Хельмут Ньютон. Автобиография Ньютон Хельмут
Он был прав. Из-за моего поступка вся семья могла оказаться в концентрационном лагере, но когда тебе четырнадцать лет и ты влюблен, что можно поделать? Так или иначе, мне было не до законов о расовой чистоте.
Я обещал, клялся и умолял. Я даже стоял на коленях перед родителями и давал слово, что никогда больше не буду встречаться с этой девушкой… Тем не менее мы виделись еще несколько раз, пока это в самом деле не стало слишком опасно.
Однажды субботним вечером в конце июня я возвращался с курсов фотографии. Это было вскоре после того, как мы переехали в новую квартиру на Фридрихсруэрштрассе. Я доехал на метро до станции Halensee, которая была расположена на наземной платформе.
Автобус маршрута № 19, возивший меня в школу в Берлине в 1930-х годах
Сойдя с поезда, я заметил небольшой отряд «коричневорубашечников» на мосту Халензее перед входом на станцию. Это были члены радикальной нацистской милиции Sturmabteilung, или СА. Чтобы спуститься с платформы и отправиться домой, мне пришлось бы пройти мимо них. Мне стало очень не по себе, но другого выхода не было. Проходя мимо молодых штурмовиков, я обратил внимание на одно лицо в переднем ряду. Наши взгляды встретились. Он был ненамного старше меня и выглядел таким же испуганным.
Много лет спустя один молодой человек прибыл вместе с новой партией задержанных в австралийский лагерь Tatura для интернированных лиц, в котором я находился уже более двух лет. «Я видел вас раньше, – сказал я ему. – Это было летним вечером в субботу, когда вы шагали с отрядом штурмовиков на станции Halensee». – «Да, вы правы, – ответил он. – На следующий день я бежал в Лондон, и так мне удалось спастись от резни в “Ночь длинных ножей”…» Дело было в июне 1934 года.
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, в моей жизни было три главных увлечения: фотография, девушки и плавание. В графике почти не оставалось времени для школьных занятий. Гром грянул в октябре, когда отец получил мой табель успеваемости. Там было ясно сказано, что если я не возьмусь за ум и не засяду за уроки, то меня исключат из школы. Это стало настоящим потрясением, поскольку американская школа была частной и к тому же очень дорогой. Исключение за неуспеваемость, притом что это означало потерю выгодного клиента, было чем-то неслыханным. С отцом случился припадок.
Мне наняли частного репетитора. Все фотокамеры закрыли под замок, и мне пришлось признаться, что я целые месяцы помогал двум фотографам вместо того, чтобы заниматься уроками. Английский больше не был проблемой – я научился прилично на нем говорить. Немецкий тоже не доставлял хлопот, но с французским, математикой и историей дела обстояли гораздо хуже. Моим репетитором была страшная женщина, которую звали фрейлейн Салингер. Она заматывала свои отвратительные сивые волосы в большой узел на макушке и закрепляла шпильками. Когда она вбивала в меня математику и французский, то вынимала одну шпильку из волос и начинала ею чесать себе голову. При этом перхоть, как снег, падала на мой стол и разложенные бумаги.
Это было невыносимо. Фрейлейн Салингер приходила каждый вечер. Вместо того чтобы ходить к фотографам, я был вынужден наблюдать, как она чешет скальп шпилькой и пытается учить меня французскому.
Все было бесполезно. Я ненавидел школу – не американскую школу в частности, а сам процесс учебы. Промучившись с фрейлейн Салингер и ее перхотью, насколько хватило сил, я решил избрать путь пассивного сопротивления и вообще перестал учиться. В конце концов, что они могли сделать со мной? Не бить же, в самом деле. Они не могли заставить меня учиться.
Если ученик не получал степень бакалавра, по-немецки Abitur, он мог уйти из школы самое раннее в шестнадцать лет. Моя кампания пассивного сопротивления завершилась полным успехом. Отец разочаровался в моей научной карьере. Мать, поддерживавшая мои творческие устремления, постаралась убедить отца, что я должен уйти из школы после того, как мне стукнет шестнадцать. Я хотел бросить учебу, и я сделал это.
Больше всего мне хотелось стать оператором кинофильмов, как мой кузен Беннет. Мать была в родстве с режиссером Александром Кордой, и мне предложили отправиться к нему в Лондон, чтобы работать ассистентом. Тогда с моим отцом случился новый припадок. Все мои мольбы и увещевания остались тщетными. Он категорически запретил поездку и заявил, что его сын никогда не будет работать в кинематографии. Для него это было так же низко, как стать официантом, проституткой или сутенером.
Моя мать повернулась ко мне и спросила: «Хорошо, что ты собираешься делать?» – «Если я не могу стать оператором, то хочу стать фотографом», – ответил я. Но это тоже не устроило отца. «Мой мальчик, ты окончишь свои дни в выгребной яме, – сказал он. – Ты думаешь только о девках и фотографиях».
Молодые евреи старались получать образование, которое могло пригодиться им в эмиграции. Даже люди высокооплачиваемых профессий – врачи, юристы и архитекторы – учились на плотников, печатников и механиков. Ученые и бизнесмены среднего возраста отчаянно пытались научиться зарабатывать своими руками, понимая, что для них это может стать выбором между жизнью и смертью.
Мой отец был типичным представителем этого круга. Он считался самым крупным производителем пуговиц в Германии, но все, что он умел делать, – продавать эти чертовы пуговицы. Он умел говорить только по-немецки. В любой другой стране он тут же остался бы без работы.
Позднее, в Австралии, я познакомился с некоторыми людьми старшего поколения, которым во время войны было за пятьдесят. Это были врачи и профессора, иногда даже авторы учебников на немецком языке, но их дипломы и ученые степени не признавались по австралийским законам. Им приходилось снова сдавать экзамены и защищать докторские диссертации на английском языке, хотя их книги уже переводились на английский. Таким людям было очень трудно выжить в чужой стране, особенно если они не говорили ни по-французски, ни по-английски. Английский был важнее французского. Хотя много людей уехало во Францию, она считалась очень опасным местом, поскольку там евреи не могли рассчитывать на защиту государства.
Кузену Беннету повезло больше других: он все еще имел работу. Многие фирмы были вынуждены увольнять сотрудников еврейского происхождения. Поскольку Беннет был евреем лишь наполовину, ему позволили сохранить должность в компании Tobis Film. При этом ему пришлось платить членские взносы в кассу СС, хотя, к счастью, его не заставили носить эсэсовский мундир.
Поэтому отец удовлетворил мечту моего сводного брата стать фермером: он не видел другого будущего для Ханса. Брат отправился на ферму в окрестностях Берлина и стал постигать сельскохозяйственную премудрость. Оттуда он уехал в Данию, где продолжил обучение. Летом 1934 года родители разрешили мне съездить к нему. Я первый раз самостоятельно отправился в такую дальнюю поездку и чувствовал себя совсем взрослым.
Родители отвезли меня на вокзал и посадили на поезд до Копенгагена. Я купил пачку Camel и выкурил несколько сигарет в тамбуре. До самого прибытия поезда в Копенгаген я продолжал строить из себя взрослого, пока не стало ясно, что брат опаздывает и не встречает меня на перроне. Я запаниковал. Мне было четырнадцать, и я оказался в чужой стране. Я больше не курил, а только с беспомощным видом озирался по сторонам.
Впрочем, когда Ханс наконец появился, мы с ним отлично поладили. Вся старая враждебность ушла в прошлое. Брат уже свободно говорил по-датски и жил в сельской местности неподалеку от Копенгагена.
Все девушки казались мне очаровательными, я даже приударил за дочерью местного священника. Ханс выглядел очень довольным, но я совершенно не мог понять, почему он хочет стать фермером. В 1936 году Ханс уехал из Дании в Аргентину. Он подписал трудовой контракт с датским фермером, жившим в окрестностях Буэнос-Айреса, а потом влюбился в его дочь. Когда она вышла за него замуж, отец вышвырнул их из дома. Брат крестился и стал протестантом. В конце концов они с женой были приняты обратно в ее семью.
С матерью на Фридрихсруэрштрассе, 1935 г.
После того как Нюрнбергские законы вступили в действие, отцу больше не разрешалось управлять своей фабрикой. На должность генерального директора назначили «истинного арийца», а отцу достался незначительный руководящий пост. Я знаю, что он ужасно страдал из-за этого.
Помню, как однажды я пришел домой поздно вечером и увидел отца сидящим в кабинете. Даже в том возрасте я мог точно угадывать его мысли и чувства. Я очень любил отца. Он сидел один, потому что мать не выносила табачного дыма, и курил сигару за сигарой. Он был очень одинок и не знал, что будет дальше. Он полностью утратил контроль над своим бизнесом, превратившись в подставное лицо. Отец посмотрел на меня, когда я зашел в комнату перед сном, и я понял, что он сломлен.
Деньги закончились. У отца как у немецкого еврея не было будущего, хотя он оставался гораздо больше немцем, чем евреем. Когда произошли эти перемены, мне было только пятнадцать лет, но я прекрасно понимал, что происходит. Я пытался поговорить с отцом. «Мы должны уехать, – говорил я. – У нас нет выбора, здесь нам нечего делать». – «Но это невозможно, мой дорогой мальчик, – отвечал он. – Как ты выживешь без знаний и без профессии? У нас нет денег на твое содержание за границей». Я был слишком молод и не мог уехать один; пришлось ждать и набираться знаний для самостоятельного плавания в окружающем мире.
Моя мама благодаря своим связям устроила меня учеником к известной в Берлине женщине-фотографу по имени Ива. Отец поначалу воспротивился, но мать была настойчива и в конце концов смогла убедить его. В те дни обучение фотографии находилось под государственным надзором. Это было все равно что стать профессиональным плотником или водопроводчиком: человек должен был отслужить свой срок подмастерьем, после чего получал удостоверение. Без такого сертификата нельзя было называть себя фотографом. Родители ученика платили за обучение мастеру-фотографу. Это была хорошая система, так как гарантировала, что вас не заставят подметать полы. Мастер принимал на себя обязательство обучить молодого человека своему искусству.
