему показалось, что он это сделал, но вдруг осознал, что с языка его сорвались совсем другие слова. Он увидел испуганные глаза этой колыхавшейся девчушки:
– Какая веревка, какая трава?! Что с вами, дядя Юрочка?! – Прохладная ладошка коснулась его щеки, и он услыхал едва-едва пробивавшийся к нему откуда-то издалека голосок: – Я не Катя, я Даша, вы что, не узнаете меня?.. Да вы же горите весь! Вам доктора надо!
Но почему сама она исчезла? И почему, почему ее ладошка была теперь такая колючая?..
Господи, да и не ладошка это вовсе, а колючий мартовский наст!..
Какие-то голоса… Но не ангельские вовсе – стало быть, пока еще жив.
– Где ж нализался так?
– Позаливают зенки с утра пораньше!
– Э, да это ж наш кочегар с котельной.
– То-то с утра накочегарился! А еще в очках!
– Да не, вроде не пьяный… Не видите – больной! Надо неотложку!.. Эй!..
Сколько времени пролежал на снегу, как потом везли, как укладывали на больничную койку – ничего не помнил. Плутался в каких-то совсем других временах.
…Катя, не нынешняя, а та, из детства, гладит его по лицу и говорит: «Ты герой, Юрочка…»
…Отец сидит на ступеньках лестницы с окровавленной головой…
…И жар по всему телу такой же, как тогда, в детстве… И кружение этих слов, смысл которых уже почти ускользнул…
…Палка – камень – веревка – трава – страдание…
Глава 7
«Артист!»
Как бывало всегда, с приближением полнолуния Павел Никодимович Куздюмов становился – нет, не беспокойным, а, наоборот, максимально собранным. И писулька эта, третья по счету, от какого-то хренова «Тайного Суда», что он получил на днях, прибавила только собранности, а вовсе не страха. А написали в ней они, хренососы, вот что: мол, теперь, в ожидании окончательного приговора, вам надлежит по вечерам находиться дома, особенно в полнолуние, дабы не усугублять свою вину. Мол, находитесь вы под неусыпным наблюдением, посему все ваши передвижения не останутся незамеченными.
Вот же! Хоть и долботрясы, а насчет полнолуния что-то усекли. Только хрен запугаете!
Нет, ничуть он не испугался, когда пару дней назад заприметил тех двоих, что-то больно часто попадавшихся ему на глаза. Вот и сейчас один, здоровенного роста, в хорошем драповом пальто, прохаживается по Арбату, то и дело поглядывая на часы, будто бы на свидание пришел, а другой, помельче, с точильной машиной сидит во дворе, у черного хода. Уже третий час сидит, знай покрикивает: «Ножи точи2 м! Топоры, бритвы, ножницы!» – убедительно, в общем-то, покрикивает. Несколько жильцов к нему подходило со своими ножами. Точил. Точить тоже, в общем, кажись, умеет.
Может, он и вправду «ножи точи2 м», может, и тот, драповый, тоже – по своим делам; а может, они из тех долботрясов хреновых, что своими писульками его донимают. Ни малейшего страха перед ними не было, напротив, сейчас Павлу Никодимовичу даже хотелось, чтобы они оказались именно этими долботрясами – пусть-ка, в таком случае, за ним побегают, уж он им кое-что приготовил. Не изгадить им нынешнее полнолуние!
И ведь вроде не готовил ничего загодя, все мысли занимало приближающееся полнолуние и девчонка эта, остальное выходило машинально, и все равно вон как сложилось! Такое вот машинальное наитие он, Куздюмов, высоко в себе ценил – всегда выручало. Казалось бы, за каким фигом вот уже неделю ездил на службу в старом, потертом пальто, когда в гардеробе новых висит пять штук? Спроси он о том даже сам у себя – едва ли ответил бы. Или спросить: на фига всю ту неделю на службе хлюпал носом, ничуть не простуженным, и ходил по улице, обмотав физиономию шарфом, на фига?
Вроде ни на фига, так просто, из причуды. А теперь вон как в строку-то все легло!
Остальное сложилось как-то само собой, вовсе без натуги с его стороны. Третьего дня – домработница Соня:
– Маманя у меня, Пал Никодимович, занеможила, – так можно я к мамане-то на недельку отбуду в Лебедин?
