Сбежавший жених Малиновская Елена
– Благодарю! – тихо прошептал Оскар.
Он произнес только одно это слово, но в нем слышалась с трудом сдерживаемая нежность.
В это время у открытого окна дома появилась Леони Фридберг; увидев свою воспитанницу, она в ужасе всплеснула руками.
– Майя, да неужели вы выходили в такую погоду? Ведь вы можете простудиться! Боже, в каком вы виде! Скорее снимите мокрый плащ!
– Да, это и я посоветовал бы сделать, – улыбаясь сказал Оскар. – Скорее, скорее домой!
Девушка с поклоном проскользнула мимо него. Вильденроде последовал за ней в дом, но в передней остановился, взглянув на яблоневую ветку, он нахмурился, у него мелькнуло подозрение, что он может встретить какую-нибудь помеху при выполнении своего плана, а между тем осознавал, что говорить об этом теперь опасно, он еще недостаточно милостиво принимался Дернбургом, а тот едва ли не задумываясь отдаст свою любимицу человеку, который намного старше ее, да и в Майе он еще не был уверен. Одно необдуманное слово могло все испортить. Надо же было именно теперь явиться этому графу Экардштейну и на правах друга детства вступить в дружеские отношения с Майей!
Несколько минут барон стоял, погруженный в раздумье, потом поднял голову, и его глаза опять блеснули гордым сознанием собственного достоинства. Он не боится борьбы за обладание Майей! Какое малодушие сомневаться в исходе состязания с этим безусым франтом! Горе ему, если он осмелится стать на пути барона Вильденроде!
Майя стояла у окна своей комнаты, не сняв мокрого плаща, и мечтательно смотрела на затянутое тучами небо, тихая, счастливая улыбка бродила на ее губах. Встреча в лесном домике была забыта, образ товарища по детским играм расплылся, она видела только одно – глубокие темные глаза, взгляд которых опутывал ее какими-то волшебными нитями, слышала только сдержанный голос, дрожавший от подавленной страсти. На душе у нее было сладко и в то же время жутко, она сама не могла бы сказать, что означает это ощущение: горе или радость.
Глава 9
Наступила весна. Она победоносно проложила себе путь сквозь бури и холод, мороз и туман и пробудила землю к новой радостной жизни.
По склону горы, покрытой зеленеющим лесом, быстро подымался одинокий путник. Было раннее утро, лес стоял еще погруженный в глубокую синеватую тень, а на мшистой почве блестели тяжелые капли росы. Этим путником был Эгберт Рунек, выполняя обещание, он шел на Альбенштейн, чтобы осмотреть крест на вершине скалы. Инженер вышел из леса на маленький горный лужок, прямо перед ним высилась эта могучая Скала. Совершенно обнаженная, она отвесно поднималась из темного соснового леса, обступившего подножие; вершина состояла из нагроможденных друг на друга зазубрин, в расселинах лепились карликовые сосны и хилый терн. Исполинский крест, укрепленный на вершине, отличал эту возвышенность от других.
Этот одиноко стоявший каменный утес был овеян множеством легенд, они населили леса таинственными гномами и эльфами, воспоминания о которых до сих пор жили в памяти суеверного народа. В недрах Альбенштейна таились несметные сокровища, они дремали в его каменной груди, ожидая минуты освобождения, и уже немало смельчаков поплатились жизнью за попытку добыть их оттуда; только всемогущая разрыв-трава может открыть доступ в эти сокровенные глубины. Тот, кто найдет эту траву, должен трижды ударить ею по скале и тогда:
- В глубокую, темную ночь
- Забрал он ларец золотой.
- Алмазы, все камни и серебро —
- Унес удалец молодой…
Странно, эти слова постоянно звучали в ушах Рунека, стоявшего на опушке горного леса. Это был последний куплет старинной народной песни, Эгберт знал ее в детстве, но давно уже забыл. Для него не существовало больше сказочных сокровищ, недра земли были пусты и мертвы, но слова песни все звучали в его душе, или, скорее, звучал голос, который последний раз произнес их при нем. Рунек всей душой ненавидел эту обольстительную прекрасную девушку, которая завлекла в свои сети его друга и собиралась стать хозяйкой Оденсберга, но не мог отделаться от звука ее голоса и демонического очарования ее глаз; никакой труд, никакое напряжение силы воли не могли помочь ему в этом.
Он перешел через луг и взглянул на Альбенштейн. Глубокие зимние снега и последние весенние бури, конечно, могли заставить крест пошатнуться, но, насколько было видно снизу, он все-таки стоял еще крепко и надежно. Вдруг Эгберт остановился, его глаза, как прикованные, не могли оторваться от вершины утеса; там, наверху, он увидел светлый силуэт, отчетливо вырисовывавшийся на небе, и его зоркий взгляд узнал эту фигуру, несмотря на значительное расстояние.
Итак, это было не простое хвастовство, не мимолетный каприз – бесстрашная девушка привела в исполнение то, что задумала, и притом, наверно, одна. Эгберт сурово сдвинул брови, но об отступлении нечего было и думать, его, безусловно, тоже заметили. Он взялся за посох и начал медленно взбираться наверх.
Дорога отсюда на вершину утеса была доступна лишь человеку бесстрашному и не подверженному головокружению. Она представляла нечто вроде тропинки, проложенной охотниками, и извивалась по самому краю почти отвесного обрыва, так что перед глазами того, кто шел по ней, постоянно была пропасть; иногда и эта тропинка исчезала, и тогда приходилось самому выбирать себе путь по крутому склону, покрытому камнями и острым щебнем, пока опять на некоторое время не показывалась протоптанная тропинка.