В действительности Иву звали фрау Симон. Ее муж, Альфред Симон, казался мне полным идиотом. Он был управляющим фотостудией, а Ива занималась фотографиями для модных журналов, а также делала портреты балерин, актеров и актрис. Еще мы занимались составлением каталогов нижнего белья, что было мне особенно по вкусу.
Ива была миловидной женщиной тридцати пяти – тридцати шести лет. Я был одним из двух ее молодых помощников. Имя второго паренька я забыл.
Это были самые счастливые дни моей берлинской юности. Ива держала прекрасную студию по адресу: Шлютерштрассе, 45. За два года ученичества я безумно влюбился в нее. Я готов был целовать землю, по которой она ходила. Я обожал ее фотографии. Еще там была девушка, печатавшая фотографии в темной комнате, бывшая студентка Bauhaus. Она обычно носила черные бархатные костюмы с белой блузкой. Она также носила монокль по тогдашней моде, что безумно возбуждало меня.
Шел 1936 год; мне было шестнадцать лет, а ей двадцать два. В те дни темную комнату освещали красными фотолампами. Я пользовался любым предлогом, чтобы проникнуть туда и принести ее вещи или просто посмотреть на нее. Я не упускал ни одной возможности. У меня до сих пор сохранилась страсть к моноклям; я просто обожаю их.
Мой отец пользовался моноклем, что производило на меня большое впечатление, но он никогда не носил монокль на цепочке. Он вставлял стеклышко в глаз, а потом поднимал бровь, оттопыривал кармашек жилета и ронял туда монокль, словно шарик для гольфа.
В моей сумке для фотокамеры уже много лет хранится монокль, и я пользуюсь им при любой удобной возможности. Девушки на многих моих фотографиях носят монокль. Есть одна фотография Паломы Пикассо, сделанная в Ницце в конце 70-х или в начале 80-х годов. Тогда я достал монокль и сказал: «Быстрее, Палома, вставь это в глаз». Она вставила монокль, и я сразу же щелкнул затвором. На самом деле этот портрет имеет мало общего с Паломой, но я люблю его. Он стал прототипом плаката и почтовой открытки и вошел в мой альбом «Портреты». Паломе чрезвычайно не нравилась эта фотография, и она умоляла меня не использовать ее. Я хотел было поместить ее на обложку первого сборника «Иллюстрации Хельмута Ньютона», но потом передумал; это было бы невежливо с моей стороны.
Автопортрет Ивы
В фотостудии Ива вела себя как кинорежиссер. Ассистенты готовили сцену, но фотографии она всегда делала сама. Одной из моих обязанностей являлось звать ее после завершения подготовительных работ. Это был формальный процесс. Ассистенты давали отмашку, я бежал по широкому коридору, обшитому деревянными панелями, стучался в дверь ее кабинета и говорил: «Фрау Ива, все готово». Она шла за мной в студию, смотрела в объектив и говорила: «Измените здесь, поправьте там и позовите меня, когда будет готово», а потом возвращалась в свой кабинет. Когда все пожелания были учтены, я снова бежал и стучался в ее дверь. Ива проверяла кадр, затем сжимала резиновую грушу, спускавшую затвор у большой студийной камеры. Потом первый ассистент поворачивал пластинку, и она делала новый снимок.
Подмастерьям приходилось учиться всему – печатать фотографии, ретушировать негативы и проявлять пленку.
Негативы представляли собой фотопластинки размером 1824 см, которые опускались в бачки с проявителем на крепежных подвесках из нержавеющей стали. Одна из моих обязанностей заключалась в смешивании проявителя каждый понедельник утром.
Палома Пикассо в Ницце, 1986 г.
Проявитель тогда не продавался в готовом виде, как сейчас; все реактивы отпускались в больших коричневых пакетах, и их нужно было тщательно взвешивать и смешивать в теплой воде. Жидкость сильно воняла. Смешивание реактивов на целую неделю и регулярное пополнение запасов было сложным процессом.
В первое лето мы фотографировали в студии при жарком свете осветительных ламп, составляя каталог для меховой компании. Как и в наши дни, новые модели зимней одежды было принято фотографировать в середине лета. После каждого сеанса мне предстояло проявить до пятидесяти негативов.
Я отправлялся в темную комнату и начинал обрабатывать фотопластинки. Прямо над большим бачком с проявителем находились два выключателя лампы красного света для черно-белых пленок и от обычной лампочки накаливания. В комнате не было кондиционера и вентиляции. Я обливался потом. Однажды я открыл бачок, где находились подвешенные фотопластинки, достал их для проверки и нечаянно включил обычную лампочку вместо лампы красного света. Конечно, я сразу же выключил свет, вернул негативы обратно в бачок и закрыл крышку, но я знал, что уже слишком поздно. Я так испугался, что никому не сказал об этом.
В конце дня Ива сказала: «Хельмут, дай мне посмотреть негативы, с которыми ты сегодня работал». Я пошел с ней, дрожа от страха. Мы вошли в комнату, где негативы теперь находились в промывочном бачке. Она достала их один за другим и поднесла к свету. Все они были частично засвечены. «Боже всемогущий! – воскликнула она. – Что случилось, Хельмут?» – «Понятия не имею, – солгал я. – Фрау Ива, я не виноват! Может быть, свет каким-то образом просочился в бачок?» Разумеется, она поняла, что это я засветил негативы, но предпочла не устраивать скандал.
Несколько лет спустя в Мельбурне у нас с Джун была темная комната, использовавшаяся для обработки пленок. Мы называли ее «Маленьким адом». У меня был ассистент, такой же зеленый юнец, каким был я сам, когда работал помощником у Ивы.
Однажды он зарядил фотопластинки размером 4 5 см в мою камеру Graflex Super D, и я отправился на пляж Сент-Килда, где собирался фотографировать купальные костюмы. Эта замечательная камера хранится у меня по сей день. В общем, я отправился на пляж, сделал снимки, вернулся обратно и сказал ассистенту: «Вот, прояви их». Закончив работу, он позвал меня и воскликнул: «Хельмут, что случилось? На пленке дамские сумочки!» – «Сумочки?» – переспросил я. «Да, сумочки».
За неделю до этого мы занимались каталогом дамских сумочек, и в темной комнате лежали кое-какие старые негативы. Вместо того чтобы зарядить в мой фотоаппарат новые пластинки, парнишка зарядил старые, экспонированные негативы для каталога, и мои купальные костюмы наложились на изображения дурацких сумочек! Полагаю, такая история может случиться с любым фотографом.
Каждый вторник вечером Ива позволяла нам пользоваться студией после окончания работы и фотографировать друзей для практики. Я приводил всех своих знакомых. Делал снимки своих подружек, одетых в платья и шляпки моей матери. Разумеется, она выписывала все журналы мод того времени: Der Silberspiegel, Die Dame и Vogue. Я старался имитировать фотографии оттуда. Я уже умел правильно обращаться с камерой и хотел стать фотографом для Vogue.
Кроме того, я делал снимки приятелей. Один из моих друзей, немного старше меня, был очень красивым юношей. Его звали Питер Кайзер, и я сделал массу его портретов. Один снимок, где он стоял, запрокинув лицо к небу, был особенно удачным. Я смазал его кожу маслом и сбрызнул водой, чтобы изобразить капли пота. Это был очень «фашистский» снимок, в стиле немецкой фотографии 1930-х годов. На всех снимках берлинской Олимпиады 1936 года изображались доблестные арийцы, торжествующие немецкие спортсмены с потными после героических усилий лицами и заслуженной победы.
У Питера был немецкий приятель по фамилии Козловски, который происходил из старинного прусского рода и также выглядел настоящим арийцем. Он тоже носил монокль. Питер, в то время встречавшийся с моей очередной возлюбленной, привел Козловски на празднование моего семнадцатилетия. Мы скатали большой ковер в гостиной, чтобы было легче танцевать, и без остановки слушали джазовые композиции на «Электроле». Все отлично проводили время, но потом пришел мой отец и застал в темном уголке Питера и Козловски, явно собиравшихся вкусить «запретный плод».
Гомосексуальные связи были распространенным явлением в Берлине, но отец был возмущен до глубины души, столкнувшись с этим в собственном доме. Он устроил Козловски разнос и выгнал их на улицу.
Спустя годы я снова встретился с Питером и Козловски в Австралии при очень необычных обстоятельствах.
Примерно через полгода Ива позвонила моей матери и сказала: «Послушай, дела у Хельмута идут так хорошо, что ты можешь больше не платить за обучение. В сущности, мы сами готовы давать ему немного денег на расходы в качестве поощрения за успехи». Это было замечательно. Я был горд и чрезвычайно доволен.
Я по-прежнему ходил в бассейн на Халензее, но по выходным мы вместе ездили на большое озеро Ванзее, где Ханс раньше плавал на каноэ. На озере был пляж с мелким песком, завезенным с Балтийского моря. Примерно в ста метрах от берега – искусственный островок «Ювена». Остров назывался в честь крупного производителя купальников; в рекламных целях его расположили так, что до него можно было только доплыть. Там имелись танцплощадка и небольшой бар. Мы с подружкой приплывали на остров и танцевали прямо в мокрых купальных костюмах, прижимаясь друг к другу.
От нас пахло лосьоном для загара и кремом Nivea. Все пользовались им. Поскольку мы танцевали и целовались, запах Nivea до сих пор вызывает у меня сексуальные ассоциации. Он пробуждает воспоминания о Ванзее, которое для меня всегда было очень радостным местом. Впрочем, у большинства людей озеро Ванзее связано с другими воспоминаниями. Здесь находилась вилла, где Рейнхард Гейдрих, Адольф Эйхман и их помощники составили план «окончательного решения еврейского вопроса».
