Венецианский аспид Мур Кристофер
– Мальчик? – упорствовал Гоббо. – Ого, похоже ты уже совсем взрослый. Дай мне пощупать твое лицо.
Он на ощупь подобрался ко мне. Клюка, привязанная шнурком, болталась у него на запястье, а руки обшаривали воздух, мотаясь, как усы заскорузлого омара.
Я шагнул в сторону – расторопно, как мне показалось, – и произнес:
– Только тронь меня, и я суну тебя в воду и подержу, пока не растворишься.
Мне было теперь гораздо лучше, и я чувствовал в себе довольно сил, чтобы утопить немощного слепца, как полагается.
Мотнувшись на хилых ногах мимо меня, левой рукой Гоббо оперся о грудь Джессики, а правая упокоилась на лице подошедшего Шайлока.
– Ну, мальчик мой, дойки у тебя материны, а вот – любит же Господь пошутить – лицо в меня.
Джессика прибрала обе руки Гоббо к его бокам и направила к стене.
– Вы пока отдохните тут, синьор Гоббо, пожалуйста, а мне надо отцовскими делами заняться.
– Что это? – произнес Шайлок, помавая руками от Джессики ко мне, потом к Гоббо. Процедура повторялась снова и снова. – Вот это вот? Они что? Перед моим домом? Это мой дом. Дочь, что это?
Гоббо благополучно разместился у стены подальше от воды, и Джессика подошла к отцу, склонив голову.
– О, папа, это – хорошие новости, вот что это. Этот юный еврей согласился стать нашим рабом. Он нам будет все чистить и носить, таскать ноши, может, мы даже сумеем купить себе лодку, и он станет возить тебя в Риальто.
– Шалом, – произнес я, истощив свои знания иврита за два слога.
Шайлок подался ко мне и заглянул мне прямо в глаза.
– Как звать тебя, мальчик?
Как-то поздновато, я бы сказал, сообразив, что надо было подумать об этом раньше, я сымпровизировал:
– Ланселот.
– Правда? – удивилась Джессика, и все лицо у нее опало, как занавес.
– Ланселот – имя не еврейское, – сказал Шайлок.
– Он не в традиции воспитывался, – придя в себя, поспешила мне на выручку Джессика. – У него только мать еврейка.
– Да ну? – подал голос Гоббо. – А вертихвостка вечно изображала, будто к мессе покандюхала. Да-да, парнишка, мамаша твоя милашка была, еще какая.
– У евреев не бывает рабов, – сказал Шайлок.
– Но в том-то и красота, папа. – Джессика сделала шаг между Шайлоком и Гоббо. – По закону только говорится, что мы не можем покупать или продавать рабов, а мы его не покупаем. Он сам к нам пришел.
Услышав, как все произносится, я сообразил, до чего дрянной это был замысел, но мне нужно было где-то жить, прятаться, больше того – я должен был вернуться в город под прикрытием и понять, что сталось с моим подручным Харчком и обезьянкой Пижоном.
– Что ж, синьор Ланселот Гоббо, Моисей вывел наш народ из рабства не для того, чтобы мы надевали путы друг на друга. Приятного дня.
– Не рабом, синьор, – поспешно сказал я. – Кто сказал «раб»? Глупая девчонка. Я стану вашим работником. Но все это я исполнять могу – и не только. Мог бы помочь вам с бухгалтерией. Числам обучен, могу читать и писать.
– Обучен числам, можешь читать и писать? Та-ак…
– Латынь, греческий и английский, плюс чутка итальяно и, блядь, французского.
– Блядь, французского, говоришь? Та-ак…
– Oui, – ответил я на чистейшем, блядь, французском.
– А сколько ты пожелаешь получать за подобные услуги, синьор Ланселот Гоббо?
– Лишь кров и стол, синьор. Крышу над головой и горячую пищу.
– За кров и стол работают рабы.
– И еще фартинг.
– Фартинг? Кров, стол и четверть пенни будут тебе платой? Та-ак…
– В неделю, – сказал я, навязывая свои условия. Я заметил, как в глазах Шайлока зажегся огонек: хоть в рабовладельцы он и не подался бы, но от выгодной сделки отказаться было сложно.
