Билет в одну сторону Костина Наталья
– Били?
– Руку сломали, три ребра и нос.
– А как же Красный Крест?
– Имели они его… во все четыре перекладины! Ну, я тоже в долгу не остался, если честно.
– С поломанной рукой?
– Ну, так они ж мне ее не сразу сломали!
– А до этого ты успел запулять в них йодом и зеленкой? Хорошо, по голове не настучали.
– Настучали, – сказал он серьезно. – До сих пор плохо слышу… иногда. Контузия. Каска только и спасла. Настоящая, стальная. Жаль, пропала. Титушки нас знаешь как обшмонали! Профессионально. Действовали строго по инструкции: вывернули все карманы – ничего не осталось. А я как раз только-только телефон купил новый, классный. Хороший телефон был. Хотя каску мне все равно жальче. А еще ключи от квартиры забрали и паспорт. Маманя так ругалась! Ну, сначала она плакала – это когда приехала меня в травматологию забирать. Ну а потом уже ругалась.
– Моя тоже ругается. А плачет только тогда, когда ее в сетях обижают. Недавно казус был: ее лучшая подруга оказалось той еще дурой.
– Да моя тоже расстраивается. Хотя знаешь, как с ватой на форумах рубится! Насмерть. До полного разрыва шаблона!
Он улыбался, этот красавец с зажившими ребрами и немного кривовато сросшимся носом – это я только сейчас заметила. Улыбался, потому что я тоже была ТАМ. Да, братство Майдана – это, пожалуй, будет почище каких-нибудь скаутов или масонов. Я снова подумала о том же: что мы будем узнавать друг друга безоговорочно. В любой толпе, по прошествии какого угодно количества лет.
Это хорошо, что его спасла каска. Потому что некоторых и она не спасала. Там, в Киеве, где мы стояли единым многотысячным организмом, каски были далеко не у всех, и хорошо, если кому-то удавалось разжиться хотя бы строительной. От пули она не могла защитить, но от дубинок-«демократизаторов» помогала. Плохо было то, что потом, когда по нам начали прицельно бить снайперы, яркие каски служили прекрасными ориентирами. Нигоян, Жизневский, Устим Голоднюк… Голубая каска… Голубая каска Устима… миротворческая голубая каска! Я до сих пор плачу, когда вспоминаю о нем, убитом пулей в висок. И только сейчас я стала понимать своих родителей, которые как раз после гибели этого светлого мальчика примчались в столицу и разыскали меня. А вот его отец опоздал. Всего несколько часов… несколько миллиметров. Почему не случилось ветра, а лучше – урагана, тумана, почему снайперу не попала соринка в глаз, почему пуля просто не ушла в сторону?.. Бесконечные «почему, почему, почему»… И неужели все они – вся Небесная сотня и тысячи тех, которые сейчас лежат в госпиталях и из последних сил борются за свою жизнь, – неужели они будут напрасными жертвами? Нет, я в это не верю!
– Ты чего мрачная такая? – спросил тот, кто еще вчера активно мне не нравился. – Ну что, будем кофе пить или нет? Скоро заступать. Ну, пошли, Швабра. Я угощаю!
– Лучше зови меня Мурзик, – разрешила я.
– Идет охота на хохлов, идет охота! Свирепых хищников, матерых и щенков…
Псих пел с надрывом, на публику, картинно ударяя большими костлявыми пальцами по струнам гитары. Я сидел, сцепив зубы. С каждым днем мне все тяжелее было в этом ненастоящем мире, слишком похожем на наспех сколоченную декорацию к малобюджетному фильму – но что я мог поделать? Я был актером, массовкой, подписавшимся на то, что происходило. Все чаще я ловил себя на том, что здесь иная реальность – но я не знаю, КАК из нее выйти. Это был даже не тот случай, когда вход – рубль, а выход – два. Обратного пути просто не было. Его НЕ СУЩЕСТВОВАЛО. Это был билет в один конец. Станция назначения оказалась тупиком.
Неделю назад, ночью, я погрузил потерявшего сознание донецкого бизнесмена Андрея Жука в заляпанную грязью по самую крышу «шестерку» и вывез за город. Погрузил – не совсем правильное слово. Поднять я его не смог – мужик оказался здоровенный. Тогда я еще не знал, что люди без сознания гораздо тяжелее тех, кто может хоть как-то управлять своими мышцами. Поэтому я просто-напросто выволок его наружу, с трудом удерживая оседающее тело подмышки. Ботинки глухо стучали по ступеням, голова безвольно моталась на уровне моих колен. На улице было почти темно: тучи заволокли все небо, видимо, снова собирался дождь. Бесконечный дождь этого неприветливого лета. Я споткнулся и уронил его прямо в непросохшую лужу возле колес – и вот тогда он очнулся. Застонал, силясь подняться и нелепо загребая грязь скованными руками.
У меня самого дрожали пальцы, и я никак не мог попасть ключом в замок двери. За спиной лежал этот полутруп, а я лихорадочно скреб металлом о металл. Видеть нас здесь, на разоренной территории какого-то оставленного хозяевами склада, никто не мог – но я боялся ЕГО глаз. Засовывать, по совету Веника, человека в багажник я все же не стал. Потому что он был ЖИВОЙ. Пока живой. Пока я не пустил ему пулю в голову. И не зарыл в каменистую мокрую землю где-нибудь у дымящегося вечным огнем террикона.
– Попить… дай. Ну что… доктор… в госпиталь подлечиться едем?