К тому времени нам было совершенно ясно, что для евреев в Германии не будет возвращения к нормальной жизни. Мои успехи в фотографии поставили отца перед фактом, что никто из его детей не унаследует семейный бизнес по производству пуговиц.
Думаю, он до последнего цеплялся за эту надежду. По крайней мере, в этом Гитлер оказал услугу мне и моему брату. Если бы не нацисты, отец бы настоял на том, чтобы я стал коммерсантом, хотя мои способности на этом поприще были не лучше, чем у Ханса. Рано или поздно я бы просто удрал и разбил отцу сердце. Но Гитлер сделал это за меня.
Ива теперь находилась в таком же положении, как и мой отец. Она много лет была движущей силой своего бизнеса, но для официального соответствия законам о расовой чистоте ее подруге, историку искусств Шарлотте Вайдлер, пришлось взять на себя формальное управление студией, чтобы Ива могла продолжать работу. С тех пор она публиковала свои фотографии под маркой «Пресс-фото Ива», а не «Ива Студио», как раньше. Несмотря на это, наша совместная работа продолжала оставаться чрезвычайно интересной и увлекательной.
В 1935 или 1936 году Ива получила очень привлекательное предложение от руководства журнала Life с приглашением приехать в НьюЙорк. Альфред, ее муж, все еще веривший, что положение может улучшиться, отговорил ее. Он не хотел уезжать из Берлина. Альфред не говорил по-английски и не мог представить, как будет устраивать новую жизнь в Нью-Йорке.
Я уже понимал, что фотографу не обязательно знать иностранны язык, чтобы добиться успеха. Когда фотограф обладает оригинальным видением мира и людей, его работу ценят и хорошо оплачивают в любой стране. Ива обладала таким талантом, поэтому ее пригласили в Америку. Послушавшись мужа, она совершила ошибку.
Я сознавал, как опасно оставаться в Германии, и регулярно убеждал Иву, что ей лучше уехать, но она лишь похлопывала меня по плечу и говорила: «Успокойся, Хельмут, ничего с нами не случится».
После моего отъезда из Берлина в 1938 году Иву отправили в концентрационный лагерь Аушвиц (Освенцим), где она погибла. Я всегда старался хранить живую память о ней. Она была великим фотографом и замечательной женщиной.
В конце 1950-х годов мы с Джун оказались в Берлине. Перед отъездом из Мельбурна я дал ей книгу Кристофера Ишервуда «Берлинский дневник». Для меня эта книга была лучшим путеводителем по настоящему «старому Берлину», так что, когда мы приехали в Берлин на белом Porsche в рамках большого тура по Европе, то, к своей радости, остановились точно в таком же пансионе, какой был описан Ишервудом. Хотя Джун не говорила по-немецки, она сразу же полюбила Берлин и берлинцев.
Мы приехали поздно вечером и обнаружили, что все номера в отеле забронированы для участников какой-то большой конференции. Тогда мы с Джун встали в две разные очереди в службу регистрации – она к мужчине, а я к девушке. Джун первой подошла к стойке. Она помахала бумажкой и крикнула: «Нам дали адрес!» В такси мы посмотрели адрес: это оказался «Пансион X» в доме № 45 на Шлютерштрассе, где раньше находилась студия Ивы. Для меня это была очень эмоциональная поездка. Когда мы подъехали к месту назначения, меня даже трясло от волнения.
Двое пожилых хозяев за регистрационной стойкой умолкли и подозрительно уставились на нас, когда я объяснил, что до войны здесь была студия, принадлежавшая знаменитой женщине-фотографу по имени Ива, и что я когда-то работал ее ассистентом. Я попросил отвести нас на пятый этаж, где находилась студия, но мне сказали, что придется подождать до утра.
На следующее утро мы поднялись на лифте на верхний этаж и обнаружили, что в старой студии ничего не изменилось. Люстра по-прежнему свисала с потолка, и фотографии, сделанные Ивой, остались на стенах, но вокруг не было признаков жизни. Владельцы облегченно вздохнули, когда мы ушли оттуда.
Мать была очень своенравной женщиной, но в 1935–1936 годах она стала оплотом семьи. Силы покинули отца, я видел это. Он был не способен принимать какие-либо серьезные решения, и мать осталась единственной боровшейся за выживание семьи.
Мой отец обожал автомобили. Его последним приобретением был замечательный четырехдверный Fiat. Машину пришлось продать, так как по закону о расовой чистоте евреям запрещалось водить автомобили. Деньги следовало положить в банк. Отец был самым законопослушным человеком на свете и никогда не нарушал установленных правил. После продажи машины мать забрала у него деньги, так как знала, что отец собирается положить их в банк, где они бы сгинули навеки. Правительство конфисковало бы их вместе с банковскими счетами остальных немецких евреев. Она взяла наличные и спрятала их в стопку простыней среди белья в стенном шкафу. Два года спустя эти деньги спасли семью, потому что на них были куплены билеты, позволившие нам покинуть Германию.
Конец всему наступил 9 ноября 1938 года после «Хрустальной ночи». У нацистов была страсть к цветистым выражениям вроде «Ночи длинных ножей», «Бури и натиска» и так далее.
Во время ученичества у Ивы я посещал разные курсы по фотографии и кинопроизводству в центральной части города. Однажды во второй половине дня я сел в двухэтажный автобус, собираясь поехать на курсы.
Я сидел на крыше автобуса, пока мы проезжали по Курфюрстендамм. Когда автобус миновал Фазаненштрассе, я увидел большой пожар там, где находилась синагога, и услышал крики.
Я не видел, что происходит, но заметил отряды штурмовиков. Автобус ехал дальше по Курфюрстендамм, на правой стороне которой находился еврейский универсальный магазин F.V. Grnfeld – красивое здание из стекла и бетона в авангардном архитектурном стиле.
Магазин был разгромлен штурмовиками. По пути на лекцию я наблюдал все последствия «Хрустальной ночи».
Мать знала номер телефона курсов, которые я посещал, и позвонила туда после моего приезда. «Хельмут, не возвращайся домой. Твой отец уехал в командировку, а тебя ищут». Это был шифр, которым мы пользовались, чтобы сообщить, что человека забрали в концлагерь. Разумеется, после лекции мне все-таки пришлось вернуться домой. У меня в кармане осталась только мелочь для поездки на автобусе. Я не был готов отправиться в подполье без денег, поэтому вернулся на Фридрихсруэрштрассе. Мать была совершенно расстроена и испугана. Я взял самые необходимые вещи, она дала мне немного денег, и я тайком ушел из дома.
Евреев арестовывали по всему Берлину и увозили на допросы. На следующее утро гестаповцы снова пришли к нам домой, надеясь обнаружить меня. Я скрывался в течение двух недель. Днем было негде спрятаться, и лишь вечером я мог рассчитывать на укрытие. Приходилось быть крайне осторожным. Я старался не переходить улицу на красный свет, потому что любой полицейский мог остановить меня и спросить документы, которых у меня не было. Если еврея останавливали, когда он неправильно переходил улицу, его неизбежно отправляли в концлагерь. В дневное время я старался быть как можно незаметнее и не выделяться среди обычных прохожих.
Отец, мать, брат, моя подруга Марион и Тайка в нашем саду на Фридрихсруэрштрассе, 1937 г.
Я часто ходил в кино, причем обязательно приходил к началу сеанса, когда показывали кинохронику, – если человек пренебрегал официальной кинохроникой и приходил к началу фильма, на него могли донести. Все новости были полны гитлеровской пропаганды. Я сидел в зале с бешено стучащим сердцем и слушал, как Гитлер рвет и мечет, призывая расправиться с евреями. Я никогда не опаздывал.
В Австрии и Германии до сих пор еще остались доносчики с нацистских времен. Недавно мы с ассистентом, не сумевшим найти место для стоянки автомобиля рядом с берлинским рестораном, остановились прямо на мостовой. Было десять часов вечера. Из подворотни вышел какой-то старик и стал записывать номер машины. «Что вы делаете, черт возьми?» – осведомился я. «Я должен сообщить о нарушении», – ответил он. Тогда я обратился к нему на берлинском диалекте и сказал: «Отвали, старый пердун, или позвони в полицию!» Стоило посмотреть, как он изменился в лице.
Первые две или три ночи я спал на диване в квартире у кузена Беннета и его жены Эльзы. Поскольку Беннет был «кандидатом в члены СС», это было довольно безопасное место, но Беннет сильно рисковал, укрывая еврейского родственника, поэтому вскоре я ушел. На улице я встречался с другими ребятами, находившимися в таком же положении. Мы обменивались информацией о том, где можно переночевать. Помню, однажды я отправился в Зелендорф и ночевал в большом погребе на вилле, принадлежавшей члену нацистской партии, где было полно таких же бедолаг. Жаль, что я не помню имени этого человека – он укрывал в своем погребе полтора десятка евреев. Естественно, дом члена нацистской партии не подвергался обыскам.
Не могло быть и речи о визите к богатому дядюшке Эдуарду; он побоялся бы принять меня, хотя почему-то считал себя неуязвимым. Он забыл о своем еврейском происхождении и якшался с нацистами, полагая, что они защитят его.
Спустя долгое время после нашего отъезда из Германии я узнал от матери, что бедный дядюшка Эдуард окончил свои дни в концлагере. Во время войны, когда в Берлине выдалась особенно суровая зима, кто-то сказал ему, что он должен взять лопату и убрать снег с парадного крыльца своей виллы. Дядя возразил, что он никогда не будет работать лопатой, но наймет человека, который сделает это. О его словах доложили смотрителю еврейского квартала, после чего беднягу отправили в концлагерь, где он пропал навеки.
