Повесть о художнике Федотове Шкловский Виктор
Больной, измученный нуждой, Иванов не вынес грубого прикосновения царской дворни и – умер…
Чего же церемониться с живописцем, что такое живописец?[62]
Герцен
Последние числа мая 1858 года. Дует ветер.
Петербургский день – не то знойный, не то холодный.
Из собора идет пар; кажется, что огромное здание дышит.
По лестнице собора поднимается человек в мундирном фраке, держа шляпу в руке. Он небольшого роста, плечист, крепконог, но явно не привык к фраку и белому жилету. У человека широкий лоб, усталые глаза, нежные щеки, приятно сложенные губы, седеющие волосы и небольшая густая борода; он тревожен.
Исаакий, несмотря на солнечный день, внутри темен, пятна окон лежат и теряются на мраморном полу, как небольшие куски золотой парчи. Народу немного. На клиросах поет хор. Возглашает что-то священник, отвечает дьякон. Звуки плывут по цветным мраморным стенам и сливаются в гул.
Человек во фраке посмотрел вверх; там пестро, но не ярко выделялось кольцо огромного плафона, похожего на шелковую нарядную юбку или хвост павлина. Зеленые малахитовые колонны с золотыми капителями украшали снежно-белый иконостас; над иконостасом на коленях стояли густо вызолоченные ангелы с начисто срезанными лицами; на лицах мозаикой были изображены плоские лики. Большой хор пел негромко. Человек во фраке слушал, не молясь.
Священник в золотой ризе вышел на мраморную, еще не истоптанную ногами солею и стал как сноп на снежном поле. Читали ектенью о плавающих, путешествующих, ждущих великия и богатыя милости.
Александр Иванов вышел через огромные двери на улицу. Прямо перед ним выросло желто-белое Адмиралтейство.
Столица гремела колесами ломовиков, шумела русским говором.
Человек шел, вслушиваясь, улыбаясь; обошел Адмиралтейство, вышел к мосту. Направо, на площади, розовела колонна, увенчанная ангелом. Нева наполнена водой почти до краев; серый деревянный мост крут; Зимний дворец невысоко стоит над каменным бортом набережной. Там, налево за мостом, сереет здание Академии художеств и за ним новый каменный мост.
Недавно еще он, художник Александр Андреевич Иванов, после двадцативосьмилетнего отсутствия приехал сюда на пароходе.
Прошла весна, открылся Исаакиевский собор. Александра Иванова не пустили на открытие: коменданту не понравилась борода.
На белой стене большого зала Зимнего дворца повесили его огромную картину – результат двадцати восьми лет труда. Картина тоже не понравилась.
Белые стены, потолок с позолотой, блестящий паркет странными бликами осветили его картину.
Вот и сейчас висит картина там, за окнами, куда нельзя прийти без разрешения.
Десять с половиной аршин длины, семь с половиной аршин высоты тщательно выписанной живописи. В глубине картины – серо-синяя долина с садами, на зрителя через гору идет человек; на первом плане вдохновенный пророк произносит речь, еще ближе – люди; около Иоанна Предтечи, худого и истощенного, два апостола – Иоанн и Андрей – и несколько сзади – Фома, который уже сомневается. Стоят они все у берега Иордана, в котором многие только что крестились. У некоторых озноб от холодной воды. Раб вслушивается с улыбкой и слезами. Старик опирается на руку молодого, чтобы встать; отец надевает платье, а сын смотрит не на него, а на Иоанна. Сзади группа фарисеев, воин с лошадью.
Человек, идущий через гору, одинок, грустен; смысл картины теперь ясен: новое приходит непонятным, властители и судьи не видят и не принимают его.
«Картина не нравится», – сказал его императорское величество государь Александр Второй, который долго был наследником, выращивая усы и бакенбарды для монетного чекана, а сейчас учится произносить быстрые и категорические слова.
Государь смотрел на картину после блеска Исаакиевского собора, после парадов: сразу про картину пошел слух, что она пестра и по подбору красок напоминает гобелен.
Теперь торгуются – дают за нее десять тысяч рублей. Рама и провоз стоят две тысячи рублей. Писал он ее двадцать восемь лет.
Стоит Александр Андреевич. Приятно стоять: кругом говорят по-русски, академия на том берегу, широкая Нева, за Невой Биржа и две ростральные колонны с фигурами богов у основания.