Я поперхнулся и ничего не сказал. Только молча сунул к его распухшим, запекшимся губам бутылку. Он пил долго, обливаясь и захлебываясь, пока вода не кончилась. Потом я сел за руль и погнал за город. Больше всего в этот момент я боялся не того, что нас остановят, – мне, с моим удостоверением, российским паспортом и автоматом, похоже, вообще было некого опасаться в этом городе. Нет, меня бросало в холодный пот только от одного – страха того, что он заговорит. И, хотя он молчал, я все равно наугад крутанул ручку приемника и врубил громкость на полную катушку:
«Все эти повести родом из Луганской области, Жестокой местности с терриконами в окрестности, Где определяют цены моральным ценностям. Не доверяют честности, поклоняясь подлости, Где прорастают корни чрезмерной корысти – Там, где попрощались с совестью на своей должности, Там, где инстанции делят бабло с твоего бизнеса. Цифры не меняются от давления кризиса. Народ сильный духом, наполненный кредитами. На каждом квартале малолетними бандитами. Где сердце хочет оставаться чистым. Утром На смене в шахте. Потом таксистом. Здесь все твои взгляды ломают быстро…»
Милк, луганский талант, читал свой пронзительный, наверное, до конца понятный лишь тем, кто родился и вырос здесь, но оттого не менее скребущий и царапающий по сердцу рэп. Каждое слово било в точку, и из этих как будто острой иглой проколотых точек начинало сочиться. У кого-то наружу, у кого-то внутрь. Война – такое место, где из человека выдавливают то, чего у него больше всего. Я чувствовал, сколько грязи уже вылилось из меня, а сколько еще сидит, ждет своего часа?.. И какова цена моим моральным ценностям, если, конечно, они еще у меня есть? Несомненно лишь одно: то, что осталось, стремительно девальвирует. Мои акции не котируются даже на моей собственной бирже. «Здесь все твои взгляды ломают быстро». Это точно, особенно когда ты не сопротивляешься, а плывешь по течению, как кусок самого обыкновенного дерьма…
Дождь внезапно хлынул так, что старенькие дворники захлебнулись под его напором, и только радио, неподвластное стихии, по-прежнему гнуло свое:
«Черствые души, честные лица, Бабосы на счет и в путь за границу. И как же не сбиться с пути, что положен, Наверно, увы, почти невозможно. Я родом с Донбасса, из Луганской области. Я родом с Украины, читаю эти повести – Двадцать лет прожив, я не могу понять: Как можно власть делить и всю страну ломать».
Я вырулил к обочине. Меня реально ломало. От песни, от того, что я сделал и что мне еще предстоит. От людей рядом. И от тех, кто остался очень далеко. Это было, как душевная рвота. Из меня выворачивало все: мои запутанные отношения с матерью, непогашенные и неизвестно зачем набранные кредиты, вкрадчивый и бесстыжий шепот Юльки: «Вот вернешься – и сразу свою квартиру купим, машину. И будем жить сами, без всяких сопливых младенцев, в свое удовольствие, а не как некоторые – нищету плодить, чтоб на “материнский капитал” ипотеку выплачивать!» Я ощущал, как она, моя красивая девушка, не отягощенная никакими комплексами и не испытывающая к «сопливым младенцам» и их матерям ничего, кроме презрения, терлась о меня своей круглой, загорелой в салоне задницей с узкой полоской стрингов. Она стимулировала меня – чтобы я не сдернул, не передумал ехать сюда. Ей хотелось замуж, но не просто замуж, а так, чтобы подружки вздыхали. Наверное, ей, столь же красивой, сколь и недалекой, казалось, что она изловила в свои кружевные сети этакого супергероя-мачо-Рэмбо – с боевой раскраской на лице и автоматом наперевес, косящего укров-бандеровцев направо и налево. Да уж… Чего греха таить – еще совсем недавно мне и самому виделась та же раскрашенная, лубочная, завлекательная голливудская картинка. «Месяц боевых действий – пять тысяч баксов. Отдельные премиальные за убитых бойцов противника и уничтоженную боевую технику». В последний наш вечер мы не столько валялись в постели, сколько сидели на кухне, где под бюджетное игристое Юлька делово хмурила бровки.
– Три месяца, допустим… больше эти хреновы вояки не продержатся, – авторитетно заявляла та, что не видела никакой войны, кроме как в дешевых сериалах. Однако умножать в столбик она умела прекрасно. – Три месяца – это уже пятнадцать. Да премия! Да, допустим, военные трофеи…
Бирюзовые, нежные, славянские глаза моей девушки горели кровожадным огнем – может быть, это ее нужно было отправить сюда? За трофеями, скальпами, золотом Индианы Джонса и черной икрой, которую вчера наши начальнички грузовиками вывозили из разграбленного супермаркета вместе с дорогим алкоголем? Меня взяли в охрану, и я наблюдал за тем, чтобы местные любители халявы не путались под ногами. Впрочем, они тоже своего не упустили – деловито, не обращая внимания ни на что, кроме возможности безнаказанно пограбить, они набивали прицепы и багажники. Не имеющие машин тащили сахар, гречку, муку и стиральный порошок в свои норы прямо в магазинных тележках. Упорно пыхтя, толкали их в горку, несмотря на то что город обстреливали – частично «наши», а может, и «укропы», кто там разберет. Честно говоря, логикой в этой странной войне не пахнет.
– Какие трофеи, Юль? – вяло отбивался я, и дешевое шампанское, которое мы так и не допили, испускало последний дух в пыльном хрустале, вытащенном по такому случаю из родительского серванта. – Ты что, думаешь, я у покойников буду золотые зубы вырывать? Или мобилы из карманов выворачивать, чтобы в тамбовский ломбард сдать?
