О мастерах старинных 1714 – 1812 Шкловский Виктор
– А в горнице-то у вас холодно, – ответил по-русски человек.
Вошел, закрыл за собой дверь, поставил мешок около камина и сказал:
– Мне о вас батюшка Смирнов говорил, что вы человек добрый и благотворительный.
– А ты кто? – спросил Сабакин.
– Я туляк странствующий, а имя мое Яков. Хожу по Англии, ищу на прожиток и попал в беду. Поесть дай, земляк.
– Садись, друг, я огонь разведу. Как тебя звать по отчеству?
– А зови меня Яшей, меня так все свои звали. Работал я у моря на шахте. Глубина той шахты будет полверсты… ну, двести сажен.
– На той шахте я бывал, – ответил Сабакин. – Действительно, сильно глубока шахта – скажем, сажен девяносто.
– Ну вот, видишь, что не вру! Рядом с шахтой завод Каронский, Вилькинсона, – точат там пушки, цилиндры для машин, молотом гвозди выбивают…
– Заработки хорошие?
– Я кузнец первой руки и могу выковать тысячу гвоздей в день, а тут при машине мальчишка какой-нибудь непонимающий бьет три тысячи! И, конечно, Вилькинсону при машине выгоднее ставить не меня, кузнеца, а мальчишку за треть платы.
– Значит, заработки плохие, – сказал Сабакин.
– Но я же не только гвозди бил – я и пушки точил, хотя станки у них плоховаты.
– На Каронских заводах работать интересно, я их смотрел. Там и поучиться есть чему.
– Это меня учить? – сказал Яков. – Я же туляк, у нас какие станки! Батищевские! Ты это понимаешь? Но я бы у Вилькинсона работал, да тут произошло войне прекращение, и начали заводы закрывать, и говорят всем рабочим: «Идите куда хотите, только подальше, потому что нам вас кормить без работы невыгодно».
Тут Яков прекратил свой рассказ и посмотрел на Сабакина испуганно.
– Ты меня, Яша, не бойся, мы ведь земляки. По какому ты делу пришел? Работу потерял? Так я тебе, может, работу какую и найду, мелкую.
– Я, конечно, всякую работу могу сделать, – ответил туляк, – и ружье сделаю, и колесо ошиню, и для часов, если тебе что подточить надо, подточу. Только дело у меня другое. Порученьице есть у меня к тебе от отца Смирнова: спрашивает он, не отдашь ли ты ему овчину.
– Вот поповская душа! – засмеялся Сабакин. – Неужели он тебя за овчиной в такую даль послал?
– Видишь ли, Лев Фомич, – сказал Яков, – он-то, конечно, послал, а я-то, конечно, не за овчиной пришел.
– Так в чем же дело?
– Есть такой большой человек, Болтон, и купил он шахту. Купил и закрыл. Говорит: «Пускай так стоит». Вылезли из шахты люди, которые там, может, десять лет без света жили, сидели там в конурах подземных. Я-то работу имел, меня сохранить при шахте хотели.
– А дальше что?
– Расскажу. Окошко закрой – дует.
– Ты окна не бойся: у меня, почитай, десятый ярус.
– Закрой окошечко, дружок, это не помешает: может, соседи по ярусу любопытные.
Яков сел за стол, разложил желтоватый овсяный хлеб, съел, запил молоком, оглянулся на окно, налил водки, выпил и только тогда сказал:
– Начал я работать каталем. Работаю, работаю – и не выходит на харчи. «Плохо, – думаю. – А какое богатство кругом! Ну и место!» – думаю.
– Богатеет, говорят, Англия, – заметил Сабакин.
– Богатство, – сказал Яков, – а нам на харчи не выходит. Я, конечно, гвозди в сапоги – обычная рабочая поноска. Гвоздь-то жжет, а терпишь. Наберешь гвоздей, пойдешь в горы менять. Какая там дикость, тебе я скажу! Речки бегут чистые, поля шуршат вересковые, туманы, дубы уроненные, снята с них шкура, вниз унесена мешками, а дерево гниет. Кора идет кожи дубить.