Он кивнул, как бы сложив в уме цифры и там же одобрив сумму.
– Что ж, синьор Ланселот Гоббо, тогда я воспользуюсь твоими услугами неделю, на пробу. Сегодня сопроводишь меня в Риальто – понесешь ящик с бумагами, чернилами и перьями. Еще я желаю приобрести бочонок вина. Отнесешь мне домой. За эти и подобные услуги получишь кров, стол и фартинг за всю неделю. Договорились?
– О да, синьор, – ответил я и поклонился.
– Будь здесь после обеда. – Шайлок обогнул Джессику и вошел в дом. – Обедать желаю, дочь, – крикнул он через плечо.
Джессика развернулась ко мне и яростно прошептала:
– Ланселот? Откуда ты выкопал этого клятого Ланселота?
– Я подумал, это объяснит, почему у меня английский выговор.
– У нас у всех английский выговор, тупица.
– Я знаю, – ответил я. – В итальянском-то городе. Тебе это не странно?
Ее передернуло от раздражения.
– Ну, ты хотя бы уже в нем. Спать тебе, правда, теперь придется внизу, в кухне. – Она сунула руку себе в корсаж и вынула кусок пергамента, туго сложенный и запечатанный воском, на котором была оттиснута менора. – Будешь в Риальто – удерешь и передашь вот это Лоренцо. Он будет где-то с Антонио и его компаньонами. Поспрашиваешь, его там все знают. Отдашь ему записку. Не подведи меня.
– Мне нужно годовое жалованье авансом, – сказал я. – Папе же пообедать как-то надо.
– Ах какой хороший мальчик, – сказал Гоббо. – Но придется обойтись рыбой с хлебом. Во всем этом городе приличной сосиски днем с огнем не сыщешь. Как будто вся свинина отсюда сплыла, а?
– Он же не знает, где он, верно? – прошептал я девушке.
Та покачала головой.
– Два года назад сошел с парома и с тех пор бродит по острову – думает, что в самой Венеции. Никому духу не хватает его поправить. Мы его подкармливаем.
– А тебе не приходило в голову, что его настоящий сын, может, до сих пор в Венеции по нему скучает?
– Ох еть, – ответила она. – Об этом-то я и не подумала. Ну, он же твой папаша, ты ему и помогай.
Через час я накормил старика Гоббо и на отличной брусчатке у причала худо-бедно выправил себе до бритвенной остроты старый рыбный нож, который умыкнул с кухни Шайлока. Для метания он говно говном – лезвие тонкое, дубовая рукоять тяжелая, – но меж ребер войдет с полтычка, вскроет артерию, если умело применить, а самое для меня главное – снимет с письма печать так, что перлюстрация останется незамеченной. Письмо Джессики я запечатал снова – кончиком того же ножа, раскаленным в жаровне торговца едой: оттиск на воске остался нетронут, а вот содержание записки меня встревожило. Не будет у меня времени измысливать хитроумные рацеи и сложные планы по ниспровержению врагов. Месть придется отыскивать с лету, и пусть за меня говорят мои деянья.
– Пойдем, Ланселот Гоббо, – позвал Шайлок, маня меня из полоски тени у передней стены его дома, где я развалился. – Я иду предоставить ссуду и обеспечить поручительство почтенного Антонио Доннолы, венецианского купца. Пойдем, мальчик, неси мои бумаги. Пойдем поучишься вести дела.
Прямо в гнездо аспидов, из коего я лишь недавно спасся. Что ж, так тому и быть.
Я вышел с Шайлоком на жару, таща резной деревянный ящик, в который были сложены пергаменты, чернила и перья. Как выяснилось, с годами Шайлок подрастерял близкое зрение и читать или писать собственные договоры не мог, поэтому заниматься этим приходилось Джессике дома – либо платить нотарию. Умение читать и писать придавало мне ценности. Я почел за лучшее не ставить его в известность, что на другом краю лагуны, на острове стеклодувов Мурано, уже начали изготовлять небольшие линзы, называемые очками: они покоились в оправе, сидящей на переносице, и могли улучшить зрение, потребное для чтения.
