Повесть о художнике Федотове Шкловский Виктор

Были приготовлены картоны, с картонов сняли контуры на грубой бумаге, контуры были пробиты проколами и припорошкой перенесены на кривизну купола. Роспись уже лежала на белизне подготовленной штукатурки легким черным бегом точек.

Высоко стояло солнце. Над куполом крест сверкал в синем небе. Купол накалился, как медная солдатская каска на параде. Расписанные под мрамор медные стены барабана купола раскалились и пахли вытопленной печью.

Умелая кисть бежала по контуру, и цветное видение заполняло купол.

Внизу чуть блестела мраморная пропасть здания. Купол был отдален от собора разборными рамами. В соборе шли работы по мрамору. Там рубили, полировали, вырезали, набирали рисунки из разноцветного мрамора. Весь собор был полон слитного шума легких молотков каменотесов, как будто в траве стрекотали миллионы кузнечиков.

Тяжелая и белая пыль пробивалась вверх, мутно висела в полосах света, садилась на стены плотным слоем. Низкий, некрутой деревянный мостик был перекинут под ложным сводом, повторяя его изгиб. Карл Брюллов стоял на мостике с кистью в руках; клубящиеся драпировки, голубые облака уже дымились и плыли под быстрой кистью, рождались на плафоне гиганты, и художнику казалось, что он сам имеет рост исполина. Он быстро, размашисто и верно писал клубящиеся одежды, руки святых, устремленные вдаль в смело найденных ракурсах. Брюллову казалось, что он создает сейчас живописное сердце великого города. Художнику захотелось сейчас же увидеть этот город, построенный Земцовым, Захаровым, Растрелли, Стасовым.

В середине плоского ложного свода, закрывающего снизу барабан собора, еще светился огромный круглый просвет. Это отверстие должно было быть потом закрыто отступающим плоским потолком без росписи, так чтобы оставалась щель между ним и сводом с плафоном для вентиляции. Здесь же должна была проходить цепь, на которой будет висеть огромный, как корабль, голубь, изображающий святого духа. Листы, из которых должен был быть собран святой дух, уже были выбиты, склепаны и золотились у входа в храм. Огромное отверстие еще не было закрыто, оно помогало освещать и проветривать темный и пыльный храм. Внизу в собор свет входил и пестрел мраморами, крупными пятнами открытых ворот.

Легкая крутая лестница вела туда с мостика, на котором работал художник. Брюллов часто поднимался по лестнице туда, к огромным окнам, освещающим путаные чугунные стропила купола, и там отдыхал. Окна держали открытыми, для того чтобы прохладить раскаленную позолоченную медь купола и расписанную под мрамор медь барабана. Морской ветер прорезал печную жару раскаленного, залитого солнцем и пересеченного косыми тенями помещения.

За Невой поднимался петропавловский шпиль, и с него, держась за крест, дружелюбно смотрел на Брюллова ярко позолоченный ангел. Другой ангел, похожий на императора, стоя на Александровской колонне, не в силах был подняться до высоты купола и смотрел на Брюллова исподлобья, угрожая ему крестом.

Люди внизу – мелкий мир, только тенями обозначенный; на северном берегу, у Невы, – давно завоеванная Академия художеств; рядом с ней обелиск Румянцеву и сфинксы; дальше к северу – Галерная гавань, взморье, желтые отмели; там, между Васильевским островом и Галерной гаванью, живет художник Федотов и пишет маленькие картины.

Зыбкие, легкие туманы, разделенные широкими полянами солнечного света, стоят над Невой, над Большой и Малой Невкой. Огромный город лежал на берегу бледно-голубого залива, как будто написанный гениальной кистью Сильвестра Щедрина. Кронштадт в заливе, с которого ветер смел туман. За ним – миражи, приподнятые над морем, висящие в небе, как мазки подмалевки на холсте картины. На юг побежала серая дорога, и по ней двигались повозки, крохотные, как мухи; на юго-восток вела желтая линия: люди что-то копали, носили; воображение говорило, что это строят железную дорогу.

Город внизу испещрен темными ямками дворов. Люди сверху почти не видны – они обозначены тенями у ног, которые показывают местопребывание подданных царя Николая. Серые стены и красные крыши домов на первом плане превращаются в лиловатые и розоватые краски дальних зданий, стоящих там, ближе к бледно-голубому заливу.

