Билет в одну сторону Костина Наталья

– Пусти!

Я грубо выдралась из цепких Маруськиных рук:

– Она ДОЛЖНА быть там! Что ты такое говоришь! Она! Должна! Там! Быть!

Кричала не я одна – все вокруг кричали и выли, сверху бежали еще и еще люди – но все это вдруг отодвинулось куда-то. Внезапно я ПОВЕРИЛА. Моей дочери ДЕЙСТВИТЕЛЬНО там нет. МНЕ можно было уходить, потому что ЗА МЕНЯ заступились. Почему-то только за меня одну – единственную из всех, которые ДОЛЖНЫ БЫЛИ ПОТЕРЯТЬ. Услышали? Или же… ее там просто никогда и не было? НАС не было в каких-то высших расстрельных списках; мы были в другой колонке – те, кого в последний момент помиловали. Мысль была как ожог: где же правда? И узнаю я ее хоть когда-нибудь?

Неожиданно я вспомнила тот случай, когда Женька была еще совсем маленькая – года три, не больше, и еще была жива моя мама, ушедшая вскоре вслед за отцом. Мы с ней и Женькой попали в грозу прямо посреди степи. Отсиживаться было негде, и мы пошли под проливным дождем: я впереди, а мама с Женькой за руку – сзади. Сначала был просто ливень, а затем стали бить молнии – частые и сильные, как это обыкновенно бывает у нас в степи. Я видела, как они лупят по полю, передвигаясь практически через равные промежутки по идеальной кривой и неотвратимо идя прямо на нас. Я шла и молилась: «Только бы не в маму и не в Женьку. Не в маму и не в Женьку. Не в маму и не в Женьку!» Я намеренно прибавила ходу, идя прямо навстречу разрядам, и тут молния ударила совсем рядом – расстояние было не больше метра; я ясно увидела ее, толстую, с основание хорошего дерева, всю перевитую ослепительными канатами огня. От ужаса я повалилась прямо лицом в грязь, а сзади истошно закричала мама, которая подумала, что меня убило… Может быть, она, идя сзади, также сильно и истово молилась обо мне? Почему я не спросила? И теперь уже никогда не спрошу…

– Пойдем! – тормошила меня Маруся. – Пойдем обратно!

Теперь только мы вдвоем шли против течения – и, если честно, я не знала, куда иду и ЧТО ИМЕНННО оставляю за спиной: чужое горе или свое внезапное, украденное у других счастье? «Ее там не было, не было… Я ни у кого ничего не украла!» – твердила я всю дорогу. Но душа онемела, и я знала, что не верю никому: ни Маруське, уведшей меня и, возможно, просто совравшей – для того чтобы она, моя девочка, оставалась живой еще хотя бы несколько часов. Для меня? Для нее? Для всех нас? Меня бросало, словно бы на гигантских качелях: вверх – вниз. Я верила – и не верила. Шаг – верю. Шаг – не верю.

Женька была дома. Сидела за столом и делала вид, что рисует: она всегда так поступала, когда считала себя провинившейся. Наверное, ее сегодняшний проступок не соответствовал выражению моего и маруськиного лиц, потому что, увидев нас, она не на шутку перепугалась.

– Мам… ты спала-спала… я хотела попроситься, правда. Нигде не стреляли… и я просто пошла погулять… немножко. А потом я пошла на улицу – потому что там змея запускали. Он был такой красивый, весь блестящий! – затараторила она виновато, потому что мы с Маруськой все стояли и смотрели, не говоря ни слова. – Я не хотела далеко идти, потому что ты не разрешаешь… а потом я поскользнулась и за камень зацепилась, и у меня порвался босоножек… нечая-а-анно-о-о…

Она все-таки заревела, а я повернула голову туда, куда указывал Женькин грязный палец, и увидела ее выходные босоножки, все в пыли, а один – с напрочь оторванной подошвой.

– …я боя-а-а-ала-ась… что ты руга-а-аться-я-а бу-у-удешь… и пошла к Верони-и-ике…

– Ничего, ничего, – сказала Маруська, которая опомнилась первая. – Мы просто долго тебя искали. Перепугались. Война все-таки.

Моя подруга прижала мою дочь к себе.

– Ничего, ничего, – все приговаривала она. – Мама не сердится. Она просто сильно испугалась.

– Я хотела домой идти, – Женька доверчиво подняла зареванное личико на Марусю, – а она говорит: давай еще поиграем! У нее такая игра… я забыла, как называется… – сбивчиво поясняла она. – Только мне все равно не очень понравилось. Там надо бросать такие стрелки острые и попадать… а я все время не попада-ала…

У меня уже не было сил ступить даже шагу, поэтому я села прямо на пол, рядом с этими грязными, разорванными, бесценными босоножками – сама такая же грязная, вся в пыли и золе от нашей сгоревшей земли… и чьей-то оборвавшейся жизни.

– У тебя все ноги в крови! – вдруг сказала Женька. – Ты что, тоже босоножки порвала?

И вот тогда я завыла, точно так же, как волчица, потерявшая детенышей. Сегодня я чудом не потеряла своего. Но я больше не хочу ТАК РИСКОВАТЬ. И поэтому мы уедем. Бросим все к чертовой матери – и уедем. Туда, где не стреляют. Где не бьют настоящей, смертоносной артиллерией по блестящей на солнце детской игрушке. Где не сворачиваются от жара металлические столбы. Где людей не разносит на части взрывом. Я устала ждать, когда все это закончится. Я устала от сумасшествия. От нереальности происходящей рядом жизни. И от отсутствия этой самой жизни устала тоже. И мне до сих пор было больно. Так больно, словно я только что похоронила кого-то. Да, они, мои близкие, пока все живы. Но я знала, что это только ПОКА.

Егор

Возможно, Псих не был бы таким раздражительным, если бы не страдал дислексией – невозможностью воспринимать текст в напечатанном виде. Именно поэтому он и крутил злосчастную песню «Никогда мы не будем братьями» раз за разом – пятый, десятый… Он воспринимал все исключительно на слух. Представляю, каким ужасным препятствием эта злосчастная особенность была для него в школе! Возможно, оттого Псих и вырос таким дерганым и ненавидящим буквально все живое. Я узнал о его недостатке совершенно случайно: спросил, нет ли чего почитать.

– Издеваешься? – мрачно спросил он, и я буквально почувствовал, как он сжался, словно пружина затвора, готовая выстрелить в любой момент.

Я заверил, что ничего не знал, и зачем-то добавил, что скучаю по книгам. Ничего хорошего к моей репутации чокнутого ботаника это, конечно, не добавило, но Псих мгновенно подобрел.

