И сколько раз бывали холода (сборник) Свичкарь Татьяна
Севастополь. Там продавали кораллы. Белые, розовые, красные жёсткие кустики на подставках. А в дельфинарии танцевали дельфины – стоило девушкам в форме вроде военной взмахнуть рукой. Можно было подойти и посмотреть – дельфин стоял глубоко в воде, именно стоял, вертикально, как человек, и видел тебя оттуда, и ждал мгновения прыжка…
Бахчисарай… Пыльные ханские ковры, Фонтан Слёз. Пакетики с лавандой и розовое масло в бутылочках – у торговок.
Вырубленный в скале монастырь, и высокий настоятель, который всё смотрел на нас… Подол рясы шёл чёрными волнами от ветра. И пещеры монастыря за его спиной, и ведущие к ним ступени, которым десятки веков… Древний город Чуфат-Кале… Его узкие заброшенные улочки. Оживает прошлое, когда видишь камни, приготовленные, чтобы бросать их в недругов, если начнётся штурм.
Он на огромной высоте – этот город, и, когда подходишь к краю горы, где земля обрывается, ощущение, что летишь на самолёте – и облака у ног… Годы спустя я буду стоять уже в наших краях на вершине Молодецкого кургана с одним иностранцем, и он, видя этот край, этот обрыв, спросит:
– Здесь кончается Россия?
Мы развелись за две недели до рождения Аси. Бред, ад, выяснение отношений. Рыдания Бориса и его пьяные клятвы, что этот запой – последний. Всё это было банально, страшно, и будущее проглядывалось отчётливо. Надо было рвать и эту нить.
И, заглядывая в будущее, скажу, что я об этом ни разу не пожалела. После развода отец не заинтересовался дочерью, вся их связь ограничивалась грошовыми алиментами.
В роддом меня провожала мама. Она плакала.
– Не она первая, не она последняя, – сказала хмурая санитарка, «принимавшая» меня, то есть сурово прошмонавшая вещи в пакете. Даже новый халат не разрешила пронести – сунула какую-то рвань.
Но со мною была Валькина картина – та девушка на качелях, что смеялась разноцветному небу, рушившемуся на неё водопадом красок. Девушка, которая знала, что жизнь прекрасна, и не давала мне сомневаться в этом.
Я смотрела на неё в минуты самой острой боли, и мне становилось легче.
А потом – дивное чувство. Конец декабря, снег за окнами горит белым огнём, воздух лёгок и радостен, и солнечный свет – ликование, и мятущиеся ветви берёз. Всё позади. И живёт на свете моя дочка.
А после…
Родина моя, ты сошла с ума… На обломках рухнувшего строя наживались все, кто мог… Безвременье… запомню я тебя… Мы жили почти на подножном корму. Картошка в огороде росла мелкая, чуть больше ореха. Щавель, петрушка… Подкопаешь пару кустов картошки, луковку бросишь, щавеля накрошишь, капельку масла. Минут десять всё покипит – вот тебе и суп на два дня.
И ещё лапшу помню растворимую. Порой все карманы обшаришь, ищешь мелочь. Да ещё и попривередничаешь в киоске: «Мне не с беконом, а с креветками». Как будто не одна и та же гадость.
Не забуду курицу. Какого-то огромного зверя, старого, купленного в ларьке, потому что «там подешевле». Сосед разрубил мне зверюгу на мелкие кусочки. Один такой кусочек в кастрюлю – варишь. И даже кружочка жира не всплывает.
С тех пор меня тошнит от любой политики, от любых бравурных речей чиновников. Во все времена они говорили и говорят, что народ живёт всё лучше. Но слишком хорошо помню я ту курицу и голодные глаза своего ребёнка…
Мамина подруга Люся, боясь операции, но всё же решившись на неё, говорила: «Посмотрела я на оперированных… Лежат первые дни пластом. А потом потихонечку, полегонечку, смотришь – и уже ползают. А там и ходить начинают – сперва по стеночке, а потом и так».
