И проснуться не затемно, а на рассвете Феррис Джошуа
Однажды вечером, уже после нашего воссоединения с Самантой, когда мне немного открылись глаза на несовершенства семьи Сантакроче, но я все еще хотел стать одним из них, приобщиться чистой сантакрочевской святости, мы отправились на праздничный семейный ужин. И вот посреди застолья я обратился к Бобу Сантакроче с речью о том, сколько бед и лишений выпало на долю католиков. Я рассказал ему пару фактов, которые узнал еще несколько лет назад, когда моя маниакальная любовь была в зените. Я упомянул казнь Томаса Мора, расхожее мнение, что Вавилонская блудница – это Рим, а также клятвы верности, не позволявшие католикам в Америке XIX века становиться чиновниками и сотрудниками муниципальных учреждений.
– А чего стоят эти восстания филадельфийских нативистов в 1844 году! – непринужденно добавил я.
Затем я упомянул беспрецедентную речь кандидата в президенты Джона Ф. Кеннеди, который отказался «отчитываться перед папой». Боб Сантакроче был крупный мужчина с темно-русыми волосами и голубыми глазами. По неведомым мне причинам – но вряд ли со зла – он называл меня Хилари.
– Ага, – рассеянно сказал он и посмотрел на меня так, словно только что увидел. Вдруг в его глазах загорелась некая мысль. – Как тебе новая квартира?
Мы с Сэм жили вместе, и ее родители были в курсе. Но чтобы не объяснять ничего благочестивым друзьям и родственникам, которые бы пришли в ужас от нашего добрачного сожительства, Сантакроче предложили снять на мое имя квартиру, которая бы большую часть времени пустовала, но в нужный момент предоставляла им возможность избавиться от моего присутствия. Когда к Сантакроче приезжали в гости – или друзья семьи, или друзья Сэм, чьи родители дружили с ее родителями и могли распространить нежелательные слухи, – меня просили на время перебраться в эту квартиру. Иногда я проводил там всю ночь. Когда, к примеру, родители Сэм приезжали на пару дней, они не желали видеть меня в «дочкиной» квартире и на каждом шагу сталкиваться со свидетельствами нашей греховной связи. Я согласился на этот обман – я! подумать только! – потому что Сэм настояла и потому что я сам на короткое время пал жертвой чудовищного обмана. До меня стало медленно доходить, что без чудовищных обманов, без лжи и лицемерия не может быть идеальной американской жизни, о которой я мечтал. Совершенство всегда поверхностно, и на какие только грязные уловки не идут люди, чтобы соблюсти внешние приличия.
– Отлично, – ответил я. – Вы очень щедры, спасибо вам за крышу над головой.
– Мы подумали, что вряд ли у тебя много денег. Все на учебу уходит.
– Это правда, – ответил я. – Живу впроголодь.
– А на полу спать ты вряд ли захочешь.
– Ага. Не самое приятное занятие.
– Ладно, Хилари, пойду глотну еще мартини. Бывай.
Позже на том же праздничном ужине мы слушали его воспоминания об учебе в университете Дрекселя – как они с однокурсниками жульничали и списывали на экзаменах.
И почему я решил, что такому человеку, как Боб Сантакроче, – простому, жизнерадостному, не обремененному мыслями о тяготах жизни и несовершенствах мира, – есть дело до ущемленных прав католиков? Да плевать ему на антикатолицизм, он никогда не мешал ему заводить друзей и делать деньги. То, что я сам остро среагировал на несправедливость – принял все это близко к сердцу, потому что смотрел на Сантакроче и не мог понять, как такие славные люди могут быть предметом чьей-либо ненависти, – было, по сути, признанием в любви, которого Боб Сантакроче не разглядел в моих патетических речах (да и кто в своем уме ждал бы от него такой чуткости?). Ну и, разумеется, я был начисто лишен такта и понятия об уместности определенных высказываний. Он ведь был обыкновенный добродушный простак, который легко наживался на любых обстоятельствах, умея извлечь из них выгоду. Да к тому же пропустил за вечер четыре мартини. Умей я болтать на вечеринках только о бейсболе, возможно, я сейчас был бы его зятем.