Мы совершали обходы, и я поддерживал вязь с мамой, а через две недели ситуация немного разрядилась. На практике это означало, что нацисты взяли всех евреев, которых смогли арестовать. Причины ареста не имели ничего общего с политикой; на евреев просто устраивали облавы и отправляли их в Ораниенбург, концентрационный лагерь в окрестностях Берлина.
Мать снова начала действовать с энергией, которой никто от нее не ожидал. По каким-то таинственным каналам она узнала, что в штаб-квартире гестапо на Александерплац есть некий почтовый ящик, куда можно опустить письмо с надеждой освободить родственника или получить разрешение на выезд из страны. Она написала письмо, мы отправились на Александерплац и опустили его в нужный ящик. Спустя короткое время мы получили предписание явиться в штаб-квартиру гестапо.
Мы поднялись на пятый этаж. Везде стояла вооруженная охрана. Мы предъявили документы охраннику, и он приказал нам ждать у двери определенного кабинета. Вскоре оттуда прозвучало мое имя: «Хельмут Нойштадтер, еврей». Я вошел, а мама осталась ждать за дверью. В кабинете сидел гестаповец, он был в штатском, а не в мундире.
Мне приказали встать перед столом. В углу находился стол, где за пишущей машинкой сидела секретарша.
Как только дверь закрылась, гестаповец принялся во всю глотку орать на меня, называя меня еврейской свиньей и другими оскорбительными кличками, которые были в моде в то время. Затем он прервал тираду и дал секретарше какое-то поручение.
Когда она вышла, его тон совершенно изменился. Он заговорил тихо и очень быстро. Он вручил мне бумаги, необходимые для освобождения отца, и подробно рассказал, где и как я должен получить паспорт. Мне лишь две недели назад исполнилось восемнадцать, после чего в Германии можно было получить официальное удостоверение личности. Он подчеркнул, как важно для меня побыстрее получить паспорт и сразу же после этого уехать из страны.
Минуту спустя в комнату вернулась секретарша, и гестаповский офицер возобновил поток ругательств. «Убирайся отсюда, еврейский ублюдок! – пожелал он мне на прощание. – Вон отсюда, свинья! ВОН ОТСЮДА!» Я ушел так быстро, как мог, но дело было сделано. Мы с мамой пошли в указанное место, и там мне выдали паспорт, действительный в течение года. На каждой странице стоял ярко-лиловый штемпель «J» («еврей»), но документ позволял мне покинуть Германию. Еще раз в жизни мне повезло: я наткнулся на двух порядочных немцев.
Когда я получил паспорт, мама купила мне железнодорожный билет до Триеста и билет второго класса на пароход «Граф Россо» до порта Тяньцзинь в Китае. Для этого она воспользовалась деньгами от продажи Fiat, спрятанными в стопке белья. Мой отъезд был назначен на 5 декабря – меньше чем через месяц после «Хрустальной ночи». Нацисты охотились за иностранной валютой, и меры таможенного контроля были очень строгими. Мне разрешалось вывезти не больше пяти долларов в пересчете на американские деньги, но я мог взять с собой любую одежду и вещи по своему усмотрению. Хотя евреев понуждали к выезду из страны, им приходилось еще и приплачивать за это. Каждый еврей, покидавший Германию, должен был заплатить выездной налог. Упаковав сумки и чемоданы, я составил полный список их содержимого: каждый костюм, каждая рубашка, каждая пара носков. Я взял с собой столько, сколько мог. У меня была пара фотокамер, включая Rolleicord и Kodak, и я надеялся с их помощью зарабатывать себе на хлеб с маслом в следующие несколько лет.
На том перроне, с которого я уехал из Берлина 5 декабря 1938 года, висит рекламный плакат моей ретроспективной выставки в Национальной галерее в Берлине (октябрь 2000 г.)
Чиновники составили список и опечатали мой багаж. Потом они произвели оценку моих вещей по установленной процедуре. Эту сумму полагалось уплатить полностью нацистскому правительству, и здесь снова помогли деньги, вырученные от продажи машины.
Третьего декабря, за два дня до моего отъезда, домой вернулся отец – или, по крайней мере, тот человек, который был моим отцом. Я был потрясен, когда увидел его. Он сильно исхудал и как будто стал меньше ростом. Ему не нанесли никаких телесных повреждений, но нанесли непоправимый моральный ущерб.
Если днем и ночью ходить раздетым при температуре ниже нуля, на теле не остается следов физических травм. Отец так и не рассказал мне, что с ним произошло. Сразу же после его возвращения мама забронировала два места на корабле, отплывавшем в Южную Америку. Не могло быть и речи о том, что они смогут уехать со мной в Китай. У них не оставалось времени на распродажу оставшегося домашнего имущества, да и в любом случае мой отец едва мог путешествовать в таком состоянии.
Я дорожил этими последними днями, которые мы провели вместе, но мне было больно смотреть на отца. Утром 5 декабря 1938 года я приготовился к отъезду. Все мои пожитки были сложены у входной двери. Мы с отцом немного поговорили перед тем, как я вышел из дома. Он выглядел глубоким стариком. Отец сказал, что очень беспокоится за меня. Когда он обращался ко мне, то всегда называл меня «мой дорогой мальчик». Он очень любил меня, но не питал иллюзий по поводу того, что его сын Хельмут будет серьезным человеком. Таких, как я, в Германии раньше называли Windhund – борзой собакой. Отец прекрасно знал, что мне хочется только заниматься любовью с девушками, фотографировать и весело проводить время. Мне только что исполнилось восемнадцать, и такое поведение было естественным для человека моего возраста.
После прощания с домом родители отвезли меня на вокзал Зоо и проследили за тем, чтобы мой багаж погрузили в вагон. В поезде было полно евреев, уезжавших в Триест по той же причине, что и я. Устроившись в своем купе, я махал им что было сил, когда поезд тронулся от перрона.
Больше я никогда не видел своего отца.
Глава третья СИНГАПУР, 1938–1940
Берлин восхищал меня с того времени, как я себя помню. В детстве я очень любил этот город. Когда я отправился в эмиграцию и начал одиссею по Дальнему Востоку, меня мучила ностальгия по Берлину. Мне было наплевать на Германию и ее судьбу, но я сильно тосковал по дому в первые месяцы своей жизни в Сингапуре – по берлинской атмосфере, по каждому любимому тайному уголку, который я знал.
Помню, как я сидел в порту. У меня не было работы, приходилось жить на жалкие гроши. Я смотрел на корабли, приплывающие из Европы и уплывающие туда, и плакал от отчаяния, потому что мне хотелось вернуться в Берлин, несмотря на нацистов и полную бессмысленность такого шага.
В последние ночи, проведенные дома в Берлине, я лежал без сна и думал о том, как мне придется выживать в Шанхае. Где я буду жить? Окончу ли я свои дни в сточной канаве или умру от голода? Мне было страшно, как никогда раньше.
Хотя Китай поразил меня своей экзотичностью и разнообразием, я попал туда вовсе не потому, что хотел этого. Я отправился в Китай потому, что у меня не было иного выбора.
В конце 1938 года американские и английские квоты на иммиграцию были исчерпаны. Эти страны больше не принимали евреев из Германии, если только у человека не было от 250 до 500 фунтов на подкуп чиновников, а у кого могло остаться столько денег? Единственной все еще открытой страной, где не существовало квот на иммиграцию, оставался Китай, поэтому большинство людей уезжало в Шанхай. Вопрос был лишь в том, как попасть туда.
Я вовсе не был уверен, что мне хочется попасть в Шанхай. В Берлине нам приходилось слышать истории о тамошних ужасах. Среди ходивших слухов не было ни одного хорошего. Говорили, что в Шанхае нет работы, а у многих людей нет даже крыши над головой. Мы знали, что там недавно шла война между японцами и китайцами. В общем, Шанхай не выглядел привлекательным местом для молодого человека, который собирался зарабатывать на жизнь фотокамерой.
О Шанхае я знал только то, что там когда-то жила моя тетя Ольга, испытывавшая иррациональный страх перед погребением заживо. Она боялась, что когда-нибудь проснется и окажется в гробу, на глубине шесть футов под землей. Каждый вечер перед сном она оставляла на туалетном столике записку, гласившую: «Я не умерла, а только впала в кому».
Тетушка Ольга была с материнской стороны семьи. Она была умелой наездницей и восхищалась моей матерью за предприимчивость.
Она вышла замуж в Шанхае и овдовела. После смерти мужа Ольга вернулась в Берлин, где рассказывала нам поразительные истории о своей жизни в Китае. Она была немного странной, но очень забавной женщиной.
Когда мать покупала билет на пароход в Lloyd Triestino Steamship Company, она поинтересовалась, поплывет ли «Граф Россо» из Шанхая дальше. Выяснилось, что за те же деньги она может приобрести билет до Тяньцзиня, расположенного дальше на севере, неподалеку от Пекина. Практичная мама рассудила, что при покупке билета до Тяньцзиня она оставляет мне свободу выбора. Если мне не понравится Шанхай, я смогу вернуться на борт и плыть дальше.
Разумеется, я не представлял, с какой стати Тяньцзинь должен быть лучше Шанхая. Жуткие слухи о Шанхае были у всех на устах, но никто ничего не знал о Тяньцзине. Он был белым пятном, воплощением неведомого, и мысль об этом терзала меня.
Я был испуган, но, с другой стороны, испытывал странный душевный подъем. Несмотря на тревогу за отца, в целом я не слишком сожалел об отъезде. Я пытался выбраться из Германии, начиная с шестнадцати лет. Теперь это произошло. Когда я стал думать о том, каким приключением это может оказаться, то выбросил мысли о Китае из головы. Мне нравилось путешествовать. Еще больше мне нравилась возможность путешествовать вдали от дома, не прислушиваясь к чьим-либо указаниям.