Отчего ж нельзя? Очень даже можно. Нужно даже! Самому и придумывать не пришлось, как бы ее в нужное время из дому спровадить.
От той же Сони и еще один кирпичик в его построение. Да какой! Кирпичище! В самый фундамент! Позавчера, перед отбытием в свой Лебедин:
– Что ж вы, Пал Никодимович, все в пальте этом, когда хороших польт полон шкап?
– Твоя правда. Из Лебедина вернешься – на помойку снесешь.
– Дак зачем же, Пал Никодимыч, на помойку-то, я лучше зятю, Петрухе, отдам, а то ходит, как по деревне, в тулупе овчинном, шарамыга шарамыгой. На пальтецо так себе и не заработал. Непутевый!
Зятя этого непутевого Куздюмов однажды видел – тот за каким-то делом к Соне заезжал. На миг представил его себе… Точно, подходит! Удача сама в руки шла.
– Ладно, – сказал, – отдам твоему Петрухе. Пускай подъезжает послезавтра к шести ноль-ноль. Только без опозданий, я этого не люблю! В тулупчике пускай и подъезжает, я у него тулупчик этот прикуплю, мне как раз для рыбалки сойдет.
– Дак зачем же прикупать? Даром отдаст! Вещь – тьфу! Чего вам деньги переводить, он пропьет все едино.
– Ну, то не моя забота, а червонец дам.
Он бы и на пару червонцев не поскупился за такую удачу! Вот так вот, кирпичик к кирпичику, а в результате – стена! Ну-тка, попробуйте вы, долботрясы фиговы, узрите его за этой стеной!
Все звезды, как по заказу, сходились к его удаче! Это был добрый знак, говоривший, что и в том, в главном, в сокровенном удача будет на его стороне. Но ту удачу, на звезды не полагаясь, он ковал себе сам. И выковал!
Как пару недель назад увидел ту девчушку – сразу понял: она. Светловолосенькая, с серо-голубыми глазками, а главное – всегда с взрослым, серьезным личиком. Хохотушек всяких, вертихвосток он, Куздюмов, не любил: не интересно – сами в руки идут. А вот с такими куда как посложней, это вам не «ножи точи2 м», долботрясы, тут ключик надобно подобрать.
Его, такой ключик, можно, в конце концов, подобрать ко всякому, только он у одних – наподобие финского замка, который и ногтем открыть можно, такие Павлу Никодимовичу тоже попадались поначалу, но та легкость как раз и не нравилась ему, ибо все смазывала, не прибавляла к самому себе уважения; а у других он, ключик этот, куда как сложней, пережмешь – сломается, и тогда уж все бесполезно, больше не подступиться. Зато ключик сложный подберешь – и сладостно на душе, едва ли не так же сладостно, как бывает потом, в самый момент. Только иной раз поди-ка подбери! Тут о-го-го как мозгами пошевелить надо! Как вот как раз с девчонкой этой. Тут какое-нибудь «пошли, девочка, дам шоколадку» не пройдет, не из таких она, видно по лицу.
Однако у него, Куздюмова, на разные случаи свои отмычки имелись. Что касается этой девчонки, то он как-то внутренним наитием сразу понял: в ее прошлом порыться надобно, там отмычку эту и найдешь.
Только легко сказать – а как ты пороешься? Как подойти к этому, вот вопрос! В школу зайти порасспрошать или к участковому… Какой-нибудь долботряс так бы, наверно, и поступил. И конечно, запомнили бы его. Нет, он, Павел Никодимович, был не из таких!
