О мастерах старинных 1714 – 1812 Шкловский Виктор
Широкие улицы шахты тянулись на много верст, от них в сторону уходили низкие лазы. В лазах тоже ползали люди, – очевидно, каменный уголь рубили лежа.
Сабакин увидел: в одном лазе полз рабочий и тащил ящик, прикрепив его к себе цепью. Он полз на четвереньках; вот он выполз, – это был мальчик лет восьми.
Дороги наверх для рабочих шли по ряду лестниц с редкими площадками. Подыматься трудно. А носильщицы-девочки подымались с углем; уголь они несли за спиной в корзинах, а то, что не помещалось в корзине, глыбами клали себе на голову. Носильщицы так привыкли к труду, что каменный уголь редко падал вниз и глыбы почти никогда никого не ранили.
Без груза редко кто подымался.
Было не холодно, но сыро и темно. Тьма была чуть-чуть разбавлена редкими огнями.
Сабакин ползал и лазил по шахте.
Надсмотрщик напомнил ему:
– Я дам вам провожатого к выходу. Надеюсь, вы всем довольны? У нас одна из самых глубоких шахт в Англии! Обратите внимание, сэр: мы ничего не берем с рабочих за то, что они живут у нас в шахте. Правда, нары и перегородки они делают сами, покупая материал у нас… Роберт, ваш провожатый, живет здесь уже сорок пять лет.
При свете камина и свечей в комнате надсмотрщика Сабакин рассмотрел своего спутника.
Это был спокойный и, очевидно, очень старый человек. Борода его казалась рыжеватой. Он шел рядом с Сабакиным спокойно, как слепая лошадь.
Путь был долог и преграждался воротами. Около каждых ворот дежурил в темноте мальчик лет девяти – десяти – по сигналу он открывал створки. Тогда навстречу дул ветер. Потом мальчик запирал створки и оставался один во тьме.
– Сколько вы зарабатываете, господин Роберт? – спросил Сабакин.
– Я старый человек, – уклончиво ответил провожатый, – и не хочу быть выброшенным на землю. Я никогда не жалуюсь.
– Разве вам не скучно и не боязно жить всегда под землей?
– Я привык. Я не боюсь… Нет, я боюсь, я боюсь остаться под открытым небом, уважаемый сэр! Я стар и сед.
– Ваша борода еще не седа, Роберт.
– Она седа, но заржавела. Это след железа, сэр.
– К глубокой старости седина действительно желтеет, милый.
– Если хотите, понюхайте мою бороду – она достопримечательность и пахнет старым железом. О ней можно потом рассказывать.
– Расскажите сейчас, пока мы идем.
– Борода моя заржавела, и жалко, что ржавчина с нее сходит. Вы иностранец и не знаете, что мы, рабочие шахт, недавно еще носили ошейники с фамилиями хозяев.
– Это, Роберт, невозможное дело.
– Я носил ошейник с восьми лет до пятидесяти девяти. Трижды менялась на нем фамилия владельцев. Ошейники носили мы все, рабочие шахты и соляных копей. Выросла, поржавела, потом поседела под ржавчиной моя борода, но господа в парламенте – это было в тысяча семьсот семьдесят пятом году – решили, что ошейники надо снять.
– Все же сообразили люди!
– Да, говорили, что люди сверху идут в ошейник неохотно, а шахтам нужно много рук. На проведение этого закона дали двенадцать лет. В соляных копях многие еще ходят в ошейниках, но меня заставили снять мое железо до срока, и меня, может быть, закопают в уголь с белой бородой.
– Значит, пришла справедливость и под землю?
– О милостивый государь мой, я боюсь господской справедливости. Человека в ошейнике нельзя было уволить из шахты. Мне холодно без ошейника, добрый господин. Нищие должны содержаться советами приходов, и мне не позволят жить наверху, где хватает своих нищих. Если все будет благополучно, меня зароют когда-нибудь здесь.
– Сколько же вы зарабатываете?
– Если вы хотите дать мне шиллинг, сэр, то дайте. Уверяю вас, что хотя и ничего не плачу за помещение, но после того, как я покупаю хлеб и сыр, я уже не боюсь потерять деньги.
Открылись ворота. На дне второй шахты серел свет. Здесь каменного угля не жгли. Этот ствол предназначался для входа свежего воздуха.