Остров мы пересекли по узкой тропе, вдоль которой дома теснились так близко, что нависали над этим переулком своими дубовыми арками верхних этажей. В переулке было прохладно, и ветерок с Адриатики сдувал всю городскую вонь, поэтому другая, солнечная сторона острова, обращенная к городу, где суетились лодочники и торговцы, положительно оскорбила все мои чувства. К тому ж, обряженный в длинный темный кафтан, я чувствовал, как по всей моей спине цветет и струится пот. От жары и духоты венецианского лета мне хотелось удрать в зеленые холмы Англии, омытые дождями и усеянные овцами. В Венеции хоть лошади не водятся, а нечистоты из жилых домов сливаются в воду и уносятся отливами, поэтому как бы просолен и изгваздан рыбой ни был этот город, он менее зловонен, чем Париж или Лондон в летний день.
Шайлок провел меня по причалу к гондоле и жестом велел сесть напротив себя. Гондольер перевез нас через широкий транчетто к устью Большого канала. Вода была сине-зелена и так прозрачна, словно подсвечивалась снизу. Я различил, как в глубине движется что-то темное – слишком глубоко, не разобрать, что; может, и тень нашей гондолы. Но не успел я осведомиться об этом у гондольера, как Шайлок потребовал моего внимания.
– Ну, – сказал он. – Ты англичанин?
– Так точно, синьор. Родился и вырос в Песьих Муськах, что на реке Уз.
– Понятно. А старик Гоббо, отец твой, – он венецианец?
– Матушка была англичанка. – Была, само собой. Утопилась, когда я был совсем младенцем, но англичанка такая, что куда там Святому Георгию, хотя я счел, что еврею про это лучше не знать: иудейский пантеон в смысле святых весь состоит из всякой сволочи.
– Стало быть, английская еврейка. Та-ак. – Он погладил бороду. – Про людей из Йорка что-нибудь знаешь? Йоркские горожане занимали деньги у евреев, а потом у них случился неурожай, и несчастье это свалили на наших. Заперли всех евреев в тюрьме замка и сожгли заживо[26].
– А, ну да, только я в тот день болел, если память меня не подводит. Прискорбно. – Я воззрился на дно гондолы с подобающим, как я надеялся, прискорбием.
– Это случилось сто лет назад, – пожал плечами Шайлок. – Нашим не дозволяют владеть собственностью, но нас ненавидят за то, что даем взаймы под проценты, чтоб хоть как-то прокормиться.
– Ну так то ж Йоркшир, край стоеросовых[27] стервецов, нет? Жопа всей Блятьки[28], по моему мнению. – Песьи Муськи, само собой, располагались ровно посередке всего Йоркшира, поэтому если Йоркшир – жопа Британии, стало быть, я, рожденный и выросший там, – ну, не вполне искренен.
Когда гондольер развернул лодку в устье Большого канала, кишевшего суденышками, что-то ударилось нам в дно, и рулевого сшибло с ног. Он успел уцепиться за весло и за борт не свалился, а когда оправился – стал озираться, что за судно нас эдаким манером оскорбило. Но вокруг никаких других лодок не было.
– Видал? – спросил меня он.
Я пожал плечами.
– Скала?
– В канале нет скал.
– Дельфин? – предположил Шайлок.
– Дельфинов мы все время видим, – ответил гондольер. – Но ни разу не слышал, чтоб дельфин таранил лодку.
– Из всех крупных рыб они самые противные, не так ли, – высказался я с огромным апломбом, проистекающим лишь из бессчетных лет изучения, блядь, всего на свете про этих ебаных рыб. Я твердо знал, что это сделал не дельфин.
– Жиды, – промолвил гондольер и сплюнул в канал, отмахиваясь от наших глупостей.
Вот пожалуйста. Приняли за одного из колена, ни жучиной лапки не пришлось с письки срезать. Когда встретимся с Джессикой лицом к лицу снова, швырну ей это в означенное лицо, так сказать.
– А жид тебе не платит, да? – осведомился Шайлок, очевидно, не так радуясь за то, что меня включили в их племя.
Гондольер вдруг очень сосредоточенно зарулил к мосту Риальто.