– Только аудио. И дома, – пояснил он. – Тут читать некогда. Больше музыку слушаю. Ну, и сам пишу, конечно…

Хотя передо мной не нужно было особо пушить перья, он все равно схватил гитару и с подъемом провыл свой последний хит, переделанный из «Идут по Украине солдаты группы “Центр”». К Высоцкому у него была особая любовь.

– Ну, как?

– Охренеть! – сказал я, не покривив душой.

Он расплылся, как масло на солнце.

– Старался…

Это было вчера, а сегодня он уже вывалил на мою койку груду потрепанных книженций в ярких обложках:

– На… у своей взял. Ну, про любовь-морковь не стал, а эти, Томка говорит, вроде ниче так…

Судя по картинкам, романы были сплошь низкопробными боевиками или детективами с обилием крови, трупов и всего того, о чем я в последнее время старался не думать. Тем не менее я искренне сказал:

– Спасибо! С меня причитается.

– Если надо, Томка еще притаранит.

Томка, Психова зазноба, появлялась в поле видимости довольно часто – то одна, то с такими же незамысловатыми подружками, стреляющими глазками и вешающимися на шею всякому, кто только этого пожелает. Наверное, их просто возбуждал сам вид увешанных оружием мужчин, а близкий запах опасности, исходящий от камуфляжа, действовал, как афродизиак.

В последнее время Томка приходила чуть ли не каждый день, и я молил бога, чтобы они шли куда-нибудь на свободную площадь потрахаться, иначе все заканчивалось неизменными, душераздирающими шлягерами, положенными преимущественно на четыре блатных аккорда.

Примечательнее всего в девице Психа была не ее наивная улыбка или готовность, широко распахнув глаза, вдохновенно внимать пересказу киселевских новостей, от которых воротило уже не только меня. Главным аттракционом была Томкина мамаша – крупная пергидрольная особь с тонкой душевной организацией, начинавшая плакать, молиться и причитать, стоило ей лишь увидеть, как мы заступали на пост с оружием, болтающимся за спиной. Томкина мать, обливаясь настоящими крупными слезами истово верующей, хваталась за все выступающие части наших тел, голосила и рьяно крестила все подряд, в том числе бездушную технику и наших ухмыляющихся чеченцев, исповедующих ислам. Впрочем, последние и не такие виды видывали, а потому особо не смущались. Впервые узрев фокус с паданьем на колени в грязь и осенение крестом миномета, я оторопел, но потом попривык и даже сподобился попробовать пирожков с капустой, испеченных специально для нас.

– Сыночки… спасители… Бог вас не оставит… убейте их всех… всех! – причитала сия впечатлительная матрона так, что даже неловко было откусывать. Впрочем, Психа это, кажется, и вовсе не напрягало, скорее, он воспринимал это как бонус. И еще он, похоже, всерьез запал на молчаливую дебелую Тамару с пышной грудью, толстыми щиколотками и бешеными сексуальными аппетитами, которые, возможно, были оборотной стороной мамашиной экзальтации, полученной ею по наследству.

С Психом мы более-менее ладили – мне даже комфортнее было находиться в его обществе, чем в компании вечно уколотого Веника, с которым меня намертво связывала общая, постыдная тайна. Он заметил это и держал меня в постоянном напряге, получая от этого своеобразное удовольствие – такое же, как и от наркотиков.

Нашу пеструю компанию защитников, захватанных грязными руками «духовных скреп» и «русского мира», приятно разбавляли пара-тройка местных бомжей, которые теперь гордо именовали себя ополченцами, синий от наколок качок с пирсингом и в тяжеленных гавнодавах, которые он не снимал даже на ночь, и пятеро молчаливых кадыровцев. Вот эти были настоящими бойцами и профи. Они явились сюда зарабатывать и явно брезговали как бомжами, так и мной, Веником, качком и остальными, предпочитая держаться особняком. Впрочем, меня это более чем устраивало – под их холодными взглядами, в которых так и читалось пренебрежение к нам, «любителям», не знавшим, с какого конца подойти к оружию, в то время как они брали винтовку в руки, как только начинали ходить. Для них, появлявшихся в поле зрения при звуках выстрелов, совсем как Саид в «Белом солнце пустыни», война была привычной; они с детства были готовы к тому, что мужчина добывает деньги на войне. И еще: они не любили нас – инстинктивно вжимающих голову в плечи при звуках обстрела, нас, которые так и не смогли изжить свою «великорусскость» и которые и в Тамбове, и в Москве, и даже здесь называли их «черными», «зверями», а то и вовсе «чернож…пыми». Возможно, именно поэтому они не спешили делиться с нами опытом. Кроме того, на любой войне у них был свой, шкурный интерес, а мы… Мы были конкурентами, к тому же постоянно путающимися под ногами и срывающими их планы.

Единственный человек, на ком отдыхал глаз, был шахтер-пенсионер Василий – немногословный, простой и славный мужик лет пятидесяти, в обществе которого можно было хоть немного расслабиться. В последнее время я старался попасть в наряд вместе с Василием, который не курил траву, не кололся, не нюхал – и мне не предлагал. Часто к нему на службу пробиралась жена с «тормозком»: домашними котлетами, блинчиками, огурцами, посыпанными крупной солью. Всем этим он со мной степенно делился, во время обеда совершенно по-детски рассуждая о том, что «Ахметка» хоть и обирал их, но все ж работа была и премиальные были, а что власть ворует – ну так все воруют! «И всегда воровали, и воровать будут, – вздыхал Василий. – Янык и сам бы ушел через год, чего ж было не подождать? И зачем американцы все это устроили – Майдан этот? Говорят, с Америки поездами шли наркотики, все уколотые стояли… Да оно и понятно – кто с тверёзых глаз в такую морозяку там торчать будет? И никаких Европ нам не надо, с ихним развратом, а русские нам братья… да я и сам русский. Съешь-ка, Егорушка, мне супруга яблочек передала». У меня на глаза наворачивались слезы от этого «Егорушка» – так меня называла только мама… и то давным-давно, пока я не вырос и не стал ей совершенно чужим. Может быть, чувство того, что я не оправдал надежд – ни маминых, ни своих собственных, помимо всего прочего и толкнуло меня поехать сюда? Что ж… здесь я, похоже, тоже не оправдываю ничьих чаяний – но, может, это и к лучшему?

Аня

– Анют, познакомься – это Варя из Москвы.

