О мастерах старинных 1714 – 1812 Шкловский Виктор
– А как в Париже?
– Приехал это я, – начал Леонтьев, – в Париж. Языка, значит, ихнего не понимаю. Но дело это для меня не важное. Пошел в кузницу, взял инструмент, поработал по-тульски, и меня приняли. Сперва ковал, узнал при деле железные слова, потом – как пить, есть просить и как разговаривать с мадам. Потом петь научился, и в полгода заговорил я и запел, значит, как птица, и начали даже все на меня удивляться. Сами слушают, сами смеются, сами все понимают. Понял и я, что хотят своего короля стянуть сверху вниз или вбить в него хотя бы какой-нибудь толк… И есть у них такая тюрьма, как в Питере Петропавловская, только выше намного и в восемь башен. И в ту тюрьму людей сажают понапрасну. И говорят тут французы: «Либерте, либерте…» Я понимаю: свобода. «Егалите» – это тоже понимаю: равенство. И говорят они еще «фратерните» – братство. Это значит – и мы с ними братья. И тут выпускают разные бумажки, на них про все напечатано, но всего не разберешь. Но я к тем буквам потом пристрелялся.
Народ – свое, а король – свое. Он их гнать, а мы пошли на арсенал да на оружейные лавки. Тут я пригодился, потому что в оружейном деле разбираюсь. А тут беспорядку было много! Нашел саблю добрую да показал, как изгороди железные ломать на пики. Пошли мы на бастильские башни. А их восемь. Восемь, и перед ними ров, а перед рвом стена, и мост подъемный поднят. Вижу я, что их взять невозможно, – пушки сверху стреляют.
– Дай мне тебе хоть пива налить!
– Лей. Тут народ завыл, и мы себя позабыли, – хвастать не буду, я ли или не я первый, а полезли это мы на стенку, за цепь схватились, а тут топоры да сабли, и я цепь разрубил, и мост подъемный пал с громадным стуком. Тут народ опять завыл – и во двор. А у короля швейцарцы есть, из горных народов люди купленные. Они в нас стреляют. Мы тут все, что можно, собрали, зажгли – стоим в дыму, на стены в дыму лезем и кричим. Вдруг тащат двое солдат ихнего коменданта, а мы во второй двор и в башни. Двери, конечно, выбиваем. Внизу подвалы, наверху горницы – так, ничего, уютненько, и даже огонь горит, и кровати с зелеными занавесками. Сидят там люди седые и ничего не понимают. И меня спрашивают, а я по-французски в точности не говорю. Говорю, как умею: я, мол, туляк, пришел сюда по фратерните, изволите видеть, на дворе либерте, – а они меня не слушают и бегут, вещички свои тащат, а один, как я ему сказал «либерте», не понял, а начал греться, а у него в камине огонек такой маленький. Я его, конечно, за руку и на двор, а на дворе уже солома догорела, а на пике комендантова голова, и я ей говорю: «Что, старик, не хотел эгалите?» И был, мой милый Алеша, Париж взъерошен. Люди ходили как пьяные, плакали и целовались. А эту самую Бастилию растаскивают на куски и камни искрошили, и я те камни вставлял в брошки. Маленькие такие камушки, а кругом, конечно, решетка филигранью. Было то, земляк, четырнадцатого июля. Не забуду никогда! Неделю ходили мы как пьяные и потом различать стали: одни ходят загорелые, веселые, их солнцем ожгло – то патриоты, а другие бледные, те сидели дома, значит, боялись – то аристократы. Тут притащили мы некоторых к фонарю, а в Париже не как в Лондоне, в лунные ночи фонарей не зажигают – столбы свободы. А пиво, брат, доброе!..
Ходил я там как пьяный, любовишка у меня была небольшая, потом начал осматриваться и заскучал. Но зато набрел я там вот на этот станочек. Вижу, хозяин не очень-то дорожит этой вещью, должно, досталась она ему по дешевке, а может, и вовсе даром, ну и предложил я ему за станочек, сколько мог, а в придачу еще два перстенька. Возьми на память, Алеша, чтоб знал ты, что у меня есть совесть.
– В работе станочек был?
