Сбежавший жених Малиновская Елена
– Оставьте это! Не теперь…
– Именно теперь, именно в эту минуту я желал бы поговорить с вами! – возразил барон. – Я не ожидал и не заслужил такого отношения, с каким вы встретили мое предложение. Вы почти упрекнули меня, как будто, делая его, я совершил неблаговидный поступок.
– Вы его совершили, вы не должны были говорить о любви шестнадцатилетней девочке, не заручившись согласием отца. Если юноше простительно поддаться минутному увлечению, то человеку ваших лет это непростительно.
– Эта минута позволила мне изведать высшее счастье в моей жизни! – пылко воскликнул Оскар. – Она дала мне уверенность, что и Майя любит меня! Майя при вас повторила это признание, мы оба надеялись на благословение отца, а вместо этого нас осудили на бесконечное ожидание. Вы отправили Майю из Оденсберга, лишив себя ее близости только для того, чтобы отнять ее у меня.
– А что же я должен был сделать? После вашего преждевременного объяснения невозможно было позволить ей ежедневно, совершенно свободно видеться с вами, раз я не согласился на немедленную помолвку.
– Так сделайте это теперь! Сердце Майи принадлежит мне, а я люблю ее безгранично. Вы вынуждены отпустить сына в далекие края, позвольте же мне заменить его! Я полюбил ваш Оденсберг и отдал ему все силы человека, который устал вести бесцельную жизнь и желает начать новую. Неужели вы откажете мне только потому, что между мной и моей молоденькой невестой двадцать лет разницы?
В тоне барона слышалась горячая, убедительная просьба. Он не мог бы выбрать для разговора лучшего времени, чем сейчас, когда старик, хмуро сидевший перед ним, пережил крушение всех надежд, возлагаемых им на сына; надежда на человека, которого он прочил в помощники своему слабому, лишенному самостоятельности наследнику, тоже обманула его; этот план рухнул в ту минуту, когда Дернбург узнал, что сердце Майи уже не свободно. Ему не пришлось бы расстаться с любимой дочерью, если бы она стала женой Вильденроде, а последний со своей сильной, энергичной натурой заменил бы ему то, что он потерял в сыне.
– Это серьезное и важное по своим последствиям решение, – сказал Дернбург. – Если вы действительно решили полностью изменить свой образ жизни, то помните, обязанности, которые вас ждут, нелегки; может быть, они потому только и прельщают вас, что совершенно новы и незнакомы вам. Вы не привыкли к постоянному труду…
– Но я привыкну, – перебил Вильденроде. – Вы часто в шутку называли меня своим ассистентом, будьте же теперь моим настоящим учителем и наставником. Вам не придется стыдиться своего ученика. Я убедился наконец, что надо работать и созидать, чтобы быть счастливым, и я буду работать. Исполните же наконец мою просьбу! Вы позволили Эриху быть счастливым, неужели вы откажете в счастье Майе?
– Поживем – увидим! Через три недели свадьба Эриха, Майя вернется в Оденсберг и…
– Тогда я могу просить руки моей невесты! – бурно воскликнул Оскар. – О, благодарю вас, мы оба благодарим нашего строгого, но такого доброго отца!
Легкая улыбка осветила лицо Дернбурга, хотя он и не выразил согласия, но и не отверг благодарности.
– Однако довольно об этом, Оскар, – сказал он, впервые называя его так фамильярно. – Иначе кто знает, чего вы добьетесь от меня своей бурной настойчивостью, а у меня есть еще дело; сейчас должен явиться Эгберт, он приедет сегодня с докладом из Радефельда.
Сияющее выражение на лице Вильденроде погасло, и он заметил вскользь с деланым равнодушием:
– Господина Рунека теперь, вероятно, просто осаждают: ведь в его партии царит такая суета, что дым стоит коромыслом.
– Да, – спокойно ответил Дернбург, – господа социалисты храбрятся и петушатся донельзя; кажется, они собираются даже впервые выставить собственного кандидата на выборах.
– Это правда. А вы знаете, кого они наметили?
– Нет, но полагаю, что Ландсфельда, который при всяком удобном случае разыгрывает роль вождя. Впрочем, он не больше как агитатор, для рейхстага он не годится, а партия социалистов обычно знает своих членов от и до. Но ведь здесь все дело в том, чтобы попробовать свои силы, серьезно оспаривать у меня кандидатуру социалисты не собираются.
– Вы полагаете? Может быть, у господина Рунека имеются более точные сведения на этот счет.