Легкая корзина приняла тверяка. Слегка качаясь, подымалась она вверх. В светлеющем небе исчезли звезды.
Лев Фомич заглядывал вверх. Вот показались солнечные отблески на бревнах сруба, вот оно само, солнышко, и синее небо, и как хорошо пахнет полем!
Как счастливы люди, которые живут не под землей!
Глава шестнадцатая,
в которой рассказывается о том, как жили в Лондоне наши старые друзья туляки.
Отец Яков совершал в посольской церкви богослужение, наблюдал за тем, чтобы певчие ходили чисто и пели пристойно, а также помогал по дипломатической части и, зная превосходно английский язык, делал для графа извлечения, иногда очень сложные, из английского законодательства. Кроме того, он давал советы политического свойства.
Из всех этих дел наблюдение за совестью графа было самым простым.
Семен Романович не перечил постановлениям церкви, в посты ел рыбное и грибное, по субботам ходил в церковь и занимался благотворительностью, собственноручно раздавал нищим серебряные деньги; шиллинги для этого графский камердинер специально мыл мылом.
Верен был Семен Романович и русской кухне, и для него в Лондон присылали рыжиков и груздей, соленые огурцы и паюсную икру, но березовые дрова, которые выписывал из России один из его предшественников, князь Куракин, для Воронцова в Лондон не возили.
Всем русским припасом граф Воронцов делился со священником.
Дом свой отец Яков, однако, держал по-английски и только с русскими людьми из простых, когда они к нему приходили, разрешал себе поиграть в попа-скареда, но человека добродушного, поговорить с ними откровенно.
Отец Яков волосы носил длинные; не только на улице, но и дома подкалывал их по-модному, заплетал в косу и укладывал в шелковый чехол.
Чулки любил он щегольские – шелковые, но темных цветов, башмаки открытые, легкие, с бирмингамскими стальными пряжками. Кафтан на нем шелковый и не длинный, по колено, и не пестрый, но подобранный внимательно; как тогда говорилось – в тень лица. Кафтан расстегнут, и виден камзол – солидный, бархатный. Шея отца Якова укутана белой косынкой довольно толсто.
По жилету протянута цепочка, но не модная стальная, а толстая золотая. Цепочка вела к золотым часам с эмалью. Часы – недавний подарок графа за выписки из морских законов.
В таком наряде был отец Яков для гостей.
Обедали дома, в чистой кухне, перед камином. Во главе стола сидел сам отец Яков, по правую руку – его жена, православная англичанка, не говорящая по-русски, но твердо знающая все блюда русской кухни.
В тот день за столом было еще двое гостей. Они оба наши старые знакомые туляки – Алексей Михайлович Сурнин и Яков Леонтьев, которого по отчеству еще никто никогда не называл.
Их путь в Англию был не прост.
Пока мастерам писали паспорта и ждали они разных решений, сидя на деревянных диванах в прихожих канцелярий, навигация из Кронштадта совсем кончилась. Решено было их отправить через Ригу. Начали пересоставлять бумаги – и в Рижском заливе показалось сало.
Туляки продолжали жить у протоиерея Самборского – человека образованного. Он сообщал им первые начатки английского языка, а они между делом чинили ему дом и помогали по хозяйству.
Когда вышла резолюция отправить туляков с фельдъегерем в Гданьск, а оттуда каким ни на есть кораблем в Англию, Самборский дал тулякам письмо к Якову Смирнову.
Бурным зимним морем прибыли туляки в Англию.
Английские мастера принимали русских неохотно, но взяли сперва все же по дешевке.
В России о туляках забыли и денег им не присылали.
Так продолжалось больше года.
Отец Яков ходатайствовал за мастеров у графа Воронцова. Граф Воронцов удосужился – написал письмо к тульскому наместнику господину Кречетникову.
Прислали денег, но самую малость.
Но к этому времени туляки уже обошлись. Сурнин работал у оружейника Нока и начал получать немалые деньги. Леонтьев работал у оружейника Эгга, и на прокорм ему хватало.
Работал Леонтьев хорошо, но не постоянно, и на него были жалобы.
По всему было видно – туляки зарабатывали хорошо. Они даже приносили отцу Якову поминки за то, что он разговаривал с ними о родине и кормил их щами с бараниной и черным хлебом.