Могучая Нева державным своим течением развертывает перспективу города вглубь; вода реки чуть оконтурена серыми линиями набережных. Насколько это могущественнее и красивее, чем та условная и затейливая роспись темного, похожего на перевернутое блюдо свода!

Надо посмотреть на плафон снизу. Неужели он плох?.. Вниз художника обычно рабочие спускали в люльке, но Брюллов не захотел ждать. Он почти сбежал вниз по шатким сходням. Холод охватил его, как птицу, влажной рукой.

Брюллов стоял на пышном, пестром мраморе пола.

– Раздвиньте рамы! – крикнул Брюллов.

Из темных углов храма эхо повторило:

«Инте амы! Инте амы!..»

Там, наверху, зашевелились – раздвинулись и прояснели полосы света.

Умелые рабочие убирали рамы.

Косым полотенцем пошли лучи солнца. На плафоне ясно обозначились бледно-голубое облако и клубящиеся одежды святых.

«Все правильно… Да, правильно… То есть обычно. Это же похоже на отражение чужой живописи, как будто кто-то раздул мыльный пузырь… Голубовато-розовое… Как ничтожно! Но ведь это геометрически рассчитано… И только грозная фигура апостола Филиппа похожа на живопись, а весь плафон – это только радуга в мыльной пене…»

Брюллов не вспомнил, что его шляпа наверху. Он пошел, не подняв еще раз головы, к двери; путь до двери был далек. Художник отразился в толстых полированных колоннах, отразился в полированных ступенях; эти ступени слишком крупны для шага человеческих ног.

И вот перед ним булыжник Петербурга. Кругом люди такого же роста, как он. От высоты еще бьется сердце, а он сам – как другие. И перед ним, кривясь на булыжнике, бежит искаженная тень.

«Плафон не удался: ошибка вдохновения, или ошибка жизни? Пускай плафон дописывает Басин».

Как голова в шишаке, отрубленная у великана, в небе обозначался крутой купол.

В отставке

Вышел бы, да вот беда:

Чем кормиться-то тогда?

Пенсион?.. Велико дело,

А уж крепко надоело…[35]

П. А. Федотов

В 1844 году Павел Андреевич подал прошение об отставке и был уволен в чине капитана, прослужив на действительной военной службе ровно десять лет, а всего пробыв в мундире, считая корпус, восемнадцать лет.

Однополчане, провожая Федотова, устроили обед. В штатском костюме Федотов выглядел неловко, но все господа офицеры были спокойны заa судьбу своего бывшего сослуживца. Федотов понимал все тонкости обмундирования – значит, он будет писать батальные картины: дворцов у нас много, и все нуждаются в украшении. Или возьмет заказ расписать какой-нибудь собор небесным воинством.

Пили, провозглашали тосты, пели романсы, играли в карты.

Федотов уехал из казарм, но в академии помещения ему не дали.

Чернявый низкорослый ярославец Коршунов, вестовой Федотова, получил отставку вместе с ним; он и понес на новую квартиру большую черную доску, на которой Федотов делал мелом наброски и зарисовки. Новая пятирублевая квартира оказалась такой маленькой, что сразу не сообразили, куда поставить доску, и она стояла два дня на улице.

Первый год художник в неделю раза два-три приходил к своим старым друзьям; иногда и они заходили к нему, в небеленый, печальный дом среди пустырей дальних линий Васильевского острова.

Квартиру Федотов снимал от жильцов; она состояла из маленьких сеней, одной холодной комнаты да еще чуланчика, где помещался вестовой. Здесь Коршунов все сверху донизу оклеил лубочными картинками вперемежку с рисунками Федотова.

Вход в квартиру – через двор, мимо развалившихся сараев. Комната Павла Андреевича загромождена гипсовыми слепками и книгами; низ окон заставлен чем попало, чтобы свет падал только сверху. Из окон видны казармы Финляндского полка.

Первое пособие Федотов разделил на две части: оставил себе на месяц пятьдесят рублей ассигнациями, остальные отправил отцу.

Дрова скупо давали со склада Финляндского полка; обед стоил пятнадцать копеек, а всего на еду на двоих шло двадцать пять копеек в день. В комнате холодно, но угарно.

В Финляндском полку Федотов показывался все реже и реже. Говорили, что он работает утром, днем, вечером и ночью. Работает даже при свечах.