Дернбург нетерпеливо пожал плечами.
– Разумеется, Эгберту придется теперь принять окончательное решение, он знает это не хуже меня. Если он будет заодно со своей партией, то есть в данном случае против меня, то между нами все будет кончено.
– Он уже решил, – холодно сказал Вильденроде. – Вы не знаете имени вашего соперника, а я знаю – его зовут Эгберт Рунек.
Дернбург вздрогнул как от удара, а потом заявил коротко и твердо:
– Это неправда!
– Извините, я узнал это из самых верных источников.
– Это неправда, говорю я вам! Вас обманули, этого не может быть.
– Едва ли. Впрочем, скоро мы все узнаем, так как вы ждете Рунека к себе.
Дернбург в сильном волнении заходил по комнате, но сколько ни размышлял, полученное известие казалось ему столь же неправдоподобным, как и в первую минуту.
– Вздор! На такое Эгберт не пойдет, он знает, что ему придется выступить против меня, бороться со мной.
– Не думаете ли вы, что это испугает его? – насмешливо спросил Оскар. – Во всяком случае, господин Рунек стоит выше таких устарелых предрассудков, как благодарность и привязанность, и кто знает, в самом ли деле на его избрание так мало надежды? Он столько месяцев жил в Радефельде, свободный от всякого надзора, имея в своем распоряжении несколько сот рабочих; без сомнения, он заручился их голосами, а каждый из них найдет ему десять-двадцать приверженцев среди своих оденсбергских товарищей. Он не терял времени даром. И этого человека вы осыпали благодеяниями! Он обязан вам воспитанием и образованием, всем, что у него есть, вы дали ему место, возбудившее зависть всех ваших подчиненных, а он воспользовался им для того, чтобы втихомолку подкопаться под вас и сокрушить здесь, в Оденсберге, голосами ваших же рабочих.
– Вы считаете это возможным? – резко спросил Дернбург. – Об этом, я полагаю, нам нечего беспокоиться.
– Дай Бог, но довольно уже и одной попытки. До этой минуты Рунек предпочитал хранить благоразумное молчание, хотя ему уже несколько месяцев назад было известно, в чем дело. Откроет ли это наконец ваши глаза, или вы все еще верите своему любимцу.
– Да, впрочем, Эгберт скажет мне все сам.
– Скажет, только не добровольно! Это будет тяжелая минута и для вас; я вижу, что одно предположение уже волнует вас, а между тем…
– Уйдите, Оскар, – мрачно перебил его Дернбург, – Эгберт может войти каждую минуту, а я хочу говорить с ним наедине, что бы ни вышло из этого разговора.
Он протянул барону руку и тот ушел; его глаза горели гордым, страстным торжеством, наконец-то он ступил на почву, на которой хотел стать полновластным хозяином, когда теперешний повелитель Оденсберга закроет глаза! Эрих добровольно уступал ему поле битвы, уезжая с женой в Италию; теперь горячие мечты барона о богатстве и власти могли осуществиться, а рядом с ними расцветало чудное, неизведанное им счастье! Еще немного – и горячо желанная цель будет достигнута.
Вильденроде вышел в переднюю, в ту же минуту противоположная дверь открылась, и он очутился лицом к лицу с Рунеком. Он невольно сделал шаг назад, инженер тоже остановился; он видел, что барон хочет пройти в дверь, но продолжал стоять на пороге, как будто намереваясь загородить ему путь.
– Вы желаете что-нибудь сказать мне, господин Рунек? – резко спросил барон.
– В настоящую минуту – нет, – холодно возразил Эгберт, – позднее – может быть.
– Еще вопрос, найдется ли у меня тогда время и охота вас слушать.
– Я полагаю, у вас найдется время!
Их взгляды встретились, глаза одного сверкали дикой, смертельной ненавистью, глаза другого были полны мрачной угрозы.
– В ожидании этого я покорнейше попрошу вас дать мне дорогу, вы видите, я хочу выйти, – высокомерно произнес Оскар.
Рунек медленно посторонился, Вильденроде прошел мимо него с насмешливой, торжествующей улыбкой. Его не пугала больше опасность, до сих пор темной грозовой тучей висевшая над его головой; если бы его противник и заговорил теперь, его не стали бы слушать, «тяжелая минута», наступившая там, в кабинете, должна была уничтожить его врага.