Отец Яков больше любил своего тезку Леонтьева. Леонтьев приходил с утра с подарком, что-нибудь в доме чинил, помогал по хозяйству, рассказывал о том, что случилось в городе.
Сурнин тоже не приходил с пустыми руками, но держал себя строго, почти важно.
Сегодня пришел Леонтьев с большим приносом; показал он два перстенька: один – для протоиерея Самборского, который жил в Петербурге, а другой – самому Смирнову.
Отец Яков рассматривал оба перстня, положив их на широкую белую ладонь.
Перстни отлиты из чугуна; вместо печаток вделаны в них выпуклые стекла, а под стеклом из перышек сделаны птички размером меньше чем половина ногтя на мизинце.
Одна птичка красная, другая зеленая.
Отец Яков держал перстни на ладони, показывал жене и все не мог выбрать, который перстень послать и который оставить.
– Красной птичке, – сказал он, – отец протоиерей больше обрадуется. Впрочем, он и зелень любит по своему тихому характеру.
– А вы, батюшка, не огорчайтесь, – молвил Яков, – мне так от вас нашу русскую речь слушать сладко, что сделаю я вам потом еще одну птичку в перстне, и будет у вас пара – и для вас и для матушки, а отцу Самборскому какую ни на есть пока птичку пошлите.
– Спасибо, Яков, большое спасибо! Так все же какую послать – зеленую или красную? И как у нас останется – две зеленые или две красные?
– Оставьте себе разноцветных, батюшка, а я отцу Самборскому сделаю желтенькую.
– Золотую! – вскричал поп. – Так она же будет всех красивее! Ты не смейся надо мной, тезка, я сам понимаю, что жаден, ибо ненасытно дно человеческого глаза.
– Я вам и желтенькую сделаю!
– Какой ты, парень, ласковый! Женить бы тебя.
– Забот боюсь, батюшка.
– Одному скучно, землячок.
– Правда, батюшка. Не раз я с дороги промокал, напивался я и раз, и два, и десять, засыпал каждый раз в одежде, а просыпаюсь – нет на мне сапог, и стоят они около постели чищеные. Долго я сообразить не мог, как и почему ко мне приходит такая аккуратность, а потом вижу – и штаны мои вторые наутюжены, и что надо подштопано. Это, значит, английская девка Мэри – хозяйская племянница. Девушка хорошая, дядька богатый, а она у него в кузне молотом бьет и мехи раздувает, а когда я мелкую работу работаю, то на глаза посмотрит, то на руки.
– Я боюсь, – сказал поп, – что это чревато заботами. Ты что, место потерял?
– Потерял, батюшка.
– Как же ты это так, Яков? – сказал Сурнин. – Что, прохвастал?
– И вовсе я не прохвастал, – сказал Леонтьев. – Дело было вот как…
Отец Яков приготовился слушать, зная, что Леонтьев рассказывает интересно и долго.
– Я, батюшка, – начал Яков, – привез из Тулы клинок булатный, красного железа то есть, хорошая полоса нашей работы, завернул клинок в тряпочку чистую, пошел на рынок, купил шар костяной из слонового бивня…
– Что-то далеко рассказываешь!
– Зато, батюшка, чистосердечно, – возразил туляк и продолжал: – Полоска-то у меня с рукояткой доброй. Пришел я к самому этому оружейнику Эггу, показываю саблю, он ее, конечно, покупает.
– Дорого дал?
Леонтьев засмеялся.
– В том-то и дело, что я не отдал. Взял я табуреточку, поставил на табуреточку чашку железную, дал господину Эггу в руки шар, он и посмотрел. Положил я шар в чашку, снял кафтан, засучил рукава, примерился. Англичане смеются, а я как гакну! Ударил, разрубил шар, чашку, табуретку и пол испортил! Тут, конечно, они меня на службу зовут, я ту службу беру…
– Так вот почему, Яша, ты с того места, куда я тебя поставил, ушел!
– Я от Эгга не ушел, батюшка, и все хорошо было. Эгг меня кормит, Эгг меня поит, Эгг мне кафтан подает. Иду гулять – его племянница со мной и подает мне ручку, прихожу с гулянья – уже приготовляют горячее пойло покрепче. Сам хозяин меня здешнему языку учит, вместе со мной пьет и целуется…
– Слушай, Яша, – сказал Сурнин, – ты ему секрет булата рассказал?
