Теплые вещи Аносов Саша
– Свет верните, эй! – донесся из ванной глуховатый тенорок. – А то щеткой по зубам не попадаю.
Черт! Это же Ольгин папаша. И что теперь делать? Одеться за двадцать секунд и успеть захлопнуть за собой дверь? Нет, не годится. Таинственно исчезнуть – это бы еще куда ни шло. Но паниковать, суетиться, завязывать шнурки трясущимися пальцами... Я ведь бежал, чтобы спасти лицо, а не потерять окончательно. И я остановился в прихожей, ожидая, когда освободится ванная.
Наконец дверь распахнулась и показался Виктор Аверьянович все в той же голубой майке, в привольных пижамных штанах и в шлепанцах. К тому взгляду, которым он меня окинул, пошел бы адмиральский китель или, на худой конец, горская бурка с папахой.
– Ну что, напрыгались? – уклончиво спросил Виктор Аверьянович.
Я пожал плечами. Было бы странно открещиваться от танцев, запятнав себя (и не только) ночным пиратским рейдом.
– Ничего, дело молодое, – невопопад утешил меня Виктор Аверьянович, истолковав мое молчание как смущенное раскаянье. – Ты на сырники как смотришь?
Мы сидели на кухне вдвоем и ели сырники с крыжовенным вареньем. Первую электричку я уже пропустил, следующая – в половине первого. Нелегко было все время удерживаться от взгляда на часы и на дверь. Подобревший Виктор Аверьянович рассуждал:
– Из Тайгуля, говоришь? Ну и что там, учиться негде? Или заводов нет?
– Что-то есть. Пединститут, филиал Политеха.
– Так для чего тебе Сверловск? Дом есть, родители живы, работать есть где.
– Наверное, я перелетная птица.
– Перелетная... Перелетная... – ворчал Виктор Аверьянович. – Не доверяю я... Хороший человек на одном месте живет. Где родители, где дом, вот там. Всегда его найдешь. Он не прячется, не бегает ни от кого.
– Да я тоже не бегаю.
– Вон Константин, зять наш бывший. Дальнобойщик. То в Молдавию, то в Венгрию, то в Астрахань... Фрукты возил, рыбу тоже... А домой приедет, не живется ему. Скуушно. Станет у окна и глядит на машины, – Виктор Аверьянович задумался. – Не иначе, тюрьмой кончит.
Если прежние рассуждения Ольгиного отца казались чудаческими, то это пророчество уж вообще не лезло ни в какие ворота. По-моему, пророки портят будущее. Прорубают в умах просеки для того, о чем раньше никто бы и не помыслил. А в ином пороховом сознании мысль способна высечь последнюю искру. Хорошо еще, что на пророков всем наплевать.
В коридоре раздались шаги, щелкнул шпингалет запираемой ванной. Ольга? Коля? Надо ли еще раз просить прощения? А попросив прощения, можно уже наконец уйти?
– Давайте, я посуду помою! – жалобно попросил я.
– Не положено, – Виктор Аверьянович опять посуровел. – Ты гость? Гость. Ну и не хозяйничай.
На кухню вышла Ольга в маковом халатике с полотенечным тюрбаном на мокрых волосах.
– Ну что, налетчик, откушал? – спросила она насмешливо.
– Я больше не буду.
– А ты не пугай парня, – вступился Виктор Аверьянович. – В кой-то веки скромного человека привела. Не то что этот борода-бузотер.
Виктор Аверьянович недовольно мотнул головой в сторону комнаты, где спал Коля.
– Не пугай? Скромного? – иронически переспросила Ольга. – Ты в баню-то идешь?
– Иду, конечно. Салотеровым веток дубовых из Курской области прислали. Дубом сегодня будем париться! Тебе, Михаил, случалось когда-нибудь париться дубом?
– Дуб дубом не парится, – ответив, я тут же испугался, не сочтут ли это за оскорбление.
Неловко было находиться рядом с Ольгой, точно меня вот-вот проклянут и после посрамляющих обрядов вышвырнут на улицу. Но и сейчас уйти было хуже, чем остаться. В страшном напряжении я пытался уловить момент, когда прилично будет наконец откланяться. Картины ночного позора шлепались и опадали в голове по кругу, как в центрифуге.
Ольга собирала отца, укладывала в спортивную сумку полотенце и чистое белье, а я маялся на кухне. Потом Виктор Аверьянович ушел. Проснулся помятый Коля. После долгого сна он был беспомощен и непригляден. Казалось, он потерял память и ориентацию в пространстве.
– Где все?.. Пригласите камеристку, – растерянно бормотал Коля. – Пусть согреет мою постель молодым крепким телом.
– Придворный лекарь прописал вам пиявок и шампанского на голодный желудок.
– Не произносите этого слова, – капризничал Коля.