– Нет, один только станок такой, да я с него чертеж снял. Вот, говорят, француз на случай счастлив, а случаем не пользуется. Немец случай ищет, да не видит. А английский человек случаи не пропускает, да умом не дерзок.
– Так ты думаешь на этом разбогатеть?
– А то как же! Сделаю копию да от себя что добавлю для улучшения. Туляк может даже блоху подковать, если удосужится.
– Ты куда, Яша, досужий человек?
– Домой.
– Где дом-то твой?
– У Эгга все-таки, у Мэри. Мне, Алеша, в Туле не жить. Я размахался. Посмотрю на какого человека – про фонарь вспомню. По Мэри соскучился, а по Туле того больше. Только, Алеша, мне домой возврат труден. Помнишь, шумели замочные отдельщики? Меня даже генерал-майор допрашивал с боем и великими угрозами. Допрашивал по секретным пунктам…
– Забыли небось за эти большие годы то дело.
– Может, и забыли. Может, и поеду… А пока ты, Алеша, держись поаккуратнее. Ты разные науки проходил и превзошел разные ремесла. Все это знают, но тебя не трогают, потому что получаешь ты здесь большие деньги, и думают, что ты тут останешься. А у нашей державы скоро будет со здешней державой война. А ко мне не ходи. Ты будь сам по себе, а я сам оторвусь.
– Да ты, Яша, со мной ведь едешь?
– Алеша, правильная у тебя душа! Ты небось всю арифметику понял. Так скажи: правильно я сделаю, если здесь останусь?
– Неправильно, Яша. Только ты так не сделаешь.
– Я скопирую станочек, женюсь на Мэри, человеком стану, Алеша, – сказал Леонтьев. – Удаче моей ты не завидуй, а машинку доставь в Тулу.
– Нет, то не понадобится.
Сурнин улыбнулся, потом подошел к окну и снял со стены холст.
Под холстом был большой станок с приспособлением для держания резца.
Сурнин пустил станок и повел резец с суппортом от одного центра к другому, снимая стружку со ствола.
– Это что за колдовство? – спросил Яков.
Станок продолжал вращаться, приводимый в движение педалью.
Суппорт дошел до конца. Сурнин включил третью шестеренку и повел резец назад – центры с заключенным между ними стволом начали вращаться в противоположную сторону. Масло масленки капало на резец, охлаждая его.
Сурнин остановил станок.
– Кто это чудо сделал? – спросил, задыхаясь, Яков.
– Сделали мы с Сабакиным Львом. На этом станке я и деньги зарабатываю – людей обгоняю. А измышлено это по нартовскому образцу: увидели мы его в Кунсткамере и додумали.
– А мне не показал!
– Да я о нем при тебе говорил сто раз.
– Да это ты один удумал! Я про Нартова не слыхал, не то что видел!
– Нет, Яков, хвастаться не буду. Был больше чем полста лет тому назад в Питере токарь Андрей Константинович Нартов. С Петром точил. Вот построил он станок с этой держалкой, с суппортом крестовым, а в другом станке у него каретка сама передвигалась, когда точат, а копия в Париж послана для показа. Мы со Львом додумали здесь этот станочек. Вот и повезем в Россию.
– Вот какую ты Бастилию взял! Ай да Тула! – сказал Яков.
– Я, Яша, смотрел нартовский станок, там резец закреплен так же, как в том, который ты привез. Переделал я станок, зарабатывал на нем у англичан по двести гинеев в год, а теперь еще с Сабакиным посоветовался. Вот доделал…
– Значит, я искал рукавицы, – сказал Яков, – а они у меня за пазухой были… И что за жизнь! Одни убытки!..
– Так вместе едем домой?
– Вместе, Алеша. Только я не приеду в Тулу, как ты, с большим подарком. А пока, Алеша, держись поаккуратнее: ты не замечаешь, а рядом с домом твоим неведомые люди ходят.
– Едем вместе, Яша. Со станком еще работы много будет, и война будет – найдется место и для твоего умельства.
– Хороший ты человек, Алеша, верный друг! Проси ты у Воронцова, чтобы дали мне в Россию паспорт, а не то я здесь сердцем избалуюсь,
Глава двадцатая
В ней описываются сборы русских мастеров на родину и отъезд Сурнина.