– Рассказал, Алеша, но невнятно. Сказал, что сам знал.
– А он тебя прогнал?
– Прогнал, Алеша… То есть не то что он меня прогнал, но сбавил он мне поденную плату вдвое, будто за племянницу. Смеется, что я его английскому дому срам принес.
– Так вот откуда твои птички прилетели, – сказал отец Смирнов. – Ну ладно, поставлю я тебя на работу. Поедешь ты к берегу моря, там есть шахта глубокая, так ты на ту шахту не поступай, а рядом есть завод – будешь ты там кузнецом.
– А винты там делают?
– Гвозди бьют.
– А как бьют? – спросил Сурнин.
– Молотом. Вот посмотри.
Отец Яков положил серебряную монету на стол; на правой стороне монеты был вычеканен паровой молот, на левой выбит был портрет Джона Вилькинсона – жесткое, как будто из чугуна отлитое, лицо.
– Так же, как король монету бьет, – с почтением сказал священник.
– И разную, – ответил Леонтьев и положил еще одну монету.
На монете была изображена цилиндросверлильная машина.
Сурнин схватился за монету.
– Это ведь вещь, Яша, – сказал он. – Ты знаешь, что здесь выбито? «Мои деньги».
– Вот видишь, Яша, ты гордишься, хвастаешь, – сказал священник, – а посмотри со вниманием, какое сейчас в Англии положение.
– Что ж, поеду, – сказал Яков. – Не могу я у Эгга жить, больше он со мной не целуется. А как посмотрит на меня – смеется.
– Вот что, Яков, – сказал Смирнов, – сослужи мне службу, если будешь в Эдинбурге – это там недалеко, – зайди там к одному человеку, к Сабакину Льву, о нем я тебе уже говорил. Он небось по русским соскучился.
– А дело какое к нему, батюшка, что вы его так помните?
– Подарил я ему шубное одеяло хорошее, из русских овчин, не то что совсем подарил – дешево продал. Пускай он мне его пришлет: сыро в Лондоне, ноги болят.
– Привезу, если отдаст, – сказал Леонтьев недовольно.
– А у тебя какое дело, Сурнин? Тоже место потерял?
– Нет, батюшка, я так пришел, по уважению. – Сурнин передал что-то завернутое в черный бумажный платок.
Отец Яков развернул платок, разгладил его на коленях, сложил аккуратно и положил в карман. Потом начал рассматривать подарок – это был кусок тяжелого ярко-лилового шелка.
Довольный, отец Смирнов спросил:
– Итальянский? Французский?
Сурнин ответил:
– Английский, батюшка, новой, машинной выработки, но посмотрите, какая доброта!
Отец Яков попробовал рукою доброту ткани и сказал:
– Разве подрясник парадный сделать?
С кофейником в руках вошла матушка, жена отца Якова. Она поставила аккуратно кофейник на стол, улыбнулась, взяла шелк, перекинула его через плечо, поддрапировала, подошла к желтоватому зеркалу в серебряной раме и начала рассматривать себя очень серьезно, крепко сжав губы.
Шелк действительно шел к рыжеватым волосам нестарой англичанки.
Матушка улыбнулась, свернула шелк, достала из сумки связку ключей, подошла к высокому комоду, открыла ящик, положила в него шелк и щелкнула замком.
– Аккуратно, – сказал Сурнин, развеселившись.
Отец Яков выбирал, на кого ему обидеться – на Сурнина или на жену, – но Леонтьев сумел замять неприятный разговор.
– И где же ты, Алеша, такие хорошие деньги зарабатываешь, что богатые подарки носишь?
– Подарки по дому, – сказал Сурнин.
– А все же, Алеша, где ты работаешь и какое ты в Англии ремесло перенял?
– Работаю я, Яша, дома и точу ружейные стволы для фабрики Нока.
– И зарабатываешь хорошо?
– Да, неплохо! Помнишь, Яша, когда мы были в Петербурге, ходил я на Васильевский остров, в Кунсткамеру?
– Помню. И меня звал. Дело ведь не в Кунсткамере! Ведь не этим же ты деньги зарабатываешь? Небось ты здесь какую-нибудь тайну узнал?
Сурнин рассердился.