– Ну зачем же мобилы? – нетерпеливо постукивая о стол накладными когтями, рассуждала та, которую я когда-то так жаждал. – Ты, главное, не теряйся. Говорят, там по селам до сих пор старинные иконы, монеты, книги и серебро можно… купить. Или выменять. Ну, или – сам понимаешь, если хозяев нет – то почему не взять? Война же! И потом – они там все та-а-акие тупые! Выродки! Цены ничему не знают. Небось слово «антиквариат» и не слышали никогда. А ты как-никак человек искусства.
Некстати вспомнив, что я – человек искусства, до последнего времени крайне далекий от всего, связанного с войной, она спохватывалась и испуганно добавляла:
– Ну, тебя-то не убьют? И потом – ты, главное, береги себя. Ну, и следи, чтобы деньги вовремя на карточку сбрасывали. И все будет хорошо, нам и без ихнего барахла на все хватит, когда ты вернешься?..
Когда я вернусь… А вернусь ли я? Что-то сейчас мне слабо в это верится. Говорят, на любой войне выживают либо очень осторожные, либо совсем бесшабашные, которых и пуля не берет. А я так… ни рыба ни мясо… глупый пингвин. И если мне сейчас так хреново, то что ж говорить о том человеке, который лежал на полу между сиденьями за моей спиной? Что он чувствует – ведь знает, куда его везут и зачем…
Небо вспорола молния, еще одна, и грохнуло так, что заложило уши. Я больше не слышал ничего: ни своего сердца, ни этой музыки – да и не музыка это была, и не поэзия… даже не проза. Это был вопль обреченного на вечную муку непонимания другими… такими как я. Тот, за моей спиной, – он тоже был из местной, несгибаемой породы. Лучший из лучших… которых мы изведем, выкурим, выбьем отсюда, оставив здесь таких, как Веник… Псих… я. Которые меряют все тоннами – но не угля, а зелени, бесчестно срубленной, распиленной, выжатой, отжатой… Эта земля для нас – ничто, пустое место, полигон, точка разлома. Мы сами – перекати-поле, нам хорошо везде, где есть доступные девки и дешевое пиво, поэтому мы не верим им – иным, не похожим на нас. Мы не понимаем, не постигаем, как можно погибать за эту бесплодную, неприветливую, некрасивую землю, которая и прокормить-то не в состоянии… Родина? Она не моя. Это не та Россия, за которую я собирался умирать. Ее здесь никогда не было – это оказался миф, дешевая сказка на ночь для толпы жирных, глупых, ограниченных, одураченных… словом, для миллионов Егоров Грековых. Это место – Родина того, тяжело дышащего, молчащего, ждущего своей участи с таким достоинством, от которого у меня, его убийцы, мурашки идут по коже. Если бы он просил, выл, стонал, осыпал меня проклятиями, мне было бы легче.
Дождь все хлестал, барабанил по крыше – степная гроза, напряжение, выплескивающееся через край. Как будто военный конфликт, противостояние нас и тех, других, до предела зарядило грозовые батарейки. Небесное электричество раз за разом оглушительно обрушивалось на землю, а вода пыталась смыть с нее кровь, порох, пот, перегар…
– Эй, – грубо сказал я, доставая из кармана телефон, принадлежавший не мне, а тому, кто даже глаз на меня не поднял: много чести мне, наемнику, похитителю, поддельному доктору, фальшивому человеку… – Где здесь твой отец? Сможешь набрать?
– Зачем тебе еще и он?
– Мы же обещали тебя отпустить… Мы свое слово держим. Звони, пусть забирает.
Он ухмыльнулся – насколько позволяли разбитые губы:
– Нет уж… мало получили? Хватит с вас и меня. Ваше слово я хорошо усвоил. Пошел ты на хер!
Он отвернулся, насколько это было возможно, и закрыл глаза. Телефон так и остался в моей протянутой руке. А что я хотел? Чтобы он купился на это, как последний лох? Чтобы с его отцом случилось то же, что с ним самим, доверчиво севшим в нашу «скорую»: нетерпеливо вглядываясь в кромешную тьму за окном, он, несмотря на опасность, ехал спасать БРАТА. А попал к нам… Братья-славяне, братья по разуму… И теперь он принял единственно правильное решение: защитить того, кого любит. Защитить от нас – жадных и неразборчивых в средствах. Семьдесят процентов жертв похищений не выживают… такая статистика, брат. Интересно, он знает об этом? Или ему достаточно того, что довелось услышать, имитируя отключку? Он лежал неподвижно, закрыв глаза и почти не дыша не потому, что хотел подслушать наши тайны, нет. Все было гораздо проще и прозаичнее: человека без сознания бить не будут, попадая в то, что и без того болит нестерпимо. Он лежал без движения, потому что так легче было дышать. Короткий вздох сквозь сломанные ребра – это пытка, бесконечная пытка, потому что нельзя перестать дышать совсем. Саднит кожа на руках, содранная наручниками, и он лежит в луже собственной мочи с кровью – потому что били по почкам. Но им все мало – этим ублюдкам, – поэтому единственное, как можно избежать новых мучений, это выключиться. На самом деле или просто закрыть глаза и не шевелиться на грязном бетоне – теперь уже все равно…
Я ВИДЕЛ это – видел так же ясно, как будто смог проникнуть прямо в его сознание. Видел и, к сожалению, не мог выключить эту картинку. Наверное, до конца жизни мне придется жить с ней – и это будет мой собственный, личный ад. Пожизненный абонемент, который мне оплачен. Но не другими, нет. Я открыл его для себя сам.