Ночью поезд доехал до итальянской границы. На улице стоял жестокий мороз. По вагонам прошли немецкие пограничники, одетые в форму гестапо или СС. Они прекрасно знали, что в поезде полно евреев, бегущих из страны, и тщательно проверяли документы. Некоторых полусонных пассажиров вытаскивали из поезда посреди ночи. Для меня это было первое настоящее путешествие, если не считать кратких поездок к брату в Данию. Я никогда не расставался надолго со своими родителями и вел очень комфортную и беззаботную жизнь, поэтому, несмотря на дух приключения, мне было очень страшно. Я знал, что, если меня снимут с поезда и отправят в концентрационный лагерь, мне настанет конец.
Как бы то ни было, мой «иудейский» паспорт был в порядке. К утру поезд прибыл в Триест. Железнодорожное депо находилось довольно близко от причала, где стоял на якоре «Граф Россо». Это оказался не грузовой пароход, а красивый пассажирский лайнер. Я проследил за тем, как мой багаж погрузили на корабль, и в большом волнении поднялся на борт. Я забыл все свои тревоги, все кошмарные недели до отъезда, когда просыпался в холодном поту посреди ночи и гадал, что со мной случится в ближайшем будущем.
Я отправился искать свою каюту второго класса и был разочарован, когда обнаружил, что мне придется делить жилье с тремя другими мужчинами, каждый из которых был гораздо старше меня. Это было досадно, потому что я успел привыкнуть к уединению.
Вечером того же дня «Граф Россо» вышел из Триеста. Когда он миновал Бриндизи, последний европейский порт, я стоял на корме корабля и со всей страстью восемнадцатилетнего юнца обещал себе «больше никогда не возвращаться в Европу».
Пролив немного положенных слез, я перешел к более приятным вещам. Никогда еще я не чувствовал себя таким свободным и раскрепощенным. Я мог гулять с женщинами и делать все, что захочу. У меня был широкий выбор приличной одежды, купленной в Берлине. Перед отъездом отец дал мне очень хороший совет. «Послушай, мой мальчик, – сказал он. – Даже если у тебя нет ни гроша в кармане, когда ты выходишь из лачуги, в которой живешь, ты должен выглядеть на миллион долларов».
Несколько раз я пытался проникнуть за охраняемую дверь в салон первого класса. У меня были так называемые корабельные деньги – дорожные чеки, которыми можно было пользоваться только на корабле. Мама на часть средств от продажи Fiat приобрела целую кучу этих бумажек, но не осмелилась дать мне больше наличных денег, чем было позволено вывезти по закону. Носить с собой больше твердой валюты, чем разрешалось, означало риск ареста в качестве Devisenschmuggler [4] , что считалось тяжким преступлением. Это гарантировало отправку в концлагерь. Тем не менее у некоторых пассажиров, снятых гестаповцами с поезда на границе с Италией, были обнаружены тайники с припрятанными деньгами.
На корабле, полном еврейских беженцев, я познакомился со многими людьми. Никому не хотелось думать о неопределенном будущем. Все старались как-то веселиться, пили и ухаживали за женщинами. На борту царила странная атмосфера танцев на пороховой бочке; все знали, что, как только мы сойдем на берег, праздник закончится.
По прибытии на место у меня осталась сумма в дойчмарках, эквивалентная пяти долларам. Но на борту я имел достаточно денег, чтобы развлекаться, покупать выпивку и гулять напропалую. Я был богачом!
Я ходил на танцы в салонах второго и первого класса и флиртовал с уроженкой Вены, путешествовавшей вместе с мужем. Она часто приходила ко мне в каюту во второй половине дня, когда там никого больше не было. Однажды я спросил ее: «Как тебе это удается?» Она ответила: «О, я просто говорю своему мужу, что собираюсь сделать прическу у парикмахера».
Мы бесились в постели как безумные. Однажды днем мы лежали в моей каюте и вовсю занимались делом, когда раздался громкий стук в дверь. Это был ее муж, который вопил: «Я знаю, что ты здесь! Немедленно выходи!» На какое-то мгновение мне показалось, что у меня остановилось сердце. Поразительно, но его жена не обратила внимания на крики. Когда я понял, что он не может выломать дверь, то тоже успокоился и с новыми силами продолжил свои восторги. Впоследствии эта сцена повторилась еще несколько раз. После первого раза я стал игнорировать мужа и просто обрабатывал его жену.
Я занимался сексом весь путь по Средиземному морю и через Суэцкий канал. Меня не очень интересовали молоденькие девушки моего возраста. Я искал более зрелых, замужних женщин от тридцати лет. Они обладали блеском, сексапильностью и опытом, к которому я стремился. Сам я выступал в роли персонажа из «Жгучей тайны» Стефана Цвейга.
Суэц был нашим первым портом захода. Он показался мне экзотичным местом, но не таким, где хотелось бы остаться. Следующая стоянка была в Джибути – ужасной дыре, но на борт поднялся Ага-Хан и его прекрасная молодая жена Бегум Ага-Хан, которая работала танцовщицей во Франции до того, как познакомилась со своим будущим мужем.
Несколько лет назад ее посадили рядом со мной на званом обеде в доме Лин Уайатт, и я сказал ей: «Знаете, мы с вами плыли на одном корабле; вы поднялись на борт со своим мужем в Джибути. Это было в 1938 году. Вы были необыкновенно прекрасны». Она только смерила меня холодным взглядом. Ей явно не хотелось слышать о столь давней встрече, не понравилось напоминание о том, что она моя ровесница или даже старше.
В любом из этих портов мы могли бы узнать последние новости из Германии, но никто этого не делал. Никто не хотел думать о жизни в реальном мире, за пределами корабля. Я осознал позже, что это был последний подарок мне от матери. Купив билет до самого дальнего порта, она приобрела для меня столько мирной и безмятежной жизни, сколько смогла. Если бы пассажиры могли вечно оставаться на борту, думаю, большинство предпочло бы это.
Одним из немногих мужчин, с которыми я познакомился на корабле, был Макс Нопф, вежливый пруссак с квадратной челюстью. По профессии он был переплетчиком и как будто чувствовал себя обязанным присматривать за мной. Герр Нопф сообщил мне, что по кораблю прошел слух, будто некоторые пассажиры смогут остаться в Сингапуре. Говорили, что нас будет опрашивать комиссия, которая ищет людей, обладающих определенными навыками, востребованными в этом городе.
Если человеку повезет и он будет выбран комиссией, для него это будет духовным и физическим спасением. Я понял это, поскольку вскоре все на борту говорили об одном: будем молиться, чтобы нас выбрали и мы смогли бы жить в Сингапуре.
В канун Рождества 1938 года «Граф Россо» вошел в сингапурскую гавань на двенадцатичасовую стоянку. Стояла невообразимая жара, а влажность поднялась до 99 процентов; создавалось впечатление, что кто-то набросил вам на лицо горячее влажное полотенце. Ветра не было, все истекали потом. На самом деле такая погода характерна для Сингапура почти круглый год. Есть сезон дождей, но температура остается неизменной, а в дождливую погоду влажность еще увеличивается.
Слухи подтвердились: на борт поднялись представители Комиссии по общественному благополучию. Герр Нопф настоял на том, чтобы я представил свое удостоверение фотографа. Комиссия расположилась в столовой в салоне первого класса и начала принимать пассажиров, которые хотели остаться, – то есть практически всех. На собеседовании мне задавали вопросы о возрасте, профессии и опыте работы. Одним из членов комиссии была маленькая элегантная женщина с полупрозрачной белой кожей и темно-красным маникюром. Когда она посмотрела на меня, изучая резюме, в ее глазах вспыхнул огонек интереса.
Меня отделили от остальных в качестве возможного кандидата, а потом вызвали на второе собеседование. Тот факт, что я был молод, знал английский и имел при себе фотокамеры, говорил в мою пользу. Наконец комиссия объявила свое решение. Я оказался в числе избранных. Член комиссии сообщил мне, что может устроить меня на работу фотографом в Straits Times, самую важную газету в Сингапуре. Герр Нопф тоже был выбран и смог остаться в городе.
Это была огромная удача. Сингапур был британской колонией, маленьким кусочком Англии на оконечности Малайского полуострова. Здесь царили порядок и чистота. Можно было пить воду прямо из водопроводного крана. Разрешение остаться здесь подводило черту под неопределенностью и возможными ужасами Шанхая. Это было почти то же самое, что оказаться в самой Англии. Нам выпал счастливый билет.
Я бегом вернулся в каюту, быстро упаковал чемодан, запер саквояжи и отправил их на берег. Стоял канун Рождества 1938 года. Разрешение остаться в Сингапуре было лучшим рождественским подарком, который я когда-либо получал.
Здравый смысл подсказывал мне, что наличие или отсутствие эквивалента пяти американских долларов в дойчмарках не имеет никакого значения. Кто-то на корабле рассказал мне, что у китаянок киска совсем другая, поэтому я решил, что самое время выяснить, так ли это на самом деле. Пришла пора избавиться от пяти долларов. Я отправился прямо в бордель и быстро выяснил, что меня неправильно информировали.
Комиссия по общественному благополучию поселила меня в захудалый пансион в бедной части города и оплатила мое питание и проживание. Моя комната была крошечной деревянной кельей над комнатами и гаражами китайских слуг, которые тоже, вероятно, обходились не дороже пяти долларов в месяц. Этим дешевым пансионом управляли супруги из Австралии – первые австралийцы, с которыми я познакомился. Они пили круглые сутки, переругивались и колотили друг друга.
Простыни меняли, когда они становились грязно-серого цвета. Над кроватью висел замусоленный москитный полог, но я не выбросил его, несмотря на ветхость, потому что окно не закрывалось из-за проросшего в комнату бамбука. По стропилам бегали крысы, а под кроватью жил волосатый паук-птицеед размером с мою ладонь. Под потолком перекрещивалась проволока, чтобы отпугивать многочисленных летучих собак и крупных летучих мышей, залетавших в окно. По вечерам я читал роман «Дракула». Он наводил ужас, и это было потрясающе.