То же самое было и со мной. Полный нокаут, жизнь впроголодь, потом какая-никакая работа. И пошла, пошла…
Я продаю свитеры. Это неплохое дело. Магазин новый, нас здесь много. Тут и косметика, и сувениры, и даже мебель. Мой «свитерный» отдел – у окна. За ним дорога, ведущая к городскому рынку. Окно большое, от него тянет холодом, и я вижу как по дороге, обрамлённой высокими – в человеческий рост – сугробами, бредут женщины с сумками. Ветер, покрасневшие щёки… Мне хочется зазвать их к себе и одеть в свитеры, чтоб не мёрзли. Я сама – страшная мерзлячка и с трудом выношу физический холод. Но ещё хуже – душевный.
Все эти годы я не виделась с Валькой. Рассказывали, что он уехал из города, работает в соседнем посёлке, на заводе. Женился. Растёт, кажется, сын…
Я бы и рада увидеть Вальку, но… я не смею, просто не смею искать, тревожить его. Я знала, что не посмею этого сделать и в старости.
Аське четырнадцать лет. Она гнётся, ее «ведёт» набок… Врачи ставят диагноз – сколиоз.
Говорят, что дальше будет только хуже. Одна надежда – в Питере делают такие волшебные корсеты, которые, может быть, позволят избежать операции.
Гарлем плацкартного вагона, его много-этажность. Особым шагом, раскачиваясь немного, ловя под собой ускользающий пол, я иду за чаем. Свешиваются с верхних полок простыни. Накурено. Кто-то матерится, кто-то поёт. Пахнет уборной.
Дядька в тельняшке и трусах, пьяный, чуть не сшибает меня, несущую стаканы с кипятком.
В преддверии ночи разбитная проводница Лариса заглядывает в каждый отсек:
– Отцепят нас, пять часов стоять будем. Я ведро в тамбуре поставлю, а то как же терпеть…
– Аська, – говорю, – это те самые блоковские вагоны, зелёные, в которых «плакали и пели».
Как бы всю жизнь ни гнул нас чудовищный быт нашей Родины, единственное, от чего станет легче – от этих блоковских вагонов, от этой «пылинки дальних стран», от способности найти прекрасное в том, что тебя окружает. Или пожалеть его.
Всё так, как было сто лет назад. Мы вплываем в тяжёлые объятия Казанского собора. Я иду и вспоминаю, как во сне:
– Вот это – Гостиный двор. А в ту сторону если идти – будут Зимний дворец и Исаакий.
Наш хостел называется смешно – «Кака-дуева». Он совсем недалеко от величественного Невского, стоит свернуть за угол, на Фонтанку. Узкая река, гранитные берега, тёмно-серая вода. Я вспоминаю Валькино: «А если русло вдруг обмелеет?»
Парадный фасад старинного дома, огромный подъезд – с заброшенным камином и местом для швейцара… Чугунная резная решётка лестницы и очень низкие ступеньки – удобно подниматься и в бальных платьях.
Простуженная девушка Марина открыла нам комнату.
Я села на серебряный бархат дивана меж красных подушек… Утонула в его мягкости.
А если оглянуться – блестит в свете фонарей Фонтанка, дробятся разноцветные волны бликами. Как на Валькиных картинах.
Аська тоже подходит к окну:
– Мама, я люблю этот город.
На следующий день врачи дают нам надежду. Аськину болезнь можно успешно лечить, если днями и ночами не снимать пластмассовый корсет какой-то сюрреалистической формы. Он напоминает о компрачикосах Гюго, которые уродовали детей, будто отливая заново их тела, – на будущую потеху публике.
Аська ходит осторожно, опираясь на мою руку. Осторожно дышит.
– Вот и езжайте так до своей Фонтанки, – говорит врач, только что затянувший нам липучки на корсете до предельных отметок.
И снова мы поднимаемся на бесконечном эскалаторе, всплываем из тьмы. Я не спускаю глаз с Аськи – не упала бы в обморок. А потом вдруг вижу, что впереди, чуть выше стоит Митя.
Я б его здесь не нашла. Судьба протянула его мне, сказала: «На!»