Войдя в кабинет, Рунек застал патрона за письменным столом; в поклоне, которым Дернбург ответил на приветствие молодого человека, не было ничего особенного, но когда тот вынул портфель и стал открывать его, он сказал:
– Оставь, это ты можешь сделать после, я хочу поговорить с тобой о более важных вещах.
– Я попросил бы у вас сначала несколько минут внимания, – возразил Рунек, вынимая из портфеля бумаги. – Работы в Радефельде почти окончены, через Бухберг проложен туннель, и вся масса воды, находящаяся в почве, направлена к Оденсбергу. Вот планы и чертежи. Остается только соединить водопроводную трубу с заводами, а это сумеет всякий, когда я оставлю свое место.
– Оставишь? Что это значит? Ты не окончишь работ?
– Нет, я пришел просить отставки.
Рунек избегал смотреть на патрона. Дернбург ничем не выразил своего удивления, он откинулся на спинку кресла и скрестил руки.
– Вот как! Разумеется, ты сам знаешь, что тебе следует делать, но я надеялся, что ты хоть доведешь до конца порученные тебе работы. Прежде ты не имел привычки делать что-нибудь наполовину.
– Именно поэтому я и ухожу; меня призывает другой долг, и я обязан повиноваться.
– И он не позволяет тебе оставаться здесь?
– Да.
– Ты имеешь в виду предстоящие выборы? – сказал Дернбург с ледяным спокойствием. – Ходят слухи, что социалисты хотят на этот раз выставить собственного кандидата, и ты, надо полагать, решил голосовать за него. В таком случае мне понятно, почему ты требуешь отставки. Положение, которое ты занимал в Радефельде, и твои отношения со мной и моей семьей несовместимы с твоими поступками. Так долой их! Не будем скрывать, что здесь все дело только в борьбе со мной.
Эгберт стоял молча и опустив глаза. Очевидно, ему трудно было признаться, но вдруг он решительно выпрямился.
– Господин Дернбург, я должен открыть вам одно обстоятельство: кандидат, которого намерена проводить наша партия, – я.
– Неужели ты снисходишь до милости лично сообщить мне об этом? – медленно спросил Дернбург. – Я не надеялся на это. Сюрприз, который ты намерен был сделать мне, несомненно, вышел бы гораздо эффектнее, если бы я узнал имя кандидата из газет.
– Вы уже знали? – воскликнул Эгберт.
– Да, знал и желаю тебе успеха. Тебя нельзя упрекнуть в робости, и для своих двадцати восьми лет ты достаточно нахально добиваешься чести, которой я счел себя достойным, только когда мог опереться на долгую трудовую жизнь. Ты только что встал со школьной скамьи и уже хочешь, чтобы тебя подняли на щит как народного трибуна.
Лицо Рунека то краснело, то бледнело.
– Я боялся, что вы именно так все воспримете, и это еще более затрудняет положение, в которое против моей воли поставило меня решение моей партии. Я боролся до последней минуты, но в конце концов меня…
– Вынудили, не правда ли? Понятно, ты – жертва своих убеждений! Я так и знал, что ты станешь прикрываться этим! Не трудись напрасно, я знаю, в чем дело!
– Я неспособен на ложь и думаю, вы должны бы знать это, – мрачно сказал Эгберт.
Дернбург встал и подошел к нему вплотную.
– Зачем ты вернулся в Оденсберг, если знал, что наши убеждения непримиримы? Ты не нуждался в месте, которое я предложил тебе, перед тобой был открыт весь мир. Впрочем, что я спрашиваю! Тебе надо было подготовить все для борьбы со мной, расшатать почву под моими ногами, сначала предать меня в моих же владениях, а потом разбить наголову!
– Нет, этого я не делал! Когда я приехал сюда, никто не думал о возможности моего избрания; всего месяц тому назад возник этот план, и только на днях он окончательно утвержден, несмотря на мое сопротивление. Я не мог говорить раньше, это была тайна партии.
– Разумеется! Что же, расчет верен. Ни Ландсфельд, ни кто другой не имел бы ни малейших шансов на успех в борьбе со мной, попытка вытеснить меня неминуемо потерпела бы фиаско. Ты же сын рабочего, вырос среди моих рабочих, вышел из их среды, все они гордятся тобой; если ты внушишь им, что я не кто иной, как тиран, который все эти годы угнетал их, высасывал из них последние соки, если пообещаешь им наступление золотого века, это подействует; тебе рабочие, может быть, и поверят. Если человек, который был почти членом моей семьи, возглавит их, чтобы начать борьбу со мной, то уж, верно, их дело правое; они готовы будут головы свои прозакладывать, что это так.
