Юность Барона. Потери Константинов Андрей
– Отчества, к сожалению, не знаю. Он чуть постарше, тоже ленинградец. Не исключено, может проходить как погибший или без вести пропавший в блокадные зиму – весну 1942-го.
– А сроки?
– Как всегда.
– То есть вчера?
– Позавчера. Ладно, а теперь вернемся к нашим баранам. Из числа заступников и почитателей дебютного произведения товарища Солженицына…
…В 18:28 в прихожей квартиры ответственного партийного работника зазвонил телефон, и заканчивающие в данный момент «зачистку» супружеской спальни Барон с Казанцом напряженно переглянулись.
Сделав два коротеньких писка, дефицитный чешский аппарат, словно поперхнувшись, умолк. Менее минуты спустя он заголосил снова – на сей раз уверенно, настойчиво.
– Это Шаланда! – констатировал лишившийся бородки Барон, проходя в прихожую и снимая трубку. – Да… Нормально, заканчиваем… Хорошо, ровно через десять минут спускаемся…
Из кабинета в прихожую выкатился Ёршик, на ходу скручивая в тугой рулон аккуратно вырезанное из рамы полотно картины.
Он вопросительно выгнул бровь и получил в ответ короткий комментарий:
– Шаланда выдвигается на исходную. На вахту. Надо поторопиться.
Ёршик понимающе кивнул и взялся сноровисто запихивать рулон в тубус.
А Барон возвратился в спальню, где продолжил набивать благоухающую духами Мадам наволочку ценными вещами и ювелиркой…
…В 18:33 «старуху на должности» снова оторвали от вязания.
На сей раз в подъезде нарисовался незнакомый ей мужик в рабочей спецовке и с чемоданчиком «мастера широкого профиля».
– Мужчина! Вы к кому?
– Телефонный мастер. По вызову. В девятую.
– У нас же по телефонам Смирнов ходит? – подозрительно вперилась в мастера вахтерша. – Да и нету сейчас никого в девятой.
– Я знаю, Алла Анатольевна предупреждала, что ее может не быть. А Смирнов – он того, приболел. Аппендикс шалит… Да мне ведь в саму квартиру и не нужно.
Услышав озвученные имя-отчество вахтерша слегка успокоилась.
– А как ты чинить-то собираешься? Без квартиры?
– Надо для начала в распределительной коробке посмотреть. Может, там просто проводок отпаялся. Где у вас тут коробка размещается?
– Так вон она, возле лифта.
– А, вижу. Стульчик какой, табуреточку позволите?
«Старуха на должности» открыла дверь и сунула мастеру табуретку:
– Бери!.. Погодь! На вот, газету подстелишь, а то сапожищи грязнючие.
– Мерси, мамаша! – поблагодарил Шаланда и направился к лифту.
– Чтой-то у меня к вечеру сынков развелось. Ох, не к добру! – пророчески проворчала вахтерша, возвращаясь к прерванному процессу взаимоувязывания петель.
Шаланда достал из чемоданчика отвертку и кусачки, не без опаски вознес свою грузную фигуру на хлипонький табурет и открыт щиток. Не будучи спецом в области телефонии, он подошел к делу по-простецки – перекусил для пущей верности все обнаруженные в распределительной коробке проводки.
Полюбовавшись проделанной работой, он спустился с небес на землю и вернулся к будке.
– Ты чё? Уже, что ли?
– Дык долго ли умеючи? – подтвердил Шаланда, просовывая ножку табурета сквозь дверную ручку.
– Э-ээа! Ты чего творишь? Мастер?!
Не реагируя на вопрос-протест, Шаланда достал из чемоданчика молоток и для более плотной фиксации вколотил под дверные косяки пару гвоздей.
– Ты что делаешь, ирод! Вот я сейчас в милицию!
– Давай-давай, названивай.
– Да что же это такое творится? – заблажила вахтерша, сделав неприятное открытие, что телефон не работает. – Люди добрые! Караул!
– А ну цыц! – замахнулся на нее молотком Шаланда. – Вот мы уйдем, тогда и станешь караул кричать. Договорились?
Обалдевшая, близкая к обмороку «старуха на должности» молча кивнула, а лжемастер, захлопнув форточку окошка, одним ударом вогнал гвоздь и в нее. Таким образом, вахта окончательно переформатировалась в большой стеклянный аквариум, в котором металась перепуганная пожилая «рыбина на должности».