Эгберту изменили спокойствие и хладнокровие, с которыми он всегда ходил по горам, он то и дело спотыкался и шел значительно медленнее обычного. На вершине, в ярком свете утреннего солнца, сияя красотой и жизненной энергией, перед ним стояла Цецилия Вильденроде.
– Господин Рунек! Вот так встреча на Альбенштейне! – воскликнула она. – Однако нельзя сказать, чтобы вы не теряли времени на подъеме; я вскарабкалась быстрее.
– Я знаком с опасностями, – спокойно ответил Эгберт, – а потому не напрашиваюсь на них сам.
– Опасности? Я и не думала о них! Вы полагали, что я не решусь пройти по этой дороге, а если и решусь, то вернусь через пять минут, что вы скажете теперь? – и Цецилия вызывающе посмотрела на Рунека.
Теперь с его губ должно было наконец сорваться хоть одно слово восхищения! Но они произнесли только холодный вопрос:
– В Оденсберге знают о вашей прогулке?
– Это еще зачем? – со смехом воскликнула девушка. – Чтобы меня подвергли домашнему аресту или, по меньшей мере, стали следить за каждым моим шагом? На рассвете, когда все еще спали, я потихоньку вышла из дома, велела запрячь лошадей и поехала в Кронсвальд, а оттуда дорогу найти уже нетрудно. Видите, я нашла ее!
– Одна? – произнес Рунек. – Какая неосторожность! А если бы вы оступились и упали, а вблизи нет никого, чтобы помочь вам, и…
– Боже мой, не начинайте проповеди! – нетерпеливо перебила его Цецилия. – Я достаточно наслушаюсь выговоров, когда вернусь в Оденсберг.
– Я не имею ни намерения, ни права читать вам проповеди, это может позволить себе разве Эрих.
– Ему-то я меньше чем кому другому позволю читать мне нравоучения.
– Вашему будущему мужу?
– Именно потому, что он мой будущий муж; я твердо намерена удержать право распоряжаться собой.
– Это не составит вам особого труда, у Эриха уступчивый характер, он и не подумает защищаться.
– Защищаться? – повторила Цецилия. – Кажется, вы смотрите на наш будущий брак как на нечто вроде военных действий! Лестно для меня!
– Извините, я хочу осмотреть крест, – перебил ее Эгберт, – собственно, я пришел для этого. Надо предупредить возможность несчастного случая.
Цецилия закусила губы. Этот ответ говорил о явном нежелании перейти на дружеский тон, который ей заблагорассудилось принять, она метнула гневный взгляд на человека, осмелившегося так поступить с ней, и молча стала наблюдать, как Рунек шел к кресту и осматривал его. Он отнесся к делу весьма добросовестно, так что прошло не менее десяти минут, прежде чем он окончил осмотр и вернулся на прежнее место.
– Крест держится очень крепко и ничуть не покосился, – спокойно сказал он. – Не будете ли вы так добры передать это в Оденсберге, потому что я сам буду там лишь послезавтра, я полагаю, что вы не станете делать тайну из своей прогулки?
– Напротив, я намерена вдоволь нахвастаться ею. Не смотрите на меня с таким удивлением! Видите, этот кружевной шарф вовсе не подходит к моему костюму туристки, я взяла его, чтобы доказать им, что действительно была на Альбенштейне. Ведь я не могла предполагать, что встречу здесь вас и буду иметь право привести вас в качестве свидетеля.
Цецилия развязала белый кружевной шарф, покрывавший ее плечи и талию, и направилась к кресту.
– Что вы хотите сделать? – спросил Эгберт.
– Ведь я сказала: хочу оставить здесь знак своего пребывания, для того чтобы в Оденсберге поверили, что я была на Альбенштейне. Мой шарф будет развеваться там, на кресте.
– Но это – крайность, безумство! Вернитесь!
Однако Цецилия не послушалась. Стоя на самом краю пропасти, она обвязала крест шарфом. Страшно было смотреть на нее, ведь достаточно одного неосторожного движения – и она лежала бы разбитая в пропасти.
– Фрейлейн фон Вальденроде, вернитесь, прошу вас! – воскликнул Рунек.
Голос молодого человека был глух и беззвучен, в нем слышалось что-то вроде мучительной тоски. Цецилия обернулась и засмеялась:
– Неужели вы умеете просить? Я отойду… только посмотрю вниз, мне это нравится.
И в самом деле, охватив правой рукой крест, она сильно перегнулась над пропастью и бесстрашно заглянула в нее.
Эгберт невольно сделал несколько шагов к ней и протянул руку, как будто хотел силой увести ее с опасного места, он не сделал этого, но когда Цецилия наконец отошла от креста, в его лице не было ни кровинки.
– Теперь вы верите моему бесстрашию? – кокетливо спросила она.
– Не было никакой надобности в такой дерзкой игре с опасностью лишь для того, чтобы убедить меня, – ответил он сурово и, когда смелая девушка благополучно вернулась, глубоко вздохнул. – Один неверный шаг – и вы погибли бы.
– У меня не кружится голова, мне хотелось испытать сладкое и жуткое чувство, сжимающее сердце, когда стоишь над пропастью. Так и тянет вниз, так и кажется, что ты должна броситься туда, навстречу смерти! Вы никогда этого не испытывали?
– Нет, – холодно сказал Эгберт. – Надо иметь много… свободного времени для того, чтобы испытывать подобные ощущения.
– Которые вы считаете недостойными серьезного человека?
– По крайней мере, нездоровыми. Кому нужна жизнь для труда, тот дорожит ею, а если рискует, то лишь тогда, когда этого требует долг.
Если бы этот резкий ответ был произнесен кем-то другим, Цецилия, не говоря ни слова, повернулась бы спиной к такому нахалу. Несколько минут она молча смотрела на лицо молодого человека, все еще покрытое бледностью, а потом улыбнулась.