– И мои жидовские деньги на рынке как-то не так ходят, да? – Шайлок встал в лодке перед гондольером, стараясь перехватить его взгляд. – Ты предпочтешь, чтобы плату твою, мою жидовскую монету, я отдал нищему на причале, дабы не измарала она твоей христианской руки? Что скажешь?
– Не хотел оскорбить, Шайлок, – пробурчал гондольер, втискивая лодку меж двух причальных шестов. – Вы мой самый верный ездок, синьор.
– Тогда приятного дня, – ответил Шайлок, швырнув медную монету в лодочника и сходя на берег. – Вечером домой мы переберемся как-то иначе.
– А до вечера будем скитаться, – сказал я, выбираясь на причал с деревянным ящиком. – Просто два жида. Вечерние. – Я чувствовал, как на меня накатывает песня. – Вечные вечерние жиды. – Я подавил в себе тягу к рифме. – Развлекаемся, как я и ты. – Ну, почти подавил.
– Не отставай, мальчик, – велел Шайлок.
Я поспешил за ним следом по причалу на оживленную площадь Риальто – опустив голову, скрывая лицо под обвислыми полями желтой шляпы. Человеку, привыкшему внимание к себе привлекать бубенцами и нагло сквернословящей куклой на жезле, сохранять анонимность оказалось трудно. Я не ожидал, до чего трудно. Повсюду крылись ирония и смех, моя святая шутовская обязанность заключалась в том, чтобы тыкать в них пальцем – нет, выгонять их из углов и щекотать, пока не захихикают.
Я догнал Шайлока.
– Как-то вы слишком по-ветхозаветному с лодочником, – сказал я.
Он развернулся ко мне стремительно и принял позу, подобающую нотации. Такое я и раньше видал. Повсюду.
– С тех пор, как нас избрали, Ланселот, страданье – удел нашего народа, но все равно мы должны учиться у пророков. А чему нас может научить история о стычке Моисея с фараоном? Когда Моисей наслал семь казней египетских на египтян? Чему это нас может научить, юный Ланселот?
– Если о казнях говорить, лягушки – не так уж плохо вроде? – Меня растили в монастыре. Заветы я знаю как Старый, так и Новый.
– Нет, урок здесь в том, чтоб не ебать мозги Моисею! – Он похлопал меня по плечу. – Пойдем.
Я вдруг поймал себя на том, что старый еврей мне, пожалуй, нравится. Не по себе мне как-то было от мысли о страданиях, что выпадут на его долю, – и даже, быть может, от моей руки. Держа это в себе, предаю ли я собственное племя?
Шайлока поприветствовал молодой купец в пурпурном шарфе – помахал ему, призывая зайти в галерею, где собралась кучка мужчин.
– Бассанио, – сказал Шайлок. – Приходил ко мне порученцем от Антонио, желавшего занять денег. Ты этого Антонио знаешь, Ланселот?
– О нем – знаю.
– А. Ну да. Так вот знай. Я ненавижу его всем своим существом и подмять[29] его желаю. Тебя это не фраппирует?
– Нет, синьор, – ответил я. – Ибо уверен, он вашему гневу дал повод. – «Происходящий отчасти из того, что он большой гноящийся пиздюк!» – поспешил я не добавлять, дабы не предъявлять собственной значительной предвзятости. И все равно по всему выходило, что мы с Шайлоком на самом деле – братья по оружию, пусть он этого и не знает.
Мы зашли вслед за Бассанио под своды, где Антонио принимал компанию молодых людей. Все они казались слишком высоки или слишком светловолосы для Лоренцо Джессики. Сам купец облачен был гораздо роскошнее своих приспешников, весь в шелках и дамасте, – гораздо роскошнее, на мой вкус, нежели приличествует, если собираешься просить о займе своего врага. Очи я держал долу, а почти все лицо мне скрывали поля шляпы. Если меня разоблачат, сбежать на котурнах я не смогу – не успею удрать от свиты Антонио, но ей-божьи яйца на облачной подстилке, рыбным ножом я искромсаю бедренную артерию Антонио, если меня вдруг завалят, и он сам увидит, как тонкие колготки его испортит жизнь, стекающая ручьями на брусчатку. Но погубить требовалось троих, троим отмстить, поэтому рыбному ножу лучше покоиться в ножнах своих из тряпья, сокрытым в сапожке Джессики, – обувь я тоже у нее позаимствовал. (Да, у меня маленькие ноги. Остальное – миф. А вас умным никто не считает.)