– То не хозяйство.
– Живут шотландцы – и ничего, ходят вольно, без штанов. Пиво пьют, сеют овес, меняют на гвозди. Денег-то у них и не видать, в избах живут – не столь грязно, сколь бедно, столы дубовые, вырезано посредине вроде корыта, сыплют в то место картофель свой, да поменьше уделаны ямки в столешнице – для соли.
– Просто живут.
– Очень даже просто, серо живут. Скамейки две, по два стула, да вот стол, да котел чугунный. Земляк ты мой дорогой, и почему это жизнь идет, и где у народа привольная жизнь?
– Будет когда-нибудь, – сказал Сабакин.
– Будет? – переспросил Яков. – Для меня, может быть, и будет, если я исхитрюсь, только я еще не озлился.
– Так ты про себя расскажи, я про здешние места знаю.
– Вот спустился я вниз, мука у меня есть, наменял немножко. Сапожишки справил, посмотрел, как и что. Чугун у них хороший, хоть и с серой немного. И льют еще дудки для огненных машин и отправляют в разные английские места, а французы ловят, да у капитанов золото есть откупаться.
– Неправдой живут люди, – сказал Сабакин. – Только ты ешь.
– И продают они французские пушки, а французы из тех пушек в англичан стреляют в Америке[5], где, говорят, один только снег и обезьяны.
– Обезьян нет.
– Не в обезьянах дело. Я хотел рассказать, как шахты закрыли и как был от того шум. А обезьяны в Америке есть. Уж больно туда далеко – должны быть.
– Нет. Да и теперь там замирились.
– Замирились и начали заводы закрывать. Закрывают и говорят: «Идите, куда хотите, и ешьте, говорят, или не ешьте». А уйти, милый ты человек, нельзя, потому что в ином приходе не пропишут. У них своих нищих много, а море соленое, топиться в нем плохо.
– Это безработица, Яков.
– Закрыли рудники, а там они, как бездонные, под море идут. Месяцами там люди живут без света, но с хлебом хоть. Вылезли люди, тут их солнцем и ветром ушибло, стоят черные, а им говорят: «Уходите». А куда им идти? «Нет, говорят, нам места ни на земле, ни под землей. Нынешняя петля, говорят, хуже старых железных ошейников».
– В эти дела иностранному человеку входить нельзя, – сказал Сабакин, – у нас своего горя достаточно.
– Да разве я не понимаю? Да разве я сам не проживу? Только показалось мне все это, значит, не по-справедливому. То ли я начал, то ли не я, – правда, не скажу, – только закричали мы и пошли на ихнего управляющего и в ихние управления: «Давай самого главного!» А нам говорят: «Самого главного у нас нет, у нас общество на паях». А я им: «Жечь тут буду все и стекла буду бить, а кто здесь хозяин, он сам закричит». И только что мы маленький огонек развели, катит на таратайке хозяин, собой красивый и ласковый, зовут Болтоном. «Братцы мои, говорит, возьмите деньги и не шумите, потому что в делах остановка, а если вы вещи наломаете, будет один вред». Дает хозяин двадцать золотых и говорит вежливо, англичане от вежливого того разговора обмякли: «Мы подождем». Начали ждать; ждем день, видим – снизу дорога краснеет, и дымится, и курится, и в дыму будто искра. Тут женщины ихние начали плакать, мужчины побежали в горы, а с гор видим – дорога курится, краснеет, а в пыли искры – идут солдаты, на ружьях у них штыки. Начали они тут людей забирать в королевский флот, служить на кораблях матросами.
– Есть такой закон.