Однажды в какой-то книжке прочел: где лучше всего спрятать лист? В лесу! Вот и нужна была чаща, чтобы спрятать один-единственный нужный листок. И он чащу эту по-быстрому высадил. От своего главка направил бумагу с грифом «срочно» в РОНО: мол, нужны личные дела всех школьников данного района на предмет поступления в их отраслевые ремесленные училища. Уже через два дня тысячи личных дел были в главке. Он и вправду целому отделу главка поручил переписать всех, кто подходящий для этих ремесленных, но одно дельце, то самое, на время изъял по-незаметному – не зря же девчонку из окна своей машины проследил и знал, в какой школе она обучается. А дельце ее пролистнул – и все выстроилось сразу же, вот он и ключик, вот он и манок! На такой манок она куда угодно сломя голову кинется. И плакать будет у него на плече, не от страха и не от боли, а от доверия… Потом-то, конечно, все сообразит – да поздно уже…
Часы пробили шесть вечера. «Ну, где этот недоносок Петруха? – подумал он. – Так из-за одного оболтуса все дело рухнуть может!» И едва он об этом подумал, как раздался звонок в дверь. Хоть и недоносок, а не подвел все-таки.
Вошел в замызганной вонючей овчине и в большущих валенках. Да еще небритый третий, наверно, день. Но все это: и позорный вид тулупа, и небритость его, и валенки, и даже их размер, – все это было сейчас только на руку. А главное – рост и комплекция этого дурня Петрухи (отчего и был Куздюмовым избран). Нет, звезды, точно, сами звезды вели! Потому Павел Никодимович ему – приветливо:
– Проходи, не стесняйся, Петр. Вот, держи пальтецо с моего плеча. Не новое, правда, но добротное вполне.
– Премного благодарны, Павел Николаевич.
Вот же охламон! Имени своего благодетеля и то запомнить не смог.
– Никодимович, – строго поправил его Куздюмов. – Да ты вот что, Петр, ты его прямо тут и надевай. А хламиду твою заберу уж себе, для рыбалки. Бросай прямо на пол, и вот тебе за нее червончик.
– Премного… Павел Никодимович…
– Да, кстати, – сказал Куздюмов, когда тот надел пальто, – валенки твои тоже, пожалуй, для рыбалки приобрету, а взамен… – Он достал свои старые, но еще приличного вида ботинки. – Вот, держи. А валенки скидывай.
Теперь уже Петруха отдаленно походил на человека, оставалось навести некоторые штрихи.
– И шапку эту скидывай. Эту надевай.
Вот шапку было несколько жаль – только в позапрошлом году купил, лисья, вполне еще хорошая. Ну да шут с ней!
– Премного вам…
– Только вот… – заново оглядев его, вздохнул Павел Никодимович. – Только морда у тебя больно небритая. С такой тебя сразу в милицию заметут, подумают, что приличные вещички ты у кого-то спер.
Тот захлопал глазами:
– Так чего ж теперь?..
– А мы вот что сделаем. Мы возьмем-ка этот шарф (тоже тебе его дарю), да им и обмотаем небритую твою физиономию. Вот так, вот так…
Сам же ему и обмотал заботливо. Снова оглядел – да, почти в точности он, Куздюмов, особенно в нынешних сумерках да если издали смотреть.
– Ну вот и славно! Ступай. Да сразу же садись на троллейбус, если в милицию не желаешь. Сразу, понял меня?
– Так точно, Павел Никола… Никодимович… – закивал Петруха. – Великое вам спасибо. Премного…
– Ладно, ладно, ступай, дела у меня еще. Только сразу же – на троллейбус!
Закрыв за Петрухой дверь, Павел Никодимович тут же погасил свет во всех комнатах: если кто впрямь наблюдает за окнами, то чтобы понял – хозяин только-только квартиру покинул. А сам быстро – к окошку. Минуту спустя вышел из парадной Петруха… Да не Петруха вовсе, а он сам, Куздюмов Павел Никодимович! Издалека – так и мама родная не отличит. А что лицо шарфом обмотано – так он уже неделю так ходит.
Петруха-Куздюмов скоренько через тротуар и сразу – в подъехавший троллейбус. Такая вот у ответственного работника товарища Куздюмова причуда вдруг образовалась – вечерком покататься на троллейбусе по столице Родины.