– Антонио, – кивнул купцу Шайлок. – Вы же не занимаете. По крайней мере, я такое слышал, когда вы костерили род моих занятий.
– Взаймы я, Шайлок, денег не беру и не даю, лихвы не одобряя. Но так как в них нуждается мой друг, то правило нарушу я[30]. Уже сказал он, сколько нужно денег?[31]
– Да, знаю: три тысячи дукатов[32].
– И на три месяца[33], – вставил Антонио.
– Я и забыл. Да точно, три месяца[34]. Но по Риальто ходят слухи, что ваши средства – на зыбях. Одно судно плывет в Триполи, другое – в Индию, а третье в Мексике, как понял я на бирже, а четвертое держит путь в Англию, и прочие суда по морям разбросаны. А корабли всего лишь доски, моряки всего лишь люди, и есть крысы сухопутные и крысы водяные, воры на суше и воры на море, то бишь пираты, и есть угроза вод, ветров и скал[35]. И я должен нести ваши риски без вознагражденья? А вы перед всем купечеством поносили мой промысел и честный мой барыш, как лихоимство[36].
– Взимайте сколько пожелаете. Мои суда и состояние все вернутся через два месяца, за месяц до истечения поручительства.
– Три тысячи… Хм. Сумма немала[37], – произнес Шайлок, задумчиво поглаживая бороду.
– Да не то слово – это ж целая куча больного слона, – прошептал я. – Вы сбрендили?
– Ша, мальчик, – отвечал Шайлок.
– Извините. – Все посмотрели на меня, когда я открыл рот, даже Антонио, и в глазах их никакой искры узнавания не зажглось, да и у меня во взоре он ничего не различил. Взгляд его остановился на бреге моего одеянья, и различил он лишь одно: жид. Недостойный второго взгляда. Моя желтая шляпа начинала мне нравиться.
Шайлок произнес:
– Синьор Антонио, неоднократно меня вы на Риальто попрекали и золотом моим и барышом. Я пожимал плечами терпеливо: терпеть – удел народа моего. Безбожником, собакой обзывали, плевали на еврейский мой кафтан, и все за то, что пользу мне приносит мое добро[38]. – Старик воздел руки, словно бы ему явилось откровение, и продолжил: – Та-ак. Но теперь, как видно, стал я нужен. И что же? Вы приходите ко мне, «Нам надо денег, Шейлок», – говорите. Вы харкали на бороду мою, пинками, как приблудную собаку, с порога гнали – а теперь пришли за деньгами. Не должен ли сказать я: «А разве у собаки деньги есть? Как может пес три тысячи дукатов ссудить?» Иль вместо этого поклон отвесить низенький и, по-холопьи смиренным, слабым шепотком промолвить: «Синьор почтенный, в среду на меня вы плюнули, такого-то числа пинком попотчевали, псом назвали – и вот за все за эти ваши ласки ссужу вам деньги я»?[39]
Пока Шайлок говорил, Антонио пятился, пока его не прижало к стене, как будто старый еврей ссал все это время на его башмаки, а он уворачивался от струи. Теперь же он шагнул вперед.
– Я и теперь готов тебя назвать собакою, и точно так же плюнуть в твое лицо, и дать тебе пинка. Когда взаймы ты дать согласен деньги, так и давай – не как друзьям своим… Нет, как врагу скорее ты деньги дай, чтоб, если в срок тебе он не отдаст, ты мог, не церемонясь, с него взыскать[40].
Шайлок улыбнулся и помахал рукою, словно весь их диалог не имел никакого значения, а гнев Антонио был комаром, порожденным воображеньем.
– Смотрите, как вспылили! Хочу вам другом быть, снискать приязнь[41], мой добрый Антонио. – Еще одна улыбка, словно бы ненависть, коя только что так и летала между ними, была всего лишь паром. Я и свой гнев на миг обуздал, ибо очевидно было – хоть и мне одному, – что Шайлок сделку держит твердою рукой. – Я ссужу вам эти ваши три тысячи дукатов на три месяца, и готов забыть, как вы позорили меня, помочь в нужде вам и не взять за то с вас ни гроша[42]. Я говорю по доброте сердечной[43].