– Здрассьть…

За столом сидела приятная тетенька с круглым лицом и доверчиво-детскими голубыми глазами. Я уже хотела было без лишнего шума шмыгнуть в свою комнатушку, когда услышала:

– Варя привезла для наших ребят целокс. Не знаешь, кому можно передать, чтобы в надежные руки?

Я развернулась и посмотрела на тетеньку в вязанной кофте так, как будто передо мной было чудо морское, внезапно решившее заговорить человеческим языком.

– Целокс? – спросила я недоверчиво. – Из Москвы?

Папа улыбался во весь рот, мама хлопотала вокруг невидной и невиданной Вари, которая невозмутимо пила чай и задумчиво листала местную прессу.

Я протопала вслед за мамой в кухню и подозрительно зашептала:

– Откуда она взялась? Вы с ней когда познакомились? И что это еще за левый целокс? Его двадцать раз проверить надо, прежде чем на передовую бойцам отправлять!

Мама воззрилась на меня так же, как я три минуты назад на гостью, – оторопело и изумленно:

– Мурзик, да папа ее сто лет знает! Она жена Славки Корецкого, с которым они вместе с первого класса учились!

– Ну и что? Все с кем-то когда-то учились, а теперь стреляют друг в друга! И что-то я не видела у нас в доме этого Корецкого – аж ни разу. Вы документы ее смотрели?

Мама даже задохнулась:

– Знаешь что, иди-ка ты к себе! Ты в этом своем госпитале совсем черствой стала! Варя, можно сказать, жизнью там рискует! Она в Москве целую группу собрала сочувствующих нам, в пикетах с плакатами стоит, ночами не спит, и своей свободой – а может, и жизнью даже рискует, чтобы как можно больше людей узнало о том, что у нас тут происходит, а ты!..

Мы сидели за столом и больше разговаривали, чем ели. Внутри меня с хрустом обрушивались какие-то замшелые представления о том, что в России, а тем более в Москве, кроме Макаревича, Акунина, Ахеджаковой, Улицкой и еще двух-трех десятков таких же ярких представителей «пятой колонны», живут сплошь одни «ватники» и «крымнашевцы». И с каждым новым Вариным словом эта огромная куча разбитых в мелкое крошево иллюзий все росла и грозила намертво погрести меня под собой.

– Знаешь, Рит, – ласково говорила Варя, и ее легкое аканье теперь казалось мне прекрасной музыкой, – я их в свою мастерскую постоянно приглашаю. Чай накрываю, говорю-говорю, убеждаю-убеждаю – они слушают и соглашаются. И вроде как разумными становятся. А через неделю приходят – и снова здорово: глаза пустые и такое несут… И про младенцев распятых, и про органы, которые тут якобы изымают у беженцев. И даже про рабов – слыхали, наверное? Что у вас всем правосекам будут по два раба из Донбасса выдавать!

Она так мило выговаривает это «правосекам», что я не удивляюсь, а только смеюсь вместе со всеми.

– Нет, нам рабы на зиму глядя не нужны! – авторитетно заявляет па. – Разве что рабыни. Одну, помоложе, я бы взял. Ну не смотри ты на меня так, Рит! Чисто по кухне помочь…

– Варь, а вы по специальности кто? – вклиниваюсь я.

– Я? Я художник. Вон у вас на стене, я вижу, до сих пор моя работа висит. Лет двадцать ей, не меньше… Это еще когда мы со Славкой в горы ездили, я там на пленэре писала. Это Абхазия… До того как…

Она запинается, и по ее глазам я вижу, что ей – ЕЙ! – привезший нам препарат, стоящий баснословных денег, выходящей на площадь с плакатами за свободу Украины, – стыдно. Стыдно за тех, кто превратил некогда цветущий край в заброшенные руины, кто разрушил жизнь целого народа и теперь пытается проделать то же самое с нами. Нормальному человеку стыдно за нечистоплотных политиков, вороватых чиновников, за тех, кто перекраивает мир так, что в нем становится невозможно жить…

Синие горы в легкой дымке, солнечный свет празднично горит на промытой тропическим ливнем листве. Я всю свою жизнь смотрела на эту незамысловатую картинку на стене, а учась в школе, даже пыталась ее копировать. У меня, естественно, ничего не вышло: все было вроде на месте, но не получался тот самый искрящийся свет и не появлялся воздух – плотный, слоистый, который даже сейчас имел привкус морской соли и хвои, растущей в горах. Эта маленькая женщина, похожая на учительницу начальных классов, несомненно, умела творить волшебство…

– Вы и сейчас пишете картины? – почтительно спросила я.

– Конечно! Я ведь ничего больше и не умею. Разве что общаться. Только сейчас стало очень трудно общаться, понимаете? Телевизор вообще лучше не включать: сплошная помойка. Только и слышишь: хунта, фашизм, крымнаш, мы самые великие… А люди… Люди у нас очень хорошие! Очень хорошие! Раньше, когда я с плакатом стояла, они в меня раз по пять за день плевали, а последние две недели – ни разу! И полиция раньше просто смотрела и не вмешивалась, а теперь они нас даже защищают!

Я глядела на эту женщину с наивным, стянутым простой резинкой хвостиком, и во мне росло какое-то новое, небывалое чувство. Кто она: святая, блаженная? Или просто из породы тех, в ком произошел неизвестный пока генетический сбой, от которого люди теряют чувство опасности и приобретают другие черты – то ли ангельские, то ли те, которые проявятся у людей будущего. Проявятся через века, не раньше. Когда таких, как эта Варя, станет рождаться на порядок, а то и на два больше. Тех, которые не поддаются никакому внушению, не умеют врать и привозят в страну, которую считают несправедливо обиженной, лекарство, спасающее жизнь.

– Я хочу все увидеть своими глазами, – говорит Варя. – А потом приехать и рассказать. Я уже в Киеве была, видела там такое, от чего у меня буквально дыхание остановилось: вдоль тех улиц, где погибли люди, лежат цветы… очень толстым слоем, по колено и даже выше… сотни метров вот таких баррикад из букетов… бордюров… не знаю даже как это называется? И свечи. Очень много свечей…

– Наверное, это память?.. – тихо, одними губами, прошептала я, но она все равно услышала.

– Да, память… и благодарность. Я такого нигде не видела. И люди несут и несут. Я даже не думала, что в городе может быть такое количество цветов! И брусчатку укладывают новую. И такие лица! Главное – это лица! Жаль, я не портретист… От вас дальше поеду: Винница, Львов… Карпаты хочу посмотреть – может, все-таки найду этих бендеровцев, а?

Она перестает печалиться и заразительно смеется, и выговаривает по-своему: бЕндеровцев, а не бАндеровцев.