Почти те же слова молодой инженер слышал несколько месяцев тому назад из уст Ландсфельда, он опустил глаза перед проницательным взглядом Дернбурга.
А тот, выпрямившись во весь рост, продолжал:
– Но до этого еще не дошло! Еще посмотрим, забыли ли мои рабочие, что я тридцать лет работал с ними и для них, всегда заботясь об их благе, посмотрим, так ли легко разорвать союз, укреплявшийся в продолжение целой человеческой жизни. Попробуй! Если кому это и может удаться, то только тебе. Ты мой ученик и, вероятно, знаешь, как победить старого учителя.
Эгберт был бледен как мертвец, на его лице отражалась буря, происходившая в его душе. Он медленно поднял глаза.
– Вы осуждаете меня, а сами на моем месте, вероятно, поступили бы точно так же. Я достаточно часто слышал от вас, что дисциплина – первый, важнейший закон для всякого большого предприятия; я подчинился этому железному закону, должен был подчиниться. Чего мне это стоило, знаю лишь я один.
– Я требую повиновения от моих людей, – холодно сказал Дернбург, – но не принуждаю их становиться изменниками.
Эгберт вздрогнул.
– Господин Дернбург, я многое могу стерпеть от вас, особенно в эту минуту, но этого слова… этого слова я не вынесу!
– Что делать, вынесешь! Чем ты занимался в Радефельде?
– Тем, в чем могу отчитаться перед вами и самим собой.
– В таком случае ты плохо исполнил свою обязанность, и тебя заставят искупить свою вину. Впрочем, к чему ворошить прошлое? Речь о настоящем. Итак, ты кандидат своей партии и принял оказанную честь?
– Да… так как это – решение партии. Я должен был покориться.
– Должен! – повторил Дернбург с горькой насмешкой. – В твоем лексиконе появилось слово «должен»! Прежде ты почти не знал его, прежде ты только «хотел». Меня ты счел тираном потому, что я беспрекословно не принял твоих идей относительно облагодетельствования народа, ты оттолкнул мою руку, которая хотела направлять тебя, требовал свободы, а теперь добровольно подчинился игу, которое закует в цепи все твои помыслы и желания, вынудит тебя порвать со всем, что тебе близко, заставит унизиться до роли изменника. Не горячись, Эгберт, это правда! Ты не должен был возвращаться в Оденсберг, если знал, что может наступить час, подобный настоящему; ты не должен был оставаться, когда узнал, что тебя хотят столкнуть со мной, но ты вернулся, ты остался, потому что тебе приказали. Называй это как хочешь, а я называю это изменой. Теперь иди, мы закончили.
Дернбург отвернулся, но Эгберт порывистым движением приблизился к нему.
– Не прогоняйте меня! Я не могу так расстаться с вами. Вы ведь были мне отцом!
В этом душевном порыве прорвались долго сдерживаемая мука и горе, но донельзя раздраженный старик не видел этого или не хотел видеть, он отступил назад, и во всем его облике почувствовалось ледяное отчуждение.
– И сын поднимает руку на отца? Да, я с удовольствием назвал бы тебя сыном, тебя, предпочтительно перед всеми другими! Ты мог бы стать хозяином в Оденсберге. Посмотрим, как отплатят тебе твои друзья за чудовищную жертву, которую ты им приносишь. Теперь все кончено, иди!
Эгберт молчал и медленно повернулся к выходу, с порога он бросил последний тяжелый взгляд назад и… дверь за ним закрылась.
Дернбург тяжело опустился в кресло и закрыл рукой глаза. Из всех испытаний, обрушившихся на него сегодня, это было самым тяжелым. В Эгберте он любил молодую, могучую силу, которая так напоминала его собственную и которую он хотел удержать за собой на всю оставшуюся жизнь; теперь ему казалось, будто с уходом этого молодого человека он навеки утратил лучшую часть самого себя.
Рунек мрачно шел через передний зал. Он так спешил, точно под его ногами горела земля. Было видно, как дорого обошелся ему этот час, когда он разорвал связь со всем, что ему было дорого. «Ты мог бы стать хозяином в Оденсберге!» – одна эта фраза уже определяла размеры жертвы, которую он принес, и кому принес! Он уже давно не испытывал того радостного воодушевления, которое не знает сомнения и не задает вопросов; но он не располагал свободой действий как в былое время, не имел больше права хотеть; он должен был поступать так, а не иначе.