– Что ж, это доброта[44], – подтвердил Бассанио.
– Да, – сказал Шайлок. – Пойдем к нотариусу. Подпишите заемное письмо[45]. Все бумаги у моего слуги. И упомянем – просто ради шутки, – что в случае просрочки с должника взимается…[46]
– Его елдырь! – вякнул я, сам несколько удивившись от того, что вообще раскрыл рот.
– Минуточку, – произнес Шайлок, воздев палец, дабы отметить место, на коем его прервали. – На пару слов с моим слугою. – Он обхватил меня рукою и отвел в сторонку. – Ты рехнулся? – прошептал он.
– Отпилите ему отросток тупым ножом, чтоб он орал и просил пощады, – сказал я чуточку громче, нежели вежливо предполагал заговорщический тон Шайлока. Тут уже меня ничто не удивляло: коготок увяз…
– Ты, мальчик, отныне будешь молчать и носить мои бумаги, а я, уж позволь, дела вести буду сам.
– Но…
– Я знаю, кто ты, не то, кто ты сказал, – прошептал Шайлок. – Хочешь, могу им об этом сообщить?
– Продолжайте, – поклонился я и отпустил его вести переговоры дальше.
– Ха! – произнес Шайлок, вернувшись к компании. – Мальчонка иногда простак. Держу его из милосердия к его бедному слепому отцу. Итак, Антонио, о чем бишь я – да, деньги даю, беспроцентно, сроком три месяца, и, шутки ради, оговорим-ка в виде неустойки, что, если вы в такой-то срок и там-то такой-то суммы не вернете мне, в условье нашем что-либо нарушив, я…[47] – Шайлок вновь покрутил рукой в воздухе, словно бы наматывая на катушку мысль, парящую пред ним. – …Из какой угодно части тела фунт мяса вправе вырезать у вас[48]. – Улыбка.
Антонио расхохотался, закинув голову.
– Что ж, я не прочь! Под векселем таким я подпишусь и объявлю, что жид безмерно добр[49].
– Нет! – воскликнул Бассанио. – Я не хочу ручательства такого. Пусть лучше буду прозябать в нужде[50].
– Не бойся, милый друг, я не просрочу[51]. – Антонио сжал плечо Бассанио, и рука его задержалась там, пока он шептал – но так громко, что и мы слышали: – Двух месяцев не минет, как вернутся мои суда, и будут у меня наличности вдевятеро ценней, чем этот вексель[52]. Там и посмеемся над легкомыслием жида.
– Да, мальчик, – произнес Шайлок. – Что пользы мне от этой неустойки? Людского мяса фунт – от человека! – не столько стоит и не так полезен, как от быка, барана иль козла[53]. Лишь для того ему услугу эту я предложил, чтоб приобресть себе его приязнь[54]. Что скажете, Антонио мой добрый?
– Да, Шайлок, я согласен подписать[55]. Вперед.
Шайлок ухмыльнулся, но тут же напустил на физиономию вид деловой серьезности и потрюхал прочь, Антонио – следом. Свита отлепилась в свой черед от стены, и я поравнялся с самым высоким.
– Скажите, друг, не зовут ли кого-либо из вас, господа, Лоренцо?
– Нет, жид, но Лоренцо – наш друг. Он тебе зачем?
– У меня к нему записка.
– Вечером мы встречаемся у синьоры Вероники. Можешь мне сказать.
– Нет, не могу, – ответил я. – Послание я должен передать только Лоренцо лично.
– Я Грациано, близкий друг Лоренцо. Спроси любого здесь, и все тебе скажут, что мы с ним – как братья.
– Не могу, – упорствовал я.
Грациано нагнулся поближе к моему уху и прошептал:
– Я знаю про Лоренцо и жидовскую дочку.
Я чуть не споткнулся и не сверзился с котурнов.
– Ебать мои чулки, в этом ятом горшке дымящихся ссак, а не городе, хоть что-нибудь можно удержать в секрете?