– Я тут вспомнил, что у меня документ просрочен. Куда пойти, куда деться? Вижу, баржа стоит железная на якоре, от нее цепь, я – в воду и за цепь держусь: когда вынырну, когда нырну. Тут ночь наступила, я по цепи поднялся и в уголь забился. Утром потащили баржу седые бабы к морю. Одни тащат, другие бабы шестами правят. Меня открыли, потому что и мне дышать нужно, но не выдали и даже покормили овсяным своим хлебом. Тянули они меня потихонечку, пока вода в ихней реке не посолонела. У моря стали ждать отлива, чтобы против воли не тащить корабль, а я мешочек угля взял, чтобы не спрашивали, зачем иду, – и вот к тебе.
– Ешь селедку, Яков. А кричать тебе не надо было.
– Да разве я не знаю? Да разве их и перекричишь? Хлеба ржаного, земляк, нет?
– Есть, милый, только черствый.
– Ой, дай!
Леонтьев ел. Но не жадно, а вежливо, как надо есть мастеровому, который пришел в первый раз в гости. Камин разгорелся, солнце встало, начало греть стекла комнаты. Совсем потеплело.
– Я тебе тайность привез, земляк, – сказал Яков. – Дай мне бумагу, я тебе нарисую, как они делают свои пушки. Вредный народ! Они этими пушками весь мир завоюют.
– Не надо, Яков. Мы это не хуже делаем.
– Для чего же мы посланы?
– Для образца нашего уменья.
– Говорят, по французской земле простые люди бунтуют.
– Бунтуют.
– Тогда я в Париж поеду. Там меня не разыщут.
– Ты что, сразу ехать хочешь?
– А почему не сразу? Море близко, Франция, говорят, через дорогу, а в Лондон вернусь – женюсь: Мэри там есть такая сострадательная. Непременно женюсь, хоть она не нашей веры. Поезжай и ты.
– Дел у меня во Франции нет. Будешь в Париже – смотри, как они там по-новому живут.
– Думаешь, хорошо живут?
– Славны бубны за горами, – ответил Сабакин, – посмотреть надо.
– Ну что ж, помоюсь и поеду.
– Что торопишься?
– На английских кораблях военных, – сказал Леонтьев, – бьют, уча, тонкой веревкой – с первого раза в кровь. Я до этого дела не любопытный.
– Платье я тебе дам, штаны кожаные, одеяло овчинное.
– А самому холодно не будет?
– Здесь зима легкая, – ответил Сабакин, – а тебе через море ехать.
Яков мылся долго и с наслаждением. Помывшись, он завернулся в овчину и заснул.
Проснулся он веселым и порозовевшим.
– Снилась мне, Лев Фомич, Тула. Будто звонят новые колокола на церкви Николы Заречного, идут по улице мастера в суконных кафтанах и кожаных сапогах и девки красивые. На парней смотрят и смеются.
– Считай, что этот сон к добру или к диву.
– Я пойду, – сказал Яков.
– Постой, я тебе записку дам, у меня корабельщики знакомые. Уходят корабли в море с отливом. Небось уже скрипят они у берега причалами. Хорошо было бы, Яша, поехать в Россию!
– Я в Париж поеду.
– Ты хоть побрейся.
– Вот люди мученье выдумали! Но побреюсь… Хороша Франция?
– Говорят, хороша!
– Дай умоюсь, побреюсь, земляк дорогой, помолюсь и поеду во Францию. Разбегался я очень, милый человек.
В камине на углях жарилась баранина.
– Хорошо пахнет, – сказал Яков. – А хлеб ржаной еще есть?
– Есть пшеничный.
– Хорошо, – сказал Яков.
– Денег я тебе дам несколько, дальше ты сам добудешь, как доедешь. Только ты смотри не загуляй, а пуще всего не заторгуйся. Если до благополучия доберешься, Тулы не забудь, в Туле мастера нужны.
– Будто и без меня не проживут!
– Знамо, проживут и без тебя – мы без нее не проживем.
– Высоко говоришь, хозяин, и правильно. Баранина, однако, стынет.