– Какого? Пиявок? Желудка? Прописал?
– Ничего не произносите! Я занедужил! Мне неприятно!
Они завтракали, а я смотрел в окно на едущие по Восточной машины и снежные лифты «небо-земля», хоть это, должно быть, плохой признак. А потом случилось странное. Мне на плечи легли Ольгины руки, а в шею уткнулся ее нос. Я глядел за окно, Ольга дышала мне в шею, а Коля сидел где-то в глубине квартиры и негромко пел «На войне как на войне». Было по-прежнему неловко, но при этом потеплело.
Очевидно, Ольга совсем не сердилась, и я никак не мог понять почему. Все, что я собирался сделать, было безобразие. Но то, что получилось, было вдвое безобразней. Однако девушка не только не держала на меня зла, но была нежна, старалась подбодрить, показывала доброе расположение. И хотя в голове не укладывалось, как такое возможно, ее доброта ласково щемила и успокаивала.
Поколебавшись, я обнял Ольгу. Это был дружеский, примирительный жест, и именно оттого на душе вдруг стало совсем легко. Мне всегда плохо, когда мной недовольны. Вот почему примирение – одно из самых сильных лекарств и глубоких удовольствий.
Снегопад прекратился, тротуары чернели талой водой, и было так темно, словно уже наступил вечер.
Мы возвращались четырехчасовой электричкой. Тянулись дальние перегоны, вздымались и опадали волны хмурых лесов. Здесь снег уже не таял, прочно увалившись на ближайшие полгода. Башкирские названия редких станций, как всегда, окрашивали пейзаж какой-то утешительной безвыходностью.
Как же хороши и значительны имена уральских поселков и полустанков! Быньги, Таватуй, Сагра, Аять, Шарташ... Откуда в них такое родство с лесистыми отрогами, засахарившимися потеками сосновой живицы, с болотным багульником и алой кислотой костяники? И почему каждый раз, припадая к станционным табличкам зрением или воспоминаниями, я чувствую такую чистую, такую просторную грусть?
Может, оттого, что редко бываю в родных краях и этих имен недостает моему организму, как кальция или йода? Или оттого, что эти слова отдают другой судьбой, оседлой жизнью в деревянном доме, многодневными блужданиями по лесу, связками сушеных белых грибов и поездками сквозь туман за молоком на обшарпанном мотоцикле, а всякая непрожитая судьба притягивает печалью своей несбыточности?
Долго бежит электричка, и перестук колес почти не замечаешь, пока рядом страшно не загрохочет ребристыми коробами и цистернами встречный товарняк, который будет сокрушительно мелькать на расстоянии вытянутой руки, а потом так же неожиданно пропадет... И снова, набирая ход, станет тихо ныть электричка, и пассажиры будут завороженно молчать, глядя на падающие назад и вбок картины тайги с редкими вкраплениями поселков, где печные дымы тянутся к облакам, точно веревочные лестницы.
Коля дрых до самого Немьянска, приторочив голову к чьему-то висящему полушубку. Чем ближе подъезжали мы к Тайгулю, тем веселее думалось о дурацком приключении, навсегда оставшемся позади.
5
Прошло полторы недели, и в среду я открыл Чайную страну. До конца рабочего дня оставалось еще минут двадцать, но я был уже далеко от мастерской, пахнущей жженым пенопластом, и от стола, заставленного чумазыми баночками гуаши. Зябкое солнце лежало на стенах и крышах домов, на закате город призрачно похорошел, в черных сетях ветвей маячил красным улов рябины и боярышника. Но я уже не видел ни домов, ни вечернего парка, потому что мысленно переводил все образы на китайский. Перед уходом захотелось подойти к зеркалу и оттянуть пальцами кожу на висках. Глаза сузились, и мне не удалось сдержать довольной улыбки. Но уйти по-китайски не получилось. В дверях я столкнулся с сияющим Клепиным.
– О, здоров, паря! – как бы удивленно воскликнул Клепин, хотя шел именно ко мне. – Сющай (он всегда так выговаривает «слушай», как будто именно в этом слове держит семейные запасы сахара), имеется великолепный сборник. Библия для начинающего... для каждого сюрреалиста.
Клепин почему-то уверен, что слово «сюрреалист» неотразимо лестно для любого человека.
– Ты пройдешь, или прогуляемся? – кисло спросил я.
– Без разницы. Ладно, уломал, зайду на минуту.
Клепин расстегнул истерзанный портфель и достал оттуда замученный томик. Эту книгу я уже видел. Что-то про литературные манифесты двадцатого века.
– Мишаня, мой мальчик! С этой книги может начаться твое восхождение в мировое искусство. И тебе, скажу, сейчас очень повезло. Потому что никому другому я не продал бы такую вещь за какие-то десять рублей. Никому другому вообще не продал бы ни за какие деньги, уж поверь.