У него поредели волосы, воспалились глаза; глаза он промывает водой с белым ромом.

Батальных рисунков не рисует – перешел на жанр.

Друзья говорили, что лучше было бы Федотову поучиться у Брюллова – тот Исаакиевский собор расписывает. Зато какие у его жены серьги!

К Федотову ходили братья Агины – рисовальщики. Приходил гравер по дереву Евстафий Ефимович Вернадский – преподаватель рисования в гимназии. Ходил богатый и способный художник Лев Жемчужников, кончивший Пажеский корпус и ушедший в академию.

Судьба Жемчужникова как будто была отдаленно похожа на судьбу Федотова. Жемчужников любил говорить о поэзии жизни художников.

Стоя в табачном дыму, Павел Андреевич ему отвечал:

– Все вы выдумываете, господа дилетанты! За всяким из вас стоит кто-нибудь с полным карманом. Сами вы ни перед кем не стоите, никого не выносите на. своих плечах. Вы толкуете о веселой бедности так, как я могу говорить о Швейцарии, сходив посмотреть на оперу из швейцарской жизни.

У Федотова при посторонних разговаривали о перспективе, о том, надо ли ее изучать по книге Дюрера или по книге профессора Васильева.

Когда посторонних не было, говорили о русской литературе.

За десять лет русская литература выросла так, как живопись не изменилась и за сто лет.

Мало что изменилось в Финляндском полку: там время обозначалось сменой формы. Ввели на офицерских фуражках кокарду, да нестроевые солдаты получили фуражки из серого сукна.

Изменились зато требования в искусстве.

Говорили о том, что старое искусство позволяло изображать все что угодно, но только предписывало при этом так прикрашивать натуру, чтобы не было никакой возможности узнать, что вы хотите изобразить.

Приходили молодые писатели – поэт Плещеев, молодой Федор Достоевский в бедном сюртуке и ослепительно чистом белье и многопишущий, суетливо работающий Владимир Рафаилович Зотов.

Говорили о темах: Будаков пишет о петербургских бедняках, Толбин собирается писать про ямщиков, а Григорович и Тургенев пишут о деревне.

Зотов много рассказывал про молодого водевилиста и поэта Николая Алексеевича Некрасова, горького бедняка, который выбивался в литературу и в ней уже показал голос, ни на чей не похожий. Некрасов писал[36]:

  • Цепями с модой скованный,
  • Изменчив человек.
  • Настал иллюстрированный
  • В литературе век.

В иллюстрациях часто хотели изобразить то, что не позволяла цензура сказать словом.

Готовился альманах. Достали деньги, выбирали заглавие: «Зубоскал» или «Вечером вместо преферанса»? Название должно быть самым незначащим: всякое настоящее слово нужно говорить как будто мельком.

Агины, Федотов делали рисунки к Гоголю, к Достоевскому, Вернадский резал на дереве клише.

Спорили об ассоциациях, о том, что можно изменить жизнь, если работать группами, Федотов считал, что надо освободить искусство от заказчика, от необходимости расписывать соборы и делать портреты. Он предлагал собирать деньги по подписке и деньги эти передавать от имени общества талантливым художникам, а имена подписчиков печатать в газетах.

Рассказывали о Петрашевском; говорили, что ему двадцать семь лет, а виски у него уже поседели. У Петрашевского собираются по пятницам; там играют на рояле, говорят о цензуре, об освобождении крестьян, о религии, об искусстве и даже звонят в колокольчик, соблюдая правильность дебатов. Там говорят: теперешняя жизнь тяжка, гадка, порочна; порядок, ныне установленный, противоречит главному, основному назначению человеческой жизни – счастью. Следовательно, мы должны его свергнуть. Крепостной не имеет, трудясь от зари до зари, даже хлеба для своего пропитания и работает сохой. Однообразная работа берет у него силы и не дает того, что могла бы дать работа организованная. Силы народа уходят не туда: строят Исаакиевский собор из превосходного материала, но стройка эта бесполезна, и труд рабочих и художников пропадает даром.

– Жалко Брюллова, – говорил Агин. – Даже простой рисунок штрихом в альманахе часто доходчивей, народнее, а значит, и долговечнее многих картин нашего великого мастера! В соборе темно, как в казенном кармане, никто и не увидит живописи.