Красиво!
За хорошо вымытыми стеклами окон Зимнего дворца картина в плену.
Александр Второй, как и Николай Первый, не понимает искусства. Вот сделали скульптурно-живописных кентавров, стесав у ангелов лица. Канцелярское согласование обычаев чужого искусства и непонятых догматов.
У крытых ступеней гранитной лестницы, украшенной яшмовыми вазами, высоконосый зеленый ялик.
– На Петровский остров повезешь?
– Полтинник: ветрено, барин!
Зимний дворец отплыл, слева идут тупоносые барки с дровами и низкие плоты; справа низко над водой прошли тяжелые гранитные стены Петропавловской крепости. Прошли колонны Биржи.
«Хорошо! Такой красоты и в Риме нет… Сколько там было веры в картину! Николай Васильевич Гоголь, посмотрев, напечатал про нее, что „подобного явленья еще не показывалось со времен Рафаэля и Леонардо да Винчи“[63].
Прошли сквозь скрип барок Тучкова моста. Вдали, за высоким носом ялика, здания и деревья, на ялике гребец в красной рубашке, а выше – сине-голубое небо.
Опять вспомнил Рим.
Гоголь написал художнику письмо. Иванов приклеил это письмо внутри обложки своей папки с эскизами.
Ялик машет красными своими веслами. Ветер пахнет морем и севером.
Римский ветер горячее и болотнее.
«Двадцать восемь лет писал, варил в день по горсти чечевицы, воду сам себе из фонтана приносил; рисовал ручьи, камни, ветви, небо, драпировки, а хотел, чтобы были в картине вещи и мысли, но разуверился, нашел новую веру и не успел перестроить до конца самый предмет картины; вернулся к России Гоголя и Федотова, к Гоголю, иначе понятому… Как хотел бы я поговорить сейчас с Николаем Васильевичем! »
В Александринском театре смотрел «Ревизора». Какой язык, красивый и правдивый!.. Те, кто слышит его каждый день, мало ему радуются. Знал ли Гоголь до конца, что он написал? Но вышло то, что он хотел написать, вышло больше даже, а он, Александр Андреевич Иванов, хорошую ли, нужную ли для России написал картину?.. Но нет, не поможет она людям так, как помог им, мучась и негодуя, Гоголь.
Слева вдали прошло Смоленское кладбище.
Долго качало лодку на пологой зыби; потемнела красная рубашка гребца.
Вот берег Петровского острова; между сотен скромных, бедных дач видны две-три барские, да и те не великолепного сорта.
Дом, в котором живет Николай Гаврилович Чернышевский, в двадцати шагах от набережной.
Забор дачи вымыт дождем, через него перекинулись белые и лиловые, плотно цветущие кусты сирени. Дорожка к дому зелена от мха. Ступени стеклянного балкона скрипят.
Николай Гаврилович в темной столовой тщательно устанавливал звездою синие чашки вокруг медного, весело кипящего самовара. В соломенной корзинке желто-оранжевые булки, под стеклянным колпаком сыр с красной коркой; масло и редиска, принесенные с ледника, покрыты сияющими каплями.
В углу стоит, как аналой, высокая конторка, на ней рукопись. На полу, рядом, горка книг.
На стене рядом с конторкой гравюра на дереве в простой раме: изображен швейцар с физиономией министра, ногой, переброшенной через ногу, преграждавшей дорогу старику с лицом Павла Федотова.
Александр Иванов узнал рисунок Агина – иллюстрацию к «Мертвым душам».
Николаю Гавриловичу лет тридцать. Он среднего роста, рыжеватый, сероглазый. Очки у него золотые, говор быстрый.
– Садитесь, Александр Андреевич, берите чай! Вероятно, продрогли на воде? – сказал он высоким голосом и налил шафранно-желтый чай в синюю чашку.
– Был в Исаакиевском соборе, – сказал Иванов. – Вещь крупная, собор темен, но красив поздней римской красотой.
– А как у вас с продажей?
– Князь Владимир Алексеевич Оболенский хлопочет перед великой княгиней Марией Николаевной. Я ездил в Сергиевск на дачу ее высочества – ждал приема, читал книгу.
– Сколько прочитали?