– Сереж, у меня нет десяти рублей.
– Как это нет? Да брось, Мишук, за такую книгу это вообще не деньги. Если бы мне в армии пятнадцать лет назад предложили просто подержать такую книгу, я бы... не знаю... я бы от ужинов отказался. Я бы служить остался еще на полсрока! А ты? Ты что, не понимаешь, какой у тебя шанс!
– Понимать-то я понимаю, но нет у меня десяти рублей.
– Нет... Таак. Ну давай за пять, а пять потом отдашь. Там Андре Бретон! сам дяденька Бретон! Где ты еще прикоснешься к дяденьке Бретону при советской власти? Нигде. Давай пятерку, пока я добрый.
– У меня есть три рубля, – голос мой сделался бесцветен.
– Ты что, издеваешься? Три рубля... Это как же нужно не уважать искусство и своих товарищей! Старших! Бретон! – воскликнул Клепин, потрясая святым именем, словно грозным скипетром, способным исторгнуть шаровую молнию.
– А семь рублей потом, второго отдам, – предложил я робко.
Клепин усмехнулся и убрал видавшие виды манифесты в видавший еще больше видов портфель.
– Что ты будешь делать... Давай свои три рубля. А книгу я пока дам Бороде почитать, он просил. До второго.
От обиды я внезапно опомнился:
– Ну и пускай Борода читает хоть до двадцатого, хоть до сорокового. Мне не надо.
– Как не надо? Бретона?
– Особенно Бретона. Подумаешь, дяденька!
– Ну ты... Даааа... Добро. Дай тогда просто три рубля до второго. А то обижусь.
Три рубля отдавать было жалко и противно природе. Потому что Клепин, как-никак, взрослый бородатый мужик, а я – студент-заочник с маленькой зарплатой. Все же пришлось оторвать зелененькую от пылающего сердца.
– Не знаешь, Витек у себя? – спросил Клепин, пока я запирал мастерскую.
– Надеюсь. Уж ему-то от Бретона не отвертеться.
– Да, Вялкин не так глуп, – бодро подтвердил Клепин.
«Конечно не так. Хрена ты ему продашь, а не Андре Бретона», – повеселел я и помахал на прощание ручкой.
6
«Ли Цзин-э из округа Синь-цзян удалился от дел и поселился в горах, в небольшой хижине у обрыва. В любую погоду за окном у него раздается один и тот же звук: в трех часах пешего пути от хижины Ли – могучий водопад. Днем и ночью, весной и осенью шум водопада один и тот же. Чуть тише, чуть громче, вот и вся музыка. Ровно и мощно гремит водопад, и кажется Ли, что дом окружен крепостной стеной тишины. Потому что постоянство есть суть тишины»
В дверь комнаты скребется Бушка, деликатно поскуливая. Ей, видите ли, скучно. Надо открыть дверь, хотя я ведь сейчас в другой стране, так что идти приходится издалека. Белая с рыжим пятном Бушка гарцует по комнате, как безумно витальный жеребец. Прыткость несвоевременная и неуместная!
«Видит в окно Ли Цзин-э озеро там, под обрывом. Утка, на воду садясь, гладь на круги разбивает. Перьев белый наряд на закате теплеет от солнца. Стаи птиц над горой в золотистом небе кружат, точно чаинки в движенье. Да и вся-то Чайная страна невелика: в капле поместится вместе с горами, реками, полями, деревнями, и хижиной Ли Цзин-э, конечно».
Написав это, я почувствовал, как меня обнимает нездешнее. При таком размере Чайной страны категорически невозможно заметить ни саму страну, ни ее население. А кто незаметен, тот и неуязвим. Ну а если ты неуязвим, то свободен и силен, как никто другой.
«Приходит к Ли гость из деревни в долине. Плащ его в дальней пыли, седина в густой бороде. Редкую книгу приносит он Ли – дар драгоценный. Вместе пьют они чай винного цвета, смотрят вдвоем на цветы, слушая гул водопада. Гостя ждет долгий путь – его призывают в столицу. Просит он денег у Ли, обещает вернуться весной. Ночь сгущает цвета, как настой сгущается чайный. Золотом красным горит, точно ложечка в чашке, луна».
Интересно, были ли в Китае ложечки.
К концу недели Тайгуль захватила зима. Резкий ветер таскал парк за волосы, снег искрясь пылил над землей и ломился в потрескивающие окна.
Во Дворце жарко затопили, и Николай Демьяныч даже снял пиджак, заложив галстук за одну из подтяжек. Демьяныч расписывал юбилейный адрес, а я малевал афишу к десятилетию мужского хора УМЗ «Товарищи».
– Михаил! Черной краской не надо бы, – заметил главхуд. – Все же юбилей. Праздник.