Говорил Вернадский:

– Мы из материала, приготовленного для бесполезных строительств соборов, построим новые города, прекратим нищету и срам, сделаем так, что человек будет счастлив с той, которую он любит. Ты, например, Павел Андреевич, счастлив в любви?

– Я про любовь не говорю, – ответил Павел Андреевич. – Про любовь я на гитаре играю, а когда не играю, то отдаю гитару вот ей!

На ситцевом диване в комнате Федотова сидел манекен в женском платке на плечах, с гитарой в руках.

– У этой Оли, – сказал Павел Андреевич, – воли нет.

Он пел тихим голосом:

  • Так до славы дойдешь,
  • Мало, что ли?
  • Лучше выдумать, что ж —
  • Дань для Оли.

– Надо альманах делать, – говорил Вернадский. – Пускай это будут маленькие черные рисунки, вырезанные штрихом на дереве, на меди резать будем после. Мы, разночинцы или разорившиеся дворяне, дети солдат, пишем картины и изображаем на них богов, героев, и все не для себя. У Карла Павловича вся мастерская заставлена неоконченными картинами, а у тебя… посмотрите, как вокруг все растет!.. В Риме Александр Иванов большую картину пишет и жанр отрицает, но оговаривается: «кроме Федотова».

Учились рисовать, учились голодать, умели петь.

Песню сложил Федотов:

  • На дубу кукушечка,
  • На дубу унылая
  • Куковала.
  • «Ку-ку, ку-ку», – куковала.
  • В терему красавица,
  • В терему унылая
  • Горевала.
  • «Ку-ку, ку-ку», – горевала.
  • Ноет сердце девицы,
  • Что не любит молодец,
  • Как бывало…
  • «Ку-ку, ку-ку», – как бывало.
  • Но долга ли грусть девицы?
  • Минет грусть-тоска.
  • Все пропало.
  • «Ку-ку, ку-ку», – и не стало…
  • И гнездо разрушено,
  • И птенцы расхищены,
  • Все пропало…
  • «Ку-ку, ку-ку», – все пропало…

И хор пел «ку-ку, ку-ку» с веселой грустью.

Над шумом, над дымом и звоном гитары смотрит на всех проволочная голова, по которой изучал Федотов законы перспективы, законы ракурса лица.

Окно открыто; на Смоленском кладбище кукует кукушка.

На дворе изломанные кусты сирени цветут все-таки.

В трех верстах от города Санкт-Петербурга

…Был этот блеск,

И это

тогда

называлось Невою.[37]

В. В. Маяковский

В. Белинский писал в 1844 году[38]:

«Петербург оригинальней всех городов Америки, потому что он есть новый город в старой стране, следовательно, есть новая надежда – прекрасное будущее этой страны».

Лучше всех понимали Петербург те люди, которые предвидели будущее и которых за это называли мечтателями.

Мало кто понимал Петербург.

Он заслонен был сегодняшним днем, его чиновной суетой и парадами.

Про петербургского художника Гоголь писал в ранних своих повестях[39]:

«Он никогда не глядит вам прямо в глаза, если же глядит, то как-то мутно, неопределенно… Это происходит оттого, что он в одно и то же время видит и ваши черты, и черты какого-нибудь гипсового Геркулеса, стоящего в его комнате; или ему представляется его же собственная картина, которую он еще думает произвесть».

Но художники Петербурга к середине столетия уже научились видеть шире. Античные статуи перестали заслонять мир.

Санкт-Петербург – город великолепный, стоящий на великой реке. По Невскому проспекту ездят лаковые кареты с кучерами в красных ливреях, бегут чиновники, похожие на офицеров, а офицеры чем-то напоминают самого Николая Первого.

Но ест в столице кварталы, где не увидишь ни карет, ни расшитых золотом мундиров. В кварталах этих живут бедняки, потерявшие надежду на счастье. Там жила и Параша, героиня поэмы Пушкина «Медный всадник».

Как, верно, помнит читатель, Параша в поэме не появляется. Только описывается место, где она жила:

  • …близехонько к волнам,
  • Почти у самого залива —
  • Забор некрашеный, да ива,
  • И ветхий домик…

Тот домик смыло наводнением в 1824 году. Значит, прошло уже почти четверть столетия.

Этот край города остался таким глухим, что туда не брались отвезти седока извозчики.