– «Севастопольские рассказы» Льва Толстого.
– Пейте чай.
– Предлагают расписывать храм Христа Спасителя в Москве. Посмотрел эскизы здания: темно, живопись не будет видна. И хоть заказ на несколько сот тысяч рублей, я отказался.
– Отказались? Чем будете жить?
– Нет, не говорите… Каковы бы ни были недостатки у моей кисти, я не могу согласиться, чтобы она служила тому делу, истины которого я уже не признаю. Притом же я не декоратор, а тут нужна декорационная работа.
– Что говорят о картине?
– Останавливаются перед нею, судят об околичностях да говорят, что я не Брюллов. Как же им быть не хочется! Крестить сейчас надо иной водой или иным огнем. Впрочем, мне самому разонравилась моя картина.
– Не отказывайтесь от нее. В теме своей – ожидание нового, и в набросках она гениальна.
– Я не применял к себе этого слова никогда, тем более сегодня.
– Как хотите, но красоте и гению не надо удивляться, скорее надо было бы дивиться только тому, что совершенная красота и гений так редко встречаются между людьми: ведь для этого человеку нужно только так развиваться, как бы ему всегда следовало развиваться. Непонятно и мудрено заблуждение и тупоумие, потому что они неестественны, а гений прост и понятен, как истина. Ведь естественно человеку видеть вещи в естественном виде.
– Федотов был прост, как дитя. Книжку о нем Дружинина читали? Есть в ней занятное… Только ведь Дружинин за искусство чистое – и вдруг написал о воине-художнике. Федотов умел судить, воевать и строить. Александр Васильевич Дружинин свой талант теряет, за других прячется, а с Федотовым только то общее было, что они в одном полку служили… Путает он все, за чужие могилы прячется… Одним словом, франт и чернокнижник!
– Полной правды не видели ни Брюллов, ни Федотов.
– Брюллов выращен был академией, но видел красоту и добро. В портретах он достигал глубокого понимания времени. Федотов рвался вперед. Но день реалистической живописи еще не наступил, искусство это еще не до конца раскрывает правду жизни.
– Чего вы хотите от искусства?
– Мы ничего не хотим и не имеем притязания быть законодателями, но желали бы мы, чтобы наши художники не пренебрегали строгим изучением истории своего искусства, чтобы они были гражданами своей страны и своего времени, а не какими-то идеальными космополитами без роду и племени, чтобы предметом искусства был человек… Россия в ее долгом пути… Раньше той поры, когда определятся во мне идеи современного искусства, я не стану писать новых картин и буду работать над своим образованием.
– Не ломайте так себя, не повторяйте ошибки Гоголя. Вы уже современный и русский художник.
– Гоголь оставил памятник своего заблуждения в «Переписке с друзьями». Я прожил дольше него, и у меня достало времени, чтобы увидеть свои ошибки, хотя я и бесконечно слабее Николая Васильевича по духу. Но мой пример засвидетельствует, что и заблуждение Гоголя не было безвыходно.
– Не отказывайтесь от своей картины. Передовые люди Петербурга знают, что вы приехали сюда человеком, истинно достойным нашего времени, – медленно сказал Чернышевский.
– У меня, как у живописца, иного пути нет. Живопись забыла развиваться сообразно прогрессу общественных мнении и замерла.
Два человека, молодой и уже старый, сидели около круглого стола, покрытого свежей скатертью.
– Трудно становиться человеком будущего, жертвуя истине всеми прежними понятиями, – сказал Чернышевский.
Иванов повторил спокойно:
– Прошли десятилетия. Мой труд – большая картина – все более и более понижается в глазах моих. Эскизами я интересуюсь больше – их до полутысячи, – но не будем придавать искусству так много значения.
Чернышевский ответил спокойно, так, как говорят много раз продуманное:
– Нет, значение искусства преувеличивать нельзя. Гоголь писал: «Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..»[64]
– Слова эти испугали даже меня, – тихо проговорил Иванов. – Я связывал со словами «жанр» и «реализм» иное.
– Гоголь имел право сказать, потому что как ни высоко ценим мы значение литературы, все же не ценим достаточно: оно неизмеримо важнее почти всего, что становится выше его. Кто говорил России то, что она услышала от Гоголя?