– Благодарю за нравоучение! Мы ведь не понимаем друг друга, господин Рунек.
– Я уже говорил, что мы принадлежим к двум различным мирам.
– Хотя и стоим так близко друг к другу здесь, на вершине Альбенштейна, – насмешливо договорила Цецилия. – Впрочем, я нахожу, что достаточно насладилась этим оригинальным удовольствием, я буду возвращаться.
– Так позвольте мне проводить вас, спуск гораздо опаснее, чем подъем. Дружба с Эрихом обязывает меня не оставлять вас одну.
– Дружба с Эрихом? Ах вот как! – губы баронессы надменно искривились, когда ей напомнили о женихе. Она бросила последний взгляд на крест, где утренний ветерок развевал длинные концы ее шарфа, и продолжала: – Старому, закаленному в непогодах кресту, конечно, никогда еще не случалось носить такое украшение! Я дарю этот шарф духам Альбенштейна; может быть, они из благодарности позволят мне хоть одним глазком взглянуть на их сокровища.
Она звонко засмеялась и направилась вниз; Рунек молча пошел впереди. Он был прав: спуск был очень опасен.
Время от времени в особенно опасных местах Эгберт несколькими словами напоминал своей прекрасной спутнице, чтобы она была осторожнее, и протягивал ей на помощь руку, но она ни разу не воспользовалась его услугами; она беззаботно шла по крутой тропинке, словно по самой удобной дороге, легкость походки давала ей возможность идти по сыпкому щебню, где ноги Эгберта не находили опоры, а когда надо было перепрыгнуть, она опиралась на альпеншток и перелетала с камня на камень, как эльф.
Когда они прошли большую часть пути и уже увидели впереди зеленеющий луг, Цецилия с обычной небрежностью ступила на мягкий щебень; на этот раз он обрушился и посыпался в пропасть, Цецилия поскользнулась, потеряла равновесие и в ужасе громко вскрикнула, чувствуя, что летит вниз; в глазах у нее потемнело.
Но в ту же секунду ее подхватили две сильные руки. Эгберт молниеносно обернулся, изо всех сил уперся спиной в скалу, подхватил дрожащую девушку и крепко сжал ее в объятиях.
Цецилия потеряла сознание, но через несколько мгновений ее большие темные глаза испуганно открылись и взглянули на склоненное над ней лицо ее спасителя. Она увидела, что это лицо было смертельно бледным, заметила выражение страха в этих обычно холодных чертах, почувствовала дикое, бурное, биение сердца в груди, на которой лежала ее голова. Она подвергалась опасности, и смертельный ужас отразился на его лице.
Несколько минут они стояли неподвижно, наконец Рунек медленно опустил руки.
– Обопритесь на мое плечо, – тихо сказал он. – Покрепче! Не смотрите ни направо, ни налево, а только на дорогу перед собой. Я поддержу вас.
Он поднял альпеншток и обхватил правой рукой талию Цецилии. Баронесса повиновалась, как автомат, опасность, которую она осознала только теперь, сломила ее упрямство, она дрожала всем телом, и у нее кружилась голова. Они медленно начали спускаться; Эгберт дышал учащенно и прерывисто, а на его лице пылал яркий румянец.
Наконец опасность миновала, они достигли луга. За все время спуска они не произнесли ни слова, и только теперь Цецилия подняла голову; она была еще бледна, но старалась улыбнуться, протягивая руку своему спасителю.
– Господин Рунек… благодарю вас!
Ее голос прозвучал как-то по-особому, в нем было что-то вроде сердечной теплоты, слышалась горячая благодарность, но Эгберт еле прикоснулся к ее протянутой руке.
– Не за что! Я оказал бы ту же услугу всякому, кто подвергался бы такой же опасности. Теперь успокойтесь, а потом я провожу вас до экипажа в Кронсвальд, до него еще довольно далеко.
Цецилия взглянула на него с удивлением, почти ошеломленная, неужели это был тот же человек, который только что в смертельном страхе наклонялся над ней, все существо которого дрожало от лихорадочного возбуждения, когда он скорее нес, чем вел ее с горы? Он стоял перед ней с неподвижным лицом и говорил по-прежнему холодно и равнодушно, как будто воспоминание о последней четверти часа совершенно изгладилось в его памяти. Но так только казалось; темные глаза Цецилии проникли в эту тщательно охраняемую от чужого взора душу, она знала, что в ней крылось.
– Вы считаете меня трусихой, способной часами дрожать после того, как опасность миновала? – тихо спросила баронесса. – Я только устала после трудного пути, и у меня болят ноги. Я отдохну с четверть часа.
Она опустилась на землю под высокой сосной, обросшие мхом корни которой образовали нечто вроде кресла. Она изнемогала от усталости, но у ее спутника не нашлось ни слова сочувствия или сожаления; казалось, у него было только одно желание – поскорее освободиться от роли проводника.
Трава ярко сверкала на солнце, позади них высился Альбенштейн, впереди открывался великолепный вид на горы. В этом ландшафте было особенное обаяние, мечтательное и тоскливое, как своеобразная поэзия, которой дышали все местные легенды. Внизу лежали долины, погруженные в голубоватую дымку, тогда как окружающие возвышенности были залиты ярким солнцем; по этим долинам и возвышенностям разливалось безграничное море леса, из которого то там, то сям выступали обнаженные вершины утесов да побелевшие от пены ленты горных потоков. Как из неведомой дали, несся таинственный шум деревьев, он то рос с неудержимой силой, то замирал вместе с ветром. И другие звуки доносил ветер снизу; было воскресное утро, и церковные колокола во всех маленьких лесных селениях призывали к службе.