– Я тут на днях читала о Степана БЕндере, – говорит она, – очень интересно…

– БАндере, – машинально поправляю я.

– А, ну да, точно. Бандере. Хочу поехать на его родину. Знаете, памятник кому стоит там на вокзале?

– Неужели Путину? – недоверчиво спрашиваю я.

– Там стоит памятник Пушкину, – серьезно отвечает Варя. – Пушкину! Вот так. Это – навсегда. А Путину… боюсь, все эти заоблачные рейтинги – тот же мыльный пузырь. Красиво, переливается, а лопнет в один миг, как и не бывало. И еще: я вам по-хорошему завидую, что у вас был Майдан…

– Наша Анька стояла! – гордо говорит мама, и я снова не понимаю, что происходит. Не она ли каждый день кричала мне в трубку: «Немедленно уходи оттуда! Сейчас же приезжай домой!» Ну, возможно, когда у меня самой рано или поздно будут дети, я и это пойму.

– Правда?! – Глаза у жены папиного друга горят. – Господи! Страшно было?

Страшно? Страшно, наверное, когда ты стоишь одна, а в тебя плюют. А на Майдане мне не было страшно. Даже когда снайперы начали стрелять и погиб Негоян – самый первый из тех, кого потом назовут Небесной сотней, и я поняла, насколько мы все, находившиеся там, уязвимы и смертны, я не боялась. Может быть, не страшно было потому, что нас, единомышленников, думавших и чувствовавших, как одно целое, было очень много? Почти два с половиной миллиона людей на площади и прилегающих к ней улицах стояли плечом к плечу и ощущали друг друга, как единый организм. Наверное, так пчелы чувствуют себя роем – грозным, гудящим… От одной пчелы можно отмахнуться, но что делать, когда пчел миллионы? Против роя бессилен даже медведь. Сегодня наш рой рассыпался, распался на отдельные составляющие, но мы знаем, на что мы способны. Это осталось в нас навсегда. Я не знаю, как рассказать обо всем этом, – я не мастер говорить красиво, как тот же Олег. Поэтому я просто молчу.

– Нам было страшно, – мама вздыхает. – Поэтому Ванька за ней и поехал. Она сейчас в госпитале работает. А до этого волонтерила там же.

– Ой, – снова всплескивает руками Варя, и глаза у нее загораются, – правда?! Нет, ну вы однозначно правильного ребенка вырастили!

– Варюш, ну ты ж тоже в некотором роде волонтеришь, – польщенно гудит папа, подливая гостье чай. – Большое дело делаешь!

– Плохо, что пока нас немного, – грустно говорит московская художница. – Многие думают точно так же, но выходить боятся.

Спать гостью укладывают в моей комнате. Несмотря на ее протесты, я уступаю ей свой диванчик, а сама ложусь на раскладушке. Варя мгновенно засыпает доверчивым и беззвучным детским сном – светлая душа, человек будущего, великий мастер, который на плоском листе может вызвать к жизни целый мир, со светом и воздухом.

Я же ворочаюсь почти до утра. Мне не дают покоя и воспоминания, которые разбередились во мне сегодня, и чувство вины перед Максом, и то, что я внезапно поняла одну очень простую, но важную вещь: нет никаких национальностей… нет, они конечно же есть, но это в людях совсем не главное. Главное – это то, что одни из них ЛЮДИ, а вторые… вторые просто некие одушевленные особи… способ существования белковых тел.

Егор

Псих женился. Свадьбу гуляли пышно – с многочисленной казачьей родней невесты, беспрепятственно прибывшей по такому случаю через границу и увешанной брякающими шашками и медалями, с венчанием в церкви и одновременным преклонением колен у памятника Ленину, всячески истреблявшему эту самую церковь, – словом, все люксы. Жратвы было навалом, невеста щеголяла в платье, похожем на огромный торт. Подружки были как на подбор – аппетитно грудастые, видные, нацепившие ради такого случая высокие каблуки и платья с открытыми спинами и вызывающими декольте. Томка, с умыслом или без, взобралась на лакированные платформы сантиметров десять высотой и вышагивала на них, как на ходулях. Вкупе с этими штуками и со своей налаченной деревянной прической она была выше щуплого Психа ровно на голову, но это никого не смущало, а меньше всего – ее суженого-ряженого.

– Я тебя приглашаю быть моим свидетелем со стороны жениха! – не совсем складно, но пафосно изрек Псих ровно за неделю до события.

Если к нему в башку что-то вступало, спорить было бесполезно. У Психа не существовало никакого другого мнения, кроме единственно верного, принадлежащего лично ему, и легче было согласиться, чем доказывать иное. Но я все-таки попытался:

– Слушай, я ужасно польщен, но…

– Чего «но»? Это ты слушай! Мы с тобой, Грек, в этом городе, можно сказать, единственные рядовые, кто приехал сражаться за свободу этой земли от фашистской нечисти, а не бабло косить и грабить магазины!

Психа несло: в его переложении мне пришлось выслушать всю ту ежедневную ахинею, которой нас каждый день по горло пичкало телевидение и которой уже через верх были наполнены головы местных ополченцев, до сих пор гордо перевязывавших все возможные места полосатыми оранжево-черными ленточками.

Обычно Псих был склонен скорее изливать собственный яд, а не повторять чужие благоглупости типа: «Выберут Путина царем или только самодержцем всея Руси?» или «Вчера “Правый сектор” изнасиловал всех женщин села такого-то, включая грудных детей, а потом сварил из них борщ». Украинский борщ, кстати, как сообщили с родины, теперь запрещено даже поминать, а в ресторанах сие блюдо именовали не иначе, как «суп со свеклой».

Отвязаться от Психа под благовидным предлогом не представилось возможным: тем более что накануне мы с ним поучаствовали в вылазке на передовую. Не знаю, что на меня нашло, но я со всей дури пер на рожон, должно быть, подсознательно надеясь, что меня подстрелят и хотя бы так – пусть и искалеченным, я вернусь домой. Но, несмотря на то что я орал как идиот, размахивал руками и палил в белый свет как в копеечку, меня даже не оцарапало, а вот Психа ранило – легко, навылет, но рана все же была серьезной, с существенной кровопотерей. Перевязывал его тоже я. Как ни странно, это у меня получилось лучше всего – как будто всю жизнь этим занимался, а не прошел по-быстрому трехдневные курсы первой помощи.