– Живу одиноко, студенты молоды, я стар, сижу дома, читаю, точу какие ни есть колесики, а больше читаю да вспоминаю про дом.
– Ну, тороплюсь я, корабли уйдут в море с отливом.
– Ешь, Яша. Соскучишься во Франции – приезжай сюда, может, будет пора домой отсюда возвращаться.
– И есть не хочется, хозяин. Я пойду.
– Прощай. Так ты платок шерстяной возьми, зонтик зеленый, овчину поповскую. Я тебе водки налил во флягу – в море сыро.
Сабакин вышел на лестницу со свечой.
– Не оступись, Яков, здесь круто, ступени скользкие: помои носят.
– По стенке иду, – послышалось снизу. – Прощай, Лев, не зачитывайся.
– Не поскользнись, Яков, прощай. Ищи правды, не робей!
– Прощай, отец… – донеслось снизу.
Глава восемнадцатая,
рассказывающая о заседании Лунного общества в Бирмингаме. На заседании этом происходит спор о первенстве в изобретениях и открытиях
Полная, круглая луна стояла над Бирмингамом, освещая холм за черным каналом. Каждый камень, каждая травинка отпечатались тенью на истоптанной земле…
На дворе усадьбы стояло странное сооружение: два ряда толстых бревен, скрепленных укосинами, на бревнах сверху вал, а к нему на корабельных блоках подвешена огромная медная труба, направленная на высокую луну. Все сооружение водружено на платформу; платформу можно поворачивать на катках.
Под трубою, которая при свете луны сверкала желто-синим блеском, был устроен балкон. На балконе стоял человек в белом парике и смотрел в тонкую трубку, которая косо пронзала бок большой трубы.
Внизу, под плодовым деревом, сам Уатт, закатав рукава белоснежной чистой рубашки, варил на углях вино с сахаром и пряностями. Около дерева стоял стол, накрытый белой скатертью. На столе сверкал хрусталь, слабо желтели лимоны и синим блеском сверкало серебро.
За столом сидели Болтон, рядом с ним Джон Вилькинсон, знаменитый фабрикант стальных изделий, одноногий красавец Веджвуд, владелец фаянсовой мастерской, и мастер Болтона Мердок. Рядом с Мердоком сидел Сабакин, гостем.
Все сидели здесь как равные, – это было заседание Лунного общества.
– Господин Сабакин, подымитесь сюда! – сказал человек в парике с высокого балкона.
– Сейчас, господин Гершель, – ответил Сабакин, легко взбегая по скрипучей лестнице.
На дне трубы, в косо поставленном зеркале, сверкала огромная, неомраченная луна. Луна была здесь, рядом, как будто более близкая, чем серебряные тарелки и веджвудский фаянс, стоявшие на столе внизу.
– Это моя луна! – сказал Гершель.
– Хороший прибор! – ответил Сабакин. – Чудесная махина! Дивно выполированное зеркало!
– Я делаю зеркала сам, – ответил Гершель. – Зеркало в четыре фута в диаметре помог мне построить добрый король Георг Третий. Мы с ним земляки – ганноверцы. Он помнит наши бесплодные поля и торфяники и помог бедному соотечественнику построить сорокафутовый телескоп.
– Через эту трубу вы открыли новую планету?
– Да, и назвал ее именем Георга.
– Высокий дар! – сказал Сабакин.
– У меня неприятности, – тихо сказал Гершель. – Во Франции называют новую планету моим именем, и добрый король обижается. А другие называют ее Ураном, продолжая список языческих богов, населяющих небо.
Сабакин улыбнулся.
– Его величеству королю придется хлопотать, – сказал он. – Корабли Англии не умеют плавать по небу, и трудно будет сохранить ваше небесное завоевание.
– Господа, спуститесь вниз! – закричал Болтон.
– Вы помните Ломоносова, господин Гершель? – спросил Сабакин.