– Женюш, а что ты делаешь?
– Ампутацию, – хмуро объясняет Женька, деловито отпиливая невесть откуда взявшейся ножовкой половину кукольной ноги.
– Как же ее угораздило-то, а? – интересуется Маруська, подмигивая мне.
У голой куклы, распятой на садовом столе, на старой Женькиной пеленке, совершенно несчастный и беспомощный вид.
– Как, как… пошла без разрешения в зеленку пописать и на растяжку наступила! Чего было лазить по кустам без разрешения? Все знают, что больше чем на полметра нельзя от дороги отходить!
Лицо у Маруськи становится горестным.
– Что же это делается-то, а? – вопрошает она. – Наши дети играют в войну! Они ЗНАЮТ, что такое зеленка, растяжки и что больше чем на полметра от дороги нельзя отходить! Они отпиливают куклам ноги, потому что…
– Чтоб заражение дальше не пошло! – глядя исподлобья своим «фирменным» сердитым взглядом, поясняет Женька. – Ну, вы как маленькие с мамой, не понимаете ничего!
– Чего не понимаем, Женюш? – ласково спрашивает Маруська.
Собственных детей от двух мужей она так и не нажила, и в моей Женьке претворяется в жизнь ее нереализованный материнский инстинкт.
– Что, если ногу не отрезать, можно умереть! А если отрезать – будешь долго жить. И на войну больше не пойдешь!
– Значит, для твоей куклы война уже кончилась? Забыла только как ее зовут. Элла? Эльза?
– Она теперь мальчик, – надувшись, поясняет Женька, и тут мы замечаем, что гламурные куклины локоны обкромсаны под корень, так что местами сквозит твердая целлулоидная основа. – Мальчики ходят на войну, а девочки дома сидят! Я, когда вырасту, буду мальчиком, – заявляет она. – И волосы тоже не хочу!
– Женечка, у тебя такие волосики чудные! – Маруська пытается погладить Женьку по ее каштановой голове, в которой непонятным образом поселились такие крамольные мысли, но моя строптивая дочь выскальзывает из-под любящей длани, а ее толстенькие лоснящиеся косички – волосы у нее действительно на диво хороши, густые и блестящие, – от негодования даже растопыриваются.
– Девочкам можно медсестрами быть! – находит компромиссное решение Маруська. – Сестра милосердия! Звучит-то как!
– Нет! – отрезает Женька. – Я буду как Надежда Савченко! На самолете летать!
Я тихо охаю, но Маруська не теряет присутствия духа.
– У тебя так хорошо ампутация получилась, – вкрадчиво хвалит она Женькину работу.
Отпиленная пластмассовая конечность беспомощно валяется тут же. Вид у нее грустный. Впрочем, как и у прически бывшей Эльзы или Эммы. Кукла была дорогая и красивая, ее подарил Женьке на день варенья мой бывший. Впрочем, Женьке он никакой не бывший, а очень даже настоящий.
– А давай я тебя перевязки делать научу? Всамделишные! По всем правилам.
Женька кивает, сосредоточенно прикусив верхнюю губу, и тщательно замазывает останки кукольной ноги зеленым фломастером.
– Сейчас нам мама бинтик даст…
– По ж…пе мама сейчас вам даст! – не выдерживаю я. – Какую игрушку испортила! Красивую! Новую! Дорогую!
– Так война же. – Женька поднимает на меня свои огромные ореховые глазищи, в которых уже стоят слезы. – На войне много раненых.
– Много, – кивает Маруська. – Щас мама покричит немножко, совсем как раненая, а потом все-таки пойдет в дом и принесет нам кусочек бинтика. И мы все будем учиться. Я когда-то курсы первой помощи окончила и так хорошо усвоила материал, что до сих пор могу хоть забинтовать, хоть лубок наложить, хоть закрытый массаж сердца произвести. Вот!
– А как это – лубок наложить? – Любопытное дитё через образовавшуюся дырку в куклиной ноге пытается заглянуть внутрь, наверное, чтобы увидеть все прочие внутренности.
– Ну это типа гипс, когда чего-нибудь ломают. Руку, например. В руках у нас что? Кости, – сама себе отвечает моя подруга, увлекшаяся игрой в неотложную медицинскую помощь. – А когда кости ломаются, это очень больно.
Маруська поднимает с земли толстую ветку и р-раз! – с треском ломает ее пополам.
– Видишь? – демонстрирует она Женьке острые деревянные концы. – Так и кость внутри руки ломается, – просвещает она. – А чтобы она хорошо срослась, кости нужно что? Правильно совместить!