Ну-ка, а что тот долботряс, который по Арбату расхаживал?.. Эге, вот и он! Выдал себя! Только троллейбус тронулся, сразу рукой махнул, к нему тут же машина подъехала, он – в нее и за троллейбусом следом… Смотри-ка ты, машина у этих засранцев, откуда бы?.. Ну да ладно, поезжай, голубчик, поезжай…
Не зажигая света, Павел Никодимович надел приготовленное тонкое пальто, а поверх – Петрухин тулуп. Некоторое время придется попреть, но для такого дела он уж как-нибудь потерпит. Обулся в демисезонные полуботинки и прямо в них влез в валенки, размер позволял. На голову – ватный треух Петрухин. Уши у треуха опустил, снизу подвязал, козырь тоже опустил, остался виден только нос, а нос-то у него как раз вполне как у Петрухи. Зашел в ванную на себя в зеркало посмотреть. Взглянул – хорош!
Из парадной выходил, ни от кого не таясь. Если даже они кого-то, кроме того верзилы, и оставили наблюдать, опасаться все равно нечего. Что этот долботряс-наблюдатель узрит? Вошел мужик в овчине мало ли по каким делам в подъезд – тот же самый мужик из того же самого подъезда и вышел.
Через полчаса Куздюмов сошел на остановке у Брянского вокзала. Там, на вокзале, зашел в сортир, в кабинке скинул с себя всю эту вонючую хрень и вышел из сортира уже совершенно другим человеком. Входил мужик-деревенщина в овчине, в стоптанных валенках, с треухом на голове – вышел солидный москвич в элегантном пальто, в чистых полуботиночках. И осанка стала совсем иной: тот, входивший, мужик был согбен жизнью, а этот, вышедший, – бодр и прям, ибо честному человеку не от чего горбиться.
Проходя мимо зеркала в зале ожидания, Павел Никодимович посмотрел на себя и порадовался своему умению вот так вот мгновенно преображаться до полной неузнаваемости. Да, умел он, умел! Артист! Это вам, небось, говнососы, тоже не «ножи точи2 м». Припомнилась вдруг фразочка, где-то когда-то не то слышанная, не то читанная: «Какой артист умирает!» Произнес ее, кажись, какой-то древний царь, живший еще до новой эры, перед тем, как то ли его кто-то кокнул, то ли за каким-то лешим – он сам себя.
Глупейшая, в общем-то, фразочка, и на кой вдруг припомнилась, неясно. Ибо умирать-то как раз он, Павел Никодимович, сейчас не помышлял уж никак.
Глава 8,
в которой Юрий Васильцев наконец дает согласие
Васильцев не знал, сколько дней он пролежал на больничной койке к тому времени, когда, открыв глаза, услышал отдаленно знакомый голос:
– Юрка, очнулся? Ну слава богу, наконец, а то всех ты тут, Стрелок чертов, перепугал!
Кто этот человек, почему называл его Юркой и тем более Стрелком? Так его только в школе называли – с тех пор, как однажды, впервые взяв в руки револьвер, вдруг, к собственному удивлению, выбил все семь десяток.
Вышло так. Был в их классе такой Квасов по прозвищу Чемодан, полученному из-за прямоугольной, как чемодан, башки, изрядный балбес. Но как сын красного командира, носившего ромбы, Чемодан желал во всем быть первым. За счет мозгов это у него никак не получалось, потому решил взять другим. Один раз стащил у отца настоящий наган и сказал Васильцеву и его другу Котьке Каюкову по прозвищу Каюк: «Поехали, папенькины сынки, поглядим, на что вы способные».
Отец Каюка был когда-то хирургом, Васильцева – адвокатом, но доктор Каюков умер через год после гибели адвоката Васильцева, сейчас оба они росли без отцов и никакими папенькиными сынками никак не были. Дать бы этому Квасову по его чемоданообразной башке!.. Но пострелять из настоящего нагана! Ради такого можно было и смолчать.
Поехали в какой-то загородный лесок. Чемодан повесил мишень на дерево, отошел шагов на двадцать и со словами:
– Учись, буржузия! – выпустил весь барабан.
Вышло слабовато, все больше в «молоко», но Чемодан своими двадцатью очками из семидесяти был горд несказанно:
– Вот так, очкарики! (Вообще, в очках был один Васильцев, но Чемодан вкладывал в это слово какое-то свое, лишь ему известное значение.) Вот так примерно мой батя буржузию в Гражданскую стрелял, и я, дайте срок, всех очкариков стрелять буду!