Вдруг рядом зашуршало шелковое платье, и Рунек увидел перед собой баронессу Вильденроде. Он хотел с церемонным поклоном пройти мимо, но Цецилия тихо произнесла:
– Господин Рунек! Я должна поговорить с вами.
– Со мной?
Эгберт думал, что ослышался, но баронесса повторила тем же тоном:
– С вами… и наедине. Прошу вас!
– Как прикажете!
Цецилия пошла вперед, и он последовал за ней в гостиную. Там никого не было. Баронесса подошла к камину, как бы желая избежать солнечного света, яркой полосой врывавшегося в окно. Прошло несколько минут, прежде чем она заговорила. Рунек тоже молчал, его взгляд медленно скользил по ее лицу, которое теперь казалось совсем другим. Веселая невеста странно изменилась. Вместо неотразимо привлекательного создания, все существо которого дышало задорным весельем и избытком энергии, перед Эгбертом стояла бледная, дрожащая девушка с опущенными глазами, с горьким выражением в уголках рта. Она тщетно искала слова, но никак не находила их.
– Я хотела написать вам, господин Рунек, – наконец начала Цецилия, – но услышала, что вы здесь, и решила переговорить с вами лично. Нам нужно объясниться. Я должна напомнить вам о нашей встрече на Альбенштейне. Вероятно, вы так же, как и я, не забыли слов и угроз, которые тогда бросили мне в лицо; они были неясны для меня тогда и остаются неясными и теперь, но с тех пор я знаю, что вы непримиримый враг моего брата и меня.
– Ваш – нет, баронесса, – перебил Рунек. – Я жестоко заблуждался и сразу понял это, я просил у вас прощения, но, правда, не получил его. Мои слова и угрозы относились к другому.
– Но этот другой – мой брат, и удар, который обрушится на него, поразит и меня. Если вы когда-нибудь встретитесь с ним, как встретились тогда со мной, то исход будет ужасный, кровавый. Я много недель дрожала при мысли об этом, а теперь не могу больше, я хочу знать… что вы намерены делать.
– Ваш брат знает о нашей встрече на Альбенштейне?
– Да.
Рунек не стал больше спрашивать, да и незачем было узнавать, что сказал Вильденроде, смущенный, растерянный взгляд Цецилии говорил достаточно ясно, и он решил избавить ее от тягостных расспросов.
– Успокойтесь, – серьезно сказал он. – Встречи, которой вы боитесь, не будет, потому что я завтра же покидаю Радефельд и окрестности Оденсберга, а так как вы с Эрихом уедете на юг, то у вашего брата не будет больше никаких оснований оставаться здесь после вашего бракосочетания; его отъезд избавит меня от необходимости относиться к нему враждебно. От вас же мне не нужно защищать Оденсберг и дом Дернбурга; теперь я знаю это.
Рунек не подозревал, как тяжело было Цецилии слушать его. Она знала о грандиозных планах Оскара, знала, что ее свадьба будет только способствовать осуществлению его собственной цели, что его брачный союз с Майей будет рано или поздно заключен и сделает его хозяином в Оденсберге; но она молчала, зная, что не права, молчала, чтобы опять не навлечь несчастье, которое ей только что удалось устранить.
В большой комнате наступила могильная тишина, в этот миг расставания секунды и минуты бежали с пугающей быстротой! Вдруг Эгберт сделал несколько шагов к Цецилии и заговорил с дрожью в голосе:
– Своими беспощадными обвинениями я допустил по отношению к вам вопиющую несправедливость, которую вы не можете простить мне. Я не мог предполагать, что вы были в полном неведении. Согласны ли вы все-таки выслушать мою последнюю просьбу, предостережение?
Девушка утвердительно кивнула.
– Ваш брак вырвет вас из прежней обстановки и освободит от угнетения брата, освободитесь же и от его влияния! Не давайте ему распоряжаться вашей жизнью; его вмешательство принесет вам несчастье и гибель. То, что я раньше только подозревал, теперь знаю точно. Дорога барона идет по краю пропасти.
Цецилия вздрогнула. Она вспомнила о мрачной угрозе, которой Оскар заставил ее остаться в Оденсберге, и в ее воображении всплыл образ мертвого отца.
– Не продолжайте! – Она с усилием овладела собой. – Вы говорите о моем брате.
– Да, о вашем брате, – выразительно повторил Рунек, – и вы не возражаете мне, следовательно, вы знаете…
– Я ничего не знаю, не хочу ничего знать! О, Господи! Сжальтесь же надо мной! – Цецилия обеими руками закрыла лицо и покачнулась.