Петербург – город ветра, город моря и нужды. За желтым Адмиралтейством, за широкой Невой с высоконосыми зелеными яликами лежал Васильевский остров; он начинался колоннами Биржи, круглой набережной, двенадцатикрышным университетом, потом шел уступами линий и кончался отмелями; вот тут и есть Галерная гавань.

Это очень далеко, если ехать из города, но Федотову туда было близко.

Пойдемте по Среднему проспекту. Все тише, все спокойнее становится вокруг, за 7-й линией каменные тротуары сменяются деревянными мостками. За 12-й линией уже не попадаются извозчики. Дальше – казармы Финляндского полка, потом поле с неровным лесом в глубине; из леса выглядывают главы церквей. В этом лесу под деревьями вместо кустов памятники с крестами и просто кресты – это Смоленское кладбище. Деревянные мостки стали совсем гнилые. Спокойнее идти посередине улицы.

Федотов часто ходил, думая о своем, в сторону Галерной гавани.

Полосатое бревно шлагбаума. У шлагбаума скучает караул. За шлагбаумом – бледное море, бледное небо, и между ними, связывая их, скользит серо-белый парус лодки. Справа ряд домиков – это Галерная гавань. Домики окрашены дождем в серый цвет. Домики в три окна, крыши на них желтые или зеленые, но не от краски, а от мха. На домиках надписи красной краской: «Сей дом должен быть уничтожен в мае 1837 года» или «Сей дом простоять может до 1839 года».

Но даже начальство иногда ошибается: давно прошли указанные сроки, много раз волны проходили через Галерную гавань, а дома все стоят.

Тихо. Тишина улиц, заросших травою, нарушается только криками гусей.

Федотов любил ходить по улицам Галерной гавани. Живут здесь попросту: по улицам ходят в халатах, заборы везде рогожные, и вокруг так тихо, что из домика в домик переговариваются жители, не повышая голоса.

Говорили: здесь, недалеко от моря, зарыты казненные декабристы. Сюда ходил Федотов, а возвращаясь из Галерной гавани, заходил к чиновникам.

Однажды Федотов сидел в гостях. К хозяину дома пришел сын и сказал:

– Вода на улице!

Открыли окна. В самом деле, в Петропавловской крепости слабо бухала пушка, ветер относил звук к городу – туда, к Смольному собору.

Вода прибывала. Подождали еще полчаса.

Хозяин встал, взглянул в окно – вода плескалась у крыльца, как будто собираясь запросто прийти в гости.

Хозяин взглянул на гостя торжествующе и сказал:

– Недаром я в этом году не сажал капусты! Господа, кто хочет ехать ловить дрова?

Сын, закатав штаны, вывел из сарая лодку и подвел ее, как коня, к крыльцу.

Ветер гнал волны навстречу выстрелам Петропавловской крепости.

Во время бури Нева течет вспять, течет к корням дубов Летнего сада и наполняет каналы, выравнивая их с краем тротуаров.

Буря гнала лодку в город; слева проплыли тяжелые колонны Горного института; на уступах лестниц чугунные статуи не то борются друг с другом, не то выносят друг друга из воды. Другая статуя подняла руку, как будто умоляя о спасении. Город плавал в воде, как большой сервиз в лоханке.

Волны приходили к ногам Нептуна, сторожившего Биржу.

Федотов беззаботно греб.

Волна подгоняла лодку в корму.

Федотов сказал:

– Все это не очень похоже на рисунок Егорова, изображающий наводнение в тысяча восемьсот двадцать четвертом году как катастрофу, застигнувшую купидонов во время купанья.

Тонул город, суровый и прекрасный.

В сторону от наводнения, по небу к дудергофским высотам, как беженцы с пожитками, бежали горбатые облака.

Лодка плавала среди бури всю ночь. К утру переменился ветер.

На берегу, на мокрой площади, на просыхающем граните скалы, как победа великого города над стихией, как победа мысли над страданиями, как победа искусства, скакал медный всадник.

Улицы были измыты наводнением, вода подняла торцовые набережные и сложила на Невском баррикады: как будто город уже готовился к революции.

Вода билась у крутых лестниц набережной бессмертного города.

Гуси кричали на обновленных лужах среди зеленой травы. На улицах лежал мокрый тростник.

Хозяйки в мокрых печах разводили дымный огонь.

Нева бежала, еще вся в пене, навстречу морю и будущему.