На Мите чёрное пальто. Совсем взрослый дядечка, в нём не осталось ничего детского. Но это точно он. Тронуть его за рукав: «Я – Ира»? Иначе не узнает. Я тоже старуха.
– Митька, – говорю я негромко.
Поворачивается, и вот он – этот напряжённый миг прозрения, узнавания…
Он протягивает руку… и боится меня коснуться. Он боится отвести от меня взгляд. И ничего не может сказать.
И вдруг я понимаю, что и мне нечего сказать. Даже больше: острое сожаление – ну зачем, зачем я его окликнула?
До отхода поезда – час. Митя непременно хочет нас проводить. На Московском вокзале продают цветы. До этого я не видела вокзалов, где бы торговали цветами. А здесь – с ними встречают, с ними провожают…
Митя покупает огромный букет красных роз.
– Ася, подержи, – прошу я.
Мне нужно проверить паспорта, билеты…
– Я рада, что ты так респектабельно выглядишь, – говорю я Митьке, чтобы что-то сказать, – и вообще, что у тебя всё так хорошо…
Он уже успел рассказать, что у него своя фирма – какие-то услуги населению, что двое детей, о жене – ни слова.
– Дочку мою зовут Ирочка.
– В моей семье считают, что это не очень счастливое имя, – говорю я. – А впрочем… ведь дважды в одну и ту же реку не войти. Имена повторяются, судьбы – нет…
Осталось ступить на подножку вагона. Митя опять протягивает ладони, словно хочет взять в них моё лицо… И опускает руки.
Я отдаю билеты проводнице:
– Лучше бы ты назвал сына Валькой, – говорю я. – Он среди нас был как святой Валентин. Сама любовь.
Митю я увидела постаревшим. А Валька явился – юным.
Хозяйка моя решила сделать пожертвование. Передать десяток свитеров в детский дом.
Мне всегда казалось, что это очень хороший детский дом. Маленький, уютный, окружённый садом, где там и тут стояли скульптурки сказочных персонажей. Я пришла сюда не в первый раз. В вестибюле витали вкусные запахи – домашнего супа, пирогов.
Мне вручили матерчатые бахилы, оберегая царящую тут чистоту.
И тогда я увидела его. Среди детей, сбегавших по лестнице к ужину, спешил Валька. Тот самый, каким я его помнила. Только этот Валька был ровесником моей Аси.
– Что это за мальчик? – я даже не заметила, что схватила заведующую за рукав.
– Который?
– Вон тот, высокий…
– А, это Иван. Ванечка Котов. Второй месяц у нас. Отец умер от инфаркта. А мать… мать их давно бросила…
О нашем кладбище всё говорят, что собираются перенести его. Город состарился, и кладбище растёт. Когда я иду по его дорожкам и смотрю на фотографии на памятниках, я иногда представляю себе, что было бы, если бы все эти люди внезапно ожили. Их здесь больше, чем живущих там, в городе. Здесь был бы свой город… Но он и есть. И Валька теперь стал его жителем.
Иван указывает мне дорогу.
Вальку могли бы похоронить на «новой территории» – там, где сейчас хоронят. Сразу под скудным слоем почвы – камень.
Летом пейзаж – космический. Белые поляны с крестами и обелисками. Камень раскалён от солнца, дышать нечем, могилы так теснятся друг к другу, что нет уже благоговейного отношения к ним. Добираешься – как по клеткам кроссворда – в нужное место. Воду несёшь с собой. Всё несёшь. Если хочешь что-то посадить, цветы какие-то, – землю тоже надо принести.
Вальку могли похоронить у дороги – неприютно, чтобы мимо него шли и шли, тревожа его сон.
Но нет – Иван свернул на одну из боковых аллей старого кладбища.
Я боялась идти. Я не хотела идти. Потому что стоит увидеть на памятнике Валькино лицо – и смерть его станет непреложным фактом. Потому что это значит – я приняла его здесь, пришла к нему: «Здравствуй, вот я тебе цветов принесла…»
Иван протянул руку, указывая…
И раньше, чем подошла, я увидела в нескольких шагах впереди клён… А под ним… Яркие кленовые листья – жёлтые, красные с зелёными прожилками – засыпали плиту, скрывая её черноту – под привычными Валькиными бликами… Это была его последняя картина, вечная картина – живая, меняющаяся… Вон летит, кружится и ложится ещё один золотистый лист.