Эгберт мгновенно оказался рядом и поддержал ее, как и тогда на Альбенштейне, ее голова с бледным лицом и закрытыми глазами лежала на его плече.
– Цецилия!
В этом единственном слове, сорвавшемся с губ Эгберта, слышалась пылкая страсть; большие темные глаза Цецилии медленно открылись и встретились с его глазами, одну секунду – целую вечность – они смотрели друг другу в глаза.
Громкие звонкие удары часов возвестили полдень. Эгберт опустил руки и отступил.
– Сделайте Эриха счастливым! – глухо произнес он. – Прощайте, Цецилия!
Через секунду его уже не было в комнате, а Цецилия, прижимаясь пылающим лбом к холодному мрамору камина, плакала, ей казалось, что ее сердце разрывается на части.
Глава 15
Домики многочисленных служащих Оденсберга образовывали нечто вроде маленького городка. Тут был и дом доктора Гагенбаха – маленькая вилла в швейцарском стиле. Она была рассчитана на довольно многочисленное семейство, но пожилой холостяк-доктор и не думал жениться и уже много лет жил один в обществе старухи-ключницы, а теперь к ним присоединился его племянник. В качестве главного врача Гагенбах имел обширную практику в самом Оденсберге, но к нему часто обращались и со стороны.
И сегодня в его приемной сидел приезжий пациент, впрочем, внешне далеко не походивший на больного. На вид этому мужчине было приблизительно лет сорок, и был он весьма внушительной полноты: его руки едва сходились на объемистом брюшке, а глаза почти исчезали за пухлыми, красными, лоснящимися щеками. Тем не менее он чрезвычайно долго рассказывал о своих страданиях и перечислил целый ряд недугов. Наконец Гагенбах перебил его.
– Все, что вы мне рассказываете, я прекрасно знаю, господин Вильман. Я неоднократно говорил вам о том, что вы слишком много внимания уделяете своей драгоценной особе. Если вы не станете в меру пить и есть, не будете укреплять здоровье моционом, то лекарства, которые я вам прописал, не помогут.
– В меру? О Господи, я сама умеренность, но, к сожалению, хозяин гостиницы в данном отношении неминуемо становится жертвой своей профессии – должен же я иной раз поболтать со своими гостями, выпить с ними! На этом держится мое заведение и…
– И вы самоотверженно переносите свою мученическую участь? Как угодно, но в таком случае не требуйте от меня помощи, вообще, я не дорожу побочной практикой, у меня и в Оденсберге полно работы. Почему вы не обратитесь к моим коллегам, у которых гораздо больше свободного времени?
– Потому что я не доверяю им. В вас есть что-то внушающее доверие.
– Да, благодарение богу, я обладаю нужной для этого грубостью, – с полнейшим спокойствием ответил Гагенбах, – она всегда внушает доверие. Итак, угодно вам подчиняться моим предписаниям? Да или нет?
– Да ведь я во всем подчиняюсь! Если бы вы знали, что я вынес за эти последние дни! Эта ужасающая тяжесть в желудке…
– В чем виноваты вкусные жаркое и соусы.
– А эта одышка, это головокружение…
– Происходят от пива, которое вы прилежно употребляете каждый день. Пиво надо исключить, еду ограничить. Итак…
Доктор перечислил целый ряд средств, которые привели Вильмана в неописуемый ужас.
– Да ведь это просто лечение голодом! – завопил он. – Ведь так я и умереть могу!
– А вы предпочитаете пасть жертвой своей профессии? Мне это безразлично, но в таком случае оставьте меня в покое.
Пациент глубоко и сокрушенно вздохнул, но, видно, внушающая доверие грубость доктора одержала верх над его нерешительностью, он сложил руки и, подняв глаза к потолку, умиленно произнес:
– Если уж нельзя иначе, то, Господи, благослови!
Доктор проницательно на него глянул и вдруг спросил:
– Нет ли у вас брата, господин Вильман?
– Нет, я был единственным сыном своих родителей.
– Странно, мне бросилось в глаза сходство… то есть, собственно говоря, это вовсе не сходство, напротив, у вас с ним нет ни одной общей черты. А, может быть, у вас есть родственник, который был в Африке, в Египте, в Сахаре или где-то там в песчаных пустынях?
Полные розовые щеки Вильмана слегка побледнели; он усердно занялся своей тяжелой золотой цепочкой.