Во время китайско-японской войны в Сингапуре еще жили японцы. Китайцы отрезали уши своим соотечественникам, торговавшим с японцами, и однажды ночью я услышал душераздирающие крики из китайской квартиры внизу. «Патриот», живший под моим окном, отрезал уши мальчишке на посылках, которого уличили в таком преступлении.
Я обратился за работой в газету и получил назначение в отдел светской хроники. Меня посылали на чаепития в Дом правительства. Все дамы надевали платья для полуофициальных приемов и красивые шляпки, защищавшие их от жаркого солнца. Мужчины носили белые хлопчатобумажные костюмы. Нужно было иметь по меньшей мере десяток таких костюмов, поскольку в жару потеешь так сильно, что иногда приходится дважды переодеваться в течение рабочего дня. Кое-где встречались электрические вентиляторы, но кондиционеров еще не существовало, и в большинстве офисов застоявшийся воздух разгоняли местные мальчишки, вооруженные опахалами.
В своем европейском двубортном костюме с галстуком (у меня не было денег на покупку другой одежды) я истекал потом, попадавшим на объектив моего Rolleicord, стараясь определить экспозицию и правильно установить камеру. Дамы искоса поглядывали на меня и хихикали, а я краснел и отдувался. Однажды вечеринка закончилась раньше, чем я успел подготовиться к съемке. Я вернулся с маленькой катушкой пленки и сам проявил ее в темной комнате в редакции Straits Times.
Невероятно, но на пленке не оказалось никаких фотографий! Совсем ничего! Эта ситуация повторялась снова и снова. Мне ни разу не удалось снять кадры, которые редакция могла бы использовать в своих статьях, а часто пленка вообще оказывалась пустой. Я проработал две недели, прежде чем меня уволили без выходного пособия. Вернее сказать, я просто оказался на улице без гроша в кармане.
Пансион с его австралийскими хозяевами, китайцами, крысами, насекомыми и летучими мышами был похож на сумасшедший дом, поэтому я постарался как можно скорее убраться оттуда. У меня не было денег на кино, так что я ходил в библиотеку, где читал Сомерсета Моэма, который довольно долго прожил в Сингапуре.
Мне всегда нравилось читать о разных уголках планеты. Если же в книге речь шла о том месте, где я жил, то не имело значения, интересная она или нет.
Я посетил Макса Нопфа в его мастерской. Дела у него шли несколько лучше, чем у меня; к нему уже начали приходить клиенты. Поскольку мне было больше нечем заняться, я часами наблюдал за его работой. У него были очень большие ладони, и он пользовался большим пальцем для формовки книжных корешков. От него всегда пахло клеем, и он был очень добр ко мне.
Мы с Максом часто выходили в город, чтобы подкрепиться. У нас не было денег на европейские или даже на китайские рестораны, обычно посещаемые европейцами. Мы ходили в настоящие китайские забегаловки, где кроме нас нельзя было встретить ни одного европейца. Сначала я пришел в ужас от китайских застольных манер. Они жадно пихали еду в рот и при этом громко чавкали. Но повсюду, куда бы мы ни ходили, китайцы вели себя одинаково, поэтому в конце концов мы с Максом стали чавкать, как они. Еда была превосходной. За десять центов можно было наесться до отвала. Макс платил за меня, потому что у меня вообще не было денег. Мы много смеялись и беседовали о добрых старых временах в Германии и особенно в Берлине.
Герр Нопф мне очень нравился; в сущности, он был моим единственным другом. Я чувствовал себя очень одиноким и сильно тосковал по дому. Часто я приходил в оживленный сингапурский порт и наблюдал за бурной деятельностью в гавани. Одним из наиболее интересных событий было ежегодное прибытие небольшого конвоя из Англии, с которым приезжали одинокие белые женщины, ищущие мужей. В Сингапуре жило гораздо больше европейских мужчин, чем женщин. Если английская девушка не могла найти себе мужа в Сингапуре, она вообще могла проститься с надеждой на замужество. Этот конвой называли «рыболовным флотом».
Разгружали прибывающие корабли кули, портовые грузчики. Кули образовывали живую цепочку и передавали тюки и ящики из рук в руки. Жили кули в складах на пристани – огромных бетонных строениях, с крышей, но без окон. Они спали прижатые друг к другу, как сардины в банке, в невероятной жаре. Готовили и ели они тоже там, но ни душевых, ни туалетов не было и в помине. Я был потрясен обращением колониальных властей с китайцами и малайцами.
Несмотря на смелое обещание никогда не возвращаться в Европу, которое я дал на палубе «Графа Россо», когда мы миновали Бриндизи, мне хотелось домой. С учетом того, что японцы творили в Китае, я понимал, что мне будет гораздо лучше в Сингапуре, чем в Шанхае или Тяньцзине, но я определенно не был «дома». Когда я вспоминал, что того «дома», который я знал раньше, больше не существует, мне становилось еще хуже.
Разумеется, я не сообщал об этом родителям. Я писал им письма, но не хотел их волновать. У них было достаточно проблем. В начале 1939 года они отправились из Германии в Южную Америку, но им пришлось оставить почти все имущество. Я не мог написать им, что у меня вообще нет денег.
Однажды, после дня, проведенного за наблюдением сингапурской гавани, я вернулся в пансион и обнаружил письмо. Отправительницей была мадам Жозетта Фабьен – женщина, входившая в состав Комиссии по общественному благополучию на борту «Графа Россо». Она приглашала меня на ланч.
Жозетта Фабьен была тридцатичетырехлетней миниатюрной женщиной с длинными ногтями, выкрашенными в темно-красный цвет, светлыми волосами, острым носом, широким чувственным ртом, голубыми глазами и белой полупрозрачной кожей. Из-за жары она всегда носила легкие облегающие платья и никогда не носила чулок.
У Жозетты был успешный бизнес – она печатала театральные программки и меню для отелей и ресторанов. Ее офис находился в гостинице Raffles. После нашего первого ланча она несколько раз брала меня на загородные пикники. Мне льстило, что я появляюсь в обществе с такой элегантной, изысканной женщиной, свободно говорившей по-английски, по-французски и по-малайски.
У меня возникло сильное сексуальное влечение к Жозетте Фабьен, Она же, казалось, испытывала ко мне лишь материнский интерес. В один прекрасный день я был приглашен на обед в Палм-Корт – большую столовую с бальным залом в здании гостиницы.
Зал был длинным и широким, с открытыми арками, выходившими на улицу. В нем стояли красивые пальмы и бог знает что еще. Под потолком вращались огромные вентиляторы, изящные маленькие светильники на столах были электрическими. В дальнем конце помещения находилась сцена с большим оркестром, игравшим танцевальную музыку. В полночь оркестр заводил мелодию под названием «Пожалуйста, музыку, маэстро», возвещавшую о завершении вечера.
Потом Жозетта пригласила меня в свой номер с просторными комнатами, обставленными массивной темной мебелью. Терраса выходила во внутренний двор гостиницы. По мере того как крепли наши отношения, я стал замечать, что мы все раньше уходим с ужина, пока прощальная мелодия не стала звучать в то время, когда я уже держал Жозетту в объятиях и целовал ее.
Потом она ускользала и начинала поддразнивать меня, чтобы не относиться к происходящему слишком серьезно. Я пытался соблазнить ее, но не знал, с чего начать. Когда поцелуи становились более страстными, все вдруг заканчивалось. Она говорила, что чувствует себя воровкой, которая крадет младенцев из колыбели, и что я мог бы быть ее сыном. Конечно, все это очень возбуждало меня. Прошло довольно много времени, прежде чем она решилась лечь со мной в постель. Однажды вечером она показала мне свою спальню с большой кроватью под белоснежным москитным пологом. Мы стали любовниками.
Я никогда не оставался на ночь в гостинице и возвращался в пансион на рикше, потому что идти пешком было слишком далеко. Большинство рикш, тянувших коляски, были курильщиками опиума. Пока не появлялся клиент, они сидели и попыхивали трубками. В то время в Сингапуре опиум был разрешенным наркотиком, но его употребление находилось под жестким контролем. Если вы испытывали пристрастие к опиуму, то должны были зарегистрироваться и после этого могли регулярно получать еженедельный рацион в правительственных опиумных лавках.
Рикши зачаровывали меня. Сначала я был потрясен, увидев людей, которых использовали в качестве транспортного средства. Местные жители привыкли к этому, а, как я уже говорил, колониальные власти обращались с китайцами и малайцами хуже, чем с рабами.
Рикши носили набедренные повязки и соломенные шляпы с широкими полями. Они ходили босиком, и я хорошо помню мягкий стук их подошв по мостовой, когда они бежали по притихшему городу. Видны были выпирающие ребра и слышно дыхание. Как правило, я был единственным пассажиром, но иногда в повозку набивалось до трех человек. Когда рикша бежал вверх по крутой улочке в жаркий день, его дыхание становилось все более медленным и тяжелым. Я стал регулярным поздним пассажиром, поскольку вечером три или четыре раза в неделю оказывался в постели Жозетты.
Когда мы с Жозеттой первый раз занимались любовью, она закрыла лицо руками. У нее был безупречный маникюр, она носила кольцо и золотой браслет, который никогда не снимала. Я попытался отвести ее руки от лица, но она воспротивилась и сказала: «Нет, я не хочу, чтобы ты видел мое лицо! Я не хочу, чтобы ты видел мои глаза, когда мы занимаемся любовью». С тех пор она всегда прятала лицо после того, как мы уединялись в ее спальне.
Жозетта жила припеваючи, но в те дни в Сингапуре это не составляло большого труда. Сингапур имел статус свободного порта, и многие дорогие товары, включая спиртные напитки, сигареты, ювелирные украшения и автомобили, не облагались налогами и были относительно недороги. У Жозетты был американский автомобиль, большой черный Chevrolet с шофером-малайцем. Большинство европейцев нанимали шоферов из местных жителей.