Слезливой я стала в последнее время. Хочу сдержать слёзы, чтобы перед мальчиком выглядеть мужественной, и не могу… А ещё удивлялась – почему так легко плачут ветераны. На войне не плакавшие…
Он был рад, что мы пришли к нему – его сын и я… Он знал, что мы пришли, и его это радовало – я точно знала.
Если бы я была одна, я бы легла на эту могилу, прижалась бы к камню, чувствуя, как он нагревается под моим телом, – чтобы хоть так почувствовать Вальку, прижаться к нему.
Но при мальчике я могла только гладить чёрный блеск гранита, сметая с него листья всё равно сейчас опустятся новые.
– Валечка, Валечка, солнце ты моё, родной ты мой, как я по тебе соскучилась… Как же я по тебе соскучилась, если бы ты знал!
Он и это знал, потому что всё известно было в его мире, на все вопросы даны ответы. И он точно успокаивал меня, как всегда успокаивал: он теперь будет здесь, и я всегда смогу прийти к нему – на время, поговорить, или насовсем. Тут не страшно, он уже прошёл эту дорогу – и страшного ничего нет…
Я видела реку, тонкий мост, по которому в своё время перейдёт каждый из нас, и Вальку, стоящего на том берегу и улыбающегося мне. Он словно спрашивал:
– Видишь?
Там, на том берегу, в его нынешнем мире, за его спиною, лежал тот город, который разными ликами своими представал во всех его работах. Город сумасшедших цветов – таких чистых, таких ярких, каким всё бывает только в детстве. Город, где нет горя – только щемящая радость, ликование души – от заворожённости этими цветами, алыми, золотыми, синими, изумрудными. И даже чернота здесь – это торжественное величие ночного неба, только закинь голову…
Теперь он мог, никого не спрашивая и ни перед кем не отвечая, бродить по улицам этого города, открывая даже ту красоту этого каменного цветка, что ещё не была передана им.
– Вижу, Валечка.
Я оглянулась на Ивана. У него было лицо послушника, с которым заговорил настоятель. Он стоял, сдвинув брови, губы чуть шевелились. Валька сейчас говорил не только со мной, но и с ним.
Я никогда не умела «ходить по инстанциям», добиваться чего-то. Но сейчас пошла напролом. И открывала двери в кабинеты со словами: «Дайте мне усыновить моего ребёнка!»
…Мы наряжаем ёлку. Достаём старые игрушки из коробки от моей куклы Насти. Мне купили её – огромную, дорогую, с закрывающимися глазами и розовыми волосами, сделанную из сливочно-мягкой резины, – в ту самую пневмонию, которая кончилась больницей и знакомством с Валькой.
Насти уже нет, а коробка сохранилась. Пожелтевшую вату мы осторожно снимаем слоями, обнажая хрупкость часов, люстр, корзин с фруктами, гномов, конькобежцев.
– Ванечка, вешай этот шар повыше – под самый султан. А эти две фигурки надо повесить рядом, они женаты с самого моего детства.
Тяжёлое «дзинь» толстостенных бокалов. Ледяное шампанское.
Третий час ночи.
Ванька сидит на полу возле ёлки, откинувшись спиной на книжные полки, и рисует что-то в блокноте. Ёлочная гирлянда отбрасывает на листок разноцветные блики. А дщерь моя небрежно лежит на животе и водит пальцем по рыжему полу, как по песку. Ах вот почему она так замерла – Ваня её рисует.
Я уплываю в сон, так легко… Может быть, снова увижу ту весеннюю поляну. Что-то цепляется за подушку. Я поднимаю руку. Кольцо. Серебро давно потемнело, но чист и прозрачен хрусталь. И только в глубине его – тёмное пятнышко, похожее на остров посреди океана.