Цецилия сняла шляпу и прислонилась к стволу дерева. Эгберт стоял в нескольких шагах, его глаза были обращены на нее; напрасно он силился смотреть вдаль, его взгляд снова возвращался к этой стройной фигуре в простом платье из бумажной материи, к блестящим волосам, сегодня просто зачесанным назад и заколотым на затылке под шелковой сеткой. Сейчас это была совсем другая девушка, чем та, которую до сих пор знал Эгберт, гораздо привлекательнее и… гораздо опаснее.
Несколько минут длилось молчание; наконец Цецилия подняла глаза и тихо спросила:
– И вы даже не браните меня?
– Я? Как мне может такое прийти в голову?
– Вы имеете полное право сердиться, своим легкомыслием я подвергла опасности и вашу жизнь, я чуть не увлекла вас за собой в пропасть. Мне… мне стыдно!
Баронесса говорила просительным тоном, почти робко, странно было слышать такую речь из этих уст. Эгберт покраснел до корней волос, но его голос сохранил прежний ледяной тон.
– Вы не знали, насколько серьезна опасность; в другой раз будете осторожнее.
– Так вы не хотите принимать мою просьбу о прощении точно так же, как отвергли благодарность? – с упреком спросила Цецилия. – Вы спасли мне жизнь, рискуя своей собственной… впрочем, в настоящую минуту вы имеете такой вид, как будто горячо раскаиваетесь в том, что сделали.
– Я? – воскликнул Эгберт.
– Да, вы! У вас такое выражение лица, точно вы не на жизнь, а на смерть боретесь с заклятым врагом. Боже мой, с кем бы это? Ведь, кроме меня, здесь никого нет!
Опять зашумел лес и стих, а звон колоколов стал слышен явственнее. Воздух переполнился звуками, они точно плыли и качались в солнечных лучах и сливались в странную музыку, которая звучала сначала отдельными разорванными аккордами, а потом полилась плавной мелодией.
Эти два человека, встретившиеся на уединенном лугу, принадлежали к различным сословиям; во всех мыслях и чувствах их разделяла пропасть, и тем не менее эта избалованная светская девушка, жившая лишь в водовороте развлечений, в вечной погоне за удовольствиями, в каком-то мечтательном забытьи прислушивалась теперь к таинственному пению леса, а этот человек, которому непрерывный труд никогда не оставлял свободного времени для мечтаний и дум, тщетно боролся с очарованием этой мелодии. Он привык всегда трезво оценивать действительность, видеть вещи в их истинном свете, ясными, спокойными глазами смотреть на жизнь, полную борьбы и непримиримых противоречий; по складу своего ума и характера он должен был относиться к окружающему трезво и прозаично, что общего мог он иметь с этой путаницей неясных, волнующих ощущений? И тем не менее они овладевали им, все крепче опутывали своими сетями, а среди мелодии природы раздавался ласкающий ухо человеческий голос: «С кем ты борешься? Ведь, кроме меня, здесь никого нет!»
Эгберт провел рукой по лбу, как будто желая заставить себя очнуться.
– Извините мне мое мрачное настроение, – сказал он. – Я думал о неприятностях, которые были у меня с рабочими в Радефельде. Человек, у которого, подобно мне, голова занята заботами, как видите, не годится для общения.
– Разве я требую, чтобы вы занимали меня разговорами? Эрих прав: вы так же непоколебимы, как эти скалы, неприступны, как сам Альбенштейн. Только подумаешь, что волшебное слово, которое дает возможность заглянуть в неизведанные глубины, наконец найдено, как в ту же секунду вход снова закрывается и исследователь натыкается на холодный камень.
Рунек не отвечал. Недаром он так боялся этой встречи, он знал, что в минуту опасности и страха изменил себе.
А его противница, понявшая теперь свою власть, была неутомима и хотела во что бы то ни стало насладиться своим торжеством. Немалых трудов стоило ей надеть на этого упрямого, непокорного человека ярмо, которое так охотно, с таким удовольствием носили все другие; теперь он был укрощен, и она хотела видеть его у своих ног.
– Эрих жалуется, что так редко видит вас, – продолжала она. – Когда вы бываете в Оденсберге, то проводите время исключительно в кабинете отца Эриха и уклоняетесь от приглашения в семейный круг. Радефельдские работы дают вам удобный предлог для этого, но я прекрасно знаю, что заставляет вас держаться вдалеке: мое присутствие и присутствие моего брата. Я с первой минуты почувствовала глухую вражду, которую вы питаете к нам, и не раз уже задавала себе вопрос: почему? Я не могу найти ответ на этот вопрос.
– Так спросите господина фон Вильденроде, он ответит вам.
– Значит, в Берлине, когда вы встретились впервые, между вами что-то произошло? Но ведь с тех пор прошли годы, Оскар уже давно все забыл, как вы сами слышали, неужели вы откажетесь от примирения? И неужели я не могу узнать, что именно тогда случилось? Вы и мне не скажете этого?
Голос Цецилии стал еще мягче, еще пленительней, темные глаза с мольбой смотрели вверх на Эгберта, и тот ясно чувствовал, как петля все плотнее затягивается вокруг него, как его сила воли исчезает под влиянием ласкающего звука этого голоса, хотя в то же время ясно осознавал, что прекрасное существо, сидящее недалеко от него, только играет им, играет самым постыдным образом и не чувствует ничего, кроме торжества удовлетворенного тщеславия. Он с трудом собрал все свои силы, чтобы разорвать эти позорные цепи.
– Вы говорите по поручению господина фон Вильденроде? – спросил он с такой горечью, что девушка с недоумением посмотрела на него.
– Что вы хотите этим сказать?