В следующий момент в подъезде погас свет – это предусмотрительный Казанец вывернул лампочку, дабы вахтерша не смогла разглядеть спускающихся по лестнице именно что «с вещами на выход» невесть как очутившихся на территории охраняемого объекта мужчин. Один из них, судя по специфически согбенному профилю – горбун, нес в руках некий узкий продолговатый предмет, а двое других буквально сгибались под тяжестью сумок.
Фигуры проскользнули мимо вахты и, приоткрыв входную дверь, поочередно «из тени в свет перелетели». Следом, бросив прощальное: «Покедова, мамаша!» – выскользнул из подъезда лжемастер.
И тогда вахтерша начала орать. Во всю силу своих старческих легких.
Вот только отчаянные крики глушились толщиной витринного стекла. Опять же и квартиры в подъезде располагались лишь начиная со второго этажа. Словом, подмога воплей не слышала, а потому категорически не спешила.
Между тем четверка грабителей, поспешая медленно, пересекла двор и через подворотню вынырнула непосредственно в Столешников, где ее дожидалась давешняя «Победа» с Гогой на руле.
Скоренько загрузив барахло, джентльмены удачи втиснулись в салон, и «Победа», даром что была немолода, резво рванула в направлении Тверской.
А в это время на Лубянке…
– …Люди, Олег Сергеевич, делятся на две категории: одни не делают ничего. Они говорят, что сделать невозможно, а на вопрос «почему?» находят 243 причины. Вторые – делают. Невзирая и несмотря. И если у них в итоге получается, становятся легендами.
– Легендами и мифами? – не сдержал усмешки Марков.
– Мифы имеют к реальности самое отдаленное отношение. А вот с легендами дела обстоят несколько иначе. Ты историю про Ледяной поход слышал?
– В общих чертах.
– Скверно, что в общих. При случае почитай хотя бы Романа Гуля. Так вот: Ледяной поход был, по сути своей, обречен. Несколько тысяч белогвардейских офицеров, фактически вооруженных только наганами, вышли к Екатеринодару не имея никаких шансов на успех. Пешим маршем, замерзшие, усталые, голодные, навстречу десятикратно превосходящему противнику. Но! Они это сделали и стали Легендой. Потом уже наши, красные, в обратную сторону, форсируя ночной Сиваш. Тоже – невозможно. И тоже – Легенда.
– Вы, Владимир Николаевич, приводите примеры исключительно военные. Но ведь то совсем другое дело. Война, она… мобилизует, что ли? Но вот в мирное время…
– А что, в мирное время, по-твоему, мобилизация не требуется?
– Требуется, безусловно. Но всяко не в столь, как любит выражаться наш шеф, звероподобных масштабах.
– Мобилизация – людей ли, ресурсов ли – прежде всего выражается в строжайшей дисциплине. Скажи, это плохо, что при Сталине хватали пятиминуточников, опоздавших на работу?
– Разумеется.
– Согласен, нехорошо. Но зато хорошо, что люди перестали опаздывать. Плохо, что народ массово сажали за колоски? Безусловно. Зато люди боялись воровать.
– Лес рубят – щепки летят? – по-своему интерпретировал Марков. – Неужели за мобилизацию исключительно кровью платить нужно?
– Не за мобилизацию, Олег Сергеевич, а за движение вперед. За космос. За победу в войне. За атомную бомбу. За то, что страна, как бы это ни раздражало наших врагов, остается в своих границах. А что касается, как ты выражаешься, щепок: да, лично мне, как человеку, в общем-то, не жестокому, а порой и сентиментальному, персонифицированное одиночное человеческое страдание не по душе. Вот только без коллективного страдания большого дела не сделаешь. Никогда! Все разговоры по поводу того, что это теоретически возможно, – враньё!
– Получается, вы сами себе сейчас противоречите.
– Вот как? И в чем же?
– Выходит, конкретное персонифицированное страдание конкретного человека Солженицына вам не по душе?
– В какой-то степени да.
– Отчего же вы столь яростно ополчились на рукопись безвинно пострадавшего от репрессий писателя? Ну напечатает ее Твардовский – да и шут с ней. Мир от того не перевернется. Вот и отдельные члены ЦК придерживаются, насколько мне известно, схожей позиции.
– Начнем с того, что как раз Солженицын, в отличие от десятков тысяч действительно лишь по стечению обстоятельств угодивших под замес, пострадал отнюдь не безвинно.
– Но ведь он угодил в лагеря всего лишь за частную переписку.