– Да… двоюродный брат…
– Который был миссионером? Да? И потом умер от лихорадки?
– Да, господин доктор.
– Его звали Энгельбертом? Так и есть! А вас как зовут?
– Пан-кра-ци-ус, – протяжно ответил Вильман, все еще играя цепочкой от часов.
– Красивое имя! Итак, через три недели вы опять приедете, а если мне случится проезжать мимо вашего ресторана, то я сам наведаюсь.
Вильман простился, кротко поблагодарив за полученный совет, и Гагенбах остался один.
– Все подходит! – пробормотал он. – Значит, двоюродный брат почившего Энгельберта с траурной лентой! У обоих манера набожно поднимать глаза, очевидно, это фамильный недостаток. Сказать ей или нет? Чтобы она сейчас же позвала дражайшего родственника, сызнова переживала вместе с ним всю эту прискорбную историю да еще возобновила свою клятву в вечной верности этому Энгельберту? Кстати, надо будет дать Дагоберту обещанный рецепт, ведь он как раз идет в господский дом к Леони.
Доктор отправился в комнату племянника. Молодой человек был уже совсем готов к выходу, но еще стоял перед зеркалом и внимательно рассматривал себя. Он расправил галстук, пригладил рукой белокурые волосы и постарался красиво закрутить пробивающиеся усики. Наконец он отступил на несколько шагов назад, убедительно приложил руку к сердцу, глубоко вздохнул и начал что-то вполголоса говорить.
Некоторое время доктор с возрастающим удивлением молча наблюдал за ним, а потом сердито крикнул:
– Мальчик, ты не рехнулся?
Дагоберт вздрогнул и покраснел как рак.
– Я уже думал, не спятил ли ты, – продолжал дядя подходя. – Что означают эти фокусы?
– Я… я учил… английские слова, – объяснил Дагоберт.
– Английские слова с такими вздохами? Странный способ учебы!
– Это были английские стихи; я хотел еще раз… Пожалуйста, милый дядя, отдай мне тетрадь! Это мои сочинения!
Как хищная птица, кинулся он к синей тетради, но слишком поздно, доктор уже раскрыл ее и стал перелистывать.
– Зачем так волноваться? Я думаю, у тебя нет причин стыдиться своих сочинений, к тому же ты, кажется, уже имеешь успехи. Фрейлейн Фридберг немало потрудилась над тобой, и, я надеюсь, ты благодарен ей.
– Да, конечно… она трудилась… я трудился… мы трудились… – заикался Дагоберт, очевидно не соображая, что говорит, а его глаза с ужасом следили за рукой дяди, который, переворачивая тетрадь страницу за страницей, сухо заметил:
– Ну, если ты, так заикаясь, выразишь ей свою благодарность, то она будет не особенно польщена. А это что? – Он наткнулся на отдельно сложенный листок. – «К Леони», – с недоумением прочел он. – Стихи! «О, не сердись, что я у ног твоих»… Ого, что это значит?
Дагоберт стоял в позе преступника, застигнутого на месте преступления, в то время как доктор читал стихотворение, которое представляло ни более ни менее как форменное объяснение в любви втайне обожаемой учительнице, а заканчивалось торжественной клятвой в вечности этого чувства.
Прошло немало времени, прежде чем Гагенбах наконец разобрал, в чем дело, но зато, когда понял, над бедным Дагобертом разыгралась целая буря с громом и молнией. Сначала юноша терпеливо сносил головомойку, но затем попробовал протестовать.
– Дядя, я тебе очень благодарен, – торжественно сказал он, – но когда дело касается сокровенных тайн моего сердца, твоя власть кончается так же, как и мое повиновение. Да, я люблю Леони, я обожаю ее, это вовсе не преступление.
– Но глупость! – гневно крикнул доктор. – Мальчишка, едва соскочивший со школьной скамьи, не успевший еще даже стать студентом, и влюблен в даму, которая могла быть ему матерью! Так вот какие это были «английские слова»! Ты репетировал перед зеркалом объяснение в любви! Нет, я открою глаза фрейлейн Фридберг, пусть узнает, какой у нее примерный ученик! А когда она узнает все, помоги мне Бог! Она будет возмущена, будет вне себя! – И доктор сердито сложил злополучный листок.
Когда молодой человек увидел, как его выстраданное стихотворение исчезает в кармане сюртука бессердечного дяди, отчаяние придало ему храбрости и вернуло самообладание.