– Хочу сказать, что барону, должно быть, очень важно знать, что именно мне известно, и сестра, вероятно, кажется ему подходящим орудием для этой цели.
Цецилия вскочила, растерянная, негодующая. Смысл этих слов был ей понятен, она убедилась, что тут кроется что-то совсем иное, а не победа, которой она ожидала; это не были рассуждения человека, с губ которого готово сорваться признание в любви; его глаза пылали ненавистью и презрением.
– Я не понимаю вас, – сказала она, вспыхивая, – но чувствую, что вы оскорбляете меня и моего брата. Теперь я хочу знать, что произошло между вами, и вы скажете мне это.
– В самом деле? Это необходимо? Ваш брат, без сомнения, сообщит вам самые подробные сведения. Ну, так скажите ему, что я знаю о его прошлом гораздо больше, чем это может быть ему приятно!
Цецилия побледнела и воскликнула, дрожа от гнева:
– Что значат ваши слова? Берегитесь, чтобы Оскар не потребовал у вас объяснения!
Это предостережение не подействовало; Эгберт, измученный утомительной борьбой, которую скрывал в своей душе уже несколько недель, был доведен до крайности. Если бы он был прежним спокойным, холодным человеком, то не стал бы говорить, по крайней мере, в данный момент и на этом месте и пощадил бы в Цецилии женщину; теперь же он пылал местью к похитившей у него душу, колдовскими чарами приковавшей к себе все его мысли и чувства. Он думал, что ненавидит ее, хотел ненавидеть, потому что презирал ее. Если он нанесет ей оскорбление, если между ними образуется пропасть, такая глубокая, чтобы ни одно слово, ни один взгляд не могли перелететь через нее, это будет спасением для него, освободит его от власти Цецилии, и все будет кончено разом!
– Барон Вильденроде потребует объяснения? – с горькой насмешкой воскликнул он. – Как бы дело не приняло иного оборота! До сих пор я должен был молчать, потому что мое убеждение, как бы оно ни было твердо, еще ничего не значит; оно бессильно против страсти Эриха и чувства справедливости его отца. Они потребуют доказательств, а у меня их нет в настоящее время; но я сумею их найти и тогда не стану щадить!
– В своем ли вы уме? – прервала его Цецилия, но он продолжал с возрастающей горячностью:
– Может быть, Эрих изойдет кровью от раны, которую мне придется нанести ему, но ведь этот удар рано или поздно все равно поразит его; пусть же лучше это случится теперь, когда еще есть возможность возврата, когда он еще не связан с женщиной, которая будет без зазрения совести играть его любовью и счастьем. Ведь вы – сестра своего брата, баронесса Вильденроде, и, конечно, позаимствовали у него искусство подтасовывать карты. И он, и вы уже считаете себя хозяевами в Оденсберге. Не торжествуйте так рано! Вы еще не носите фамилии Дернбург, и я не остановлюсь ни перед чем, чтобы уберечь имя Дернбургов от несчастья стать добычей двух… авантюристов!
Страшное слово было произнесено. Цецилия вздрогнула как от полученного удара. Бледная, не в силах произнести ни одного слова, она оцепенело смотрела на человека, вдруг превратившегося в ее ожесточенного врага. Она не видела дикого, доходящего почти до бешенства горя, бушевавшего в его душе и увлекавшего его за пределы благоразумия, не знала, что каждое из этих слов, которые он с уничтожающим презрением бросал ей в лицо, в десять раз больнее уязвляло его самого, она чувствовала только страшное оскорбление, нанесенное ей.
– О, это слишком!.. Это слишком! Вы нагромождаете клевету на клевету, оскорбление на оскорбление! Я не знаю, на что вы намекаете, но мне известно, что все это – гнусная ложь, за которую вы нам ответите! Я передам брату все, слово в слово! Он ответит вам!
Это был взрыв такого пылкого негодования, такой бурный протест против незаслуженной обиды, что сомневаться в искренности Цецилии не было никакой возможности; Эгберт почувствовал это, и в его грозных, мрачных глазах блеснул луч надежды. Он порывисто сделал несколько шагов к ней.
– Вы не понимаете меня? В самом деле не понимаете? Вы не были поверенной брата?
– Нет! Нет! – с усилием произнесла Цецилия, дрожа от гнева.
Эгберт пристально смотрел ей в лицо, этот взгляд, казалось, старался проникнуть в самую глубину ее души, прочесть там правду; потом из его груди вырвался глубокий вздох, и он тихо сказал:
– Нет, вы ничего не знаете!
Наступила долгая, тягостная пауза. Благовест мало-помалу замолк, только колокол еще звонил где-то вдали; тем слышнее стала песнь ветра.
– В таком случае я должен просить у вас прощения, – сдавленным голосом заговорил Эгберт. – Своих обвинений против барона я не возьму назад. Повторите ему слово в слово то, что я сказал, смотрите ему при этом в глаза, может быть, тогда вы перестанете считать меня лжецом.
Несмотря на сдержанность его тона, его слова дышали такой непоколебимой уверенностью, что дрожь пробежала по телу Цецилии; впервые в ее душе зародился неясный страх. Этот Рунек имел такой вид, точно готов был отстаивать свои слова перед целым миром; если он не солгал, если… Она оттолкнула от себя эту мысль, но голова у нее закружилась.
– Оставьте меня! – с трудом произнесли ее дрожащие губы. – Уйдите!
Эгберт несколько секунд смотрел на ее лицо, а затем медленно наклонил голову.
– Вы не можете простить мне оскорбление. Я понимаю вас. Но, верьте мне, ведь и для меня это был самый тяжелый час в моей жизни!