Познакомившись с Плотцами, я твердо вознамерился беседовать исключительно о спорте, погоде, знаменитостях, новых моделях автомобилей, политических скандалах, ценах на бензин, правильных клюшках для гольфа и прочих пустяках. Я взял на себя обет сдержанности в отношениях с Конни, а значит, и в отношениях с ее родными. Этот обет не позволял мне вести себя по-идиотски. В конце концов, мне было тридцать шесть, я имел высшее образование и процветающий бизнес. Кому и что я должен был доказывать? До меня Конни притаскивала на семейные ужины немытых блохастых музыкантов да поэтов-неудачников, которые (как я понял по некоторым непринужденным замечаниям ее родных) воровали вино и прощупывали подушки диванов на предмет денежных заначек. Я хотя бы прилично зарабатывал. Сидел бы себе за столом, помалкивал да улыбался. С таким подходом они, возможно, примут меня в семью, говорил я себе. И даже, если очень повезет, когда-нибудь полюбят.
Однако Плотцы не вели пустяковых бесед, какие были приняты на коктейльных вечеринках Сантакроче. На их семейных сборищах человек успевал только поднять какую-нибудь тему, как его тут же перебивал второй, а второго через минуту обрывал третий. Никакой пустой болтовни за столом. Плотцы живо интересовались политикой – и нашей, и израильской – и имели свое мнение о происходящем. Каждое новое мнение защищалось более рьяно и громогласно, чем предыдущее, и каждое было делом жизни и смерти. Даже такая ерунда, как книги, фильмы, рецепты и плата за парковку, была делом жизни и смерти. Эти люди, чьи дедушки и бабушки работали разносчиками и торговцами в Нижнем Ист-Сайде, чтобы устроить детей в вечернюю школу, ничего не принимали на веру. Им во всем нужны были весомые доводы. Никакого легкомыслия. Мне это очень понравилось, и я проникся к ним куда большим уважением, чем к Сантакроче. Сколько бы я ни уговаривал себя быть сдержанным, помнить о своем возрасте, профессии и печальных ошибках прошлого, удивительная семья Плотцев – первая в моей жизни семья американских евреев – сразила меня наповал живостью своих застольных бесед и редким в наши дни единодушием.
Атеисту приходится несладко по многим причинам, и отсутствие в его жизни Бога (а значит, всех благ и утешений, которые дарит божественное присутствие) – еще не самое скверное. Самое скверное заключается в том, что атеист утрачивает доступ к существенной части словаря. Милосердие, прощение, сострадание – все это я ценил не меньше, чем самый истовый верующий, пусть наши взгляды на первопричину разнились. Однако для этих понятий у меня не было подходящих слов. В ту пору я придумал для описания своих чувств какое-то другое слово, но сейчас могу сказать, что в кругу Плотцев я почувствовал себя благословенным.
Большую часть времени я вел себя хорошо, но пару-тройку сомнительных поступков все же совершил. Про то, как я расточал комплименты и танцевал хору на свадьбе сестры Конни, вы уже знаете. А еще я однажды (когда Конни куда-то отошла) предложил ее дяде Айре и тете Анне бесплатное лечение в моей клинике.
– Приходите в любое время, – сказал я, вручая Айре свою визитку. – Можно даже без записи.
Айра тщательно изучил карточку со всех сторон и передал жене.
– У меня уже есть стоматолог. Зачем мне еще один?
– Он просто хочет сделать нам приятно, Айра! – воскликнула Анна, отмахнулась и поблагодарила меня за предложение. – Но он прав. Мы уже двадцать лет ходим к одному стоматологу. Доктор Лакс, знаете такого?
Я помотал головой.
– Конечно, не знаете, он ведь из Нью-Джерси. Лучше стоматолога, чем доктор Лакс, я в жизни не встречала.
– Хорошо, но мое предложение всегда в силе. Просто имейте в виду – мало ли, вдруг срочная помощь понадобится.