Джессика будет очень недовольна своим новым рабом.
Явление девятое
Две тысячи девятьсот девяносто девять золотых дукатов
Я пошел за Шайлоком по дорожкам вдоль узких каналов к пристани у площади Святого Марка, где мы сядем на паром домой через транчетто. От нотария мы ушли с подписанным векселем Антонио, и с тех пор Шайлок не произнес ни слова о том, кто я такой на самом деле. Я нес небольшой бочонок вина, и хоть он был не ужасно тяжел, держать равновесие на котурнах Джессики оказалось непросто.
– Так что, – произнес наконец я. – У вас, евреи, стало быть, принято выкусывать у чуваков случайные куски мяса?
– Ты же сам предлагал забрать его мужское естество, Ланселот Гоббо. Ни один мужчина не согласится на такую сделку. Рука, нога, любой кусок мяса на выбор – пожалуйста. Я просто взял из твоего каприза все, что можно было спасти. Удивительно, что Антонио согласился. Нужда его превосходит заботу о приличиях.
– А зачем ему занимать у вас средства?
– Для этого юноши, Бассанио, который попросил меня об этом займе сегодня утром в Риальто. Говорит, что выкупит на них себе невесту – госпожу Порцию Бельмонтскую. И Антонио в этом намерении его поддержал. Каковы резоны Антонио, мне без разницы, да только из-за них я в выигрыше.
– Порцию? Дочь Брабанцио? Да он же один из самых богатых сенаторов Венеции, а Антонио – компаньон его почти во всех их отвратительных замыслах. Он бы ему дал три тысячи дукатов, только попроси.
– Так ты не слышал, значит? Монтрезор умер.
Я намеревался уточнить – когда? как? Но Шайлок поднес к губам палец, призывая к молчанию. Мы дошли до паромной переправы, приспособленной для перевозки узких ручных тележек. Ясно было, что с паромщиком Шайлок не знаком, как с тем гондольером, на которого мы наплевали, пройдя по жаре дальше и сев в эту плоскую помойную лоханку.
Плывя через широкий зеленый канал, я всматривался в воду, не мелькнет ли где черная тень, что я видел в глубине раньше, но там у самой поверхности лишь серебристые рыбки занимались своими рыбьими делами.
Шайлок не раскрывал рта, пока мы не перебрались на другой берег и не вошли в узкий проулок, что вел к морскому берегу Ла Джудекки.
– Так что у тебя за зуб на Антонио, малыш?
– Малыш? Да я выше вас!
– Я заметил, что на тебе сапожки и котурны Джессики, когда мы садились в гондолу.
– Ну, говенная, значит, маскировка. – Одной рукой я поправил на плече бочонок, а другой сорвал с головы дурацкую желтую шляпу и швырнул ее оземь.
Шайлок поставил ящик бумаг и перьев, подобрал ее и снова напялил мне на голову. Затем опять взял ящик и встал, перегораживая проход – переулок был чуть шире человеческих плеч. И воздел на меня матерую бровь.
– Что у тебя против Антонио, я спрашиваю.
– Вопрос неверен, – ответил я. – Это у вас что против Антонио, и как вы намерены это уладить, давая ему взаймы три тысячи дукатов?
– Я твой хозяин, и я не выдал тебя Антонио и его друзьям, – заметил Шайлок.
– Ну а у меня ваше вино и обувь вашей дочки.
– Я человек зажиточный и могу себе позволить новое вино и новую обувь, а вот если ты мне ничего не скажешь, тебе сегодня негде будет ночевать и нечего есть.
– А у меня зато есть целый хогсхед ятого бухла, – ответил я.
– Прекрасно, как сказал портной нищему и голому рыцарю, тело твое. – Он повернулся и зашагал прочь по переулку.
Так вот откуда это выражение пошло? Похоже, мне следовало бы это знать. Шайлок уходил все дальше. Когда он вознамерился уже скрыться за углом, я выпалил:
– Он убил мою жену и пытался убить меня – оставил меня подыхать прикованным в подземелье. Он не знает, что я жив.
Шайлок глянул на меня через плечо.
– Это все Антонио?
– Он и еще двое.
Старик кивнул.
– Пойдем. Вино мое не забудь.