Он ушел. Когда Цецилия посмотрела ему вслед, он уже исчез за деревьями; она была одна. Высоко над ней на кресте Альбенштейна развевался ее шарф, вокруг шумел лес, а вдали замирал последний удар колокола.
Глава 10
Эбергард Дернбург и Оскар фон Вильденроде ходили по террасе оденсбергского господского дома. Они рассуждали о политике, старик говорил очень оживленно и горячо, тогда как барон был молчалив и рассеян. Его взгляд то и дело останавливался на большой лужайке, где Майя и граф Виктор фон Экардштейн играли в крокет.
– Надо полагать, в этом полугодии в рейхстаге будут происходить бурные прения, – сказал Дернбург. – Рейхстаг будет созван сразу же после окончания выборов, и мне, вероятно, придется пожертвовать ему большую часть зимы.
– Разве вы так уверены, что вас опять выберут?
– Разумеется! Двадцать лет я был представителем своих избирателей, и оденсбергских голосов вполне достаточно, чтобы обеспечить мое избрание.
– Я именно потому и спросил. Вы в самом деле так уверены в этих голосах? За последние три года многое изменилось.
– У меня – нет, – спокойно возразил Дернбург. – Я и мои рабочие знаем друг друга несколько десятков лет. Правда, мне известно, что и здесь не обходится без нашептываний и подстрекательств, при всей своей власти я не могу оградить от них Оденсберг; может быть, некоторые из рабочих и прислушиваются к этой пропаганде, но основная масса твердо стоит за меня.
– Будем надеяться, что это так. – В голосе барона слышался легкий оттенок сомнения; несмотря на непродолжительность пребывания в Оденсберге, он уже познакомился с положением дел. – Местные социал-демократы что-то необыкновенно деятельны, всюду агитируют, и уже во многих избирательных округах получились самые неприятные сюрпризы.
– Но здесь кандидат – я и, мне кажется, я достаточно силен, чтобы тягаться с этими господами, – сказал Дернбург со спокойной уверенностью человека, чувствующего себя в полной безопасности.
Вильденроде собирался возражать, как вдруг с лужайки донесся звонкий смех, и он тотчас посмотрел туда.
Он залюбовался ловкими движениями игравших там двух стройных молодых людей, щеки которых пылали от волнения и увлечения. Каждый старался превзойти другого в игре и торжествовал, когда противник делал неудачный ход; они, как дети, бегали и весело дразнили друг друга. Глаза Дернбурга последовали за взглядом его спутника, и его лицо осветилось улыбкой.
– Резвы, как дети! Моей крошке Майе в шестнадцать лет еще позволительно так резвиться, но лейтенант, кажется, подчас совершенно забывает, что он уже не мальчик.
– Я боюсь, что граф Экардштейн вообще никогда не научится серьезности взрослого человека, – холодно сказал Вильденроде, – он очень мил, но чрезвычайно несерьезен.
– Вы несправедливы к нему; Виктор, к сожалению, легкомыслен и причинил немало хлопот родителям всякого рода сумасбродными и юношескими проказами, о которых вам могут рассказать и в Оденсберге, но сердце у него доброе. Он не гений, но откровенный и честный малый и достаточно одарен способностями для того, чтобы стать со временем хорошим офицером.
– Тем лучше, – заметил барон, – для графа и… для Майи.
– Для Майи? Что вы хотите сказать?
– Мои слова едва ли требуют объяснения, граф Экардштейн достаточно ясно выказывает свои желания и намерения, и я убежден, что он без всяких возражений согласился с планом брата.
– С каким планом?
– Судя по всему, молодой граф достаточно легкомыслен, вы сами признаете, что он всегда был таким, при этом он всецело зависит от брата, владельца майората. Что молодой, веселый офицер делает долги, это вполне естественно, но, говорят, он наделал их больше чем полагается, по крайней мере, по мнению графа Конрада. Говорят, между ними уже бывали стычки по этому поводу, и, разумеется, нельзя осуждать владельца майората, если он решился прибегнуть к насильственной мере для того, чтобы оградить себя от легкомыслия брата.
– И какова эта мера?
– Богатая женитьба. Одним словом, молодой граф приехал по желанию брата для того, чтобы возобновить отношения с Оденсбергом; о их цели догадаться нетрудно. Вы удивляетесь, что у меня такие подробные сведения? Случайность! Недавно, когда мы были в Экардштейне, я слышал разговор двух мужчин, которые, разумеется, и не подозревали, что я был в соседней комнате, иначе они не стали бы так распространяться об этом. По-видимому, богатый союз графа с Майей они считали уже решенным делом.
Чем больше говорил собеседник, тем больше хмурился Дернбург, но его голос не изменился, когда он ответил:
– В таком «решенном деле» последнее слово должно остаться, конечно, за мной, потому что Майя – почти дитя. Вообще, она слишком молода, чтобы уже сейчас говорить о ее замужестве… А, вот и ты, Эрих! Цецилии все еще нет?
Лицо Эриха было взволнованно и озабоченно.
– Нет, до сих пор нет! – поспешно ответил он. – Я спрашивал в конюшнях, никто не знает, куда она поехала. Она велела запрячь пони в маленький экипаж еще на рассвете, когда все в доме спали, и взяла с собой только Бертрама. Я ничего не понимаю!
– Должно быть, это один из капризов Цили, – заметил Оскар. – Никогда невозможно предвидеть, что придет ей в голову, тебе не мешает заранее привыкнуть к этому, дорогой Эрих.
– Мне кажется, Эрих сделает гораздо лучше, если отучит свою будущую жену от таких непонятных выходок, – с некоторой резкостью сказал Дернбург, – такие выпады никак не могут способствовать семейному счастью.