– Если мне понадобится срочная помощь, я позвоню доктору Лаксу, – сказал дядя Айра.
Анна нахмурилась.
– Это он так говорит спасибо, – сказала она.
Примерно в то же время я начал интересоваться иудаизмом: при любой возможности шел в библиотеку и читал. Почему-то меня задевали за живое истории не о римлянах (слишком давно было дело) и не о фашистах (слишком общеизвестно), а об эпизодах меньшего масштаба: кучку евреев обвинили в каком-то нелепейшем преступлении и казнили, после чего местные чиновники тут же распродали все ими нажитое; пятьдесят евреев сожгли на деревянном помосте на кладбище, и их крики потом подробно описывались в дневнике некоего христианина; детей вытаскивали из огня и крестили против воли родителей, наблюдавших за происходящим из костра. Мир никогда не казался мне таким жестоким, бессмысленным и больным, как на страницах истории еврейского народа. И таким безнадежным.
В общем, вы понимаете, меня так и подмывало поделиться с кем-нибудь своими соображениями, разразиться очередной позорной неадекватной тирадой, как тогда с Бобом Сантакроче. Только вот антикатолические настроения по сравнению с антисемитскими – просто цветочки. Больше всего мне хотелось побеседовать с дядей Стюартом. Не знаю почему. Наверное, меня притягивали его чувство собственного достоинства, его выдержка и твердость принципов. За столом он всегда ел очень мало, словно потребление обычной пищи было ниже его и он питался чем-то другим, высокодуховной пищей, которую находил в Торе и в молчании. Однако эти порывы я сумел побороть. Дяде Стюарту меньше всего нужны были мои извинения за дела давно минувших дней, да я и не был виноват. Мне не хотелось, чтобы он подумал, будто я извиняюсь или жалею его и весь еврейский народ, вместе взятый. Я просто хотел, чтобы он знал: я все знаю. Но что я знал? Даже если бы я прочитал все, абсолютно все о еврейской истории, об их страданиях, о вере (а это было невозможно), – что бы мне это дало? Допустим, я подошел бы к дяде Стюарту и сказал: «Знаете, я тут читал про крестовые походы». Или про погромы. Или про насильственное обращение в христианство. Но разве я говорил бы о крестовых походах, погромах и обращениях? Нет, я говорил бы о себе. Как и тогда с Бобом Сантакроче, я лишь пытался бы продемонстрировать свою осведомленность и политкорректность. Только в отличие от Боба Сантакроче, дяде Стюарту было не плевать. Я боялся, что, если подниму все эти темы, дядя Стюарт услышит только: «Крестовые походы, ого! Погромы, ничего себе! Насильственные обращения, вау!» Словно это какой-нибудь хит-парад исторических событий, на которые так просто смотреть с правильной стороны на данном этапе истории. Я поклялся держать свои романтические симпатии в узде, и история антисемитизма – изгнание евреев из Франции, Испании и Англии, Холокост, – величие и масштабы этих событий помогали мне молчать, делали молчание единственно возможной тактикой поведения.
А потом на дне рождения Тео, двоюродного брата Конни, я допустил ошибку.
У читателя может сложиться впечатление, что я был атеистом всю жизнь. Это не вполне так. Мои родители были весьма равнодушными прихожанами протестантской церкви, которую мы все вместе посещали от силы раз десять. Только однажды, когда мне было восемь, мы ходили туда шесть недель подряд, не пропуская даже воскресную школу и обеды по средам. Это была идея моего отца, который таким образом надеялся удержать нас всех на пути истинном. Видимо, по чьей-то подсказке он решил, что Бог поможет ему избавиться от проблем, включая привычку приносить домой из «Сирза» все имевшиеся на распродаже утюги, а потом плакать в ванной, пока мама их возвращает. (Представьте, каково мне – здоровому ребенку – было смотреть на все это со стороны; я был удивлен поведением взрослых не меньше, чем расстроен слезами отца.) После самоубийства отца моя мама – видимо, в попытке что-то сделать со своей реакцией на немыслимое, – обошла великое множество церквей: баптисткую, лютеранскую, епископальную, церковь Ассамблеи Бога, церковь Христа, заурядные церкви и евангельские церкви, церкви, одобряющие самопожертвование, и церкви, одобряющие щедрые пожертвования… Потом она возвращалась домой, садилась на диван и скорбела, как скорбят большинство американцев: наедине с телевизором.