Васильцеву стало гадко. А Чемодан уже сунул наган Каюку в руку:
– Ну, очкарик, давай, покажи! На щелбаны стреляем!
Каюк долго прицеливался, однако все пули выпустил, разумеется, в «молоко». Чемодан радостно отвесил ему все двадцать щелбанов, да так, что лоб у бедного Каюка сразу стал бордовый, как кирпич.
– Вот так мы вас, очкариков! – радовался Чемодан.
От несправедливости происходящего Васильцеву стало даже трудно дышать.
– Дай, – проговорил он.
Мишень едва просматривалась сквозь очки. Кажется вовсе не целясь, он выпустил семь пуль в сторону мишени.
– Готовь лоб, очкарик, – злорадно сказал Чемодан, идя снимать мишень с дерева.
Но когда на нее посмотрел, радости у него мигом поубавилось: все семь попаданий были в яблочко. А положенные щелбаны Юра доверил Каюку, и уж тот постарался.
Каюк потом допытывался: как тебе удалось? Васильцев лишь плечами пожимал. Просто вышло по справедливости. Значит, она, справедливость, все-таки иногда процарапывалась в этот мир.
Так и прилипло к нему тогда это прозвище: Стрелок.
…Но кто, кто сейчас называл его этим прозвищем?.. Мир, однако, понемногу начинал склеиваться из околупков. Он увидел еще нескольких человек, лежавших на железных койках по соседству, а вглядевшись в человека в белом халате, сидевшего на стуле рядом с ним, наконец узнал в нем того самого Котьку Каюкова. Вспомнил, что тот выучился на врача и теперь работает в Первой градской. Стало быть, и сам он сейчас, наверно, в той же Градской и лежит.
– Привет, Каюк, – проговорил он.
– Узнал! – обрадовался Костя-Каюк. – Значит, жить будешь!.. А теперь признавайся, про какие там палки, веревки, камни ты в бреду вспоминал?
Тут же восстановилось все – разговор с Домбровским в «Национале», его Тайный Суд, отцовские часы… и, похоже, все было наяву.
– Да так… – ответил Юрий. – Не знаю… Что-то, наверно, примерещилось…
Тут же вспомнил про Катю. Неужели тоже было на самом деле?.. Она просила: не исчезай, а вышло, что он как раз-то и исчез. Как глупо бывает все в жизни!
– Что со мной было?
– Хреново с тобой было, Стрелок. То, что ножичком тебя царапнули, – это как раз пустяки, скоро следов не останется, и то, что ты в дамском блузоне по городу расхаживаешь и что зачем-то золотые часы в рваном кармане носишь, – это полбеды, поскольку ты, как все математики, человек с таракашкой в башке; а вот легкие у тебя ни к черту – это да! Еще бы чуток – и… Совсем, в общем, было бы хреново… Одного не пойму: ты же у нас, Стрелок, великий математик; откуда же у тебя в легких угольной пыли полно? Или ты уже в шахтеры переквалифицировался?
Васильцев постарался улыбнуться:
– Не в шахтеры – в кочегары. Я в котельной работаю.
Долгих объяснений не требовалось.
– Вот такие, значит, дела… – с пониманием произнес Каюк. И, покосившись на других больных, спавших вроде бы (хотя черт их знает), уже потише добавил: – Да, ничего не скажешь, в славное времечко живем!.. И как там компания, в вашей кочегарке?
– Кроме шуток, отличная компания, – слегка улыбнулся Юрий. – Раньше работал с инженером Весневским. Слыхал, наверно? Знаменитый мостостроитель.
– Это которого недавно?.. – Каюк снова покосился на спящих.
– Он самый. А сейчас там вместе со мной профессор Суздалев – тоже, может, слыхал?
– Востоковед, кажется?
– Нет, он – по античной истории.
– Ну все равно! В кочегарке ему, понятно, самое место, где ж еще, – со вздохом кивнул Каюк. – Говорю же – весело живем… – И без тени шутки спросил: – А случаем у тебя там, Стрелок, для меня не найдется вакансии, если что вдруг?
– Ты это серьезно? – спросил Васильцев. – И что, уже пора искать?