К утру, когда вода порозовела и начала спадать, лодка возвращалась к Галерной гавани, таща за собой тяжелую, мокрую связку бревен и досок.

Гаварни и Федотов

Одна из гордых радостей писателя, – если он подлинный художник, – это чувствовать в себе способность обессмертить на свой лад все то, что ему захочется обессмертить.[40]

Эдмунд и Жюль де Гонкур

Искания объединяют людей. Нет художников совершенно самостоятельных, как нет человека, разговаривающего на языке, который он сам создал.

Человеческая культура – дело общее.

Греческий художник создавал скульптуры и расписывал вазы, пользуясь сюжетами мифов. Он вкладывал свое в общеизвестное, пользуясь мифом, как общеизвестным словом. Миф он обновлял личным отношением, выбирая варианты мифов, их сопоставляя.

Художник Возрождения часто по-своему истолковывал те же мифы античной древности и мифы христианства.

Чем дальше, тем больше расширялась область жизни, охватываемая искусством. Бытовой рассказ и политический спор становятся элементом литературы. Но живопись долго основывалась на мифе и на пересказе исторического события.

Живопись еще внятнее для широкого человеческого общения, чем поэзия, потому что она понятна без перевода. Миф держался в живописи дольше, чем в литературе.

Художник Гийом Сюльпис Шевалье в молодости работал помощником инженера в деревне Гаварни, расположенной в Верхних Пиренеях. Название деревни обратилось в псевдоним великого художника, вводящего в искусство новую тему. Гаварни покупал пачками на вес у бакалейщиков старые письма – по преимуществу любовные. Из этого лепета, невнятного и страстного, он создавал надписи к своим рисункам. Он сумел уйти от мифа, став художником Парижа, парижской улицы, парижских карнавалов.

Гаварни говорил (разговор его записан Гонкурами)[41]:

«Я стараюсь изображать на своих литографиях людей, которые мне что-то подсказывают… Они со мной говорят, диктуют мне слова. Иногда я допрашиваю их очень долго и в конце концов докапываюсь до самой лучшей, до самой забавной своей подписи».

Он искал жест и слова нового времени, нового раскрытия современности.

Хогарт пытался утвердить общее. Люди Гаварни спорят, шутят, плачут и ошибаются, утверждая личное свое существование в искусстве.

Гаварни сам создавал свою теорию, написав «Рассуждение о различных способах видеть и мыслить».

Он много работал, имел успех, славу, что не помешало ему довольно долго сидеть за долги в тюрьме Клиши.

Живопись заговорила у Гаварни, приближаясь к жизни.

Кончился век мифологии, пришло время иллюстрированных изданий.

В России иллюстрированные издания появились довольно рано.

Жил некогда в России уже немолодой, хороший художник, нежинский грек по происхождению, карикатурист эпохи 1812 года, портретист, ученик Боровиковского и сам учитель многих художников – Алексей Венецианов. В 1817 году он издал одиннадцать выпусков раскрашенных от руки гравюр с текстом под названием «Волшебный фонарь».

Волшебного в том фонаре было мало: он освещал обыкновенное. А. Венецианов изображал уличных торговцев, девку, покупающую гребенку у гребенщика, извозчиков и водовоза. Водовоз А. Венецианова вез бочку, таща ее за оглобли сам.

Рисунки этнографичны и напоминают зарисовки путешественника.

У Сигизмунда Герберштейна, дважды посетившего Московию в составе австрийского посольства (вторая половина XVI века) к описанию путешествия приложены были виды, изображения тура и зубра, изображения саней и пышных приемов послов.

Во второй половине XVII века путешествовал по России в составе Гольштинского посольства Адам Олеарий. Он интересовался уже и бытом простых людей: народными гуляньями, представлениями кукольников, костюмами купцов.

Иллюстрированных путешествий иностранцев по России было много.

У Венецианова в «Волшебном фонаре» фигуры нарисованы легко и любовно; раскрашены они от руки. Обычно на одной странице давались два изображения: разносчик с книгами и сочинитель, маляр и штукатур, матрос и лакей, молочница и прачка, пирожник и ямщик.

При всей своей реальности фигуры эти напоминают фарфоровые статуэтки, пестро раскрашенные и миловидно забавные. При изображении приложены довольно длинные диалоги на отдельных страницах. Люди на рисунке разговаривают друг с другом, как бы взаимно представляя друг друга публике.