– Я про десять лет красным напишу. Они же строгие мужчины. Выступают в черных костюмах.
– Ну так что ж. У них и веселые песни есть. Эта... как ее... «Тиритомба, Тиритомба, Тиритомба, песню пой, да, песню пой», – брови поющего Николая Демьяныча сделались, как разводной ленинградский мост белой ночью.
– Что за имя такое «Тиритомба»? – не удержался я. – Еще бы пели «Гекатомба, гекатомба...»
– Короче, – посерьезнел Демьяныч, – давай кобальтом вместо сажи. Вот и весь сказ.
Смывая краску со щита, я все размышлял, как перевести в старинные китайские категории мужской хор УМЗ «Товарищи».
После работы я вышел из Дворца, и ветер начал пихать меня то в бок, то в спину, подталкивая за угол, на проспект Машиностроителей, подсказывая углубиться во дворы мимо Дома пионеров.
Окно на четвертом этаже ожило, оранжевая штора была отдернута. Значит, Сычиковы уже дома. Из-за дверей на лестничную площадку несся запах сгоревшей кондитерской. Щелкнула задвижка, и из тающего дыма показался Коля в трусах и двух разных рукавицах-прихватках.
– Ты?
– А ты кого ждал?
– Должна прийти Кристинка из техникума с подругой. Интересная такая девчоночка. Ну вот. Пеку какавные горелики.
– Рецепт из Большой поваренной книги пожарника? И вообще, ты считаешь нормальным встречать девушку в таком виде?
Пока я разувался, Коля скрылся на кухне и отвечал оттуда, изредка кашляя:
– Рецепт прост. Какавные горелики готовятся в два этапа. Сначала делаешь обыкновенное шоколадное печенье. А потом серьезная термообработка.
Пройдя на кухню, я увидел на подносе десятка два углей в форме маленьких закрученных кучек.
– А где супруга?
– У нее уже сессия с понедельника.
– Это не повод для адюльтера и порчи продуктов.
– Михаил! Вы слишком назидательны. Думаю, это происходит от недостатка натрия в ваших шнурках. Брак, к вашему сведению, не монастырь. Уверен, Александре лестно, что ее муж нравится всем, хотя и принадлежит ей одной.
Коля пытался натянуть брюки, не сняв разношерстных прихваток, а так мог действовать только человек, чуждый низкой практичности.
– Ты, кстати, как? Кристинка будет с подругой-телохранителем. Не поручусь, правда, за наружность ее обличья, но тебе как человеку высокодуховному, по идее, должно быть все равно. – Коля наконец догадался снять руковицы. – Черт! Чуть не забыл. У меня для тебя послание из Сверловска!
– Послание? От кого?
Задавая этот вопрос, я уже знал ответ. Письмо написала Ленка Кохановская. Спохватилась, голубушка. От радости у меня перехватило дыхание. Буду мудр и великодушен. О, как сладко будет жаловаться друг другу на все, что мы перечувствовали в разлуке! Как я буду на нее глядеть и пытаться наглядеться! Собираться и ехать – в субботу! Через два дня!
Коля взял с полки какой-то университетский учебник, опрокинул, развернул гармошкой и вытряхнул на диван письмо. Почему надо было передавать письмо через Колю, если Кохановской прекрасно известен мой адрес? Почерк на конверте был мне незнаком. Обратный адрес... «ул. Восточная»... Это не Ленка! На самой нижней строчке приземисто-зубчатыми буквами написано «Шканцевой О. В.».
Ольга!
Не знаю, что я почувствовал сильнее: досаду на Кохановскую, разочарование или интерес. Запечатанное письмо всегда интригует, если только оно не из военкомата.
Читать при Коле не хотелось. Поэтому я небрежно сунул письмо во внутренний карман пиджака и, чтобы отвлечь любопытного Сычикова, спросил:
– Ну а пел ты уже Кристине свои песни?
– Конечно!
– Оценила?
– А с чего бы она иначе приняла мое приглашение?
– Может, ее привлекают мужественные кондитеры с французскими бородками...
– ...по всему телу.
Не дожидаясь прихода девиц, я отправился домой. Письмо положил на стол и долго его разглядывал, откладывая чтение. Значит, история не закончилась. Я вспомнил запах Ольгиных волос и ту ужасную ночь. Ну что ж... Да, вот что важно: я не вспарывал конверт ногтем, а аккуратно отрезал ножницами тонкую полоску бумаги сбоку. Обычно так открываются только не особо волнительные письма: например, письмо от московской бабушки к началу учебного года. Терпения хватает с запасом.
В конверте была пара двойных страниц из школьной тетради, убористо исписанных теми же крадущимися зубчатыми буквами.
«Любезный сударь!