– Хороший ты мастер, Яков, и из города хорошего, и сам истинный туляк, и рассказываешь хорошо, и рука у тебя верная, а пустой ты человек, и ничего ты в жизни не понимаешь. Хотел я тебе одно дело открыть, а теперь не открою!
– А почему не откроешь?
– Потому что ты пустой человек, Яша, ищешь рукавицы неизвестно где, а они у тебя за поясом!
– Не ссорьтесь, дети мои, – сказал отец Яков, постучав по столу.
Вошла хозяйка, принесла бутылку с вином, бутылку виски, кувшин горячей воды, посмотрела сердито на мужа, помня строгости английского обычая, по которому мужчины после обеда остаются пить без дам.
Отец Яков смотрел на жену торжествующе; она вздохнула, взяла со стола оба чугунных перстня, один надела на мизинец, другой на указательный палец и вышла, улыбаясь.
Отец Яков нахмурился.
– А я вот не женился, – сказал Сурнин.
– Так какая же у вас, дети мои, ко мне нужда? – спросил батюшка. – А мне, Яков, третьего кольца не надо.
– Я вам замки сделаю, батюшка, – сказал Леонтьев. – Замечательный нутряной замок, – стальной, на медных винтах, а ключ вам.
– А ты, Яша, не женишься? Тебе бы жениться хорошо, тебя бы жена к месту привинтила.
– Винтов не люблю, батюшка, я люблю холостую компанию.
– Все я хотел тебя спросить, Яша: почему у тебя руки с перепоя не дрожат и как ты эту миниатюрность делаешь?
– Для света ставлю я графин с водой, и от него такой зайчик на работе, а сам никакого стекла в глаз не беру: у нас глаз пристрелявшись, а чтобы руки не дрожали, я старый запой утром махонькой чаркой из графинчика поправляю, и получается в руках пронзительность. Эта птичка, батюшка, из перьев сделана. Есть такая дальняя птичка – колибри, и у нее берут самое мелкое перо. В продаже это копеечное дело, а я вяжу серебряной проволокой, и получается как финифть, и я уже Мэри подарил за ее ко мне доброту, и дяде ее принесу, да еще с поклоном.
– Женишься все же, значит?
– Что вы, батюшка! Она не нашей веры! Да меня уже Эгг уволил. Мне надо в дорогу собираться.
– Выпьемте, дети, – сказал отец Яков, – за то, что живем мы все-таки в этом самом городе Лондоне и видим разные диковинки, едим сытно, пьем пьяно и пируем без ссор.
– Я выпью, отец Яков, – сказал Леонтьев, – только вот Алеша начал меня задирать, а свое не договорил.
– Ах, Яша, бывают люди: им показывают – они не видят, их зовут – они не приходят. Не знают они, где надо удивляться. Ездят они за далекие моря, а своего не знают…
– Все, что мне надо, Алеша, – ответил Леонтьев, – я видел, и удивить меня нельзя. Поеду я по Англии, все посмотрю, а ты здесь сиди, и мы посмотрим, кто в конце концов кого перегонит. Посылайте меня, батюшка, куда хотите, не пропадет Яков.
– Оставайся, Яша, – сказал Сурнин, – я тебе дело найду.
– Хочу посмотреть, что здесь напридумали англичане.
– Вот говорят: немец обезьяну выдумал, и слонялась она без дела, а туляк к обезьяне хвост пришил, и пришла она в разум и стала иногда присаживаться.
– Я, Алеша, проживу без хвоста. Ты ко мне не приставай.
Глава семнадцатая,
о том, как в Эдинбурге встретились Леонтьев и Сабакин.
Город Эдинбург в Шотландии расположен на холмах, в трех верстах от Фордской бухты.
Лев Сабакин жил в Эдинбурге уже скоро второй год.
Помещение снимал он в южной части города. Улицы здесь узкие, дома высокие, и там, у подножия двухсотлетних домов, сыро и звонко.
На десятом этаже, в малой горнице с камином, жил Сабакин.
Окна у него были на восток, где вдали были видны замок и церкви, залив и надо всем дымы заводов, а ближе густые дымы городских труб.
Казалось, что ни одно существо, кроме медного петуха на шпиле собора св. Мэри, не возвышалось так высоко над городом, как Сабакин.
У перекрестка бывает солнце, и там вдова какая-то вяжет чулок, чтобы заработать себе на скудное пропитание.