Разговор здесь заменял мифологический сюжет старой картины, он уточнял действие, но еще не давал рисунку неожиданный реалистический поворот.

В рисунках и акварелях Федотова какие-то отзвуки Венецианова есть. В картине «На базарной площади» совсем по-старинному выглядят продавцы на левой стороне (от зрителя), но на правом переднем плане разговаривающие старухи уже реальные – федотовские; они не только стоят рядом, но связаны между собой; искусство связывать на картине людей действием у Федотова было большое.

Казалось, что рисунок скоро найдет в России широкое применение. Был интерес к иллюстрированным изданиям, изображающим сегодняшний день. Но время было трудное, грозное, предреволюционное, люди еще не знали завтрашнего будущего, не знали причин собственного своего настроения.

Даже Белинский впоследствии радостно удивился, услыхав о Французской революции 1848 года.

Но пока до нее было еще далеко.

Жил и разорял издателей в Петербурге Александр Павлович Башуцкий – сын петербургского коменданта. В 1834 году он предпринял новое издание «Панорамы Петербурга», оставшееся неоконченным. После многих новых попыток издания он в 1842 году начал выпускать в большом формате книгу в выпусках; назывались выпуски «Наши, списанные с натуры русскими». На обертке было написано «Первое роскошное русское издание».

Белинский в рецензии писал: «…что по части изящно-роскошных изданий мы можем собственными силами и средствами не уступать иногда и самой Европе».

Рисунки в выпусках были работы Тимма и Шевченко. Белинский говорил, что они «отличаются типической оригинальностью и верностью действительности».

Текст был слабее, но в намеченных выпусках должен был выступить М. Лермонтов с очерком «Кавказец».

Всего было четырнадцать выпусков.

Приняли участие в изданиях В. Ф. Одоевский, В. И. Даль, В. А. Соллогуб, И. И. Папаев, Г. Ф. Квитка-Основьяненко, Е. П. Гребенка.

Издание вызывало нападки Фаддея Булгарина, который сам выпускал книжками фельетоны с иллюстрациями. Фельетонист обижался на конкурентов и наводил на них гнев начальства обвинениями в неблагонамеренности. Нападки цензуры вызвал очерк «Водовоз».

Булгарин выпустил очерк «Водонос», как бы исправляя жизнеописание.

Водонос у Булгарина жил очень благополучно, хорошо питался и привозил в деревню большие деньги.

После четырнадцатого выпуска издание прекратилось, вероятно, оно было задушено цензурой.

Иллюстрированные издания и потом появлялись много раз, но не становились традицией. А. Башуцкий после шумной жизни, литературных и служебных неудач кончил крупной растратой казенных денег и уходом в монастырь; дело заглохло.

Во Франции слово «Гаварни» из названия глухой деревни превратилось в фамилию создателя нового рода искусства.

В «Современнике» в 1847 году было напечатано письмо Тургенева из Парижа[42], где описывались последние новости дня. В них мы читаем: «В Париже вышел превосходный альбом „Избранные сочинения Гаварни“. Вот где можно познакомиться с современным парижским обществом. Гаварни великий комик, и в настоящую минуту можно сказать смело – у него нет соперников».

Близкий друг Федотова, художник Жемчужников, в воспоминаниях пишет: «Но увлекался Гаварни не я один, начинающий юноша. Увлекался им и такой художник, как Федотов, который говорил: „…ежели нам нравится, мы увлечены и копируем, значит, это выше нас“.

У Федотова есть листы с пометками: «перечерчивал» с Гаварни, но у Федотова другая тематика. Париж Гаварни – Париж улицы и маскарада. Это нарядный Париж, хотя за этой нарядностью есть и горечь, но все же это как бы Париж туриста.

Петербург Федотова – это Васильевский остров; заснеженные улицы, озябшие люди. Тема его рисунков – бедные люди; такая тема раскрывалась Гоголем, Достоевским, Некрасовым.

Федотов успел дать несколько рисунков-иллюстраций, в том числе и к рассказу Достоевского «Ползунков», и к тогда еще не напечатанному рассказу Тургенева «Из записок охотника» – «Два помещика».

Судьба русских иллюстраций того времени горька. «Иллюстрированный альманах» уже после цензурного разрешения был запрещен, листы были свалены на чердаке, частично раскрадены и крадучись появились в отдельных экземплярах у букинистов.