С тех пор, как Вы почтили наш замок визитом, мысли мои кавалькадой несутся вам вослед. Отчего же я не могу догнать их и вернуть обратно или хотя бы последоватьза ними к Вам? А знаете ли, сударь, кто самый немилосердный враг девушки? Ни за что не догадаетесь. Это враг внутренний, его нельзя извести, не изводя себя. Имя этому супостату – Гордость...»
Все послание было сплетено кружевным слогом, в котором не мелькало ни зимы, ни Сверловска, ни улицы Восточной, ни двадцатого столетия, ни Виктора Аверьяновича в голубой майке. Это было письмо от барышни, живущей где-то во Франции во времена то ли рыцарских романов, то ли мушкетеров, и все же очень откровенно говорившее об Ольге, той самой Ольге, в спальню которой я ворвался всего две недели назад. Из всех иносказаний совершенно ясно следовало, что она думает обо мне, хочет со мной говорить и даже увидеться, что я ей – хо-хо! – небезразличен. Читая это письмо, я не вспоминал ни о безвольной линии рта, ни о грубых руках, ни о своей неловкости. Мне писала очень тонкая, красивая и смелая девушка, и мне даже казалось, что и тогда, при встрече, я видел эту тонкую красоту и скучаю по ней.
Духи, которыми пользуется женщина, никогда не пахнут, как она. Но по духам, по их совершенно другому запаху, мы узнаем именно эту самую женщину. Точно так же по архаической французской литературной манере я узнавал сверловскую девушку с улицы Восточная.
Перечитав письмо, я долго ходил взад-вперед по комнате. Что мне делать? Признать, что мы с Кохановской расстались? Считать ее и себя свободными? В конце концов, сколько можно ждать ее раскаяния? У нее началась другая жизнь? Великолепно! У меня тоже начнется. И расстояние не помешает! Однажды она узнает и поймет... А Ольга... Приехать к ней на выходные, что ли?
Взглянув еще раз на конверт, на адрес и почерк, я понял, что вот так сразу поехать не смогу. Почему, не знаю, но нельзя сразу ехать. Первое, что нужно сделать, – написать ей ответ.
Была уже глубокая ночь, когда я решился наконец сесть за письменный стол. Вместо того чтобы прямо написать, как мне хочется поскорей увидеть Ольгу, я стал рассказывать про Чайную страну, в которой совсем затерялся. Про горную хижину, про ущелья, залитые туманом, про чайные зори и самые свежие слухи из императорского дворца. Нарисованные картины могли, конечно, унести в восточные дали, но что должна была подумать Ольга? Как по всем этим китайским тонкостям она могла понять, что мне хочется с ней встретиться?
Нужно было подать какой-то знак, не выходя при этом из роли. Нельзя же, в самом деле, после всяких там сюцаев, мэйхуа и «десять тысяч ли» ни с того ни с сего брякнуть: «Кстати, что ты делаешь в эти выходные?»
За окном в морозном ореоле зимовала уральская луна.
«Месяц за месяцем ждет в своей хижине в горном уделе, не мелькнет ли в траве чей-то лотосовый крючок».
Труд был завершен. Все предельно ясно. По такому недвусмысленному намеку невозможно не понять, что я жду ее и прошу о свидании.
Запечатав конверт, вместо первой буквы своего имени я нарисовал иероглиф. Или что-то очень на него похожее.
Ворочаясь в постели, я с удовольствием думал о красоте начинающейся игры. Единственное, что тревожило – дойдет ли письмо и сколько времени будет добираться. В Ольгином интересе и восхищении сомневаться не приходилось.
7
Потянулись дни ожидания, понеслись долгие метели по тайгульским улицам. Но даже крепкие уральские морозы не могут сковать течение времени. И вот однажды по дороге на работу я обнаружил в иллюминаторах почтового ящика то, чего ждал целых две недели. На сей раз терпения не хватило не то что на аккуратное разрезание конверта, но даже на то, чтобы дотерпеть до мастерской, которая была от дома ровно в двух минутах ходьбы.
Снег в тот день безвылазно сидел в тучах, и я читал письмо на ходу, не замечая, как коченеют сжимающие бумагу пальцы. Но мороз остался незамеченным в сравнении с недоуменным холодком, прошедшим по спине после первых же строчек.
«Любезный кабальеро!
Если Вам угодно прятаться от меня, поверьте все же, что нет ни малейшей необходимости забиваться в самый дальний угол географической карты и маскироваться под мандарина или даже под мандарин. Оглянитесь: за Вами нет погони!
Не скрою, мне было бы приятно Ваше общество, но в Китай за Вами не поскачу (разве что по Вашему настойчивому и вразумительному приглашению). Я не знаю, какие струны намеревались Вы зацепить Вашим лотосовымкрючком, но скажу не таясь: все мои струны дрожат от такого неловкого прикосновения, как арфа, которую уронил дикий хунвэйбин...»