Моя неугомонная подруга пытается сложить половинки ветки в одно целое, но у нее это плохо получается. Тогда она тащит весь этот мусор прямо в кухню, где, как она знает, у меня хранится аптечка и можно разжиться бинтом, пластырем и даже маленькой клизмой. По пути Маруська увлеченно высматривает другие подручные средства, а заинтригованная Женька восторженно прыгает следом, волоча Эмму или Эльзу ампутированной конечностью прямо по земле. Сепсис несчастному пупсу при такой антисанитарии точно гарантирован – но я не вмешиваюсь. У моей лучшей подруги женские проблемы, а ребенка она хотела страстно, особенно от второго мужа. Куда только Маруська не ездила – и к врачам, и к шарлатанам, и даже по монастырям. Пока ничего не помогло, и поэтому она при каждом удобном случае сюсюкает с Женькой. Впрочем, слово «сюсюкает» плохо описывает отношения моей подруги с моей же дочерью – скорее, они общаются на равных. У меня не всегда так получается, и я иногда завидую Маруськиному таланту. Мне частенько элементарно не хватает терпения, я срываюсь, кричу и даже шлепаю ее… иной раз. Даже когда проступок того не стоит. Вот так и сейчас: прям руки чесались отшлепать ее за куклу – а зачем? Ну, изуродовала она дорогого пупса, ну и что? Мир от этого не обрушился! Я вот тоже много чего в своей жизни испортила… например, отношения с Женькиным отцом. Правда, он был тот еще фрукт – но ради нее можно было бы и потерпеть… Или нельзя? Во всяком случае, с Маруськой моей дочери сейчас куда интереснее, чем с моим бывшим. У того терпения было еще меньше, да и вообще ребенком он почти не интересовался.
– Во-о-от, а теперь берем пару щепочек, и вот та-а-ак… аккуратненько… приматываем! И конечность зафиксирована.
Пока я пребывала в плену у невеселых мыслей, Маруська, не найдя в аптечке ничего подходящего, стащила в прихожке мой веселенький шарфик и обмотала им конструкцию из ветки и двух, скажем прямо, не совсем чистых картонок, подобранных тут же, в кухне.
– Все, закрываем полковой лазарет! – командую я. – Расходные материалы на место. Кстати, это мой шарф, и я его еще надеваю, – с упреком говорю я, но, увидев, как сияют Маруськины глаза от общения с Женькой, машу рукой: – Ладно… делайте что хотите.
– В следующий раз я бинтик из дому принесу, – обещает моя подруга. – И книжку по первой помощи. С картинками!
– Сейчас! Сейчас пойдем!
Женька подпрыгивает и повисает на Маруське, обхватив ее руками и ногами. Я немного завидую, и в моем голосе проскальзывают ревнивые нотки:
– Женя, оставь тетю Марусю в покое! Никуда вы не пойдете. Мы сейчас все вместе кукурузу есть будем. С помидорами.
– А из помидор-рного сока мы сделаем кр-р-ровь! – плотоядно рычит Маруська. – Когда отрезают руки-ноги, кр-ровь просто так и хлещет!
– Да ну вас совсем с вашими глупостями! – Я сержусь уже всерьез. – Мало нам своих неприятностей, так вы еще помидорной крови захотели! Вот дам вам мясорубку, будете ее вертеть до вечера, томат варить и в банки закатывать.
– Не, – Маруська отрицательно мотает головой. – Мы так не договаривались! Мы по врачебной части, а томат варить – это пусть дежурный по кухне.
– Да? – едко осведомляюсь я. – Дежурный, говоришь? Вечный дежурный? А вы потом трескать, да?
– Ну зачем же трескать? Мы культурненько употребим… и даже руки перед едой помоем. Правда, Жень?
Женька измазана фломастерной зеленкой, землей, соседской шелковицей, ржавчиной от старой ножовки так, что и в корыте не отмоешь. Но лишь только я открываю рот, чтобы сказать ей, какая она поросятина, меня вдруг охватывает сразу несколько чувств: я ощущаю, как нестерпимо, невозможно люблю ее и как боюсь потерять – так же невозможно и нестерпимо. Я не хочу все это озвучивать – но Маруська, такая же невероятно впечатлительная от природы, тут же обо всем догадывается. Иначе зачем бы она крепко-крепко обняла меня, Женьку да и бывшую Эмму тоже?
В какое-то мгновение мне показалось, что он не дышит. У меня и самой сбилось дыхание, и я судорожно, рывком втянула воздух лишь тогда, когда заметила, что его грудь также вздымается. Еле заметно. Слабо. А я ведь едва не заорала: «Давайте реанимационную!!» – хорошо, вовремя спохватилась. Он, несомненно, был жив.
Я присела рядом, уговаривая и одновременно ругая себя: совсем сбрендила, ты же врач, а не какая-нибудь истеричная дамочка-мамочка-безутешная невеста! Почему же тогда рядом с ним, моим первым, вытащенным «оттуда», я чувствовала себя как… как… Не знаю, короче, как я себя чувствовала. Но меня тянуло к нему как магнитом – это и к бабке не ходи – видно было невооруженным глазом.
Мне постоянно хотелось провести ладонью по его выгоревшим волосам, посидеть рядом, подержать за руку… Это не имело ничего общего с медицинскими процедурами или, на худой конец, осмотром – мне просто хотелось быть близкой к нему. Чувствовать его тепло. Не давать этому теплу исчезнуть. Испариться. Уйти во Вселенную. У этой чертовой Вселенной и так хватает тепла! А его дыхание нужно ему самому… и… ему еще рано умирать. Каким-то шестым чувством я ощущала, что он проживет еще очень долго. И я буду смотреть на него вот так – будучи совсем рядом. Боже мой, какие глупые фантазии посещают мою голову! Все это потому, что я слишком эмоциональна. «Эй ты, врач, – сказала я самой себе, – раз заявилась, нужно хоть что-то сделать!»
Я встала со стула, придвинутого к самому краю его кровати, и со вздохом отставила его к окну. Затем сняла с шеи стетоскоп и решила выслушать его сердце. Лучше бы я приложила его к своему, но и без этого было понятно, что оно колотится раза в два чаще, чем это положено. Так… теперь пульс… тоже ничего. А вот температура явно повышена! Я проделывала все манипуляции, в которых совершенно не было нужды – с утра его осматривал палатный доктор, потом был обход заведующего, три раза в день температуру измеряли медсестры, а теперь вот… снова пришла я. Наверное, в десятый раз за сегодня.