Помню, как однажды мы выезжали на загородный пикник, чтобы повидаться с ее другом, английским инженером, который строил мосты и дороги для правительства. Мы ехали на автомобиле с водителем. На мне были льняные шорты, белая рубашка и белые носки до колен.
На обратном пути Жозетта расстегнула мне ширинку. Сгущались сумерки, но шофер-малаец не мог не понимать, что происходит: между передними и задними сиденьями не было разделительного экрана. Я был потрясен – никто раньше не пытался заниматься со мной любовью при свидетелях. Когда мы вернулись в отель, на моих шортах были пятна бордовой помады.
Думаю, Жозетте было безразлично, что водитель видел, чем мы занимаемся. Для нее, как и для многих других европейцев в Сингапуре, малайцы и китайцы были людьми, не заслуживавшими внимания, низшими существами. То, что они делали и видели, не имело никакого значения.
В 1956 году я приехал в Сингапур вместе с Джун. Мне нужно было купить фотопленку, и мы отправились в отделение фирмы Kodak. Нас попросили присесть и подождать менеджера. Он очень вежливо обратился к нам, но когда позвал пожилого мужчину-ассистента, то назвал его «боем». Китайцев всегда называли «боями» (т.е. «мальчиками»), но Джун пришла в ярость от такой манеры обращения. Мальчишка, только что окончивший английский колледж и не имевший опыта работы, получал в три-четыре раза больше китайцев, которые фактически управляли магазином. Китайцы были расторопными, дисциплинированными и очень умными. Они вели дела в отделениях западных фирм, но получали жалкие крохи; их считали низшей расой даже в 1956 году. Джун была потрясена.
В Сингапуре, как и в Берлине, проституция была крупным бизнесом, и ею занимались открыто. С тех пор как мой брат указал на Рыжую Эрну, я был увлечен идеей продажной любви. Мне нравились бордели, хотя весь мой сексуальный опыт был приобретен с девушками из буржуазных семей. Женщины на корабле принадлежали к тому же социальному слою, просто они были немного старше.
Сутенеры и рикши с повозками поджидали клиентов в аллее Чэни. Они стояли на плохо освещенной улице, щелкали пальцами и приговаривали: «Желаете получить мою сестру, дешево, дешево, она девственница, хотите мою сестру?» Завидев потенциального клиента, они ныряли в темный проулок, выволакивали молоденьких китаянок за косички, показывали их и спрашивали: «Какую хотите? Выбирайте, они все девственницы!» Если вы отказывались, они отправляли девушек обратно в темноту.
Супружеские измены были в порядке вещей, однако существовали неписаные правила и для любовных романов. У англичан есть грубая поговорка «Ниггеры начинаются в Кале» (т.е. уже во Франции). Всем было наплевать, если вы спали с женой английского джентльмена, при условии, что у вас хватало благоразумия не болтать об этом на каждом углу, но на романы с европейцами из других стран смотрели косо, а любовная связь с местными жителями находилась под строгим запретом. Для колониальных британцев это считалось тягчайшим из всех грехов.
Тем не менее мужчины нарушали этот запрет. Молодые европейцы, начинавшие работать в банках и экспортно-импортных компаниях, часто брали себе любовниц китайского, малайского или евразийского происхождения. Эти женщины никогда не показывались в обществе. Как правило, они жили за пределами города и часто имели от своих любовников детей.
Каждый европеец, проработавший в Сингапуре четыре года, получал право на полугодовой отпуск в Англию, Голландию или другую страну, из которой он приехал. По представлениям того времени, этого срока как раз хватало, чтобы обзавестись женой в Европе. Когда молодой человек возвращался в Сингапур, его супруга приезжала вместе с ним. Иногда он содержал и жену, и любовницу, а иногда только жену. Так или иначе, любовница всегда находилась в невыгодном положении.
Поскольку такой порядок вещей повторялся снова и снова, любовницы знали, что полугодовой отпуск их возлюбленных сулит им беду. Местная женщина, подозревавшая, что ее любовник собирается отправиться в Европу за молодой женой, нередко обращалась к знахарю для «профилактического» сеанса черной магии. Она брала с собой предмет, принадлежавший любовнику, например серебряный портсигар. Посредством этого предмета колдун накладывал на мужчину заклятье, после чего женщина возвращала портсигар на место и даже следила за тем, чтобы он оказался в его багаже по дороге домой.
Многие европейцы боялись колдовства. Ходили упорные слухи об англичанах, которые неожиданно заболели и умерли по дороге домой, но они были похожи на истории о знаменитом индийском фокусе с канатом, висящем в воздухе. Все слышали о подобных случаях из «очень надежного источника», но не было ни одного живого свидетеля. Доподлинно известно, что в Австралии аборигены достигают поразительных результатов, указывая на жертву концом остро заточенной кости. Даже если человек находится за несколько миль от колдуна, он обычно умирает от таинственной болезни.
Жозетта употребила свое деловое чутье в моих интересах и решила, что я смогу зарабатывать себе на жизнь портретной фотографией. Благодаря связям в рекламном и типографском бизнесе она договорилась с управляющим универмага «Робинзон» на Раффлз-сквер, и мне выделили помещение на верхнем этаже. Там я устроил маленькую фотостудию с двумя лампами, штативом, моим Rolleicord и тканью для драпировки заднего плана, полученной из магазина. Мне разрешили пользоваться мебелью и всем остальным необходимым для реквизита, и согласились бесплатно рекламировать мою студию, пока я не обзаведусь клиентурой. Занавеска из стекляруса отделяла студию от приемной. Перед входом стояли два мольберта с образцами моих работ, взятыми из театральных программок Жозетты.
Я назвал студию «Маркиз», а Жозетта изготовила маленькие книжки с позолоченными обложками, на которых было вытеснено мое имя и название студии. Идея заключалась в том, чтобы вклеивать туда пробные отпечатки для показа клиентам, но, к сожалению, у меня было мало клиентов – иногда за весь день не больше одного посетителя. Я сидел за китайским столиком в окружении китайской мебели и ждал посетителей, которые так и не приходили.
Однажды прибыл султан Джохара с тремя детьми – двумя маленькими принцами и принцессой. Они предложили мне приходить во дворец и учить мальчиков фотографии. Это предложение показалось мне превосходным.
Я стал вращаться в сингапурском обществе вместе с Жозеттой и членами ее семьи, включая ее младшую сестру Китти. По воскресеньям Жозетта приглашала меня, Китти, ее мужа Дика и двоих ее дочерей в гостиницу Sea View на изысканный ланч с многими переменами блюд, продолжавшийся несколько часов (на колониальном жаргоне это называлось воскресным вторым завтраком). Все сингапурские европейцы собирались там, чтобы «на людей посмотреть и себя показать». Поглощались ведра розового джина [5] и пива Tiger, а потом, когда «добрый юный Хельмут» выполнял свой долг и выгуливал детей Китти, его отвозили домой и укладывали в постель, где он должен был заниматься любовью до вечера. В конце концов, практически все поступали так же после воскресного второго завтрака.
Китти и Жозетта состояли в довольно странных отношениях. Восемь лет назад, когда Жозетта еще жила на острове Ява, ее муж отправился в путешествие по Европе. Китти, которая была на два года моложе своей сестры и более привлекательной, находилась в Европе в то же самое время. Они оказались в одном городе, а вскоре и в одной постели. Последовал бурный роман. Жозетта могла бы так никогда и не узнать об этом, но Китти все рассказала ей, как только вернулась домой. Сестры рассорились, а когда вернулся муж Жозетты, она обвинила его в неверности и подала на развод. Однако после развода сестры смогли помириться.
Китти вела насыщенную и увлекательную сексуальную жизнь. Ее муж Дик был капитаном морского парома, курсировавшего между Явой и Сингапуром. Всю рабочую неделю он проводил в море и возвращался домой лишь по выходным дням. В его отсутствие Китти ублажала своего любовника, венгерского скрипача, который играл в Палм-Корт в отеле Raffles. Утром в понедельник, когда Дик уходил в море, скрипач переезжал к ней. В субботу Китти можно было видеть с биноклем на балконе квартиры, откуда она высматривала корабль Дика на горизонте. Когда паром входил в сингапурскую гавань, она отправляла любовника собирать вещи, условившись о встрече в понедельник. Как практичная бельгийская жена, Китти была очень экономной и в субботу подавала мужу разогретые остатки пятничного ужина любовника. Сходным образом в понедельник скрипач получал разогретые остатки воскресного ужина бравого морского капитана.
Раз в неделю Китти работала волонтером в Морской миссии. Когда грузовые суда заходили в порт, моряки из разных европейских стран оказывались в Сингапуре с приличными деньгами в кармане и без определенных планов в голове. Большинство из них были французами, голландцами и англичанами. В Морской миссии они могли получить бесплатный обед, скромные развлечения и горячий душ. Для светских дам считалось модным приходить в Морской клуб и подавать чай морякам – noblesse oblige [6] и так далее.
Однако у Китти был тайный мотив для визитов в Морскую миссию. Она выбирала симпатичных молодых моряков и отвозила их домой после закрытия миссии в 22.00, пока ее муж был в море, а любовник-скрипач все еще играл в гостинице Raffles. Она предлагала им выпивку и усаживала в шезлонги на колесиках. Такой шезлонг можно было выкатить из гостиной прямо в сад и там заниматься любовью при свете звезд.