– Я любил, – тихо сказал Иванов, – и разлюбил картину. Картина моя не станция, за которую надо драться.
– Вы дрались за нее крепко.
– Работал, делал все, что требовала школа. Но живопись – это только язык, которым мы выражаемся. Нужно теперь учинить другую станцию нашего искусства, его могущество приспособить к требованиям времени и настоящего положения России. За эту-то станцию надо будет постоять.
– Как вы, Александр Андреевич, представляете себе будущую русскую живопись?
– Я думаю, что искусство Италии, красота Рафаэля не будут нами отвергнуты, мы продолжим их.
– Может случиться иначе: может быть, русская живопись так же не будет похожа на итальянскую, как Федотов не похож на Хогарта. И здесь будет много нового.
– Вы верите, – изумился Иванов, – в революцию в искусстве, в конвульсию, так сказать…
– Биение сердца разве не конвульсия? Разве человек идет не шатаясь? Смешно думать, что искусство может идти прямо и ровно, без противоречий, – а значит, художник, увидевший будущее, страдает!
– Но нам преграждают дорогу!
– Вы посмотрели на этот рисунок – он остался от запрещенного «Иллюстрированного альманаха», мне подарил его Некрасов.
– Николай Гаврилович, поглядите кругом: Россия, широкие поля, огромные реки. Разве можно окрасить Неву каплей кармина? Посмотрите на мрамор и гранит Исаакия! Это построено на тысячу лет. Что мы можем сделать?
– Да, нам преграждают дорогу, и крепче того, как преграждал капитану Копейкину швейцар, но мы не просители, за нами идут люди, которые смеют и могут… Законы истории, Александр Андреевич, непреложны… Выйдем в сад…
Ночи не было. Вдали крутой купол Исаакия стоял в венке из розового дыма зари.
– Это построено из чугуна, гранита и мрамора, но люди, которые приказали это строить, не имеют будущего. А мы будущее уже видим и построим крепче. Мы победители! Я приветствую в вас совесть художника-победителя, приветствую правдивый гений русского искусства!
Молодой говорил, как старший.
– Вот чего не заслужил! – растроганно ответил Иванов. – Удивили… Я ошибался.
– Вы не ошибались, а работали.
– Начну сначала, соединю вещи по-новому, новым предчувствием того события, которое приближается у нас в России. И, знаете ли, даже боюсь, – прибавил Иванов, – как бы не подвергнуться гонению.
Чернышевский заговорил быстрее:
– Этого не опасайтесь. Истинного смысла событий долго не поймет до конца никто из тех, кому неприятен был бы этот смысл. Они будущего не имеют, хотя и строят из гранита!
– Но вас они ненавидят.
– Еще недостаточно. Они не всё понимают. Даже если я запишу наш разговор и напечатаю его, они прочтут его, но понять не смогут. У нашего врага куцый взгляд.
Далекий, слабый, красивый звон, как будто размытый ночью, раздался где-то в городе.
– Куранты Петропавловской крепости играют, – объяснил Чернышевский.
– Я не люблю Петербурга и боюсь звона курантов… Мне трудно. Ведь искусство истинное вредно для предрассудков и преданий. Враг считает наши часы.
– Считает, но время идет. И время утверждает истину.
1935–1964
Примечания
Над книгой о художнике П. А. Федотове В. Шкловский работал в 1934 году. Краткий, первоначальный вариант появился в журнале «30 дней», 1934, № 7. Отдельные отрывки печатались затем в журнале «Огонек», 1935, № 32 («Служба строевая»), «Вечерней красной газете», 1935, 29 сентября («Баснописец Крылов»), «Литературном Ленинграде», 1935, 8 декабря («Художник встречается с нуждой»). Первая полная публикация – в журнале «Знамя», 1935, № 12 («Капитан Федотов»), В 1936 году под тем же названием вышло отдельное издание (М., «Советский писатель»).
Краткий вариант выпущен в 1936 году Издательством детской литературы: «Жизнь художника Федотова». М., Детгиз, 1938 (издание повторено, с изменениями, в 1955 и 1960 гг. под названием: «Повесть о художнике Федотове»).
В 1958 году книга была включена В. Шкловским в сборник «Исторические повести и рассказы» (М., «Советский писатель»). В 1965 году, с новыми изменениями и дополнениями, выпущена издательством «Молодая гвардия» в серии «Жизнь замечательных людей».