– А ты сам эту переписку читал?
– Нет. А что?
– Армейский офицер! Хотя бы и звуковой, но, тем не менее, разведки! В разгар боевых действий! Когда идет кровопролитнейшая битва! Позволяет себе в личных письмах с фронта в тыл критиковать Верховного главнокомандующего! Рассылая знакомым и малознакомым людям свои убогие критические мыслишки по части нашей тактики и стратегии, будучи, в силу сугубо гражданского образования, космически далек от истинного понимания – и того и другого! И как, по-твоему, Олег Сергеевич, сотрудники контрразведки должны были реагировать? Что им оставалось делать после ознакомления с подобными эпистолярными опусами? У Твардовского печатать? Или еще где?
– Возможно, он полагал, что переписка офицеров не подвергается столь жесткой цензуре и перлюстрации?
– Если Солженицын это полагал, значит, он идиот. А идиоту в разведке делать нечего. Хотя бы и в звуковой. Но, поскольку мы его за такого не держим, возникает резонный вопрос: а на хрена тогда писал? Вот лично ты можешь ответить? Пускай бы и в предположительной форме?
– Если честно, нет, не могу.
– А вот я – могу. Но не стану. Дабы ты, Олег Сергеевич, окончательно не утвердился в своем странном мнении, что я, ни много ни мало, ополчился на сего литературного деятеля.
– Вы меня не так поняли, Владимир Николаевич. Я всего лишь хотел сказать…
– Я понял тебя ТАК, Олег Сергеевич. Ты, наверное, сейчас думаешь: с чего это нынче старый дурак пустился в пространные размышлизмы? Отвечу как на духу. Вчера, по случаю встречи со старым товарищем, я позволил себе несвойственно злоупотребить. И вот теперь, как всякого человека, мучаемого похмельем и раскаянием по поводу содеянного, меня мутит от работы и пробивает на душеспасительные беседы. Знакомо тебе подобное эмоциональное состояние?
– Вы же знаете, я не пью.
– Ах да, ты ведь у нас спортсмен! Что ж, завидую и сочувствую одновременно. Так о чем бишь мы?
– О Солженицыне.
– Точно. Так вот, лично мне на этого вашего Исаича – насрать и розами засыпать. В отличие от тех же, помянутых тобой, отдельных членов ЦК, что якобы придерживаются схожей позиции. К слову, персональный списочек мне, перед докладом Семичастному не забудь представить. А чего ты так с лица сбледнул? Слово – не воробей, затянул песню – допевай хоть тресни… И последнее, Олег Сергеевич, чтобы уж расставить все точки на «ё»: я к нынешней оттепели, как ты давно мог заметить, своеобразно отношусь.
– Да уж.
– Своеобразно и, условно говоря, настороженно. Но отнюдь не потому, что я такой вот зверь, который жаждет всех строить, прессовать, преследовать, «держать и не пущать». Я все-таки человек достаточно умный, чтобы понимать ущербность подобной позиции. Но при этом я знаю и другое. Один из синонимов оттепели – либерализация. В моем вольном переводе с французского, это не просто расширение свобод, но, в определенном смысле, расслабление. Оно же – послабление. Так вот, есть такая старая лагерная поговорка. Грубоватая по форме, но глубокая по сути: «Расслабленных в жопу трахают». Улавливаешь, о чем я?
– Кажется, да.
– В таком случае все. Даю установку: стереть предыдущую информацию. Новая вводная: метнись, пожалуйста, до буфета, пока не закрылся, и попроси у Елены Санны бутылочку коньяку. Скажешь, персонально для меня, она даст.
– …Ну, Барон, ты даешь! Это ж надо было до такого додуматься! Не голова, а Дом Советов! – Шаланда откинулся на спинку до пружин вытертого спинами и временем сиденья и захохотал, вздрагивая круглым, как футбольный мяч, животом.
С момента взятого в Столешниковом старта возбужденное оживление, смешочки и откровенный гогот в салоне «Победы» не прекращались ни на секунду.
Тем временем сидящий впереди Барон избавился наконец от своего горба, сооруженного из набитой товаром наволочки, засунутой под новенький финский пинджачишко с плеча ответственного партийного работника, и перебросил его на заднее сиденье.
– Держите, бродяги.
– Что там? – заинтригованно спросил «рулевой» Гога.
– Меховые воротники, столовое серебро, цапки-побрякушки и еще какой-то хлам.