– Я уже не мальчик. – Он ударил себя в грудь. – Ты неспособен понять чувства, волнующие юношескую грудь, твое сердце давно остыло. Когда старость начинает серебрить голову…
Он внезапно замолчал и скрылся за большим креслом, потому что доктор, не терпевший намеков на свои седеющие волосы, грозно двинулся к нему.
– Я запрещаю тебе подобные язвительные выражения! – крикнул Гагенбах в ярости. – Серебрить голову! Сколько же, по-твоему, мне лет? Ты, вероятно, воображаешь, что дядюшка, наследником которого ты являешься, скоро отправится на тот свет? Я еще не собираюсь, заруби себе на носу! Теперь я пойду с твоей ерундой к фрейлейн Фридберг, а ты можешь тем временем дать волю чувствам, волнующим твою юношескую грудь. Это будут премиленькие диалоги!
– Дядя, ты не имеешь права насмехаться над моей любовью, – несколько робко сказал Дагоберт из-за кресла, но доктор был уже за дверью и шел в свою комнату за шляпой и палкой.
– Серебрить голову! – бурчал он. – Глупый мальчишка! Я тебе покажу мое «давно остывшее сердце»! Ты меня попомнишь!
Он стремительно зашагал к господскому дому. Когда вошел доктор, Леони Фридберг сидела за столом и дописывала письмо. Она с удивлением взглянула на него.
– Это вы? Я думала, что это Дагоберт, обычно он очень аккуратен.
– Дагоберт не придет сегодня, – отрывисто ответил Гагенбах. – Я подверг его домашнему аресту. Проклятый мальчишка!
– Вы слишком строги к молодому человеку и обращаетесь с ним, как с ребенком, тогда как ему двадцать лет.
Доктор сердито продолжал:
– Он опять выкинул безбожную штуку. Я с удовольствием умолчал бы о ней, чтобы избавить вас от неприятности, но ничего не поделаешь, вы должны все знать! – И, достав из кармана сюртука поэтические излияния своего племянника, доктор со зловещей миной передал их Леони, сказав: – Читайте!
Леони прочла стихи с начала до конца с непонятным спокойствием, на ее губах даже дрогнула улыбка.
Доктор, тщетно ожидавший взрыва негодования, счел необходимым помочь ей.
– Это стихотворение, – пояснил он, – и оно посвящено вам.
– По всей вероятности, так как тут стоит мое имя. Надо полагать, это произведение Дагоберта?
– А вам это, кажется, приятно? – рассердился Гагенбах. – По-видимому, вы находите совершенно в порядке вещей, чтобы он был «у ваших ног» – так сказано в этой мазне.
Леони, все еще улыбаясь, пожала плечами.
– Оставьте своему племяннику его юношеские мечты, они не опасны. Право же, я ничего не имею против них.
– Но я имею! Если глупый мальчишка еще хоть раз посмеет воспевать вас и приносить к вашим ногам чувства, волнующие его юношескую грудь, то…
– Что вам-то до этого? – спросила Леони, пораженная таким взрывом горячности.
– Что мне до этого? Ах да, вы еще не знаете! – Гагенбах вдруг встал и подошел к ней. – Посмотрите на меня, фрейлейн Фридберг.
– Я не нахожу в вас ничего особенно замечательного.
– Я и не хочу, чтобы вы находили меня замечательным. Но ведь у меня довольно сносная внешность для моих лет?
– Совершенно верно.
– У меня выгодное место, состояние, нельзя сказать чтобы маленькое, и неплохой дом, который слишком большой для меня одного.
– Я нисколько не сомневаюсь во всем этом, но…
– А что касается моей грубости, – продолжал Гагенбах, не обращая внимания на попытку прервать его, – то она только внешняя, в сущности, я настоящая овца.
При этом заявлении Леони весьма недоверчиво посмотрела на доктора.
– Одним словом, я человек, с которым можно ужиться, – с чувством собственного достоинства заключил доктор. – Вы этого не находите?
– Конечно, да, но…
– Хорошо, так скажите «да», и дело с кон-цом!
Леони вскочила со стула и густо покраснела.
– Что это значит?
– Что значит? Ах да, я забыл сделать вам формальное предложение, но это нетрудно исправить. Итак, я предлагаю вам свою руку и прошу вашего согласия… по рукам!
Доктор протянул руку, но избранница его сердца отскочила назад и резко ответила:
– Вы не должны поражаться тем, что я так удивлена, право, я никак не считала возможным, чтобы вы удостоили меня таким предложением.