Зима пришла с холодом, со снегом, как будто напоминая о России. Вьюги занесли дороги, стали дилижансы. Темная Темза текла среди снежных берегов.
Снег лег на медную крышу новой мельницы. Сырой, он съел лондонский туман, вымыл красные стены домов. Дым осел со снежными хлопьями.
От снега улицы Лондона как будто распестрились.
Над городом встало незнакомое, высокое небо.
Семен Романович Воронцов сидел и дружески разговаривал с газетером Парадизом, человеком беловолосым и черноглазым.
Газетер Парадиз, сын англичанина и гречанки, родившийся в городе Салоники, православный со дня своего рождения, женатый на православной же англичанке, добрая овца из паствы отца Якова, подданный Северо-Американских Соединенных Штатов, не был просто наемным агентом – он сочувствовал и России, и революционной Франции. Последние пять месяцев он ночи не спал, сочиняя для газет разные параграфы и памфлеты, переводя с французского на английский и с английского на французский.
Сегодня граф Семен Романович чувствовал себя приятно усталым; вчера у него была удача: хорошо сострил, показалось даже, будто одержал посол над врагом победу, но сейчас он в том сомневался.
Господин Парадиз поддерживал хорошее настроение Семена Романовича. Он рассказывал, что теперь, когда победа сопровождает российские знамена и флот адмирала Ушакова громит флот турецкий, на бирже английской говорят, что Турция не заслуживает поддержки.
Разговор перешел на собственно европейские дела. Господин Парадиз был человеком сентиментальным, со слезами на глазах он начал вспоминать парижские происшествия, самые чувствительные.
Гроб Вольтера в Париже перенесен на усыпанную цветами и древесными листьями площадь, простирающуюся там, где прежде находилась Бастилия. Среди этой знаменитой равнины, на которой еще виден остаток уничтоженного здания, выставлена надпись: «Прими, Вольтер, в сем месте, где неограниченная власть содержала тебя в узах, прими почести от своего отечества».
Тело стояло всю ночь на площади, среди цветов. Утром пошел дождь, но все равно собралась большая толпа. Подняли гроб; впереди пошли войска, за войсками – члены разных клубов и горожане. Несколько человек несли мраморную статую Вольтера, другие – сочинения Вольтера в золотом ковчеге.
Гроб поставили на колесницу, в которую впрягли двенадцать белых лошадей; за колесницей шли члены Национального собрания.
Господин Парадиз говорил взволнованно.
– Сладостен ветер свободы! – закричал он.
Воронцов ответил спокойно:
– Англия преградит ему дорогу. Мой милый Парадиз, вы наивны, я могу вам дать другой и новый материал для вашей статьи, и вы используете его в следующем номере.
– Использую, – сказал Парадиз недовольно, – если он направлен к свободе и добродетели.
– У меня был вчера любопытнейший разговор со шведским послом, которого лишили английской субсидии. Посол барон Нолькен, подойдя ко мне на приеме во дворце, спрашивает с тревожным видом, зачем наша галерная эскадра вышла из Кронштадта. «Для практики в гребле, – ответил я. – Галеры вооружены, и нужно, чтобы люди не ели даром хлеб…» – «Но зачем вы вооружились?» – «Затем, что вы вооружились тоже!» – «Но мы и не думаем напасть на вас». – «Мы в этом уверены, потому что на каждую вашу галеру вооружаем две своих и на каждый ваш корабль – два корабля».
– Что ответил барон?
– Вы знаете, он ответил мне с неожиданной дерзостью: «Любезный граф, есть способ нам навсегда сдружиться». – «Скажите про него». – «Вы так раскинулись и у вас так много земель, что вы можете немного подвинуться: пусть ваш двор уступит нам Вильмантрам и Нислот, и Швеция никогда больше не будет воевать с вами». – «Вы очень скромны в ваших просьбах, барон мой, – сказал я. – Почему вы не пожелаете еще Выборга?» Барон ответил: «Я говорю не шутя: у Швеции есть общее дело с Россией – английское железо плавится на каменном угле, оно может вытеснить и шведское и русское. Это важнее городов». – «Барон, я забуду о том, что вы мне говорили. Все это ведь только шутки, а наш двор не любит шуток. Итак, все останется тайной для нашего двора».