Дешева работа в Шотландии.
В узких улицах, трубя, проезжают почтальоны в высоких сапогах, разнося радость и горе, упакованные в потертых кожаных сумках.
Сабакину из России не пишут. В России, близ города Старицы, у неширокой там Волги, живут жена и двое детей, и пора бы домой. В Петербурге, в Академии, часы астрономические не окончены. И что в Академии без него делают? И хорошо было бы поговорить со стариком механиком Кулибиным. А домой не пускают.
Глухо трубят внизу почтальоны.
Пришла раз записка от отца Якова. Начиналась она с благословения, потом задавался вопрос, где овчинное одеяло, а в конце невнятно и неодобрительно говорилось о тульском мастеровом Якове Леонтьеве.
Про отъезд в Россию ни слова.
Сабакин высовывается из окна – нет почтальона, и ждать его напрасно.
С утра въезжают в город повозки, таратайки с зеленью.
На улице чуть пошире ветер качает жестяные панталоны; часто проходит мимо них Сабакин, читает вывеску: «Королевский панталонник».
В этом городе ложатся рано, в этом городе живут тихо, носят клетчатые плащи, обшитые мехом сумки, пестрые чулки.
В этом городе мужчины ходят в юбках, то есть совсем без панталон.
Но королевский панталонник вывесил штаны как знамя.
Англия переделывает Шотландию: она отнимает у нее суды, старые обычаи; предводители горных родов перенимают обычаи английских лордов, надевают штаны и присваивают себе обширную землю. Быстро Англия переодевает и раздевает Шотландию.
В окрестностях города с гор бегут быстрые речки, на речках стоят заводы. Крутятся колеса, бьют молоты, переделывают Шотландию.
В комнате много книг, крохотный токарный станок часовщика – без этого не проживешь.
Зарабатывает Сабакин починкой, и на стенах комнаты висят часы. Еще в комнате книги, бумага, перья, аспидная доска для вычисления и бедная кровать. На кровати постелено овчинное одеяло. Одеяло уже протерлось.
Сабакин усидчив: сидит над книгами, сидит у станка.
Пол у станка истерт, как старая овчина.
В окнах далеко – залив; он неширокий, но оттуда приходит ветер – ветер с русской стороны.
Утро. Краснеет восток.
Сабакин открыл окно и бреется перед стеклом рамы – зеркала у него нет.
Он бреет, морщась, свою поседевшую бороду – вода холодная; бреет и смотрит вниз: красив Эдинбург, но сдавлен в нем народ, как сдавлены королевские селедки в дубовом бочонке.
Добрые селедки идут отсюда; клеймят бочонки чиновники королевским гербом, и потому шотландские селедки называются королевскими.
Надоели сельди и овсяный хлеб.
Сабакин побрился, вытер тщательно бритву. Посмотрел вниз.
По узкой улице идет угольщик с большим мешком. Сверху угольщик кажется мальчиком, а походка его знакомая какая-то – шагает он широко, не по-здешнему.
Сабакин уложил бритву и сел переводить. Он переводил книгу славного шотландца Адама Смита, здешнего уроженца, человека высокой учености; впрочем, господин Смит ушел от здешней скуки и стал ректором в Глазго.
«Законы об ученичестве, – переводил Сабакин, – свободному переходу труда от одного промысла к другому, даже в пределах одной и той же местности, препятствуют».
«И нужно ли ученичество при мануфактуре? – подумал он. – Прав Смит, при работе, столь разделенной, в несколько часов овладевает ученик нехитрым умением. Нет уж мастера прежнего, и к благу ли это мира, еще не прояснено».
Мудра книга о богатстве народов, и славны английские мануфактуры, но не благоденствуют английские работные люди, – нет, беднее стал рабочий люд. Недаром говорит мудрый профессор Фергусон, что Англия сделалась нацией рабов – илотов.
Тут в дверь постучали.
«Небось принесли горячую воду для бритья, хозяйка опаздывает», – подумал Сабакин. Он не любил, чтобы в комнату его входили и трогали его вещи, все принимал у двери, не пуская в горницу. Придут, подметут, а потом спросят за уборку деньги, а денег мало.
Он открыл дверь – у порога стоял измазанный углем человек.
– Угля мне не надо, – сказал механик.