В 1936 году, на обсуждении рукописи в издательстве «Советский писатель», В. Шкловский говорил, что он «писал книжку три раза», и пояснял ее исторический замысел: «Я понял отчаяние Федотова, Пушкина, Гоголя как отчаяние эпохи. Когда я увидел систему гибели людей, когда я увидел, что смерть Пушкина, смерть Лермонтова, смерть Марлинского – это ликвидация поколения, то я написал эту книжку» (стенограмма обсуждения, хранится в ЦГАЛИ).
Говоря об источниках, Шкловский заметил: «Выдумано здесь минимально. Я старался выдумывать минимально». В книге использованы воспоминания о Федотове, прежде всего – А. В. Дружинина («Современник», 1853, № 9) и Л. М. Жемчужникова («Из прошлого», вып. 1, 1926; «От кадетского корпуса к Академии художеств. 1829–1852». М., 1927). Фактические данные о кадетском корпусе, где Федотов учился, и о Финляндском полке, где он служил, взяты из книг: «Исторический очерк образования и развития первого московского кадетского корпуса, что ныне первая московская гимназия. 1778–1878». СПб., 1878, и «Краткий очерк истории лейб-гвардии Финляндского полка. Составлено А. Мариным». СПб., 1846. Документы архива Федотова: его автобиография, дневник, записные книжки, письма, стихи – были изданы лишь в 1946 году (Я. Д. Лещинский. Павел Андреевич Федотов, художник и поэт. М. – Л., «Искусство», 1946). Шкловскому эти материалы были известны в 30-е годы, когда писалась книга.
Фактическая достоверность и основательность книги была замечена и высоко оценена критикой. «В. Шкловский использовал этот материал с большой эмоциональной проникновенностью… Каждую деталь, каждую реплику Шкловскому удалось пропитать подлинным трагизмом», – писала Е. Журбина («Литературное обозрение», 1936, № 1, с. 55–56). «Решающей удачей повести является ее историческая полнота» (Г. Хохлов. Капитан Федотов. – «Рабочая Москва», 1936, 14 июля).
Рецензент «Литературной газеты» Б. Левин заметил: «Для того, чтобы написать такую повесть, по всей вероятности, потребовалось прочесть уйму книг, собрать массу сведений, и как приятно, что материал этот из повести, как говорится, не выпирает» («Литературная газета», 1938, 15 ноября).
Повесть о художнике Федотове справедливо была отнесена к тому же виду литературы, что и «Кюхля» Тынянова (статья Н. Чудновского – «Вечерняя Москва», 1936, 9 июля). В другой статье книга Шкловского соотносилась с «Поручиком Киже» и «Малолетним Витушишниковым» (Т. Хмельницкая. Судьба художника. – «Литературный Ленинград», 1937, 5 января). В одном из писем Тынянова к Шкловскому содержится отзыв о книге: «Читал твоего „Федотова“. Сам замечательно правдоподобен, а толстый Брюллов вызывает смех. Сценарная фраза хороша для внутреннего действия и здесь более наглядна, чем в описаниях. Сдержанность диалога верная» (ЦГАЛИ, письмо 18 февраля 1936 г.). Особое построение книги – ее кинематографичность – была замечена, но оценена по-разному. Н. Чудновский писал о «горячих словах, полных убедительности, простоты и выразительности, несмотря на отрывочность, кинематографичность манеры письма» («Вечерняя Москва», 1936, 9 июля). Другие критики сетовали на «лоскутность, клочковатость, излишнее обилие цитат» (А. Алпатов. – «В помощь сельскому библиотекарю и читателю», 1936, № 3, с. 82), на «парадоксы Шкловского», на «овраги» его «разорванных ассоциаций» (Е. Таратута. – «Новый мир», 1937, № 3, с. 283).
Сам Шкловский говорил еще при обсуждении рукописи: «У меня отрывистый стиль, который является особенностью не моего писания, а моего мышления… Я дорожу живым движением слов. Я дорожу тем, что слово ставится для мысли, и мне говорили такие писатели, как Зощенко, как Всеволод Иванов, что им была полезна дерзость моя в постановке слов» (стенограмма, ЦГАЛИ).
Книга переведена на французский язык.