Обратите внимание, мой дорогой Парадиз, я не обещал хранить эту тайну от английской печати. Пишите что хотите. А если вы хотите сохранить тайну, то пускай в статье говорят друг с другом два китайца. Англичане понимают китайские разговоры, когда разговор касается английских выгод.
– Я ухожу, – сказал Парадиз. – Материал, который вы мне дали, интересен. Но, граф, напрасно вы не верите в будущий союз Франции и России. Россия будет другом свободы.
– Прощайте, мой дорогой Парадиз.
Вошел отец Яков.
– Вас господии Сурнин ждет.
– Господин?
– Сурнин Алексей Михайлович, – повторил отец Яков.
– Еще и Михайлович? Позовите Алешу.
Алексей Михайлович, хорошо одетый и спокойный, вошел.
– Ваше сиятельство, – сказал он, поклонившись, – настойчиво прошу о возвращении в Россию.
– Почтеннейший, – сказал граф, – просьба твоя не дельна. Да ты садись.
– Спасибо, ваше сиятельство.
– Друг, – сказал граф, – чем тебе плохо? Жалованья ты получаешь от хозяина своего свыше двухсот гинеев. Никто из инженеров трети того не имеет, уважение, значит, ты видишь от всех полное. О тебе скоро весь Лондон будет говорить. Да ты садись, Алексей Михайлович, что ты у дверей стоишь?
– Спасибо, – сказал Сурнин, садясь.
– Будем говорить откровенно, – сказал граф. – Такие люди, как ты, поддерживают уважение к нашей стране и мне здесь нужны.
– Ваше сиятельство, – ответил Сурнин, – где мне… Суворов наш уважение поддерживает. Я думаю, в Лондоне скоро по-русски научатся говорить.
– Ты куда же торопишься, Алексей Михайлович? Живу же я здесь и домой не прошусь!
– Ваше сиятельство, как полагаю я по чтению газет, великие будут в мире войны, и нужно будет России оружие. А я и Лев Фомич работаем по станкам, значит, нам тоже дело есть.
– Что, и Сабакин пришел? – спросил граф.
– Дожидается, – ответил отец Яков.
– Куда ты, Сурнин, торопишься? – продолжал граф. – Вот небось Леонтьев не просится. Сидит здесь, говорят – за фабрикантову племянницу сватается…
– Яков Леонтьев вашему сиятельству челом бьет и просит слезно, чтобы пустили его в Тулу работать на родном заводе.
– Как думаешь, отец Яков, пустим в Россию Леонтьева? Его голова, его риск, а нам он здесь не нужен.
– Несамостоятельный он, ваше сиятельство, человек: скажет – соврет, вещь возьмет самую нужную – потеряет, да еще нагрубит.
– Мастер хороший Леонтьев Яков, – сказал Сурнин, – дома он нам сгодится.
– Не докучай, сын мой, его сиятельству! – гневно сказал отец Яков. – Не пущу, и просить графа не смей! В России своих бунтовщиков много. Я ему разрешу, а скажут, что это подсыл бунтовского человека. Твой Яков во Франции мотался, Бастилию брал! Нет ему возврата!
– Пусть будет так, отец Яков. Зови Сабакина.
Вошел Лев Фомич.
– Что вы меня все покидаете? – сказал граф. – А я все о вас в Санкт-Петербург написал. Думаю, что скоро вам жалованье пришлют.
– Домой отпустите, ваше сиятельство, – ответил Сабакин. – Читал я, что Кулибин мост в один пролет через Неву ставит. Это значит, что сорок сажен. Значит, надо бить сваи. А у меня для этого машина есть. Да станки я кое-какие измыслил. Голова моя может пригодиться.
– Надо ли тебе, Сабакин, ехать? – спросил граф. – В России тебе быть нездорово.
– Ехать мне надо, ваше сиятельство, – сказал Сабакин. – Время, ваше сиятельство, смятенное, могут дороги прерваться. Мы газеты читаем. Дороговизна в Англии. Опять-таки в городе говорят, что весь товар скупают французские миллионщики, народ волнуется. Очень мне помочь хочется, ваше сиятельство, фельдмаршалу Суворову и генералу Кутузову.