За это время я узнал – от теток, которые нагибались ко мне, упирая руки в колени, и от дядек в черном, которые штабелировали стулья, и от старых священников, предлагавших сесть к ним на колени, – что Бог есть. Он жив, он присматривает за мной, он добрый, всемогущий и прогонит все дурное. Он послал своего сына, Иисуса Христа, умирать за наши грехи, и Иисус полюбит меня, если только я ему позволю. Если я полюблю его всем сердцем, он вернет мне отца – мы снова встретимся в чудесном месте под названием «рай». Он исцелит папины раны и простит ему грехи. Папа больше никогда не будет грустить, а мама – плакать, и мы всегда будем вместе, и ничто нас не разлучит. Мне очень хотелось в это верить, и я поверил.
Примерно в ту же пору я впервые услышал о Мартине Лютере. В воскресной школе нас учили, что он – герой, человек, который выступил против папы Римского и вернул Библию народу. Допускаю, что после знакомства с ярыми католиками Сантакроче Лютер немного упал в моих глазах, однако я по-прежнему считал, что именно Лютеру мы обязаны Америкой, со всеми ее многочисленными разновидностями протестантизма. Однако с точки зрения иудаизма Лютер был отнюдь не герой. Он верил, что, стоит ему справиться с папским засильем и явить миру истинную мощь Писания, евреи тут же массово обратятся в христианство. Нормально так замахнулся, а? Евреи не предали свою веру во времена Христа, не дрогнули перед лицом Римской империи, пережили разграбление Иерусалима и огонь крестовых походов. Европейские короли отобрали у них все нажитое и отправили их вместе с детьми умирать в ссылке, однако и тут их вера не пошатнулась. Но теперь-то, решил Лютер, когда я раздам каждому по Евангелию, они одумаются. Евреи не одумались. Тогда Лютер передумал и написал памфлет «О евреях и их лжи», название которого весьма полно и точно отражало его истинные чувства.
Мне захотелось узнать у дяди Стюарта, известно ли ему, как безответственно и злобно высказывался Лютер о евреях и как его слова положили начало пяти столетиям жестокого антисемитизма, вылившегося в Холокост. Мне хотелось узнать, что он думает об этом мерзком потном немце. Уже тогда – еще до нашего короткого разговора на свадьбе Конниной сестры, когда он рассказал мне анекдот про филосемита и антисемита, – дядя Стюарт внушал мне страх. Однако и промолчать я не мог, слишком много гадостей я прочитал про Лютера. Передо мной были Плотцы во всем великолепии их многочисленной семьи, эти «злобные ядовитые черви», как писал о них Лютер, собравшиеся на празднование дня рождения Тео: Коннина бабушка Глория Плотц, ослепшая в результате разрушения желтого пятна сетчатки, но ласково улыбающаяся своим внукам; ее кузен Джоэл с громогласным смехом; младенец, спящий на руках Конниной сестры Деборы; дядя Айра, стоящий в сторонке и уплетающий печенье. «Наша вина в том, что мы их не истребляем», – говорил Лютер вот об этих людях, тетях, дядях и кузенах, дарящих подарки и уплетающих печенье. Я подошел к Айре.
– Читал на днях про Мартина Лютера, – сказал я. Он взглянул на меня. – Вы знали про его памфлет «О евреях и их лжи»? – Не переставая жевать печенье, он вскинул брови и отвел глаза. – Я его прочел.
– Зачем?
– Зачем?
– Ну да. – Он проглотил печенье. – Зачем?
– Потому что раньше не читал.
Он непринужденно вытер бороду бумажной салфеткой и пристально поглядел на меня.
– Лютер был антисемит.
Айра подумал и изрек:
– И?
– И говорил ужасные вещи. Вот смотрите, я прихватил с собой несколько цитат.