Не помню, как вошел во Дворец, взял на вахте ключи, как отворил мастерскую и повесил пальто. Неразобранные чувства производили в душе стремительную перестановку.
Только принявшись за работу, я смог дать этим чувствам названия и тем самым слегка укротить. Безымянный смерч превратился в сплетение возмущения с восхищением. Помешивая деревяшкой клей и растирая о стенки ведра комки казеина, я укоризненно качал головой: как можно так небрежно обходиться с моей Чайной страной! Ведь я доверил ее Ольге, раскрыл святая святых – и что за дикий разгром она учинила!
Клей свивался в воронку все быстрее, все глаже, и с последними крупицами казеина растворилась вся моя досада. Перечитывая письмо, я хохотал на всю мастерскую так, что в дверь заглянула любопытная старушка-дежурная с кипятильником в руке.
«И если Вас так тревожит китайский император, меня, сударь, всерьез тревожите Вы. Долой самодержавие, монсир! Об пол динстию Дзинь! Раскройте Ваши глаза на окружающую действительность, пока они не сузились окончательно...»
Вытирая горячую слезу, я восхищенно думал: да ты бацилла, милая. Ничего-ничего, на любую гангрену есть свои народные средства. А главное – дерзость и горячность письма говорили о том, что Ольга ко мне неравнодушна.
Казалось бы, после такого надругательства над моим восточным стилем следовало забыть о Чайной стране навсегда. По крайней мере, в переписке. Но из упрямой верности я не хотел предавать свою выдумку. Чайная страна – не карнавал, не игра, она – дорогое прибежище. Надо только подняться еще выше по туманным тропам, стать по-настоящему значительным и таинственным. Если бы только можно было написать письмо настоящими китайскими иероглифами – сверху вниз! Но иероглиф я знал всего один. Нужен другой путь, бормотал я, ходя по мастерской. Другой путь!
И после обеда, когда Николай Демьяныч ушел на какое-то совещание в редакцию «Вагоностроителя», я убрал со стола вещи, все до единой, и, поглядывая через окно на пустой, занесенный снегом внутрений дворик, стал писать.
«Дошел до меня слух, что при Цин в провинции Хунанъ был даосский монастырь, а в монастыре – большой персиковый сад. Ни один плод за десятки лет не был сорван с дерева. Монастырь находился высоко в горах, за десятки ли от ближайшей деревни. Однажды зимой молодой ученый охотился в горах и заплутал. Был уже ранний вечер. В горах лежал снег. Вдруг увидел он ворота, врезанные глубоко в скалу. Постучал охотник. Открыл старый хэшан и повел его к кельям через сад. Смотрит охотник и дивится: на безлиственных ветвях висят свежие спелые персики, слабо светясь в полумраке. И еще одна диковина: на боку одного из персиков узор – вроде летящей над озером утки.
– Скажите, святой человек, отчего не опадают эти плоды? – спросил изумленный охотник.
– Луна на небе то убывает, то прибывает. Но это – все та же луна.
Охотник ничего не понял.
– Будет дорога сюда по весне, увидишь своими глазами. Хотя зрение глаз – не самое главное зрение.
Накормили охотника кашей, уложили спать, а поутру проводили к широкой тропе через перевал.
Дома он рассказывал про персиковый сад, но никто ему не поверил. Постепенно приключение позабылось. И вот однажды опять случилось охотиться в этих местах. Было начало весны. Вдруг, завернув за одну из скал, охотник увидел на дальнем склоне знакомые очертанья. И стало ему любопытно: что происходит в персиковом саду? Соврал ли ему хэшан, подшутил ли... И не теряя времени, он стал карабкаться по исчезающей тропке.
Вот и ворота монастыря. На сей раз стучать не пришлось. Ворота были открыты. Осторожно зашел охотник в сад. И что же он видит? Висят плоды на ветвях, но уже не совсем такие. Некоторые стали неспелы, потеряли в размере. Другие съежились, сделавшись вроде бутона. А в двух-трех местах бутоны уже понемногу распускались, расправляя нежные розоватые лепестки. А на одном из неспелых плодов какие-то пятна. Пригляделся охотник: вроде крошечная утка летит над далеким озером.
Поспешил он к кельям, надеясь встретить старика-хэшана. Никого! Долго бродил он, пока не заглянул в храм. Там у алтаря сидел и отбивал поклоны молодой монах. Дождался охотник, пока закончит монах молиться. Прошло больше часа. Не удержался посетитель и уснул. Вдруг слышит – кто-то трясет его за плечо. Открыл глаза – тот самый молодой монах. И знакомое лицо у юноши, хотя охотник спросонья никак в толк не возьмет, где его встречал.