– Ты, милый, осведомлен плохо! Генерал Кутузов более не военный генерал: он скоро едет посланником России в Константинополь[8]. Он на мою помощь надеется, а не на твою, любезный.
– Наше дело – мастерское. Мы, ваше сиятельство, при станках… У меня машинки разные в памяти и в чертежах. А тут война, ваше сиятельство, будет: Англия с Францией воевать будут, а потом еще неизвестно, кто с кем, а нам оружие свое иметь надо.
– Я разрешение на твой въезд спрошу.
– Слезно прошу, ваше сиятельство. Детей у меня двое, детишки не совсем маленькие, надо их в школу отдавать. Открыта господином Николаем Петровичем Архаровым школа для малолетних. Боюсь, пройдут у детей лета без обучения.
– А я их тебе сюда выпишу.
– Ваше сиятельство, человек я бедный, отпустите меня. Газету я читаю, разные мысли у меня, мне к дому надо: может быть, там машина моя будет работать,
– Слушай, Сабакин, – продолжал граф, – тебе, может, лучше здесь оставаться? Ты этому Болтону друг, ты, может быть, сам из вольнодумных людей?
– Я Болтону, ваше сиятельство, не друг.
– Ты подумай, братец. Людовик, король французский, почти под арестом сидит и подписывает то, что ему мещане подносят. Я даже в голове его не уверен, а дворяне французские его не защитят – они сейчас к шпаге меньшую склонность имеют, чем люди из простого народа.
– О Людовике, короле французском, ваше сиятельство, мнений не имею, его дело иностранное.
– Ты, может, не знаешь про осуждение некоторых людей, неосторожно писавших. Написал человек книгу неосторожную. И вот приговорят его к четвертованию или же пошлют в Сибирь на десять лет для безысходного содержания.
– Я, ваше сиятельство, работаю по механической части и книжки пишу самые простые.
– А свою книжку «Малое здание» помнишь? Вот ты туда послал книжку о миросотворении, а ее уж и продают.
– Книжка простая, для самых малых детей.
– И Радищев сослан за книжку, а десятилетняя ссылка в Сибирь хуже смерти для человека, имеющего детей, которых он вынужден или покинуть, или, взявши с собой, лишить воспитания и будущности.
– За мной никакой измены нет.
– Сейчас мысли боятся, дорогой мой. Впрочем, поезжай. Так зачем ты едешь? Воевать, что ли?
– Войну предчувствую. Хочу машины делать, оружие.
– Ну, сговорились. Поезжай, но в Москве и Петербурге жить не настаивай, держись где-нибудь в тишине при деле. Справку о тебе я дам самую добрую. Кстати, любезный, тебе сто фунтов стерлингов присланы по свидетельствованию нашему за отменные твои успехи, – сказал граф.
– Изъявляю ее величеству чувствительную благодарность. Куплю я на те деньги нужный инструмент, а ехать надо.
– Останься на год.
– Отпустите, ваше сиятельство.
– Ну, письма я пошлю через Сурнина на все адреса, а ты в Пермь, что ли, поезжай, там поживи при моих заводах.
Светлейшему князю Потемкину граф Воронцов написал с первой почтой письмо, самое лестное для Сурнина. Он говорил в письме также про то, что в Лондоне все уважают туляка.
В Тулу, наместнику Кречетникову, граф Воронцов написал:[9]
«…Якова Леонтьева хвалить не буду. Сей бездельник бегал во Францию и вообще ведет жизнь беспорядочную. Жизнь же Алексея Сурнина с самого его прибытия в Англию заслуживает всяческого одобрения: всегда трезв, честен и неутомим в приобретении успехов для пользы России.
Одним словом, я не могу довольно нарекомендовать Сурнина милости Вашего превосходительства, а прошу, как вы любите отечество и неусыпно стараетесь в пользу оного, не упустить сего случая доставить Сурнину способ привести в действие его знания, чем и ваше патриотическое расположение прославлено будет навсегда, и отечество приобретет несказанную пользу. Прошу покорно определить к Сурнину несколько мастеров и помощников, поручить их ему в команду и дать ему способы и волю привести в достоинство свое знание, из чего и плоды его вам видны будут. Прошу также взять его в особливое ваше покровительство, дать ему награждение таковое, которое могло бы послужить примером для тех, кто, будучи посланы вне отечества, ведут себя порядочно. Уверен, Ваше превосходительство, что оставшийся здесь бездельник Леонтьев, если бы не пропивал, мог бы вырабатывать здесь около ста гиней в год, а если бы Сурнин остался здесь, то с его трезвенностью и прилежанием легко мог бы выработать двести гиней, что на наши деньги составляет 1600 рублей. Если господин Сурнин по милости Вашего превосходительства удостоен будет надлежащего одобрения, то ни за какие деньги того купить нельзя будет, что от него в короткое время оружейники приобретут».