– Вот это я понимаю! Питер – бока повытер! – восхитился Шаланда. – Ну чё я вам говорил? Барон – вор фартовый!
– А я и не сомневался, – с готовностью подтвердил Казанец. – Это все Гога.
– Ты это, Барон… в самом деле… Ежели я вчера лишнего брякнул… то не со зла, а просто…
– Хорош! Откусили и забыли!
– Тебя сразу на Ленинградский?
– Да, сделай такое одолжение, – кивнул Барон и обернулся к сидящей позади троице: – Я в дорогу рыжьё, ювелирку, шмотки брать не стану. Так что вы мне пока часть доли наличманом отслюнявьте, а остальные расчеты в следующий приезд произведем.
– Как скажешь, любезный! Ёршик! Кюпюры у тебя? Скока там набралось?
– Щас посчитаем.
Ёршик порылся в стоящей на коленях сумке, выудил из нее упакованный в газету «кирпич», развернул и профессионально зашелестел дензнаками.
Минуту спустя торжественно озвучил итоговое:
– Без семи червонцев две штуки на круг.
– И это не считая остального прибытку! – присвистнул Казанец. – Не фигово девки пляшут!
– Надеюсь, никто не будет возражать, если в качестве аванса я возьму половину?
– О чем речь, Барон! Ёршик, отстегни человеку его долю!
– Мой тебе совет, Шаланда: картину зашхерьте и временно про нее забудьте. А я пошукаю в Ленинграде, кому сбагрить. Здесь, в столице, лучше бы не светить.
– Как скажешь, Барон. Сегодня ты банкуешь. Тем более я вааще не представляю, кому и за какие тити-мити ее впарить можно. Скока, мыслишь, этот Айвазян стоить могёт?
– Не меньше трех.
– Мать моя женщина! – охнув, закатил глаза Казанец…
Минут через пять «Победа» лихо вырулила на круг площади Трех вокзалов и остановилась напротив центрального входа на Ленинградский. Пока Барон прощался с мужиками с задней парты, Гога услужливо метнулся к багажнику, достал чемоданчик гостя и вручил отбывающему питерцу со смущенно – уважительным:
– Еще раз, Барон! Извини, что я поначалу того… черта в тебе увидел…
– Много текста, Гога. Прощевай. Надеюсь, скоро увидимся.
– Легкой дороги, Барон!
Скинув пассажира, «Победа» снова вернулась на круг и покатила на северо-восток, в сторону родных Сокольников.
Дождавшись, когда ее силуэт скроется в общем потоке машин, Барон подхватил чемоданчик и направился к зданию вокзала. Однако не Ленинградского, как мыслилось подельникам, а Ярославского.
Здесь, отстояв небольшую очередь, он сунул голову в окошечко кассы и поинтересовался:
– Барышня! А когда уходит ближайший до Перми?
– Завтра утром. В 6:15.
– Хм… А до станции Галич?
– Минуточку… Через сорок минут отправляется пассажирский «Москва – Шарья». Он останавливается в Галиче. Время прибытия – 9:30. Билеты есть.
– А Галич, я правильно понимаю, это ведь пермское направление?
– Пермское.
– Тогда выпишите мне один до Галича.
– Вам купе или плацкарту?
– Знаете, я, буквально на днях, ездил в купейном. И как-то оно мне не глянулось. Потому – давайте плацкарту…
Вот она жизнь. Во всей своей черно-белой полосатости.
Еще вчера днем здесь, строго напротив, сидел импозантный ленинградский журналист, которого она потчевала изысканными деликатесами и поцелуями взасос. А теперь там же, за тем же кухонным столом, строчил протокол осмотра угрюмый сотрудник милиции. Большие водянистые глаза его таращились так, словно бы милиционера одолевал сон, и лишь досадное препятствие в образе и подобии рыдающей хозяйки ограбленной квартиры мешало ему предаться столь сладостному занятию.
Не снимая обуви, на кухню протопал инструктор-собаковод, ведя в поводу часто-часто дышащую служебную овчарку, с вывалившегося языка которой на паркет капали крупные слюни.
Мадам брезгливо поморщилась и инстинктивно поджала ноги.
– Ну что там, Сережа? – продолжая строчить, полюбопытствовал угрюмый.
– Муха след взяла без проблем. Но догуляли мы с ней лишь до выхода со двора. А дальше – глухо. Сами понимаете, сколько народу в Столешниковом толкётся.
– Это точно. А что Климов? Все еще вахтершу опрашивает?