– Посетил ты наш сад? – спросил монах.
И голос его тоже был охотнику как будто знаком. Кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
– Понял теперь, что луна – всегда все та же луна?
Смотрит на охотника иулыбается. А бородау него то отливает серебром, то чернеет в неверном мерцанье плошек.
А я, недостойный студент, прощаюсь с тобой. Если ты поняла суть моего рассказа, расскажи мне при встрече. Мне же – ума не хватает».
Письмо так мне нравилось, что жалко было его отправлять. Я не сразу понес его на почту, а три-четыре раза вынимал из незапечатанного конверта и перечитывал по очереди с Ольгиными дерзостями. Это был достойный ответ. Мысленно я упивался Ольгиными реакциями, воображая, как она поминает всех чертей, воздевает руки и с укором качает головой. Дескать, ну как с таким человеком разговаривать!
Поздно вечером, выгуливая собаку, я направился к почтовому отделению. Неразличимые грани мороза кололись желтыми и голубыми искорками. Письмо было церемонно опущено в ящик, и в то же мгновение во мне отворилось что-то вроде окошка, через которое зримо пошла раскручиваться будущая дорога письма. Вот мешок под днищем ящика, ярко освещенный стол, мягкий стук штемпеля, скучные сутки в отделе доставки, промороженный рафик едет на центральный телеграф. Вот большой грузовик с тюками, мешками, штабелями обшитых парусиной коробок (и кому, куда едут все эти конфеты, валенки, кедровые орехи, халаты, книги, игрушки и пакеты с ягодами сушеного шиповника?), а в кабине плавает дым «Казбека», заставляя щуриться серого Сталина с добрыми усами. Вот обледенелый вагон на дальних путях, фонарь обходчика, ночь, день, опять ночь, тетки в форменных гимнастерках и ушанках в полутемном купе играют в подкидного и отчего-то хохочут, пока вагон подцепляют к петропавловскому составу. Вот разгоняются пригороды, придавленные снегом избенки, мертвые будки, бетонные ограды, горбатый лозунг «Урал – опорный край державы», а потом версты лесной беспросветной стужи, редкие огни спящих станций, дальний прожектор встречного... Вот сверловская сортировка, опять грузовик, голоса в ангаре, сумка прихрамывающего почтальона, Восточная улица, подъезд знакомого дома...
Бушка тянула за поводок и приветливо махала хвостом: мол, воображение воображением, а есть еще разные дела, и их надо делать, на то они и дела. Очнувшись, я отправился в сторону беспросветного парка.
8
Двух недель ждать не пришлось. В следующую пятницу дежурная вызвала меня к телефону, и сквозь треск и похрустывание в трубке послышался далекий Колин голос:
– Мишандр! Завтра в гости придешь?
Когда он звонит из редакции, всегда плохо слышно.
– Приду, конечно. А что случилось?
– Что могло случиться? Каждый день, как подарок под елкой.
– Это у тебя елка. А у меня то березка, то рябинка.
– Чего? Не слышно! – кричал еле различимый голос. – Часа в четыре!..
И повесил трубку. Мы часто заглядывали друг к другу, но никогда не приглашали – мы же были друзьями. Звонок меня удивил. Если бы я не знал Колю, то мог бы подумать, что у него имеется какой-то план.
В субботу мама затеяла вкуснейшие пирожки с картошкой. На кухне было сизо и горячо от запаха пирожков, к которым до обеда не давали прикоснуться. Пирожки лежали в огромной кастрюле, накрытой полотенцами и ватным одеялом, чтобы сохранить первозданное картофельное тепло. Все же удалось выпросить десяток пирожков навынос, благо у мамы по случаю победы ученика на городском смотре было прекрасное настроение. Сунув пакет под пальто, я отправился к Коле.
– Веди себя по-людски, – сказала напоследок Полинка, бесстрашный карапуз. – Не позорь семью.
И ведь как в воду глядела.
На улицах не было ни души, точно все отмечали какой-то всенародный праздник или отсыпались после всенародного праздника. Пакет с пирожками грел бок. Приятно было идти по городу, закутанному в пушистый снег, как неуклюжий детсадовец.
Коля открыл не сразу. Он был в серой водолазке и брюках со стрелками. Наверное, должен был прийти кто-то кроме меня, потому что мои посещения обычно обходились без церемоний. В большой комнате был накрыт стол, на котором стояла одинокая сахарница без крышки и хрустальная салатница, доверху наполненная золотистыми ноликами сушек.
– Кого ждем? Опять платоническое прелюбодейство? – спросил я подозрительно. – Якобы поклонницы якобы таланта?
– А что сразу платоническое? И откуда столько «якобы»? У каждого есть конституционное право на отдых. Ты ведь не против конституции? О! Пирожки!
– Надо бы их подогреть, когда все соберутся.