К рекомендательным письмам были даны Сурнину письма дипломатические – самые тайные.
Сурнин взял бочонок с доброй водкой и обшил сверху суровьем. Письма он засунул под чужую бочку с селедками. Сел на корабль. Берега Темзы уходили. У маяка они уже стали невидимыми. Англия уходила в туман.
Корабль шел к северу. Слева из тумана выбелились далекие меловые скалы.
Океанская зыбь, стиснутая березами, путанно качала корабль.
Сурнин, одетый бедно, ехал внизу.
Бочонок с водкой качался и плескался под койкой.
Водку Алексей Михайлович давно не пил, а здесь, как только сели в трюм и как только началась качка, стал угощать соседей. Известно стало всем, что едет мастеровой, прогнанный с места, и пьет безмерно, и в пьяном виде за всех платит, и всех угощает.
Пили за Лондон, за маяк, за пролив, за ветер, за тюленей.
Качались над людьми лампы, скрипели борта.
Люди пили, целовались, пели русские, английские и даже негритянские песни.
Бочонок осмотрели, пока Сурнин спал, но ничего не нашли.
Тогда Сурнин подсунул под обшивку бочонка письма.
Сам Сурнин пил немало, но аккуратно закусывал.
У Сабакина на верхней палубе уже три раза обыскивали багаж. Обыскивали сперва безрезультатно всех, будто бы ища контрабанду, потом попросили пойти обедать в кают-компанию.
Механик никуда не пошел и ночь простоял на палубе.
Ветер дул на север.
Монотонно и упорно скрипела мачта, ветер гнал корабль. Направо синел мятежный французский берег.
Полная луна висела над океаном и тянула к себе волны.
Они бежали от далекой Америки, сжимаясь, проходили между Великобританией и Норвегией, били о борт корабля, ветер и луна доводили их до берега Европы.
Думал Сабакин: как примут в Петербурге, будет ли он там бить сваи, поставит ли он свою машину для откачки воды паром и будет ли он добывать земляной уголь? Будут ли в России на земляном угле делать железо или будут ронять леса под Тулой, голить предгорья Урала?
Большая луна стояла в небе, тянула к себе волны и сердце.
Сабакин не уходил с палубы.
В тумане просветлело бледное, как будто талое, солнце.
Низкий берег Голландии показался вдали. На берегу ветряные мельницы машут крыльями, в тумане видны длинные полосы деревьев – они растут среди болот, на краях канав.
Путь еще далек.
Глава двадцать первая,
рассказывающая про город Санкт-Петербург и механика Кулибина.
В Кронштадте Сурнин велел доставить багаж к Мартышке и сам пошел туда.
Сабакин, умытый и прибранный, уже сидел у окна, просматривая газетный листок.
– Мартышка помер, – сказал он, положив номер газеты на стол.
Сурнин погоревал и взял прокуренные и запятнанные газеты. Новостей много; главная – та, что умер сурнинский покровитель, большой человек, его светлость князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический. О смерти его сообщено после депеши стихами Михайлы Цветкова.
Из Франции сообщалось, что в Национальном собрании было заслушано обстоятельное донесение о способах к обороне и говорилось, что чужестранные державы готовят на Францию нападение.
Сабакин посмотрел газеты, переданные ему Сурниным.
В газетах много объявлений о новых книгах, о продаже домов.
– Вот объявление, – сказал Сабакин и прочел негромко: – «Из дому господина подполковника Михайлы Петровича Нарышкина, состоящего в шестнадцатой части первого квартала под номером шестьдесят, брата его родного Павла Петровича Нарышкина находящийся в оном доме крестьянин калужской его вотчины, сельца Тина, Федосий Васильев, бежал сего октября одиннадцатого числа, о чем в Управу благочиния прошение подано; который ростом два аршина семь вершков, лицом бел, рябоват, волосы на голове острижены, темно-рус, борода большая, клином, от роду пятьдесят три года, и ежели где он явится и станет называться выходцем из-за границы, в том ему не верить и прислать, куда следует».