Как Китти умудрялась проворачивать эти цирковые номера с тремя мужчинами, имея при этом двух дочерей, осталось недоступным моему пониманию. Разумеется, сама она не рассказывала мне об этом, но благодаря Жозетте я был в курсе ее похождений. Жозетта была очень ревнивой женщиной, прекрасно знавшей о привлекательности сестры и о ее неутолимом сексуальном аппетите. Она с самого начала предупредила меня, что если когда-нибудь застанет меня в постели с Китти, то перережет мне горло от уха до уха. Судя по тону, она всерьез намеревалась осуществить свою угрозу. Жозетта часто жаловалась, что не может ударить шофера или поколотить слуг, потому что они могут обратиться в полицию. Она просто не могла понять, почему ей не разрешено делать это.
В Сингапуре сплетни обо всех более или менее заметных европейцах распространялись в течение пяти-шести часов. Там жило лишь около восьми тысяч европейцев – в основном англичан – и полмиллиона китайцев. Местные старожилы вовсе не одобряли тот факт, что Жозетта крутит роман с юношей, который, по их представлению, был обыкновенным альфонсом. Они были совершенно правы, и я знал это, так как в детстве видел таких же альфонсов в берлинских гостиницах. Честно говоря, не помню, что я чувствовал по этому поводу: испытывал стыд или же происходящее забавляло меня. Но помню, что я носил самые замечательные костюмы и рубашки, сшитые на заказ китайским портным и оплаченные Жозеттой. Как говорят американцы, я выглядел на миллион долларов.
Весь Сингапур знал о том, что происходит, поэтому спустя недолгое время разразился скандал. Меня вызвал директор универмага «Робинзон», который сообщил мне, что ему известно о моем тайном романе и что это может для меня плохо кончиться.
Жозетте также намекнули, что ей следует порвать со мной. Разумеется, ей было гораздо больше терять, чем мне. На кону стояла ее профессиональная карьера и заработки. Если бы клиенты объявили ей бойкот из-за романа со мной, то процветающий бизнес вскоре пошел бы под откос. Будучи разведенной, она и так находилась в весьма двусмысленном положении. Несмотря на возмутительное поведение Китти, ее общественный статус был значительно выше, чем у Жозетты, так как она состояла в законном браке. Как бы то ни было, Китти проявляла гораздо больше благоразумия в любовных делах, чем мы с Жозеттой.
На нашу связь не только косо смотрели, но и недвусмысленно давали понять, что, если она не прекратится, нас подвергнут остракизму. К этому времени наши любовные забавы зашли слишком далеко. Я мог заниматься любовью днем и ночью, как любой парень восемнадцати или девятнадцати лет. У меня имелся кое-какой опыт по этой части еще до Сингапура, и я быстро усваивал то, чего не знал раньше. Жозетта обладала огромным опытом, и скоро в моем сексуальном образовании почти не осталось белых пятен.
Несмотря на угрозы, Жозетта не хотела прекращать наш роман. Видимо, я был слишком хорош в постели. Наш секс не был одухотворен радостью и любовью; он был эротичным, или schwul, по терминологии Шницлера. Любовь в эмоциональном смысле не имела к нему никакого отношения. Мы пристрастились друг к другу, словно наркоманы. Жозетта винила в этом местный климат. Она говорила, что сочетание жары и высокой влажности вместо расслабления пробуждает в человеке низменные инстинкты. В конце концов она решила продолжить наши отношения.
Одна перемена все же произошла: она съехала из отеля Raffles и сняла большой дом в Чаньги, где во время войны находился лагерь для военнопленных. Дом стоял прямо на пляже, перед ним плескалось Китайское море. Кроме нас, в доме постоянно находились повар, шофер и горничная.
Я переправил в дом все свои пожитки, уложенные в дорожные чемоданы. Теперь они были набиты одеждой, которую мне купила Жозетта. У меня не осталось собственного жилья. Вскоре после переезда мы отметили мой девятнадцатый день рождения. Она подарила мне часы из серебра высокой пробы на тяжелой цепочке с надписью «Бебе от Жозетты». С этим подарком мое превращение завершилось, и я стал подлинным альфонсом.
Мне нравился этот дом в Чаньги. Я был там очень счастлив. По соседству находился китайский «дом свиданий», куда мы иногда ходили обедать. К нам приходили гейши – не для секса, а для развлечения. Их услуги стоили очень дешево. Обычно гейша приходила с переносным граммофоном, ставила его на пол, заводила пластинку и танцевала.
У меня снова появилась возможность плавать. Я не тренировался после отъезда из Берлина, но попробовал поплавать на одном из наших загородных пикников. Нырнул в реку, что было настоящей глупостью. Никогда еще я не выпрыгивал из воды так быстро – вокруг меня собрались большие ядовитые водяные змеи. В реке было полно крокодилов. В Сингапуре змеи и крокодилы считались повседневной угрозой. Городские дренажные канавы были очень глубокими, что неудивительно, принимая во внимание тропические ливни. Часто после ливневых дождей крокодилов и кобр выносило из дренажных канав на городские улицы, даже в центре делового района.
В глубинке дела обстояли еще хуже. Мы с Жозеттой часто ходили в шикарный ночной клуб под названием «Кокосовая роща», расположенный за пределами города. Чтобы попасть туда, нужно было проехать через довольно запущенный, но очень красивый парк. Все знали, что нельзя выходить из машины и идти через парк пешком. Никто в здравом уме и не решился бы на такое. Пешеходная прогулка означала почти неминуемую встречу с королевской коброй, чей укус смертелен для человека.
В Чаньги я каждый день плавал в Китайском море. Приходилось проплывать свой обычный километр поутру, так как после полудня вода слишком сильно нагревалась. У меня была маленькая парусная лодка. Однажды отлив застал меня во время прибрежного плавания. Дело было незадолго до полудня, и солнце светило во всю мощь. Стояла невероятная жара. К носу лодки был прикреплен канат; мне пришлось спрыгнуть в воду и тащить лодку к берегу против отлива, увязая в жидком иле. У меня ушло два часа на то, чтобы добраться до пляжа. Плечи и спина горели, как в огне. Спать было очень больно, а кожа пошла волдырями и облезала в течение нескольких недель.
Ни один европеец в Сингапуре не спал обнаженным, несмотря на жару. Ночью все сильно потели, и, если в окно дул ветерок, легко было подхватить простуду, сопровождаемую желудочными коликами и сильнейшим расстройством желудка. Лежа в постели, всегда нужно было прикрываться до пояса. Одежда для сна тоже имела большое значение. Британцы считали, что, если человек стал носить местную одежду – саронг, это начало конца.
Когда я сошел на берег в Сингапуре, меня в первую очередь предупредили, чтобы я не вздумал уподобляться туземцам. Бывший любовник Жозетты, инженер, всегда надевал смокинг перед вечерней трапезой – даже за городом и даже если он ужинал в одиночестве. Это было одним из требований колониальной дисциплины. Иногда это выглядело лицемерно и во многих отношениях нелепо, но помогало англичанам постоянно помнить о том, что они здесь хозяева.
После отъезда из Берлина я надевал пижаму перед сном, но спать с обожженной спиной в пижаме было слишком мучительно. Саронг – простой и красивый предмет одежды, нечто вроде прямой юбки, идеально защищающий поясницу от сквозняков, так что я временно отказался от пижамы и стал носить саронг. Впоследствии это перешло в привычку. Для англичан такой незамысловатый поступок был верным признаком моего грехопадения. Я перестал быть одним из «колониальных хозяев», сложил со своих плеч бремя белого человека и переметнулся на другую сторону.
В Чаньги мы мало слышали о событиях, происходивших в Европе, но после падения Польши все и так было ясно. Столкновения на море продолжались, но в континентальную Европу пришла зима, и развитие событий на время замедлилось. В газете Straits Times, как и во многих других средствах массовой информации, это получило название «странной войны». По своим поездкам в гавань я знал, что корабли, подобные «Графу Россо», привозившие еврейских беженцев, перестали приходить в Сингапур. Стало ясно, что теперь уже почти невозможно эмигрировать из Германии. Через полгода жизни в Чаньги Жозетта решила, что нам пора переезжать в город. Наступила весна 1940 года. Я подозревал, что Жозетте было трудно вести дела, находясь так далеко от города, поэтому она сняла квартиру на четвертом этаже Кэпитол-билдинг – элегантного многоквартирного здания на углу Орчард-роуд. Она по-прежнему держала повара, горничную и шофера. Хотя мы жили на четвертом этаже, под нами не было жилых помещений. Все место внизу занимал кинотеатр «Капитолий», один из самых больших в Сингапуре. Хотя мне было жаль расставаться с ежедневным купанием в Китайском море, возможность часто смотреть фильмы с лихвой искупала это неудобство. Мы оба любили ходить в кино.
В Чаньги (Сингапур), 1939 г.
Я был рад вернуться в город еще по одной причине. Во время нашего пребывания в Чаньги я не общался почти ни с кем, кроме Жозетты. Большую часть года меня вынуждали заниматься любовью даже более активно, чем мне бы хотелось. Влечение начало ослабевать.
Жозетта выделила мне комнату в своей новой квартире. Там стояла узкая кровать, поскольку все бурные сцены разыгрывались в ее спальне. Она часто заходила ко мне, садилась на край кровати и заманивала меня в спальню, но я уже не желал ее так, как раньше. Мне все порядком надоело. Я придумывал разные предлоги, вроде головной боли или несварения желудка, лишь бы избавиться от ее приставаний.
Чтобы развеять скуку, появившуюся в наших отношениях, я искал возможности уходить из дома по вечерам. В Сингапуре было много аттракционов, включая три парка развлечений – «Новый мир», «Старый мир» и «Счастливый мир» – большие комплексы с китайскими театрами, передвижными сценами, ресторанами, луна-парком и ларьками, где продавали китайскую и малайскую еду. Центральным аттракционом было большое круглое сооружение под названием «кабаре». Входя внутрь, нужно было купить танцевальные билеты, поскольку здесь собирались платные партнерши для танцев. В центре, вокруг большой танцплощадки, были расставлены столики, а на небольшом возвышении находился еще один уровень, тоже со столиками.