Вильденроде быстро заметил примирительным тоном:
– Может быть, здесь кроется просто шутка. Держу пари, что Цили своей загадочной поездкой хочет сделать нам сюрприз.
Тем временем игра на лужайке продолжалась, и теперь, по-видимому, там разгорелся спор, обе стороны вели его с очевидным удовольствием и наконец завершили громким взрывом хохота и примирением. Дернбург опять взглянул в ту сторону и нетерпеливо крикнул:
– Майя, не пора ли кончать игру? Иди сюда!
Девушка послушно пришла, весьма разгоряченная игрой, Экардштейн последовал за ней.
– У меня есть просьба к вам от имени брата, господин Дернбург, – как всегда, весело и чистосердечно сказал лейтенант, – в среду день рождения Конрада, гостей у нас будет очень мало, но Дернбурги, разумеется, должны быть в их числе. Надеюсь, мы можем рассчитывать на ваше присутствие?
Просьба была произнесена тоном, который не допускал возможности отказа, однако ответ Дернбурга на нее был очень холоден:
– Мне чрезвычайно жаль, граф, но в среду мы ждем гостей из города и сами должны исполнять обязанности хозяев.
– Гостей? Кого это, папа? – с любопытством спросила Майя. – Я ничего не слышала об этом.
– Зато теперь слышишь. Во всяком случае, мне очень жаль, что я не могу принять ваше приглашение, граф.
Отказ был выражен крайне решительно. Виктор промолчал, но непривычно холодный тон Дернбурга и его церемонное обращение «граф», которое прежде почти всегда заменялось просто именем, не остались незамеченными; взгляд молодого человека невольно устремился на Вильденроде, как будто он подозревал, что враждебное влияние исходит от него.
Но юность ненадолго поддается неприятному впечатлению, веселая болтовня Майи снова дала начало разговору, и только Эрих оставался рассеян и молчалив; тем не менее сестре и Виктору удалось увлечь его с собой в оранжереи посмотреть на только что расцветшие орхидеи.
Несколько минут на террасе царило молчание, потом барон сказал сдержанным голосом:
– Мне очень жаль, если мой рассказ несколько ухудшил ваше впечатление о молодом графе, но дела обстоят так, что я счел своим долгом говорить.
– Разумеется, я очень благодарен вам, – кивнул головой Дернбург. – Но я не имею привычки осуждать человека на основании одних сплетен, которые ходят в обществе, а потому разузнаю хорошенько, что здесь правда, а что нет.
– Разузнайте, – спокойно ответил Вильденроде. – Впрочем, что касается молодости Майи, то в нашем кругу девушки так часто выходят замуж в этом возрасте, если она действительно почувствует склонность к человеку…
– Который гоняется за богатой наследницей, чтобы поправить собственные дела, – перебил его Дернбург с горечью, доказывавшей, что сообщение барона сделало свое дело. – Я спасу свое дитя от такой участи.
– Это будет нелегко. Надо, чтобы претендент был свободным и независимым человеком и достаточно богатым, чтобы на него не могло пасть подозрение в преследовании корыстных целей, все другие непременно будут рассчитывать на ваши миллионы.
– Не все! – с ударением возразил Дернбург. – Я знаю одного такого человека; он беден и имеет только голову на плечах, правда, эта голова кое-чего стоит и обеспечит ему будущее; ему была открыта дорога к независимости и богатству, стоило только протянуть руку, но от него потребовали, чтобы он пожертвовал своими убеждениями, и он не согласился.
– О ком вы говорите? – спросил барон.
– Об Эгберте Рунеке… Вас это удивляет? Я давно убедился, что Эрих не будет в состоянии самостоятельно справляться с Оденсбергом, тут нужен человек моей закалки, а Эгберт именно таков – недаром он прошел мою школу. Но он так запутался в Берлине в сетях социал-демократов, что я почти не надеюсь освободить его.
– Неужели вы действительно хотели… несмотря на то что все знали?..
– Да, несмотря на то что все знал; я убежден, что он прозреет; только бы это не случилось слишком поздно для вас обоих.
Вильденроде после небольшой паузы медленно произнес:
– Впервые я не понимаю вас.
– Очень может быть, но не можете же вы считать меня способным собственной рукой бросить факел в свой Оденсберг. Если Эгберт не изменит своих убеждений, между нами все будет кончено, но… этого не будет, ему нужна свобода, он хочет выдвинуться, чего бы это ему ни стоило, хочет борьбы, но в то же время ему необходимо работать, созидать что-либо новое и быть хозяином того, что он создал; подобные натуры недолго выносят иго партии, которая всегда требует слепого послушания и не дает проявляться индивидуальным стремлениям отдельных личностей. Я боюсь только, что он опомнится, когда уже упустит свое счастье.
Грозные тучи собрались на лбу барона, и он сказал, с трудом владея голосом:
– По-моему, вы чересчур высокого мнения о своем любимце. Но как бы то ни было, вы намекнули…
– На что намекнул, господин фон Вильденроде?
– Я лучше сделаю, если не скажу, потому что… ведь это – абсурд.
– Почему? – рассерженно спросил Дернбург. – Не потому ли, что Эгберт – сын заводского рабочего? Его родители умерли, а если бы и были живы, то я выше подобных предрассудков.
Вильденроде молчал и смотрел не на говорившего, а перед собой, на заводы, на его лице застыло неприятное выражение.
– Я вижу, у вас иное мнение по данному вопросу, – снова заговорил Дернбург. – В вас возмущен родовой аристократ, которому мое мнение кажется чем-то чудовищным. Я иначе смотрю на это. Эриху я предоставил самостоятельность выбора, но за счастье дочери отвечаю я. Моя крошка Майя родилась поздно, но стала солнечным светом моей жизни; как часто в тяжелые минуты я черпал мужество в ее чистых глазах, в ее звонком детском смехе! Я не хочу, чтобы она стала жертвой корыстных расчетов, я желаю, чтобы она была любима и счастлива. Я знаю только одного человека, в руки которого без страха отдал бы ее судьбу, потому что убежден в его любви к ней. Он неспособен на расчет, он доказал мне это.