– Эй, Швабра, домой идешь?
От неожиданности я чуть не подскочила и уронила градусник на пол.
– Напугал! Чуть казенное имущество не разбила!
– Я тебе подарю именной. С гравировкой: «Бойцу Швабре от командования Клизменным Корпусом. Вечно и навсегда».
Хоть я и разрешила называть себя Мурзиком, Олег предпочитал не то дразнить меня, не то выпендриваться перед остальными, а может, это он так ухаживал… Бог ты мой, да он что – втрескался в меня, что ли? Иначе как можно объяснить то, что он ходил за мной как привязанный, только что за косички не дергал. Наверное, не дергал лишь потому, что их у меня и в помине не было. И я его понимала – потому что сама не могла пройти мимо того, кто все еще находился в коме. Я постоянно торчала где-то поблизости, наверняка даже в ущерб своим обязанностям.
– Товарисч главнокомандующий, – изрекла я как можно язвительнее, – шли бы вы обратно в Клизменный Корпус, а?
– Отшиваешь, да? А я тебя в обед печенькой кормил!
– Печенькой попрекаешь? – огрызнулась я. – Сколько там той печеньки было, на два укуса! И вообще, отстань, не видишь – доктор занят!
– К тому же доктора уже ждут на улице, – печально сказал он.
– Ну и пусть ждут! – довольно легкомысленно отмахнулась я, и он тут же этим воспользовался:
– Значит, у меня есть шанс?
– У тебя есть печеньки. Разве тебе этого мало?
– Ну, малыш… печеньки – это не мечта. Каждый эскулап обязан иметь мечту. Некоторые даже две. И тут появляешься ты и говоришь: вот тебе твои печеньки, отстань! Эй, Малыш, оторвись ты наконец от него и посмотри на меня! Ну, разве я хуже собаки?!
– Лучше, гражданин Карлсон. Несомненно лучше, – пробормотала я, приподнимая простыню и осматривая швы.
– Это ты о чем? Об этом твоем любимом больном, обо мне или о наших отношениях?
– Нет у нас никаких отношений.
– Вот это и плохо. Между прочим, кто-то обещал лечить мои угри.
– Могу по-быстрому выдавить и зеленкой замазать.
– Боже мой… и это предлагает дипломированный специалист! Такое неквалифицированное лечение! Что ж, я по отделению так и буду зеленый ходить?
– Можешь не ходить, а ездить на каталке. Желающие толкать найдутся. Особенно с лестницы, – добавила я ехидно.
– Ты с этим, который внизу ждет, тоже так? – печально поинтересовался Олег.
– Примерно.
– Значит, у вас садо-мазо. Последний раз предлагаю: давай займемся сексом. Прямо сейчас и прямо тут. Знаешь, какой можно словить экстрим?
– Твои угри того не стоят. – Я небрежно поправила прядь волос, которая все время падала на глаза. Наверное, уже пора было постричься.
– И твой любимый больной сразу же выйдет из комы!
Черт возьми, значит, он заметил, что я каждую свободную минуту бегу сюда, недаром уже два раза сказал «твой любимый больной»! А если заметил Олег, то скоро об этом будут судачить во всем отделении.
– Олежка, у тебя язык без костей!
– Вот, и сразу не «Командир Клизма», и даже не «Карлсончик, дорогой», а «Олежка»! Что значит интенсивная терапия! Приятно слышать. Ну так что, пойдем вечером в кино? Раз уж ты не хочешь секса прямо тут, придется за тобой ухаживать.
– Нет. Не могу.
– Почему? Этот твой, который там внизу торчит, он что, ревнивый?
– Мы с ним спали на Майдане в одном спальнике. – Я решила сразу расставить все точки над і. – Он для меня… очень дорог.
– И поэтому ты решила его бросить. Но никак не можешь выбрать: или этот, которому ты уже в двадцатый раз меряешь температуру, или я.
– Ты что, ясновидящий, блин?
– Нет. – Олег притянул меня к себе за полу халата. – Я просто умею делать правильные выводы. Предлагаю тебе выбрать меня. Я прекрасный диагност, прекрасный друг и прекрасный любовник. А с угрями мы договоримся.
– Из вас троих я предпочитаю диагноста.
– Ты меня расстраиваешь.
Я ловко увернулась от его губ, но выбрала неправильное направление для отступления и вскоре оказалась прижатой к подоконнику.
– Слушай, мне правда не хочется с тобой целоваться. Да еще здесь.
– Дело во мне или все-таки в нем? – Олег кивнул на неподвижно лежавшего на койке парня.
– В вас обоих. Да и вообще, некрасиво быть такой сучкой.
– Ты очень сексуальная, Швабра, – сказал он грустно. – И тебе надо носить высокие каблуки.
– Сдурел? На работе?
– Ну не в резиновых же шлепках ходить всю жизнь? А после работы – в кроссовках. Ужасссс… Так и вижу тебя на шпильках и в мини-юбке, а не этом вечном зеленом, наводящим такую же зеленую тоску балахоне. У тебя красивые ноги, и грудь, и попка…
– Эй, эй, не заходи так далеко!
– Как скажешь. Но мне лично хватает и этого.
– А лицом ты не интересуешься? – спросила я, держа безопасную дистанцию.