Каюк пожал плечами:
– Кто знает. Все под Богом ходим…
Юрий пообещал:
– Поищу…
– Вот и ладушки… Кстати, пока ты тут бредил про какие-то свои камни и веревки, к тебе дама приходила.
– Катя?
– Она не назвалась. Вот, письмишко тебе оставила, – он протянул Васильцеву конверт. – Уж не ее ли то блузон с дракончиками?
Не ответив, Юрий вскрыл конверт. Написано было:
Дорогой Юрочка, с трудом нашла тебя здесь.
Поправляйся и вообще держись!
А увидимся мы теперь с тобой, вероятно, не скоро. Видишь, как мир глупо устроен! Я-то тебя просила не исчезать, но вот обстоятельства сложились так, что теперь на какое-то время исчезнуть придется мне. Сейчас прошу только об одном: ради бога, не ищи меня – во-первых, это очень опасно для тебя, а во-вторых, это может повредить и мне. Увы, пока не все могу тебе рассказать – быть может, когда-нибудь.
Кстати, я кое-что узнала о тебе и догадываюсь, перед каким выбором тебя поставила жизнь. Будь с этим осторожен, Юрочка!
И еще раз прошу: не ищи!
Крепко-крепко целую. Люблю.
Твоя Катя.
Неужели что-то узнала о Тайном Суде? Но – как?.. Вдруг вспомнил: письмо от Домбровского осталось в его спецовке! Чертова забывчивость! И его еще, эдакого, хотят взять в этот Тайный Суд! Ничего не скажешь, великий конспиратор!
Но даже если Катя прочла письмо, почему так таинственно исчезла? Уж ей-то бояться вроде было нечего. Ответить н этот вопрос Васильцев даже не пытался, понимал – бессмысленно. Она скрылась за завесой тайны, которая с самого начала окружала ее. И разыскивать Катю, видимо, действительно было нельзя – она лучше знала, если просила об этом. В душе стало пусто и тускло.
– Долго мне тут еще лежать? – спросил он.
– К ней торопишься? – Каюков кивнул на письмо.
– Так все-таки – когда?
– Понимаешь, подлечить-то мы тебя, в общем, подлечили, но слаб ты, братец, покамест. Побудь-ка ты тут, пожалуй, еще недельку на казенных харчах, я так думаю, котельная твоя уж как-нибудь без тебя продержится. Да и ты без нее, мне кажется, тоже.
Вообще, в самом деле, хорошо было бы тут отдохнуть, но что-то, кроме исчезновения Кати, при этом беспокоило Юрия, однако он пока не понимал, что же именно.
Вдруг посмотрел в окно и увидел пока еще только всползающий на вечернее небо ровный, красноватый диск луны. Да, почему-то именно луна сейчас несла ему это необъяснимое беспокойство. На миг забыв про Каюкова, даже про Катю, он проговорил вслух:
– Луна…
Каюк проследил за его взглядом и подтвердил:
– И не говори, вон какая злющая! Полнолуние нынче.
Да, вот оно! Полнолуние! «Лунный оборотень!» – вспомнил наконец Васильцев. Тот лунный оборотень, именно в полнолуние творящий свои зверства. Только при чем тут он, Юрий?..
Впрочем, если верить Домбровскому, то без него, без Юрия, как раз – никак…
Но что, что он может сделать сейчас, когда эта недобрая луна уже вскатывается на небо?.. Однако теперь эта луна не отпускала, звала, точно сам он был каким-то лунатиком, целиком ей подвластным.
– Каюк, – сказал он, – помоги мне отсюда уйти. Прямо сейчас. Ей-богу, это не блажь, мне в самом деле очень надо.
Уже приближаясь к распахнутым воротам, понял – случилось что-то из ряда вон. У ворот толпились зеваки, но в ворота их не пускал милиционер. Был он молчалив и преисполнен, Васильцева пропустил только предварительно проверив паспорт (благо, теперь имелся). Первая мысль Юрия была привычной для человека, жившего в нынешней Москве: «Снова кого-то берут…» Однако эта мысль была им тотчас отвергнута: во-первых, то действо всегда происходило глубокой ночью, а во-вторых, даже если бы такое случилось вечером, никто из прохожих не стал бы ротозействовать, а поспешил бы по-незаметному, быстро пройти сторонкой.