– Ага. Боюсь, сегодня это дохлый номер, у бабки натуральная истерика.
– Но хоть что-то удалось из нее вытянуть?
– Похоже, грабителей было трое. Плюс этот, который лжетелефонист.
– Словесный портрет составить сможет? После истерики?
– Вряд ли. Эти ухари, когда спускались, специально лампочку в подъезде выкрутили.
– Толково. Ладно, Сережа, возвращайтесь с Мухой в отдел. И скажи там, внизу, Климову, чтобы поднимался.
– Хорошо. Да, со слов вахтерши, один из троих вроде как горбун.
– Кто?!
– Горбун.
– А она ничего не перепутала? Может, просто рюкзак за плечами?
– Уверяет, что не рюкзак, а именно горб.
– М-да. Хоть стой, хоть… ложись.
Друг животных и его питомица вышли в прихожую. А угрюмый милиционер, словно вспомнив наконец о существовании Мадам, прервал свою писанину и попросил:
– Алла Анатольевна, будьте любезны, продиктуйте координаты вашей домработницы. Меня интересуют адрес и телефон для связи.
– А зачем?
– Видите ли, – вздохнув, взялся раскладывать очевидное милиционер, – ваши входные замки не взломаны, а открыты ключами. Подобрать такие непросто. А вы сами сказали, что комплектов ключей существует три: у вас, у пребывающего в заграничной командировке мужа и у домработницы. Ваш на месте. Остается выяснить за остальные.
– А-ааа… Теперь понимаю.
– И еще одно: припомните, не могло случиться так, что ваш комплект на какое-то время оставался без присмотра в присутствии посторонних людей?
– Посторонних? Без присмотра?.. О, господи!
– Что такое? Вы что-то вспомнили?
– Нет-нет, просто я вдруг подумала…
– ЧТО? Что вы подумали?
Голос Мадам предательски дрогнул, а глаза в очередной раз увлажнились:
– Скажите, а… а мы можем с вами поговорить… ну так, чтобы… без… э-эээ… записывания?
– Поговорить мы можем. Но, если поведанная вами информация будет представлять интерес для следствия, нам все равно придется ее проверять, отрабатывать.
– Да-да, я понимаю. Но скажите, можно будет сделать так, чтобы об этом ничего не узнал…
– Не узнал кто?
– Мой муж, – в голосе Мадам послышались истерически нотки.
– Вот только не надо снова начинать плакать! Разумеется, мы со своей стороны сделаем все возможное. Чтобы – да. Хм… Вернее, чтобы нет.
И хотя клятвенные заверения угрюмого милиционера прозвучали не слишком убедительно, тем не менее Алла Анатольевна решилась:
– Хорошо, я расскажу… Дело в том, что в середине прошлой недели я ездила в Ленинград, на юбилей к подруге. И в ночь на понедельник возвращалась обратно. «Красной стрелой». В нашем купе ехал один… – Тут Мадам густо покраснела и стыдливо прикрыта рот ухоженной, накануне тщательно отманикюренной ручкой. – О, господи! Стыд-то какой!
– Ну-ну? Продолжайте, Алла Анатольевна. В вашем купе ехал один – КТО?
…И снова, как и двое суток назад, Барон смолил одну за другой в вагонном тамбуре. И густой табачный дым снова не мог перешибить с ходу узнаваемого «аромата путешествия», в коем смешивались десятки специфических оттенков – от угольного дыма до запаха жженой резины тормозных колодок.
И снова колеса грохотали на стыках, а за окном пролетали громоздящиеся друг на друга черные, плотные шеренги лесов.
Барон любил поезда, любил дорогу. Любил жизнь как движение. Ведь именно в поезде ты наиболее отчетливо ощущаешь движение времени, но при этом словно бы пребываешь в отстраненном, вневременном состоянии. Поезд, как часовой механизм, беспристрастно отщелкивает минуты-километры. Меняется окружающий пейзаж, меняется все вокруг, и неуловимо меняешься ты сам, оставаясь при этом неподвижен и как-то по-особенному расслабленно спокоен. Наверное, это и есть гармония. Та самая, что разлита в музыке. Барон любил и понимал музыку. И стук вагонных колес был для него музыкой…
А за окном нет-нет да и блеснет огнями полустанок. Секунда-другая – всё, промелькнувший перед глазами безымянный и безликий для тебя оазис жизни отныне – не более чем ушедшая натура. Или все-таки это ты для него – ушедший? Кто перед кем промелькнул? А вот шут его знает! Что называется, без стакана не разберешься…
В живописи, в кино профессиональный термин «уходящая натура» означает заурядное: то, что нужно снимать (рисовать, описывать… etc) как можно скорее. Дождь, который вот-вот закончится. Ясная погода, которая сейчас есть, а еще часок-другой – глядишь, и… Но солнышко, слава богу, дело наживное: нет сегодня – как-нибудь перетопчемся до завтра. Гораздо страшнее и печальнее, когда не фотографически красиво ныряющее в воду закатное солнце, а близкий, родной человек «ныряет» и не возвращается, перестает жить на земле. А если это целое поколение родных – по крови ли, по духу ли – людей? А если целая эпоха?..