Псих был ужасно горд ранением, таскал руку впереди себя на перевязи, как государственную премию, а Томка, вместо того чтобы готовиться к свадьбе, часами торчала рядом с ним на койке. Короче, битву я проиграл: против коалиции мне было не попереть. Псих натравил на меня невесту, потом ее подружку, потом мамашу – и это уже была полная капитуляция. Осененный со всех сторон крестными знамениями, я привел последний аргумент: у меня нет ни туфель, ни костюма.

– Какой костюм! – завопил Псих. – Костюм! Да на хер он тебе сдался? Даже я прямо в форме буду!

Тут уж крыть, как говориться, было нечем – я отдал запасной комплект в стирку и с некоторым беспокойством стал дожидаться дня «Ч».

На торжество ожидали самого Стрелкова, но он почему-то не приехал. Я видел, что Психа это серьезно задело, однако он старался не подавать виду и изо всех сил работал на публику: преклонял колени то перед знаменем ДНР, то перед иконами, одна из которых чуть не свалилась ему на голову – так рыдала державшая ее будущая теща, от волнения и счастья пошедшая фиолетовыми пятнами.

Сама свадьба произвела на меня тягостное впечатление: все было каким-то избыточным, театральным – и роспись в загсе, и родственники, нацепившие на себя по такому случаю по килограмму золотых украшений, и приехавшая с Кубани родня, неодобрительно-жадно смотревшая на ломившийся от дорогой еды стол и караван из роскошных авто, повезший молодых к их семейному счастью. Злосчастные оранжево-черные ленточки, из-за которых ехидные укры называли своих соперников колорадами, были везде: на машинах, оружии снайперов, которые призваны были охранять трогательную церемонию соединения «добровольца» и новоиспеченной «гражданки Новороссии», на женихе, на самой невесте, которую щедро перевязали подружки. Ленты были в ее волосах, в букете и даже приклеены к лакированным платформам свадебных туфель. Разумеется, тут уж увернуться не удалось: подружка невесты, явно строившая мне глазки, украсила ими мои рукава и шею, ловко соорудив мне галстук, а себе – бабочку. Затем, задрав подол вечернего платья, она перевязала лентой свою ногу гораздо выше колена, выставив напоказ модельную голяшку и украшенные камнями стринги – вероятно, все это предназначалось для меня, а не для Психа, который наводил перед зеркалом в спальне тещи окончательную красоту.

– Мне сказали, что ты такой сме-е-елый… – пропела Томкина подружка, прижимаясь ко мне горячим бедром в тесноте комнатушки, заставленной тяжелой темной мебелью.

Псих в зеркале ухмыльнулся: это явно была его работа – и реклама моей личности, и то, что подружка его будущей жены так откровенно меня кадрила.

Молодых, вышедших из загса, тут же обступила родня. Казаки, должно быть те, которых почитали в роду старшими, с поклоном подали Психу нагайку:

– Бери, сынок, и учи жену уму-разуму, чтоб знала, кто в доме хозяин!

Не знаю, было ли дальнейшее предусмотрено сценарием, но только что окольцованный муж взял нагайку и, взвесив ее в здоровой руке, неожиданно и, вероятно, очень больно хлестнул жену. Та пронзительно вскрикнула, а родня одобрительно загоготала:

– Так вот… как спокон веку положено!

– Молодца! По-нашему, по-казачьи!..

– Еще и простынь на балконе пусть вывесят – а мы посмотрим, какова невеста!

Мать живо прикрыла тут же вспухший на спине Тамары красный рубец, а Псих выкинул еще штуку – рухнул на асфальт на оба колена и стал целовать ноги жены. Томка оттаяла и промокнула выступившие на глазах слезы. Со всех сторон в молодых кидали все теми же лентами, мелочью – и российской, и украинской – карамелью, рисом и конфетти. Потом все расселись по машинам, для того чтобы ехать дальше, в церковь.

– Тормози! – вдруг пронзительно закричала невеста, следовавшая во главе кортежа вместе с мужем и нами – мной и своей подружкой.

От неожиданности водитель резко вдавил педаль в пол, и задняя машина едва не врезалась в нашу.

– Ты чего? – спросил Псих удивленно, отрываясь от лобызания пышной, еще и поднятой корсетом груди теперь уже вполне законной половины.

– Надо! – Тамара решительно пихнула Психа локтем и, путаясь в подоле, выскочила из машины.

Свадебный кортеж остановился прямо напротив чего-то непонятного. К столбу, высившемуся у дороги, скотчем была примотана какая-то фигура, обмотанная украинским флагом. Я двинулся было вслед за Тамарой, которая бодро рысила на своих убойных платформах, но меня опередил Псих:

– Томка, ты чё?!

Я с ужасом, как в замедленной съемке, наблюдал, как Тамара вначале плюнула в лицо несчастной, стоявшей у столба, – хрупкой светловолосой измученной женщине с интеллигентным лицом. Голову горемыки украшал издевательский обруч с двумя флажками страны, против которой мы воевали, а к груди был привешен плакат: «Она убивает наших детей. Агент карателей».

– С-с…ка! – звонко выкрикнула невеста и, задрав кружевной свадебный подол, с силой пнула своей огромной босоножкой привязанную.

Та уже не кричала: она просто висела кулем, поддерживаемым в вертикальном положении лишь одними липкими путами.

– Убей ее! – завизжала Томка, снова примериваясь ударить. – Пристрели! Прямо сейчас! Такие, как она, распинают наших детей! Наше будущее!

Сзади горохом сыпались из машин поддатые казачки, бежала охрана – свадьба здесь, в незапланированном месте, была вся как на ладони. Я видел, что Псих, нюхнувший на моих глазах в машине, уже неадекватен, а пистолет в кобуре под мышкой, с которым он не расставался никогда, говорил сам за себя. Я уже уловил движение, каким он потянулся за оружием, и понял: еще секунда – и случится непоправимое.

– Убей! Убей!!

– Нет! – Я схватил Психа за плечи. – Валера, не надо! Мы же в храм едем. – Я крупно перекрестился. – Не омрачай светлое торжество!

Я нарочно выражался так высокопарно – знал, что это на него действует.

– Да, ты прав, брат! Ты прав! В машину! – скомандовал Псих сквозь зубы жене. – Ну? Кому я сказал?! Ее Бог накажет. Поехали!

Тамара, еще памятуя плеть мужа, покорно повернулась, напоследок полоснув по сжавшемуся, ожидающему новых ударов телу острым как бритва взглядом. Машины, отчаливая друг за дружкой, двинулись дальше, к месту венчания.