Я достал из кармана клочок бумаги, который мне выдали в библиотеке, и дал его Айре.
– «Когда вы видите еврея или даже думаете о нем, говорите себе: вот эти губы грязно поносили, проклинали и клеймили моего Господа Иисуса Христа, пролившего свою бесценную кровь за мои грехи…» – Он умолк и снова посмотрел на меня. – Зачем вы это выписали?
Я выписал это, потому что меня возмутило, как такое вообще могло быть написано – и почему это до сих пор оставалось в публичном доступе. Но теперь я сам записал это самое на бумажке и носил с собой, показывая людям на вечеринках. Внезапно я увидел себя глазами Айры и понял, что выгляжу безумцем.
– И часто вы носите такое в карманах?
– Нечасто.
– Любопытные цитаты, – сказал он, отдавая мне бумажку.
А потом отвернулся и ушел. Его слегка приподнятые брови оказались как нельзя более красноречивы – я все о себе понял.
Собственно, я это к чему? В ту пору я мог ляпнуть и сделать что угодно. И вот в три часа ночи я с ужасом осознал, что действительно рассказал Майклу Плотцу тот анекдот, возможно, даже во время шивы.
В то утро когда я заходил в магазин Зукхарта, в очереди за сигаретами мне случайно бросился в глаза один журнальный заголовок: «Дон и Тейлор снова вместе?» – вопрошали огромные красные буквы. Позже, когда я сверлил зубы пациенту, мои мысли вернулись к этому заголовку. Про то, что Дон и Тейлор снова вместе, я слышал впервые, – мало того, я даже не знал, что они расставались и, раз уж на то пошло, кто они вообще такие. Дон и Тейлор… Дон и Тейлор… кто такие Дон и Тейлор? Учитывая, сколько места их потенциальному воссоединению уделили на обложке известного журнала о знаменитостях, я должен бы их знать. Но я не знал, и это в очередной раз привело меня к мысли о том, как чудовищно я отстал от жизни. Стоило мне хоть немного наверстать упущенное – бац! – и снова я встречал заголовок вроде этого, и понимал, что опять отстал. Почему же я все время отстаю? Ну, во-первых, я уже немолод, разумеется. Во-вторых, я не смотрю телепередач, фильмов и клипов, где могут фигурировать Дон и Тейлор. Меня не волнуют скандалы по поводу случайно всплывших видео, на которых Дон и Тейлор занимаются любовью. И все же я почувствовал себя не у дел. Мне понадобилось срочно узнать, кто такие Дон и Тейлор. Или хотя бы понять, кто из них мужчина. С такими именами, как Дон и Тейлор, вечно все непонятно. Я-то сам думал, что Дон – мужчина, но ведь так вполне могли звать и женщину. Тогда мужчиной окажется Тейлор. Тут мне пришло в голову, что они оба могли быть как женщинами, так и мужчинами. В наше время на обложках журналов могут оказаться какие угодно пары. Как Эллен и Портия, например. Эллен и Портию я знал. Еще я знал Брэда и Анжелину. До Брэда и Анжелины я знал Брэда и Джен, а еще раньше – Брэда и Гвинет. Это как с Томом и Кейти: сперва был Том и Мими, потом Том и Николь, а уж потом только Том и Кейти. Еще я знал Брюса и Деми, Джонни и Кейт, Бена и Дженнифер. Вот сколько я знал пар! Однако же все они безнадежно устарели. Людям, кумирами которых были Дон и Тейлор, Брюс и Деми казались древними артефактами из 80-х годов прошлого века. А 80-е закончились тридцать лет назад. Поклонники Дон(а) и Тейлор(а) воспринимали 80-е, как я раньше воспринимал 50-е. Это ж надо, 80-е в одночасье превратились в 50-е. Как такое могло произойти? В глазах людей, следивших за жизнью Дон(а) и Тейлор(а), я мог носить енотовую шапку с хвостом и трястись, забившись под стол, в ожидании ядерной атаки Советского Союза. Вскоре и 2010-е превратятся в 1980-е, и никто уже не вспомнит Дон(а) и Тейлор(а), а потом мы все умрем. Я решил немедленно узнать, кто такие Дон и Тейлор, и черт с ним, с пациентом. (В этот момент я делал операцию по пересадке мягких тканей десны.) Я посмотрел на Эбби. Уж она-то должна знать, кто такие Дон и Тейлор, подумал я. Надо у нее спросить. Но я не мог спросить Эбби, потому что она, видите ли, меня боялась и не стала бы со мной разговаривать. Несомненно, она бы просто молча осудила мое невежество: все знают, кто такие Дон и Тейлор! Я прямо услышал ее внутренний монолог: «Он не знает, кто такие Дон и Тейлор?! Ах, как печально. Он совершенно отстал от жизни. Он старый и скоро умрет, и даже думать о нем тоскливо». Нет уж, не буду я спрашивать Эбби. Придется торчать тут до конца операции, испытывая все тяготы среднего возраста в Америке, пока наконец меня не пустят к я-машинке и…
– Доктор О’Рурк?