– Вы правильно произносите мое имя, а то меня называют и Гарчелем и Герстелем, а во Франции – Горошелем. Неприятно иметь планету своего имени со спутанным адресом.
– Вы помните имя покойного академика Ломоносова? – повторил Сабакин.
– Вы поглядите, какая красивая луна! Господин Уатт заказал мне этот чудесный прибор. Я сам полировал зеркало, и моя дорогая сестра Каролина читала мне в это время книжку Стерна, полную сладкой грусти.
– В тысяча семьсот шестьдесят первом году, – сказал Сабакин так громко, что голос его был слышен во всем дворе, – в тысяча семьсот шестьдесят первом году, милостивые государи мои, члены Лунного общества, Ломоносов Михаил построил новую трубу с одним вогнутым зеркалом, поставленным к оси наклонно. Длиной труба была сорок футов. Отлито было зеркало из меди, олова и цинка, и вышел добротный зеркальный металл. Мастер Колотошин с помощниками Кирюшкой и Андрюшкой то зеркало для трубы сделали и на луну смотрели, а та труба была этой, господин Гершель, поменее, но во всем такая же. Вы могли не знать о трубе господина Ломоносова, но сообщение о ней было сделано, а труба сдана, выставлена в помещениях Российской Академии наук.
– Ломоносов! Петербург! Белые медведи, споры, зависть! – сказал Гершель и открыл рот. – Посмотрите на мои зубы, мастер, – они источены гобоем. Я играл на большой черной деревянной трубе и пускал в нее свои слюни, Я давал уроки, зарабатывал деньги и смотрел в небо только по воскресеньям. Моя бедная сестра Каролина не вышла замуж, чтобы я мог построить эту трубу. За это я увидел первым в мире седьмую планету!
– Друг мой Гершель, вы великий человек, – сказал Сабакин.
– Я тоже думаю так… Я очень трудно жил и ничему не верил. Я проколол небо там, между созвездием Возничего и Близнецами, и увидал новое светило – я принял его сперва за комету.
– Мы полировали, господин Гершель, в Петербурге колесо, делали наводные трубы и окуляры, паяли, точили. Михайло Ломоносов приготовил речь в честь Петра Третьего, родственника вашего короля. Речь была напечатана по-латыни.
– Господа, – сказал Гершель, – этот человек говорит о каком-то архангельском бауэре Ломоносове, о котором я, может быть, никогда не слыхал.
– У него кружится голова, – сказал Болтон внизу.
Лестница заскрипела.
Сабакин взглянул с высоты балкона. Гершель сердито спускался вниз, потряхивая седым париком.
Там, внизу, правее, темнел Бирмингам; краснота домов и крыш только угадывалась при свете луны. Блестели стальные полосы каналов; вдали каналы сверкали, как струны.
Какая-то птица пискнула внизу. Знакомая птица. Может быть, зяблик. Только есть ли в этой Англии зяблики?
– Эх, Михайло Васильевич, – сказал Сабакин, – мы еще поспорим. – И спустился, сердито стуча ногами по лестнице.
За столом разливали по бокалам вино, которое казалось при свете луны фиолетовым.
– Итак, наш первый тост, – сказал Болтон, – за друга нашего Гершеля. Оставим споры! В нашем деле тот, кто достроит машину, кто научит людей пользоваться ею, тот и победитель. Труба эта сделана господином Гершелем в Лондоне. Он полирует зеркала, он их продает, он их ставит, ими живет. Он победитель!
– Мой тост? – спросил Сабакин.
– Подождите. Тост Уатта.