Дорога была прямой, и в зеркало заднего вида я еще долго наблюдал концы шевелящегося под легким ветерком флага Украины, повязанного вокруг тела женщины. Жива ли она еще будет к вечеру? На душе у меня было так погано, как никогда в жизни. Я был уверен, что та, привязанная, никаких детей в жизни пальцем не тронула. Да и все эти басни насчет карателей, распятых младенцев, органов, изъятых нациками, – ничего этого и в помине не было. Это была пропаганда: злая, неумная, ограниченная, рассчитанная на таких вот, как Томка: злых, ограниченных и неумных. А фашисты… Мне и самому хотелось понять, кто здесь фашисты – уж не мы ли сами, привязавшие к позорному столбу беззащитную женщину, вся вина которой, скорее всего, заключалась в том, что она хранила у себя дома запрещенный желто-голубой флаг?

Мне хотелось выпрыгнуть из машины, отвязать эту несчастную, объяснить ей, что ее больше никто не станет мучить, что мы пришли сюда… Тут я в своем внутреннем монологе запнулся, потому что больше не мог сказать «мы пришли сюда с миром» – это было враньем. Мы не пришли сюда с миром, если не втискивать в это понятие пресловутый и затасканный за эти долгие месяцы, а вероятно, и годы «русский мир». Возможно, они примирились бы гораздо быстрее – и та сторона, и другая – если бы не вмешались мы. Еще с их Майдана – теперь я знал и об этом – да это и не было тайной. Но мы ПРИШЛИ. Как пришли в Чечню, Абхазию, Грузию, Приднестровье… Мы желали быть ВЕЛИКИМИ, а были просто большими. Брали по праву сильного – как второгодник-переросток забирает во дворе велосипед у очкарика-ботана…

– Купола в России кроют чистым золото-о-ом, – вальяжно напевал рядом Псих, по-хозяйски обняв свежеиспеченную жену, – чтобы ча-а-аще Господь замечал!

Аня

– Ма-а-а, за хлебом не надо сходить? – заорала я с порога, но вместо мамы появился папа, подмигнул и потащил у меня из рук рюкзак.

– За хлебом я и сам могу сходить, – загадочно сказал он. – У нас гости… к тебе пришли.

За столом в кухне сидел… Макс. Мама хлопотала у плиты, на которой что-то парилось-жарилось, и сияла как новая копейка.

– Анют, – проворковала она, – вазу для цветов достань, а?

На столе лежал просто шикарный букет – игольчатые хризантемы какого-то особенно нежного розово-пепельного оттенка вперемешку с воздушной гипсофилой. Все это великолепие было обернуто декоративной серебряной бумагой – словом, бездна вкуса и такая же бездна денег.

– Лучше бы госпиталю на лекарства пожертвовал, – пробурчала я, безжалостно сдирая дизайнерскую обертку.

Мама ахнула:

– Ну что ж ты такая грубая, а?

– Мы в госпиталь, – весело ответствовал Макс, – регулярно продукты возим. Вчера наша контора доставила упаковку кефира, две упаковки соков и стаканчики там к ним. Да, еще печеньки и сгущенку. Но ты ж теперь не волонтеришь, так что мы не встретились. К нам такие девчонки симпатичные вышли и все забрали.

– Спасибо… – Я растерялась.

– Ну, если нужно лекарства – ты свистни. Мы в лекарствах не разбираемся. Я лично только анальгин знаю и этот… уголь активированный. Ань, – с какой-то странной интонацией в голосе попросил Макс, – давай действительно за хлебом сходим, а?

Мне ужасно не хотелось снова влезать в мокрые кроссовки, тем более на улице лило как из ведра – но мама бросала на нас с Максом такие заинтересованные взоры, что поневоле пришлось согласиться:

– Ладно, пошли. Еще чего-нибудь купить?

– Ну… огурчиков-помидорчиков. И долго не бродите, а то все остынет!

– Ты зачем с букетом явился? – зашипела я, едва за мной и Максом захлопнулась дверь.

– Не волнуйся ты так – я не руки твоей просить, и тем более не сердца. Хотя и мог. Ай, Мурзик, да что ж ты щиплешься? А еще доктор!

– Это местное раздражение, – злорадно сказала я. – Как горчичники и банки. Вызывает прилив крови. Хотя за мозги я тебя, к сожалению, ущипнуть не могу!

– И не надо! Представляю, что бы ты там натворила… настоящие необратимые разрушения! Ты ко мне под зонт забирайся, а? А то промокнешь насквозь.

– Ничего, я в капюшоне… Цветы все-таки ты зачем приволок?

– Ну… – Макс пожал плечами. – Неудобно было просто так заявиться. У тебя дома мама… я позвонил, она взяла трубку. Захотелось сделать ей приятное.

– Сделал! Теперь разговоров не оберешься! А мне почему сначала не позвонил? Тоже сюрприз хотел устроить?

– Да у тебя телефон разряжен, наверное!

Максу, по всей видимости, надоело оправдываться, и он перешел в контрнаступление:

– Сто раз звонил! Ты трубу не берешь.

– Да?.. – Я удивленно вытащила мобильник из кармана и потыкала в него пальцем. Он был мертвее мертвого. В самом деле… ну конечно – я же не жду звонков практически ни от кого. И единственный, с кем я хотела бы говорить, – ОН не разговаривает, не слышит, не двигается… Предательские слезы защипали в носу, я шмыгнула и отвернулась. Впрочем, мой скоротечный насморк вполне можно было списать на осеннюю сырость и этот сентябрьский дождь.

– Я хотел тебе прямо в госпиталь занести, но не мог понять: ты там или уже ушла? Потому и позвонил домой. Ну… и решил сделать приятное хотя бы твоей маме, – пожал плечами Макс.

Я проигнорировала то, что он хотел обрадовать мою мутер, хотя, наверное, все же надо было сказать Максу спасибо. На такой поступок способен не каждый. Но меня сейчас интересовало совсем другое.

– Что занести? Ты сказал – хотел занести? Что? Цветы? Для мамы? Или что-то другое? Если ты сейчас не перестанешь темнить, то я… я…

– Мурзик, ты прямо как еж какой-то! Все колючки дыбом. Расслабься. Я тебе принес информацию. Важную. Тебя еще тот самый Андрей Жук, который из Донецка, интересует?

Я мигом выбросила из головы все: и цветы, и смутное ощущение, что Макс пытается вернуть мое расположение с помощью предков, – словом, я вся обратилась в слух да еще и нетерпеливо ткнула его локтем:

– Конечно! Ну, давай, говори!

Однако теперь уже пришла его очередь меня мучить и отвечать террором на террор:

– Хлеб какой брать?

– Бородинский и два батона.