– Вот с лицом у тебя беда. Ну просто огромная. Во-первых, у тебя проблемы с угрями…
– С какими еще угрями?!
– Не ори так, а то нас засекут. С моими угрями. Их тебе явно недостает. Ну а если честно… ты всегда какая-то очень грустная. А лицо у тебя что надо, не волнуйся. И даже твой чисто врачебный интерес к тяжелобольным его не портит. Сколько он уже дней в коме?
– Пять. – Я вздохнула.
– Откуда привезли?
– С «Дамбаса», будь он неладен!
– Да… жалко парня, если честно. Если в себя еще неделю не придет, то… сама понимаешь, надежды мало. Родным сообщили?
– При нем был только телефон – но совершенно разряженный, и стандартным пином не включается. Поэтому даже родных найти не можем. Одно и остается – ждать, пока в себя придет и сам позвонит кому надо… Да, еще рюкзак! Детский такой рюкзачок – в нем кукла без ноги и тетрадь. Наверное, по ошибке прихватили. Похоже, к нему это все никакого отношения не имеет.
– Ну, не имеет – и бог с ним. А я хочу иметь отношение к тебе. Ну что, давай решай: со мной в кино, с тем, который внизу, в спальнике, куда попало или остаешься здесь?
– Знаешь, я бы пошла в кино, но ты потом целоваться полезешь.
– Почему потом? – обиделся Олег. – Я сразу полезу!
– Да. Он здесь, в машине. Где мы стоим? На, скажи отцу, где мы находимся, я ж местности не знаю!
В конце концов он мне все-таки поверил. И еще – я снял с него наручники. Просто так, безо всяких объяснений, открыл дверь, отщелкнул эти проклятые штуки и забросил их в кусты. Я не думал, что у него хватит сил, но он тут же выкарабкался, вернее, вывалился наружу, сел, привалившись спиной к колесу, и запрокинул лицо навстречу хлещущим дождевым струям.
Я мог бы остаться внутри, но тоже зачем-то вышел и сел рядом, прямо на землю. Ливень мгновенно промочил нас до костей, везде были лужи, из которых стремительные капли, как пули, выбивали фонтанчики воды.
– Что, – наконец медленно выдавил он, как будто слова давались ему с большим трудом, хотя, скорее всего, так оно и было, – тяжело убить человека? Не можешь? Кишка тонка?
– Не могу, – согласился я. – Ты не враг. Это… нечестно.
– Нече-е-естно… – протянул он и криво ухмыльнулся разбитыми губами. – Ёпта, какие мы, оказывается, честные! Похитить и развести на бабки – это, стало быть, честно?
Неужели он не понимал, что его жизнь до сих пор висит на волоске? Зачем он пытался спорить со мной и злить меня? Но неужели же я буду таким подонком, что стану угрожать ему оружием только для того, чтобы он заткнулся?!
Однако он все-таки замолчал и долго ничего не говорил, может быть потому, что счел ниже своего достоинства говорить о чем-то со мной, бандитом и похитителем? Дождь все лил и лил, и я потихоньку стал замерзать. Открыл переднюю дверцу и перебрался на водительское место.
– Откуда ты? – неожиданно спросил он.
– Что?
– Ты не местный, я по выговору слышу. Да и говоришь больно правильно, не по-нашенски. Харьков? Одесса?
– Ну, из России я, допустим.
– О как! Чего ж тебе дома-то не сиделось?
– Ты в машину сел бы… – вместо ответа посоветовал я. – Замерзнешь. Простудишься…
– …и помрешь от пневмонии. А не от того, что какие-то ублюдки отбили тебе почки!
– Я… – только и сказал я и поперхнулся.
Что толку говорить, что я его не бил? И не похищал, да? И не снимал на камеру, когда это делали другие? И не получал тридцать сребреников за его жизнь, которую никто не собирался возвращать… Быть хорошим уже все равно не получится. Не проще ли тогда действительно… убить его? Закопать свой позор в землю? Его никто не найдет, но даже если и найдут – мало ли тут, в степи, сейчас валяется трупов? Могилы – совсем без имен, просто цифры на простых фанерных табличках. Это война. Его брат, этот чубатый нацгвардеец с наглыми глазами, точно так же, запросто, мог застрелить меня – и тогда я лежал бы сейчас тут, в донецкой степи, под жидким холмиком каменистой глины, и дождь смывал бы последнее «прости» с наспех приколоченной фанеры…
– Спасать нас приехал? Или за длинным рублем?
– И то и другое, – нехотя, вяло промямлил я.
К чему было притворяться? Потому что сейчас здесь и настал тот самый момент истины, о котором я так много читал в книгах. Который ловил жадными глазами в сценариях – вот бы сыграть! Ключевая сцена любого фильма, которая и показывает, насколько все профи: режиссер, сценарист, актеры… Оказывается, в жизни тоже так бывает! Мало же я знаю о жизни, я, неудавшийся актер, никакой вояка, хреновый похититель… Офицеры в фильмах всегда клялись честью. Вот только сегодня даже у них нет никакой чести – по крайней мере, у тех, с которыми я сталкивался здесь. Нет ни чести, ни знаков различия… да и что, собственно, они делают тут, на территории чужого государства, война-то ведь не объявлена?!
Эта мысль только сейчас резанула меня – и одновременно принесла облегчение. Если настоящие военные, техника и все прочее могут находиться здесь, при том что наше правительство упорно отрицает этот факт, – значит, это все-таки не война. Это просто пиратское проникновение. Узаконенная контрабанда. При которой каждый сам себе командир и начальник. Значит, я тоже могу делать что хочу – и плевать на подписанные бумажки, тем более на приказы какого-то там Веника! Захочу – и отпущу его… на все четыре стороны отпущу!