В этот момент вышедший из дома лакей доложил, что с патроном желает поговорить директор и ждет его в кабинете.
– В воскресенье? Должно быть, что-нибудь важное, – сказал Дернбург, поворачиваясь к двери. – Еще одно слово, господин фон Вильденроде. То, о чем мы сейчас рассуждали, должно остаться между нами, прошу вас смотреть на это как на доверенную вам тайну.
Он вошел в дом, и Оскар остался один, скрестив руки на груди, он прислонился к балюстраде террасы и погрузился в мрачное раздумье. Об этой опасности он не подозревал, никогда на нее не рассчитывал, перед ней бледнела и превращалась в ничто опасность, которую представляло появление графа Экардштейна, за минуту перед тем казавшееся ему таким грозным.
Очевидно, Дернбург предполагал существование любви между своей дочерью и этим Рунеком. На губах Вильденроде появилась насмешливая улыбка превосходства, он лучше знал, кого любила Майя, и чувствовал себя достойным своего соперника. Довольно колебаться, нечего больше раздумывать, пора действовать!
Глава 11
В конце обширного оденсбергского парка лежало Розовое озеро, маленький прудик, обрамленный тростником, и острый громадный бук протянул над ним свои ветви, а густо разросшийся кустарник, весь в цвету, обступил его со всех сторон.
На скамье под буком сидела Майя, в ее руках были цветы, которые она нарвала по дороге, а теперь хотела сложить в букет. Но до этого дело не дошло, так как рядом с ней сидел Оскар фон Вильденроде, «случайно» пришедший на это же место и сумевший так занять ее разговором, что она забыла и о цветах, и обо всем на свете. Он рассказывал о своих путешествиях. В Европе почти не было страны, которой бы он не знал, а он был мастером рассказывать. Майя напряженно, затаив дыхание, слушала его, девушке, кругозор которой до сих пор ограничивался семьей, все это казалось странным, необычным, похожим на сказку.
– Чего только вы не видели и не испытали! – восторженно воскликнула она. – Ведь это совсем другой мир.
– Другой, но не лучший, – серьезно сказал Вильденроде. – Правда, есть привлекательная, опьяняющая сторона этой жизни, это полная свобода с постоянной переменой и обилием впечатлений, и меня когда-то она прельщала, но это уже давно прошло. Наступает день, когда с человека спадает пелена упоения и он чувствует, до какой степени все это глупо, пусто и ничтожно, когда он со своей желанной свободой оказывается совершенно одиноким среди людской суеты!
– Но ведь у вас есть сестра! – с упреком заметила девушка.
– Через несколько месяцев и она покинет меня, чтобы принадлежать мужу, и мне страшно подумать о том, каким одиноким я вернусь к прежнему бесцельному существованию. Вы не можете себе представить, как я завидую вашему отцу! Он так уверенно стоит на земле благодаря труду, тысячам людей он дает заработать на хлеб, всеобщая любовь и уважение окружают его и последуют за ним в могилу, когда же я подвожу итог своей жизни, то что я вижу?
Майя, пораженная этими горькими словами, взглянула на него. Впервые Вильденроде заговорил с ней таким тоном, она знала его лишь остроумным светским кавалером, который по отношению к ней всегда оставался пожилым человеком, шутливо разговаривающим с девушкой. Сегодня он говорил иначе – позволил ей заглянуть в его душу, и это победило ее робость.
– Я думала, что вы счастливы в этой жизни, которая кажется такой беззаботной и привлекательной, когда вы рассказываете о ней, – тихо сказала она.
– Счастлив? Нет, Майя, я никогда не был счастлив, ни одного дня, ни одного часа.
– Но в таком случае… зачем же вы продолжали так жить?
– Зачем? Зачем вообще люди живут? Чтобы добиться счастья, о котором нам поют еще в колыбели и которое в молодости чудится нам скрытым там, в огромном мире, в голубой дали. Не зная покоя, мы лихорадочно гоняемся за ним, все надеемся, что еще настигнем его, а оно отступает все дальше и дальше, наконец, бледнеет и рассеивается, как дым; тогда мы отказываемся от погони, а вместе с тем и от надежды.
В этих словах чувствовалась с трудом сдерживаемая мука, ведь Вильденроде лучше, чем кому другому, была знакома эта погоня за счастьем, которое он искал столько лет напролет; какими путями он стремился к нему – знал только он сам.
В этой прекрасной обстановке, среди весенней природы, где все дышало красотой и миром, его печальное признание прозвучало как-то странно. Вильденроде глубоко перевел дыхание, как будто хотел вместе со вздохом вдохнуть в себя мир и чистоту; потом он взглянул на розовое детское личико Майи, не задетое даже легким дыханием той жизни, которую он узнал до мельчайших подробностей, в темных глазах, смотревших на него, сверкали слезы, и тихий, дрожащий голос произнес:
– Все, что вы говорите, так грустно, дышит таким отчаянием! Неужели вы в самом деле больше не верите в возможность счастья?
– О нет, теперь я верю! – горячо воскликнул Оскар. – Здесь, в Оденсберге, я опять научился надеяться. Это повторение старой сказки о драгоценном камне, который ищут тысячи людей по разным дорогам, в то время как он спрятан где-то в молчаливом дремучем лесу; наконец один счастливец находит его; может быть, и я такой же счастливец! – и барон, схватив руку девушки, крепко сжал ее.