В дверях стояла Конни с айпадом.
– Конни, я умру, если не узнаю прямо сейчас. Кто такие Дон и Тейлор?
Она посмотрела на меня так, словно я у нее на глазах выпил стакан хлорки.
– Вы не знаете, кто такие Дон и Тейлор?
– Знаю… и не знаю.
Конни рассказала мне, кто они такие. Да почти никто! Я вовсе не обязан был их знать.
Закончив операцию, я вышел в коридор к Конни.
– Я только что получила запрос на добавление в друзья.
– В Фейсбуке?
– Да, в Фейсбуке.
– А мне-то что? Почему я должен это знать? И вообще, хочешь совет? Друзья – это прекрасно. Они незаменимы. Вероятно, они даже важнее, чем семья. Но когда ты в следующий раз будешь листать контакты в телефоне, спроси себя, кого из этих людей ты действительно можешь считать друзьями. Одного или двух. А если и к этим двум приглядеться повнимательней, можно обнаружить, что ты не виделась с ними целую вечность и даже не знаешь, о чем с ними поговорить. Так что мой тебе совет: оставь запрос без ответа. От кого он, кстати?
Она протянула мне айпад.
– От тебя.
Фотография опять-таки была сделана камерой слежения. На сей раз я сидел в кабинете № 3 и заглядывал в рот пациенту.
Некто указал мое полное имя, регалии и место проживания: доктор Пол К. О’Рурк, врач-стоматолог, Манхэттен, Нью-Йорк.
В графе «Занятия и интересы» значилось одинокое: «Бостон Ред Сокс».
«Бостон Ред Сокс» – занятие и интерес. Не мучительная страсть. Не клятва верности. Не мемориал покойному отцу. Не безотчетная тяга. Просто – интерес. Я слежу за их матчами, домашними и в гостях, их проигрышами и победами – в таком духе. Может, наутро читаю про игру в газете. Таких интересующихся миллионы. Не «Инфаркты и инсульты». Не «Крушения и катастрофы». Не «Жизнь и смерть». «Деятельность и интересы». Вот как они это представили, просто и без затей. Свели тридцать лет моей болезни и пролитых слез к деятельности и интересу.
Но меня взбесило другое. Почему только «Ред Сокс»? У меня что, нет других интересов? А банджо? А лакросс? А испанский? Перед тем как отправить на пенсию свои клюшки, я вызвал сварщика и попросил убрать с моего балкона одну секцию кованых перил. Ночами, страдая от хронической бессонницы, я швырял мячи в Ист-ривер, покуда мимо не проплыла моторка портнадзора с прожектором на борту. Так почему же в графе «Деятельность и интересы» не было ни слова про речной гольф?
Летом 2011-го у Фейсбука был только один бесплатный номер, по которому любой пользователь соцсети – да и вообще любой человек – мог задать интересующий его вопрос или выразить недовольство. Всякий звонивший натыкался на одно и то же приветствие: «Спасибо, что позвонили в техподдержку Фейсбука. К сожалению, в данный момент мы не даем консультаций по телефону».