– Помидоры эти мне не нравятся… – Макс подозрительно рассматривал овощи и даже нюхал их, смешно подергивая носом. – Давай лучше на рынок пройдемся, там домашние.

Я молча запихнула в один пакет обхаянные им томаты, в другой – пяток пупырчатых и очень воинственно выглядевших огурцов и по очереди брякнула все это на весы. Налепила стикеры, прихватила по дороге пучок зеленого лука и поволокла к кассе Макса, канючившего, что эти помидоры ничем не отличаются от обыкновенной травы ни вкусом, ни видом.

– Ты мне про Жука рассказывать будешь или тебя только салат интересует? – рявкнула я так, что кассирша испуганно на нас покосилась: должно быть, она решила, что Макс несчастный муж-подкаблучник, а я – та еще стерва. В общем, это было недалеко от истины – по части стервы, я имею в виду. Потому что я ухватила Макса за бок пальцами и весьма выразительно их сжала, обещая еще один нехилый сеанс местного раздражения.

– Ма-а-ам, – противно заныл Макс, пытаясь таким макаром шокировать всех и вывернуться из моих рук, – чупа-чупс мне купи! Ну ку-у-пи… ку-у-упи-и-и… по-а-ажа-а-алуйста!

– Это мой внук, – пояснила я кассирше, глаза которой едва не вываливались из орбит. – Он дебил. Никак не может уяснить разницу между словом «сын» и всем остальным. Дайте ему чупа-чупс, пожалуйста, пока он не описался. Мы забыли надеть памперсы.

– Да, еще пачку «Винстона» и зажигалку, – высокомерно бросил Макс. – Кстати, я хорошо знаю разницу между «сын» и «муж», если хочешь знать! И вообще, придем домой – я тебя выпорю!

– Ролевые игры? – наконец догадалась кассирша и бросила на прилавок вместо требуемого «Винстона» красно-белую пачку «Мальборо». Макс поморщился, но поправлять не стал.

Я, как буксир неповоротливую баржу, выволокла своего бывшего на улицу, прямо в осеннюю морось:

– Долго ты мне еще голову морочить будешь?

– Это кто кому? – возмутился Макс. – Кстати, мне очень понравился вот этот пассаж: «Это мой внук, он дебил!» Вот возьму обижусь и ничего тебе не скажу!

– А я тебе еще чупа-чупс купила! Неблагодарный!

Народ, косившийся на нас в магазине, теперь вывалился на улицу – явно в предвкушении продолжения спектакля.

– Уходим, быстро, – прошипела я, глубоко надвигая капюшон на лицо. – А то я теперь в эту лавочку и зайти не смогу!

– Как скажете, доктор. – Макс притворно вздохнул. – Кстати, я хотел еще чипсов!

Я так дернула его за рукав, что он промахнулся зажигалкой мимо сигареты и чуть не подпалил себе брови:

– Мурзик, ты совсем с ума сошла?!

– У меня человек лежит в отделении ни жив ни мертв! – заорала я, не обращая уже внимания ни на что. – В коме! И никого нет, чтобы помочь! Может, он на родственников будет реагировать! Я не знаю! Я тут… за любую соломинку уже хватаюсь, а ты… ты…

– А что – я? – сумрачно спросил Макс. – Я ради него… тебя… короче, не спрашивай меня, как я на него вышел, – это все сплошной хакерский криминал. Вот тебе координаты: это или родственник твоего искомого Жука, или он сам. Теперь живет в Киеве. Если спросят, где взяла, – неси любую ахинею: искала по телефонной книжке, во сне приснилось, под дверь подбросили… последнее лучше всего. А если проговоришься и меня посадят – будешь носить мне в камеру «Винстон». Поняла? «Винстон», а не «Мальборо»! И помидоры. Только настоящие, а не такую гадость, как ты только что купила…

Я выдернула у него из рук бумажку: на ней были заветные цифры мобильного телефона. Макс… Макс, оказывается, не забыл о моей просьбе. И сделал для меня все – и еще немножко. А я… я… Какая же я неблагодарная… просто скотина….

– Ну не плачь… – Мой друг вытащил из своего кармана платок и дал его мне.

Платок пах Максом: его сигаретами – которые «Винстон», а не «Мальборо», – его парфюмом, его кожей и волосами… запахом, который я так хорошо знала и который предала. Вот только он переступил через боль. Макс меня не предал. Не бросил, как я его. Он несет цветы моей маме, взламывает неведомо какие пароли и защиты только для того, чтобы тащить сейчас мой рюкзак с этими проклятыми помидорами и держать меня под локоть. Я уткнулась в платок лицом, а он вел меня по улице осторожно, как слепую. Мои слезы и мгновенно распухший красный нос были надежно спрятаны под куполом Максова огромного черного зонта. Но мне, если честно, было безразлично все, кроме одного, – заветной бумажки с цифрами, судорожно зажатой в кулаке.

Дневник женщины, оставшейся неизвестной

– На вас, уважаемая, жалоба поступила. И не одна. Занимаетесь агитацией, подрываете политический строй нашего нового государства…

– А вы уверены, что это государство? – дерзко спрашиваю я. – И ни что иное?

Наверное, не нужно себя так вести ЗДЕСЬ – но меня уже просто достало все: особенно этот сюр, бьющий по нервам, продолжающийся месяц за месяцем, жизнь на какой-то грани – или даже за гранью… А теперь еще меня вместе с директором и завучем школы зачем-то выдернули в СТОЛИЦУ! Вот так: не больше – не меньше. В великий город Луганск. Прямо в МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ! Да, не больше, но и никак не меньше! А этот, который сидит за столом, наверное, сам министр и есть. Хотя нет – министр у них женщина… точно, женщина. Этим «У НИХ» я намеренно размежевываю себя и то, что происходит вокруг, потому что даже мысленно не хочу причислять себя к НИМ.

«А как же дети? – вдруг приходит мысль. – Кто же будет их учить? Говорить им ПРАВДУ? Как все ДЕЙСТВИТЕЛЬНО происходило? Ведь я тоже не беспристрастный свидетель – но все-таки не перевираю историю, не подделываю ее, не подгоняю факты под требования тех, кто во все времена приходит к власти и начинает перекраивать, перешивать, перекрашивать, перелицовывать ПОД СЕБЯ. Так кто же останется ЗДЕСЬ, если мы все замолчим, уедем или запремся в своих домах, в своих улиточьих ракушках?.. Ведь править-то будут как раз вот эти. Которые все поголовно в камуфляже и с полосатыми ленточками. Люди с холодными глазами убийц и истерические тетки в самом расцвете климакса. Они навешают здесь портретов, перед которыми оргазмируют сами, и вырастят новое поколение искалеченных, зашоренных и агрессивных детей. Просто сотворят их по своему образу и подобию».