– И вы туда же.
– Мы не говорим «хогсхед», – сказал Шайлок.
– Какая разница?
– Еврей не назовет так бочонок. Не забывай о маскировке.
– Зачем вам рисковать своими дукатами?
– Это не мои дукаты. Заем предоставит мой друг Тубал.
– Но если к делу – что у вас против Антонио?
– Если я тебе скажу просто, что Антонио заслужил мою ненависть, ты успокоишься?
– Не нужно напрягать воображение, чтоб это понять, но за три тысячи дукатов можно и целый хор головорезов нанять, и они с ним разберутся раз и навсегда.
– Антонио ненавидит меня за мою древнюю веру, однако его Папа воюет, чтобы отнять Иерусалим у сарацин. На этих священных войнах он наживается, а мой доход считает грехом. Насмехается надо мной, что беру проценты, однако закон мне запрещает владеть собственностью, с которой можно брать аренду. Смеется надо мной, что я вынужден платить за проезд до Риальто и оттуда, потому что закон разрешает мне жить только на этом острове. Унижает меня за то, что я ношу эту желтую шапку, потому что так гласит закон этого города. Его город, Венеция, который ничего не производит, ничего не растит, кроме соли, ничем не занимается, кроме торговли, и считается чудом света, потому что законы его справедливы для всех. Его Венеция. У которой нет ни царя, ни правителей, а есть республика, город законов, город народа, говорит он. Город, выстроенный на справедливости, говорит! Ну так я этой справедливости добьюсь по закону. Я сделаю так, что Антониева Венеция осудит его, приговорит, заставит пролить в каналы свою кровь за его любимые законы. Я отомщу ему по этому, такому справедливому закону.
Плечи Шайлока вздымались, он сопел от гнева. Меня тоже поколачивали бестолковые ангелы ложного правосудия – и как раба, и как правителя. Я постигал его огнь.
– Есть риск, – сказал я. – А ну как он вернет вам долг в положенное время?
– Стоит любому его судну опоздать – и судьба его в моих руках. Я отмерю мясо его на тех же весах, что воплощают правосудие, как считает Венеция. Б-г позаботится об этом.
– Ну, за эту божью ерунду я б даже бойкой банки жидовской дрочки не поставил, но четыре к одному я – за погубление Антонио.
– Значит, моему плану ты мешать не станешь?
– Ваша месть станет и моею местью, – ответил я. «Если ваша не пойдет прахом – а тогда я вылеплю Антонио свой ад», – подумал я.
– Тогда – домой и выпьем за это, – сказал Шайлок. – Но ни слова Джессике. Она у меня девушка милая и нежная. Ей ни к чему отрава злобных замыслов отца.
– Джессика вытащила меня из моря, спасла меня, – сказал я. – Она у вас – что надо цыпа. Если дело только во мне, она и шепотка недоброго никогда не услышит.
Однако услышит, уже услышала, и я, всего несколько дней как неутопший, теперь разрывался между одной своей верностью и другой.
– Коварная, двуличная ты гарпия, ты почему мне не сказала? – орал я на нежную Джессику. – Папенька твой сообщил, что Брабанцио сожрали крысы?
– Ты не спрашивал, о трубадур, потерпевший кораблекрушение на пути в Англию, а потому не интересующийся политикой Венеции, – последнюю часть она буквально пропела, чтобы позлить меня еще сильней.
Шайлок ушел к Тубалу убедиться, что сумеет раздобыть у него дукаты для ссуды Антонио, а мы с Джессикой остались в доме одни.
– Это, без сомнения, верное замечание не вернет тебе моего расположенья. – Я б сокрушил ее хилую позицию, явив, что мне известно содержание ее записки Лоренцо, хоть это отчасти подорвало бы и мою надежность.
– Это ты свою работу не сделал, раб.
– Лоренцо при Антонио не было. Или ты предпочла бы, чтоб письмо попало в руки еще какому-нибудь мерзавцу Антонио – в надежде, что дойдет до твоего возлюбленного? Грациано очень хотелось его заполучить, вопиющий он хорек. Да я бы с таким же успехом отдал его старому слепому Гоббо – и пускай кружит с ним по острову целую вечность.