– Забота не оставляет меня, друзья, – сказал Уатт. – Рождаются машины, они мужают, а мы еще не умеем резать и точить металл. Машины еще не изобретены, пока точность выделки зависит от руки рабочего. Я пью за того, кто изобретет и построит машины, создающие машины, кто даст вечный бег токарному станку и избавит резец от дрожания! Я больше всего, – продолжал Уатт, – люблю свою машину, которая сделана из олова. Да, у нее цилиндр из олова и поршень из дерева. Она была построена наспех, но еще работает. Мы не умеем еще делать из металла машины. И Мердок устал делать на станках то, что на них нельзя сделать. Часто я хотел бы ограничить свою мысль, но она идет все дальше и дальше.
– Нет, господин Уатт, – воскликнул Мердок, – нет, мой дорогой господин, вы – ветер в наших парусах! Выпьем за разум, мистер Уатт!
– Нет, тост должен произнести Вилькинсон! – возразил Уатт.
– Вино слабо для нас, людей луны, людей чистого разума. Я предлагаю пить за расширение дел, за расширение границ, за вооружение кораблей, которые помогут нам торговать. Я предлагаю в честь всего этого много и весело пить.
– Вы торопитесь, – сказал Болтон. – И, кроме того, я не хочу пить с вами. Я узнал, что вы делаете и продаете наши машины на сторону и не платите мне за патент.
– А почему Уатт ваш? Может быть, и луна ваша? Вот вы наймете Гершеля, чтобы поставить на луну вашу марку!
– Не надо ссориться, – сказал Гершель. – Велите подать мне гобой.
Принесли гобой в длинном кожаном футляре, уже истертом. Гершель открыл футляр, в футляре лежал кусок замши. Астроном снял ее. Под замшей блеснули черное дерево и серебро. Гершель сложил губы и вытянул их вперед, как будто обижаясь; взял в губы мундштук гобоя, гобой запел.
Он пел так, как будто это пели дальние поля и луна.
Гершель играл хорошо. У него надувались пузырями привычные щеки. Он играл, закрыв глаза.
Это была простая шотландская мелодия.
У Лунного общества был обычай петь латинские стихи на мотив народных песен.
Веджвуд полузакрыл свои красивые глаза и запел по-латыни стихи Горация:
- Много ли зим нам отмерила судьба?
- Или эта – последняя, что разбивает волны
- О противолежащие скалы?..
Пел Болтон. Уатт запел, глядя на губы Веджвуда, – он плохо знал латынь.
Болтон налил коньяку Сабакину и сказал:
– Я слышал, как вы говорили. Вы мне нравитесь: вы умеете кусаться. Выпьем!
Сабакин выпил, не поморщившись.
– Однако вы и пьете!
Голос гобоя оборвался. Гершель отнял от губ мундштук, вытер его, протер черное дерево и положил гобой в футляр.
– Спасибо, друг, – сказал Болтон Гершелю. – Мне было неприятно, что русский обидел тебя.
– Мы мирный народ, – сказал Сабакин.
– А турецкая война ваша?[6] – спросил Вилькинсон. – А бой Кинбурнский вашего Суворова?[7] Турки не думают, что вы мирный народ, и я делаю для них пушки.
– Парламент взволнован, – прибавил Уатт, – а я спокоен. Я сделал то, что я хотел. Мой стакан полон, голова моя не болит, и я не понимаю, почему люди должны воевать.
– Но мир огромен, – сказал Гершель. – Мы взломали засовы неба. Вы слышите, господин Сабакин, я сказал – мы, я не забыл о Ломоносове. Не будем спорить. Мир огромен, и любой лот, брошенный в его глубину, обогащает душу людей. Будущее скажет, кто прав!
– Какая сегодня тревожная ночь! – сказал Болтон. – Почему вы все время то спорите, то миритесь? Я люблю Францию, которая хочет стереть то, что было начертано на сукне истории мелом, и хочет заново перекроить это сукно. Я за мир купца, потому что старые права аристократов – это только черновая разметка истории. Мне нужны машины, крепкие резцы, чистые отливки и покупатели во всем мире.
Луна все подымалась. Лишенные тени, вещи становились легки, и даже серебро казалось прозрачным.