Я не хочу в этом участвовать, понимаю я, но деваться пока некуда. Отсюда, из этого кабинета, в котором все на местах, все как полагается: портрет, триколор, герб – и МОЕ ДЕЛО, из которого мне сейчас зачитывают мои провинности перед НОВОЙ ВЛАСТЬЮ.

– А кто теперь министр образования? – стараясь раньше времени не выпустить на свободу вскипающие во мне пузырьки гнева и негодования, невинно интересуюсь я и делаю несколько глубоких вдохов подряд, пока он, прерванный прямо посередине очередного доноса, хлопает глазами. – Кажется, она проституцией раньше занималась? Ой, простите, наверное, я перепутала с министром культуры!

Директор шикает и дергает меня за рукав, завуч сидит красная как свекла и явно на грани обморока. Но грузный человек в камуфляже, кажется, и не такое видал-слыхал в этих стенах.

– …шпионите в пользу хунты, – монотонно, не обращая внимания на мою выходку, продолжает он. Взор у него мертвый, а голос шелестит точно так же, как бумага в руках. Наверное, моя участь предрешена, раз уж он избегает смотреть мне в глаза. Скорее всего, отсюда меня препроводят прямо в их знаменитый подвал. «А как же Женька?! – вдруг спохватываюсь я. – Женька!! Как я могла ТАК себя вести?! Глупо бравировать неизвестно перед кем! И для чего?! Не подумать о ребенке…»

– Свидетели показали, что такого-то и такого-то числа вы были там-то и там-то и говорили то-то и то-то… – продолжает некто из министерства образования, и его гляделки замороженного хека негодующе поблескивают.

Беру со стола листки, вчитываюсь сквозь некстати набежавшую на глаза влагу… господи, сколько, оказывается злобы и ненависти в хорошо знакомых людях!

– А вы пока, пожалуйста, ознакомьтесь с приказом об установлении ведомственного управления и осуществления контроля над всей сферой образования, науки, культуры и религии в Луганской народной республике! – торжественно чеканит толстяк с глазами снулой рыбы.

Завуч и директор робко берут бумаги с синими печатями. Директор читает задушенным шепотом, потому что завуч, поднятая с постели спозаранку, в спешке забыла дома очки:

– …и контроль за исполнением настоящего приказа оставляю за собой… министр Лаптева!

Завуч сбоку подслеповато вглядывается в бумажку и вздыхает.

– И еще! – строго говорит камуфлированный и раздает новые циркуляры. – Приказ о проведении апробации учебных планов!

Директриса прилежно бубнит вслух, и мне становится даже ее жалко: я знаю, что она вполне вменяема, но ее, даму пенсионного возраста, точно так же, как и многих других, очень и очень манили эти обещанные «повышенные российские пенсии». Она прилежно отмечалась на сходках «за присоединение к России», надеясь, что и ей что-нибудь отломится от длинного российского нефтерубля. Что ж… я ее понимаю. Может быть, я не ходила с ними именно потому, что мне до пенсии еще жить и жить? Или уже… не жить? Внезапно мне становится все равно.

– А что, диверсионную группу, которую я прятала у себя в погребе, так и не взяли? – с насмешкой спрашиваю я, хотя голос мой вдруг перестает мне повиноваться: он заметно подрагивает и даже срывается в фистулу.

Монотонное чтение директрисы тут же испуганно пресекается на самом интересном месте, а именно пункте пять-один: «систематически оказывать методическую помощь педагогам – участникам апробации учебных планов и учебной литературы».

Завуч в панике: она неодобрительно булькает что-то, состоящее из одних бессвязных восклицаний. Приказчик министерства образования гневно таращится через стол. Он еще не ответил на мой вопрос о диверсионной группе, а у меня буквально язык чешется задать следующий: нас что, будут использовать как подопытных кроликов? Испытывать на нас новые методы обучения во славу этой бандитской республики? Черт возьми, что же придется говорить детям мне – историку?! Какие ИСТОРИИ рассказывать? О победоносной Луганской армии? Или о тех, без знаков различия и принадлежности, тех самых, кого официально нет ни на одной такой дурацкой бумаге с синей печатью, но кто ежедневно и ежечасно попадается на глаза: чеченцы и казаки, наемники и профессиональные военные, террористы и испуганные мальчишки-первогодки, которые согласно бумагам с гербовыми печатями служат где-нибудь под Омском, а на деле уже давно переброшены сюда – стрелять по своим же братьям-славянам? Или – того хуже – уже похоронены, наспех зарыты где-нибудь в степи, а их мамы все ждут, когда же они позвонят! Неужели именно МНЕ предстоит рассказывать детям о наших СЛАВНЫХ ГЕРОЯХ, которые непременно войдут во все новейшие учебники этой мертворожденной страны, не признанной ни одним цивилизованным государством мира?

– Вы тут не умничайте! – Мороженый толстяк внезапно обретает голос. – Вы позорите имя учителя! Таким, как ВЫ, в школе вообще не место! Вас надо гнать поганой метлой!

– А как же первого сентября? – Завуч в ужасе втягивает голову в плечи. Она политически неактивна – ни рыба ни мясо. Никуда не ходила, ни в чем не участвовала… и даже ленточку, едучи сюда, не приколола! Какое упущение! Что, теперь ее тоже… поганой метлой? Накануне долгожданного пересчета пенсии? Она пытается отвлечь внимание высшего начальства и переключить его с моей персоны (а там ведь недалеко и до ее собственной!) на насущное. Она близоруко моргает и жалобно блеет: – Мы к первому сентября никак не успеем новые планы!

Директриса за ее спиной делает мне страшные глаза. Она всегда мне благоволила – что, впрочем, было, скорее, связано не с моим действительно невыносимым характером вечного правдолюбца, а с тем, что при случае я читала и обществоведение, и даже подменяла английский в младших классах.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Герои сказок Волшебницы Эсфиньон, может, в чём-то и наивны, но всегда со светлой душой и большим сер...
«Экспозиция и гистограмма» — книга из серии «Искусство фотографии», в которую вошли также книги о ре...
Данный роман — художественное произведение, а посему все изложенные в нем события, имена и фамилии —...
Любовь и красота этого мира, немножко волшебства и магии, немножко философских размышлений — все это...
Издание посвящено разрешению наиболее актуальных организационно-методических вопросов реализации кур...
Костя Козаков (настоящее имя Владимир Волков, 1979 г. р.), московский поэт.Сборник стихов «Городской...