«Неужели?..» – подумал он, почти физически ощущая, как в спину ему вперилась гноем налившаяся луна, хотя смысл этого «неужели» он еще не решался обозначить словами.
Войдя во двор, услышал вдали какие-то возгласы дворничихи Василисы. Подумал: опять напилась…
В полутьме двора едва не столкнулся с профессором Суздалевым. Тот проговорил:
– Ах, Юрочка, вы уже на ногах… А тут… тут у нас… Господи, неужели человек на такое способен?! Видели бы вы!.. – На глазах у него были слезы.
Уже сам все понимая, Васильцев едва нашел духу спросить:
– Что?..
– Дашенька… – сквозь слезы проговорил профессор. – Там, за сараями… Полчаса назад мальчишки нашли… Еще теплая была… Господи!.. – Профессора всего трясло.
Со стороны сараев из-за кордона милиции доносились причитания Варвары:
– Что же он над тобой?! Ирод! Совсем же дитё!..
– Он ей потом голову камнем размозжил, – тихо сказал Суздалев. – И ведь знала эта мразь, как ее из дому выманить! За самое живое зацепил!
– Его что, уже поймали?
Профессор махнул рукой:
– Куда там! И не поймают никогда, будьте уверены! И искать особо не будут. У них, видите ли, в стране победившего социализма…
– …нет места для маньяков, – закончил Юрий фразу.
– Вот-вот. Любые диверсанты, шпионы, хоть тебе новозеландские, хоть мексиканские, хоть зулусские – этого добра у них сколько угодно, а маньяков, понимаете ли, – ни одного! Места для них нет в стране «победившего» – и все дела! И такие вот гады этим пользуются. Легко быть невидимкой, когда тебя и видеть всем без надобности… Такие уж времена, что привольно живется только всякой мрази… И записка его – тоже веяние эпохи…
Тем временем двое в штатском проносили мимо светящегося окна носилки, прикрытые простыней, на которой виднелись бурые пятна. И луна висела такая, что, казалось, от нее никуда не спрячешься. Так же, как никуда не спрятаться теперь и от своей вины. Если бы он, Юрий, тогда, при разговоре с Домбровским не смалодушничал, то быть может…
– Какая записка? – спросил Васильцев, стараясь не смотреть в ту сторону.
– Ах да, я же вам не сказал еще… Она книжку у меня брала, первый том «Дон Кихота», часа два назад как раз вернула. Я нечаянно открыл, а там – листок. Сроду я чужих писем не читал, а тут вдруг… Словно почувствовал что-то… Как прочел – сразу понял: быть беде. Хотел пойти ее предостеречь – и в этот миг из-за сараев кричат: «Убили, убили!» Вот, Юрочка, почитайте. – Он протянул Васильцеву листок с текстом, отпечатанным на пишущей машинке. Луна горела так, что читать можно было без дополнительного освещения. Юрий прочел:
Дорогая Дашенька.
Пишет тебе друг твоего папы, Кирилла Аркадьевича. Некоторое время мне довелось побыть там, где он сейчас, но мне повезло больше, чем ему, и вот я в Москве. Он просил, чтобы я передал тебе от него весточку. Он очень любит тебя и думает только о тебе. Сейчас его письмо к тебе у меня.
Но ты уже взрослая и умная девочка и должна понять, что послать его по почте я не могу, могу только передать из рук в руки.
Давай с тобой встретимся завтра в семь вечера в вашем дворе, где дровяные сараи. Посмотри внимательно – там один сарай, второй слева, с проваленной крышей, стоит без замка, в нем я и буду тебя ждать.
Сама понимаешь, об этой встрече ты не должна говорить никому, иначе будет плохо и мне, и тебе, а главное – твоему папе.
До скорой встречи.
Дядя Вася
– «Дядя Вася!..» – воскликнул Суздалев. – А у отца у ее – десять лет без права переписки! Знал же наверняка, сукин сын!.. А Дашенька как раз недавно спрашивала, что означает сей приговор. Я-то, дурень, что-то ей наплел, правду так и не смог сказать. А сказал бы правду – сейчас бы, может, жива была. Моя, моя вина! Жить, право, не хочется.