– Не будем ссориться, – сказал Гершель. – Каждый из нас хорошо обрабатывает свой сад. Ваш тост, господин Сабакин. Вы хороший друг, я хотел бы иметь такого помощника.
Сабакин налил вина.
– Друзья мои, – сказа он, – в вашей прекрасной стране слова пишутся не так, как они читаются.
– Я и сам бы написал с ошибками, если бы за меня не писал секретарь, – рассмеялся Вилькинсон.
Лев Сабакин продолжал:
– Но разве нет слов, написанных правильно? Разве слово «братство», написанное на знамени французов-революционеров, – разве это не правда? Прославим сегодня братство науки и закрепим за трубой имя учителя моего – имя Михайла Васильевича Ломоносова. Ему много недодано славы, а имя его должно быть у всех на устах.
– Это невозможно, – сказал Гершель. – Но я пью за вашего великого учителя и за ваше великое упрямство.
– Я пью за каронады! – сказал Вилькинсон. – Тяжелое ядро, выпущенное из короткой пушки, решает любой спор, поскольку этот спор происходит в море. Каин не убил бы Авеля, если бы у Авеля был флот, вооруженный каронадами.
– Я еще не кончил, – сказал Сабакин. – Если мы не выпьем за братство народов, то я пью за то, чтобы станки для обработки пушек лучше всего точили оружие в моей стране.
– Мой завод, – сказал Болтон, – перегонит Урал и Тулу. Я пью за свой завод, за прибыли после мира!.. Впрочем, я сам член Петербургского Большого экономического общества и горжусь этим.
Так пили люди в лунную ночь в городе Бирмингаме, рядом с большим телескопом, в котором отражалась полная, уже желто-красная луна.
Так разговаривали люди в лунную ночь того года, когда начинались великие войны за раздел мира.
В ту ночь телескоп был похож на пушку, уже заряженную для выстрела.
Глава девятнадцатая,
рассказывающая о Лондоне и о великом мятеже в Париже.
Доныне еще мало было в употреблении паровых машин для приведения в действие мукомольных мельниц и ткацких станков и станов для выделки железа.
У господина Болтона паровых машин покупали недостаточно, и он решил сам построить в центре Лондона паровую мельницу у моста.
Народ смотрел, как бьют сваи у моста.
Среди прочего люда стоял в толпе нестарый человек в длинных штанах, каких в Лондоне не носили, в широкой блузе и с мешком за плечами.
Тяжелая «баба» взлетала в воздух, падала вниз, на сваю, обтянутую железным хомутом.
В толпе говорили, что новая эта машина придумана русским со смешным именем Сабакин. Человек в длинных штанах долго смотрел на машину, на Темзу, радужную и полную барок, потом поправил свой мешок и заторопился.
Яков Леонтьев явился к Сурнину в мастерскую Нока, где у Сурнина была отдельная каморка, заставленная станками.
– Здравствуй, Алеша, и смотри, – сказал он, положив на верстак небольшой предмет.
Это был маленький токарный станок с приспособлением для держания резца. Резец можно было закрепить при помощи винтов в любом положении.
– Яков, здравствуй! Ты откуда? Расскажи.
– Сперва удивляться надо! – Яков взял резец и закрепил в каретке. – Ставить резец можно, – сказал он, показывая, – и так и этак, хоть косо. Посмотри, я тебе прилажу. Эта штука, Алеша, резец держит сама, за мастера.
– Ты постой, Яков. Расскажи, где был.
– В Париже, – сказал Яков, налаживая станочек. – Попроси, чтобы мне есть чего-нибудь подали, только к себе никого не впускай, Я тебе это для наших привез, а другое пойдет мистеру Эггу за приданое.
Яков левой рукой налаживал резец на станке, подергивая плечом.
– Да ты откуда?
– С корабля прямо к тебе, из Парижа, не отдыхая, пока не запил и пока отдавать не жалко. Только у моста постоял, посмотрел, как сваи бьют.