Барон уезжал из Москвы, выражаясь газетным штампом, с чувством глубокого удовлетворения. И дело здесь было не только в удачно провернутом, с колес сочиненном обносе квартиры в Столешниковом. Хотя и сам с него неплохо приподнялся и, что немаловажно, помог старому товарищу Шаланде укрепить пошатнувшийся было воровской авторитет.
Комбинацию, что и говорить, они разыграли изящную. Разве что в глубине души Барон, как ни странно, невольно сочувствовал Мадам. При всей «упакованности» и шоколадном образе жизни, была Алла Анатольевна бабой не самой счастливой. А может, вовсе и не в ней проблема, а в самом Бароне? По крайней мере, попробовав, разнообразия ради, сыграть роль альфонса, по окончании спектакля он сделал вывод, что эта маска – не для него. Не то чтобы неблагородно – скорее, просто противно.
Главным же итогом его двухдневного, во многом спонтанного, наскока на столицу стало явление цели, отчетливо обозначившейся после непростого разговора с Гилем. Пускай локальной, пускай и не самой красивой, но, в кои-то веки, настоящей цели.
Какие вообще могут быть цели у вора-одиночки? Украсть и не попасться? Та самая, поговорочная «красивая жизнь»: бабы, кабаки, вино, карты, юга? Так ведь всё это в жизни Барона было, есть и, хочется надеяться, еще будет. Но обзывать их, по совокупности, пафосным словом «цель»? Помилуй бог! Это, скорее, нечто из области ботаники. Жизнь растений.
Но вот Самарин – совсем другое дело. Именно что с большой буквы Цель, она же – мишень. Поехать в Пермь, разыскать дядю Женю и отомстить (покарать) – отныне представлялось Барону тем немногим, что он мог сделать в память об Ольге. И очистки собственной совести ради.
В процессе разговора с Гилем Барону в определенный момент сделалось невыносимо стыдно за то, что тогда, зимой 1954-го, выйдя на свободу после двух подряд отсидок, он и не подумал броситься на поиски Ольги. Даже Кудрявцев, казалось бы человек совершенно посторонний, и тот предпринял какие-никакие попытки, а вот он, Юрка… Как бы ни было мучительно больно себе в этом признаваться, но с какого-то момента слово вора в его жизни сделалось важнее и принципиальнее, нежели некогда данное слово брата.
…А за окном снова, как и двое суток назад, пролетали всё те же громоздящиеся друг на друга черные, плотные шеренги лесов. С каждым проворотом колесной пары поезд на шажок приближал Барона к станции Галич.
Прекрасно понимая, какой кипеж поднялся этим вечером в московской уголовке, Барон не рискнул проводить ночь в Москве в ожидании прямого поезда до Перми.
Так в его мозгу само собой вспыхнуло слово «Галич». Станция, на которой в феврале 1942 года беззащитная маленькая Оленька Алексеева осталась один на один с неведомым ей, страшным и равнодушным к чужим страданиям взрослым миром.
И вот теперь Барону не терпелось увидеть эту станцию. Выгрузиться на ней, смешавшись с местными жителями, затеряться и в одиночестве побродить по улочкам маленького провинциального городка. Сутки, не больше. Просто так. Всяко не поисков следов Ольги ради. Какие уж теперь следы? Всё давно заросло быльём и лопухами.
Поездка в Галич представлялась Барону своего рода попыткой персонального покаяния. В конце концов, не в церковь же нести вору-рецидивисту свои грехи и душевные раны?
– Я скоро приеду! Слышишь? Жди меня! Я очень скоро приеду за тобой! О-БЯ-ЗА-ТЕЛЬ-НО ПРИ-Е-ДУ!!!
КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