Каких только кнопок я не нажимал в надежде услышать человеческий голос – все безрезультатно.
Ни одно изобретение в истории человечества – ни печатная пресса, ни телеграф, ни почта, ни телефон – не предоставляло столько возможностей для общения, как Интернет. Но как один-единственный маленький человек с тихим голосом может достучаться до Интернета? К кому он должен обращаться с сообщением об ошибке? Где ему искать справедливости?
– Зачем ты звонишь? Ты вообще в своем уме? Кто звонит в Фейсбук?! – вопрошала Конни.
– Разве у них не должно быть отдела по работе с клиентами?
– У них нет клиентов.
– Горячей линии? Центра по приему жалоб и предложений? Почему я не могу просто поднять трубку и позвонить друзьям?!
– Давай зайдем на сайт и посмотрим, что они предлагают.
– На сайт?! – вскричал я. – Это возмутительно! Деятельность и интерес, черт бы их подрал! Сволочи! Уравнители душ!
– Эй!
Я орал во всю глотку. Конни ткнула пальцем в сторону приемной.
– Успокойся.
– Как я могу успокоиться?!
Она долго смотрела на экран.
– Что такое «ульм»?
– Не понял?
– Здесь указано, что ты – ульм.
Я тоже посмотрел на экран. Сосредоточив все внимание на своей деятельности и интересах, я не обратил внимания, что злоумышленник указал мое вероисповедание: ульм.
– Вспомнил! Так меня называл Фруштик!
– Кто?
– Да пациент! На имя которого зарегистрирован сайт.
– Который должен был улететь в Израиль?
– Да. Он назвал себя ульмом. И сказал, что я тоже ульм.
– Кто такие ульмы?
– Понятия не имею. Но теперь все будут думать, что я ульм.
– Кто?
– Не знаю… Все! Я совершенно беспомощен, Конни. Ситуация полностью вышла из-под моего контроля. Да ты сама видишь! Они украли мою личность, мою жизнь!
– Только в Интернете.
Я подумал о разнице между реальной жизнью и интернет-жизнью.
– У меня больше нет выбора.
– Выбора?
– Я пытался сделать так, чтобы у меня всегда был выбор. Чтобы я мог скрыться. Но теперь выбора нет. Я в Интернете, – сказал я, глядя на свою страничку в Фейсбуке. – И в Интернете я – такой.
Я позвонил Талсману – тот направил меня к специалисту по информационному праву.
Затем я написал письмо в «СеирДизайн». Я решил больше не опускаться до угроз и оскорблений и вместо этого воззвал к их совести.
«Не знаю, кто вы и чем я вам насолил, но, видимо, чем-то насолил. Вы рушите мою жизнь».
Ответ пришел почти сразу, и он был очень похож на первый:
«Что вы знаете о своей жизни?»
Я позвонил Зукхарту и спросил его об ульмах. Он слышал только о городе с таким названием, где родился Альберт Эйнштейн. Но древний народ, произошедший от вымерших амаликитян? Как-то это все странно…
Я спросил, узнал ли он что-нибудь про Кантаветиклы, эту их священную книгу.
– Сильно пока не вдавался, но в Интернете о ней ничего нет. Сам я тоже первый раз слышу это название. Я позвонил паре специалистов, они поищут информацию, но я бы на вашем месте на многое не рассчитывал. Могу сказать вам только одно, – добавил он. – Все это очень похоже на правду.
В тот день ко мне пришел любопытный пациент. Он практически с порога заявил, что не может терпеть боль. Мы все испытываем страх перед болью, сказал он, но его страх гораздо сильней. Как правило, он вообще не ходит к стоматологам. Пластмассовые штуковины, которые мы засовываем ему в рот, чтобы сделать рентгеновский снимок, причиняют ему почти невыносимые страдания, по этой же причине он никогда не делает профессиональную чистку зубов. Пациент хотел, чтобы я просто заглянул ему в рот, посветил фонариком и определил, нет ли там раковой опухоли. Несколько месяцев назад он проснулся с чем-то вроде язвочки или стоматита во рту и понадеялся, что все пройдет само. Не прошло. Даже стало хуже, потому что он без конца трогал больное место языком. Я спросил его, сколько именно месяцев прошло с тех пор, и он ответил, что около шести или семи.