Сурнин посмотрел на газету.
– А вот еще объявление: «Бежали у статского советника Антон и Герасим Матвеевы дети, знающие рссийской грамоты писать и читать и играть на флейте».
– Беда, – сказал Сабакин. – Бедуют люди, хоть и не под землей живут, и без ошейников. А вот это и беззаконно.
Он прочел:
– «Желающие продать мальчика не старше двенадцати лет могут явиться в дом князя Петра Ивановича Одоевского, к живущему в сем доме немцу-перчаточнику господину Шульцу».
– Не имеет права немец покупать людей нашей веры, если он не дворянин.
– Трудновато, – сказал Сурнин.
– Трудновато… Темно… И не скажешь, Алеша, того, что сказано в сей элегии, о Потемкине написанной:
О, Тьма! Ужасна тьма, скрывающа наш свет.
Как ты мучительна! Когда в тебе… Но нет,
Для света тьма нужна; тьма для того бывает,
Что, как исчезнет тьма, живее свет блистает…
– Темно, – подтвердил Сурнин.
– Что-то нам Питер скажет?
– Сговоримся.
– Обидно в газете читать, что человека продают. Я сам крестьянский сын, звали моего старика Фома, а по отчеству его никто не звал. Бороду он тоже носил клином.
– Не ропщи, Лев Фомич! Скучно, однако, здесь, в трактире, без Мартына Мартыныча.
– Ну как, половой, село на том берегу зовут еще Мартышкиным?
– А как ему еще зваться?
– А о Дмитриеве и о Борзом не слыхал?
– Толком не знаю. Говорят, послали Борзого на Камчатку, к океану, строить корабли.
Всех расспрашивал Сабакин и о других мастерах; узнал наконец, что посланы они в Питер – не то на пороховой завод, не то на завод, недавно открытый Бердом. Но сказали нетвердо.
– Идемте на галиот, Лев Фомич!
Галиот плыл по осенней ряби залива. В кронштадтской стороне из воды возвышалось и дымило здание огненной машины, похожее на военную шляпу с перьями.
В стороне прошла Галерная гавань со стаей низких, прижатых к воде судов.
Галиот пристал к берегу Невы, около устья Фонтанки.
Сурнин и Сабакин сели на попутную телегу, погрузили свои пожитки, решили ехать ночевать на Охту, к знакомому туляку.
Сурнин аккуратно поставил водочный бочонок на телегу, подоткнул его со всех сторон соломой. Положил тяжелый ящик с инструментами. Сел сам, свесив ноги.
Ехали мимо Исаакиевского моста.
Баржи моста глубоко осели в воду. Через мост медленно двигалось сквозное, деревянное, многосаженное сооружение. Тянули его люди, низко нагнув белокурые головы со спадающими вниз прядями, как будто бодая воздух.
В стороне шел спокойный человек, бородатый, длинноволосый, кругом седой и тщательно по-старинному одетый.
– Здравствуй, Лев.
– Здравствуйте, Иван Петрович!
– Откуда?
– С Лондона. А у вас что?
– Вот модель моста построил да испытал. Везу ее на покой как ненужную вещь.
Деревянное сооружение медленно сползло с настила моста и, подрагивая, вступало на булыжник набережной.
– А я приехал, – сказал Сабакин, – сваи под мост бить.
– Не придется.
– Что, не показалась модель?
– Выдержала она три тысячи пудов тяжести, и еще положили на нее кирпичей пудов пятьсот, и разных профессоров немецких на нее налезло множество, а она и не скрипнула: значит, носить она может тягости более того, чем весит сама, в десять раз. Испытали ее хорошо. Сам академик Эйлер одобрял, говорил, что наперед загадал – и верно.
Сабакин посмотрел на модель.
Сооружение состояло из решетчатых ферм, сделанных из брусьев, взаимно врубленных и стянутых болтами. Видно было, что проезд внутри модели и почти горизонтален,