Вот тогда я и достал из кармана его телефон, и он набрал номер своего отца.
Я снова поймала себя на нескончаемом внутреннем монологе, звучащем во мне этим холодным летом две тысячи четырнадцатого бесконечно – как закольцованная магнитофонная запись. «Крым Украине не подарили. Она получила эти сухие, неплодородные земли в обмен на…» Далее простирались скрупулезные, сто раз уточненные – и никому не нужные перечисления. Слушать меня было некому. Те, кто все это знал, были по нашу сторону баррикад, а те, кто не хотел знать, слушать и сеять вместо мин, снарядов и пуль на нашей земле разумное, доброе, вечное, заткнули уши намертво, вместе с сердцем. К ним было не достучаться.
Мои тягостные, никому конкретному не адресованные рассуждения прервала все такая же, как и прежде, жизнерадостная Маруська, ввалившаяся в летнюю кухню, где я с помощью поварешки совершала меланхолические, в такт своим печальным мыслям, пассы в огромной алюминиевой кастрюле.
– Это чего? – поинтересовалась моя подруга. – Аджика?
– Лечо с баклажанами.
– Ух ты! Дай попробовать!
– Не мешай… господи, а во сколько же оно закипело, а?
– Я пришла – уже вовсю кипело.
– Если не доварю – банки повзрываются. Переварю – баклажаны распадутся к чертовой матери в кашу!
– Я варю, – деликатно посоветовала Маруська – пока с перца шкурка не станет слазить. Тогда готово. Да и вообще – не тем ты, дорогая моя, занимаешься!
– А чем надо?
– Вот чем! – Маруська хлопнула о стол пачкой глянцевых журналов, которые неизвестно где раздобыла в такое время. – Оказывается, есть в нашей многострадальной стране такие места, где, представь себе, не стреляют. И вот там, где безмятежно обитают всякие гм… скажем так – феи, прямо среди бела дня можно ходить по улицам в брюликах… хотя это, оказывается, ужасный моветон. Я сегодня узнала, что бриллианты нужно надевать исключительно вечером. Это меня прямо в самое сердце поразило! А я-то, дура, ка-а-ак надену да ка-а-ак пойду!
Я хрюкнула, представив Маруську в бриллиантах размером с кулак, расхаживающую под вой минометного обстрела по нашей пыльной улице. Тем более что у моей подруги отродясь не было ничего ценнее двух гладких обручальных колец – от первого и второго брака, да такой же скромной цепочки с крестиком.
– А днем чего можно надевать? – поинтересовалась я, нервно тыкая поварешкой в свое пронзительно и аппетитно пахнущее месиво, бурно кипящее по краям и совершенно спокойное в середине. – Перемешать его, что ли?
– Можно и перемешать… Да, а днем… – Маруська мечтательно возвела дивные голубые очи к давно не беленому потолку моей летней кухни. – Днем хотя бы жемчуг с аметистами. – Моя подруга поучительно ткнула в глянцевый разворот. – Гляди. Во как надо, а не в стоптанных тапках на босу ногу! Простенько и со вкусом.
– Мои тапки при мне и останутся, а в Антраците, например, среди бела дня казаки – или как их там называют «кизяки» – с тебя не то что жемчуг с аметистами снимут, а и исподнее, – мрачно бросила я.
Что-то сегодня у меня не было настроения острить, хохмить… да и вообще.
– Слазит! – завопила Маруська. – Выключай!
– Прибирай свою лабуду от моих стерильных банок! – скомандовала я.
Маруська быстренько ретировалась на стул, и, пока я раскладывала свои заготовки и завинчивала крышки, она, смачно плюя на палец, с подвываниями зачитывала мне откровения звезд, звездочек, звездулек и див рангом помельче, но зато выдающихся по части экстерьера.
– А на ночь я избегаю лишних кало-о-орий и не ем ничего жи-и-ирного…. – присюсюкивала она. – На ужин можно приготовить семгу на пар-у-у-у с ру-у-укколой или же подать ее на листьях сала-а-ата. Калории нужно снижать постепе-е-енно. Сейчас я лично на ночь не ем ничего плотнее сму-у-узи…
– Чего она там ест на ночь? – подозрительно спросила я.
– Смузи.
– А это что?
– А я знаю?
Маруська двумя пальцами подхватила вывалившийся из поварешки на стол кусочек варева и похвалила:
– Супер! Остренько получилось.
– Не переварила?
– Не, в самый как раз.
Я перевернула банки, закутала их в старое одеяло, после чего плюхнулась рядом с Маруськой на дряхлый, с вылезшими пружинами диван, проживавший в летней кухне в компании такого же древнего холодильника, включаемого, когда возникали форс-мажорные обстоятельства: при засоле большого количества рыбы или мариновании шашлыков. У нас их редко маринуют меньше трех ведер за раз.
– Слушай, Марусь, ну чего они такие тупые картинки ставят, а? Вывалили свои сиськи на весь разворот, а что такое смузи или эта руккола, которая с лососем, – не показали.
– И Инета нет, – грустно говорит Маруська. – И мобильник не пашет. Живем, как при неразвитом феодализме. В Антраците казаки атамана выбрали. Так он теперь всех невест требует на первую ночь себе.
– Не свисти, – недоверчиво говорю я. – До этого даже кизяки не доходят.
– И если не девственница, брак не регистрируется!