– Да все уже собрались, – сказал Коля и загадочно поглядел куда-то в угол.
Только сейчас я обратил внимание, что дверь в маленькую комнату прикрыта. Так. Там кто-то есть... Может... Да нет, какая Кохановская... Бред!
– Санька! – громко позвал я, ожидая, что покажется Колина жена.
Дверь молчала.
– Санька на сессии, говорил же, – ухмыльнулся Коля.
Понятно. В спальне притаились Колины девки. Кристина или кто там еще. Ну ладно... Будем петь и веселиться. А зачем они закрылись в спальне? Что они там... Ну Коля! Ну шалун, ну великосветская шкода...
– Николай! – строго заметил я. – Ведь супружеское ложе еще не остыло!
– И да не остынет вовек! – пылко возразил Коля.
– Кто там, неугомонный?
– Скажи «сезам»!
Но не успел я сказать что бы то ни было, как дверь распахнулась, и из спальни выскочила девушка. На голове ее был повязан тюрбан из красного мохерового шарфа, а руками она производила танцевальные жесты в восточном стиле, точно одновременно вкручивала две лампочки на разной высоте. При этом она еще издавала какие-то слабые заунывные звуки, как простуженный муэдзин. Это была Ольга Шканцева.
– Желаю десять тысяч лет благоденствия! Поклон чайной стране, ее чайникам и чаинкам из страны растворимого кофе! – возглашала Ольга, продолжая свой персидский танец. – А также братский привет из страны напитка «Летний» и государства «Тархун».
– Ну как? – торжествовал Коля. – Ты счастлив?
– Кто, я? Еще бы.
Это была чистейшая, дистиллированная неправда. От неожиданности я почувствовал себя в западне. Эти кривляния, открытое осмеяние моей Чайной страны, а главное то, что сейчас Ольга показалась ужасно некрасивой, – во мне дрожало и вспыхивало темными разрядами раздражение, которое надо было всеми силами погасить или хотя бы скрыть.
К счастью, никто ничего не заметил, Коля-Оля резвились беззаботными зверюшками, появился чай, разогрели мамины пирожки, захрустели сушки. Как-то само собой вышло, что Коля оказался в центре, мы обращались к нему, избегая разговаривать напрямую. И не только разговаривать – мне неловко было поднять глаза на Ольгу. Казалось, взгляд на ее губы, на руки, на кофту, под которой комковато топорщился лифчик, выдаст мое неодобрение и обидит ее.
Пока Коля горланил песни про пальто и про мистера Жука, я тщетно пытался привести мысли в порядок. «Ты ведь сам хотел ее видеть, ты мечтал о встрече! И томился оттого, что письма еле ходят и неделями нужно ждать не встречи даже – ответа. Так что же ты сходишь с ума и злишься? Оттого, что с тобой не согласовали? Оттого, что ты не сам все устроил? Или дело в том, что за три недели ты успел нарисовать образ, на который Ольга непохожа?»
За окнами стемнело, не хотелось ни чаю, ни песен, ни разговоров. Единственным желанием было поскорее попрощаться и уйти. К таинственным картинам и лисьим снам! К книгам и гуаши! К тяжелым шторам и полукругу света на стене, поросшей сон-травой обойных узоров. Домой!
– Ну что же, – Коля отложил гитару и поднялся с дивана, потягиваясь. – Все хорошее когда-нибудь кончается. Я иду к маме. А вы живите тут в мире и согласии, экономьте электроэнергию. Чистое белье – в шкафу на верхней полке, купальное полотенце в ванной. Одно, но это не страшно, я думаю. Будете вытираться разными концами.
Потом он еще рассказывал, как диван изредка сам собой складывается по ночам, схлопывая спящих, а я в панике пытался придумать, как же выпутаться из этой истории.
– Слушайте, мне надо все же как-то поставить в известность... – промямлил я. – Далеко тут телефонная будка?
– Пойдем, проводишь меня заодно, – предложил Николай.
Шапошная суматоха в прихожей, угрожающие позы наших натягиваемых пальто, Ольгин смех... Если бы этим все и закончилось!
Я вышел первым. Лестница дразнила упущенной свободой – бежать! бежать! Но куда бежать, а главное – от чего? От того, о чем я сам мечтал? От того, чтобы остаться вдвоем с девушкой в пустой квартире – без хозяев, без гостей, без родителей, без единой помехи, с девушкой, которая именно ко мне на встречу и приехала?
9
Ночь проводила по лицу обжигающе-морозным мехом. Я чувствовал себя кем-то вроде пациента, которого выпустили из страшного кабинета между двумя процедурами.
– Вот баловень! – торжествующе крикнул Коля, выскочив из подъезда. – Везет тебе! С Ольгой... И с друзьями особенно! Расскажешь потом?