Все пути, на которые выходил Федотов, оказались дорогами запрещенными; он переступал всегда ту черту, за которой изображение было уже запрещено.

Гаварни было легче, чем Федотову, даже при неуспехе.

Этот художник после 1848 года ушел от рисунка, от иллюстраций и занялся гордым и тогда безнадежным делом – вопросом о развитии воздухоплавания.

Художник, оставив искусство, перешел к технике, но к технике будущего, выбрал себе неудачу высокого рода.

Павел Федотов хотел издать «Свежего кавалера» литографическим путем.

Режим хотел превращать человека в мундир, в строй, он как бы поглощал человека, покрывая его рангом, чином, орденом, но он не хотел видеть безумия этого превращения.

Пускай человек в бессилии считает себя испанским королем, но царским орденом он и в безумии считать себя не смеет.

У Федотова чиновник не превратился в орден, но орден утешает его, утешает в нищете, хотя орден сочетается с рваными ботинками. Все это кажется шутливым, но лучше все это показать, по мнению цензуры, без ордена.

Конфликты сюжетов сепий и картин Федотова основаны на грустном негодовании.

Ни Гаварни, ни Хогарт не являются художественными соседями Федотова, хотя он их внимательно изучал.

Павел Андреевич сосед с новой русской прозой, сосед Достоевского – более спокойный, жизнерадостный, но оказавшийся в результате раздавленным.

В манере рисовать Федотова нет подчеркивания легкости и свободы наброска.

От французов Федотов взял сюжетность изображения и неожиданность подписи.

Гаварни смог выразить себя; для Федотова не нашлось места показать свое мастерство. Цензура не позволила Некрасову и Панаеву создать серию иллюстрированных альманахов. А. И. Сомов отмечает[43], что художник-литограф Александр Козлов пытался наладить издание федотовских рисунков, но Федотов к этому времени уже увлекался живописью: он, «находя слишком долгим и скучным для себя отделывать нарисованное, полагал пригласить для дополнения отделки и „приведения“, как он выразился, его композиций в „грамматику“ опытного рисовальщика».

В результате был приглашен художник Семечкин. Книга под названием «Сцены из вседневной жизни. Рисунки П. А. Федотова» вышла в Петербурге в 1857 году, уже после смерти художника.

На рисунках Федотова внизу подписи Семечкина, который подрисовал к рисункам обстановку и огрубил черты набросков.

Рисунки Федотова не имели успеха, то есть их не воспроизводили. Оригиналы рисунков попали в долгие странствия: часть альбомов были разрезаны и кусками продавались по дешевке. Один большой альбом, размером в сто с лишком листов, тесно записанных, по странной случайности оказался в каком-то городе Восточной Сибири, вероятно, разделив судьбу ссыльного хозяина. Об этом рассказывает М. Азадовский в № 4 журнала «Русский библиофил» за 1916 год. Статья М. Азадовского называется «Дневник художника. Неизвестный альбом Федотова».

Людей, любящих художника, было довольно много, но они недооценивали своего друга, и случайные коллекционеры дарили друг другу рисунки, не очень ими дорожа.

Александр Козлов рассказывал, как Павел Андреевич приходил к нему, рисовал во время разговоров, иногда оставлял рисунки хозяину, иногда просто бросал их на пол, тогда хозяину приходилось их подбирать. Козлов составил целую коллекцию рисунков Федотова и подарил их А. И. Сомову – одному из первых биографов Федотова.

Рисунки Федотова так мало ценились, что друг и слуга Федотова – Коршунов, любящий искусство, оклеил свою конуру не только лубками, но и набросками хозяина.

Новые времена

Тогда пишу. – Диктует совесть

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книгу «Не бойся ничего» вошли новые стихи Игоря, написанные им за последние три года. Также в книг...
Многим хотелось бы иметь волшебную кнопочку, при нажатии которой включается нужное состояние.Попробо...
Так как же быть счастливым ВОПРЕКИ? Или когда плохое настроение? Или когда собака соседа у порога на...
Стихи советского человека о современной России. Горькая Правда затрагивает сердце здравомыслящего Чи...
Что нас окружает? Это подлинная реальность или игра нашего воображения? Кто мы? Что с нами будет пос...
Императрица Александра Федоровна и военный министр Чернышев подыскали князю, герою кавказских битв, ...