– Ладно, – сказал я, – давайте посмотрим.
Рта пациент не открыл.
– Ладно, давайте посмотрим, – повторил я.
Он даже поплотней стиснул челюсти, поджал губы и посмотрел на меня так, словно мы, потные и сексуально не удовлетворенные, только что встретились на боксерском ринге.
– Надеюсь, я ясно выразился, – сказал он. – Я пришел не за лечением. Мне плевать, если у меня зубной камень или воспаление десен. Не надо ничем меня трогать. Я не терплю боли. Мне неприятно это признавать, но, раз уж вы обязаны хранить врачебную тайну… вы ведь обязаны, не так ли?
– Да.
Ненавижу без конца заверять пациентов, что я обязан хранить врачебную тайну. Я не какой-нибудь жулик, остановившийся в городе проездом, чтобы сбыть с рук сотню пузырьков с волшебным зубным эликсиром.
– Я знаю, что там все плохо, – сказал он. – Вы захотите подлечить сначала одно, потом другое… Мне плевать. Я прошу вас уяснить это в первую очередь. Я не терплю даже самой незначительной боли. И анестезия – не выход. После того как анестезия отходит, все начинает болеть, а я не могу терпеть боль! Вам ясно?
Я отдал зонд Эбби и поднял руки, как разбойник, только что бросивший оружие на землю.
– Пожалуйста, успокойте меня и скажите это вслух. Вам все ясно?
– Мне все ясно, – сказал я.
Он открыл рот. Жить ему оставалось около полугода.
Я направил этого человека к онкологу, разделался с последним пациентом, и в клинике воцарилась благословенная тишина: телевизоры и аппаратура молчали, все мои коллеги занялись своими делами, и я наконец-то мог взяться за уборку и дезинфекцию. Вообще-то это обязанность Эбби, но в тот вечер мне самому захотелось немного поработать. Я продезинфицировал все стулья и протер лампы. Убрал все со столешниц и как следует их помыл. Вычистил раковины. Избавился от медицинского и обычного мусора. Затем подошел к столу в приемной, чтобы забрать мусор из корзины, и заметил на нем стопку старых медицинских карт. Их либо должны были занести в компьютерную базу, либо готовили к передаче в архив. Я вытянул наугад одну карту: Моди Маккормак. Дата последнего посещения: 19.04.2004. Я выбросил карту в мешок для мусора. Потом отправил туда всю стопку. Взял первую попавшуюся карту со стеллажа: Райан Кастнер. Дата последнего посещения: 08.09.2005. Долой! Я начал выбрасывать карты без разбора. В приемную выглянула миссис Конвой.
– Что вы делаете?
Я промолчал. Она вышла в коридор и вопросила:
– Что это вы тут устроили?!
Я развернул новый мусорный мешок и отправил в него еще несколько папок. Миссис Конвой выудила из первого мешка одну карту, открыла и внимательно изучила.
– Это нельзя выбрасывать. Вы что, не видели дату последнего посещения?
Я молча выбросил в мешок еще несколько папок.
– В соответствии с приказом министерства здравоохранения все сведения о пациентах клиники должны храниться минимум в течение шести лет. Этой карте только четыре года.
– Однако я ее выбрасываю.
– Нельзя! Американское стоматологическое сообщество…
Она перечислила сразу несколько рекомендаций Американского стоматологического сообщества. Мне было плевать на Американское стоматологическое сообщество. Мне почему-то стало плевать на все правила, нормы и профессиональную ответственность.
– Этим людям не помешает начать все с чистого листа. Я даю им чистый лист.
– Чистый лист?! Вы с ума сошли?
Я молча продолжал освобождать полки. Краем глаза я заметил в дверях кабинета Конни. Миссис Конвой приходилось открывать каждую спасенную папку и смотреть дату последнего посещения, я же мог выбрасывать их по дюжине штук за раз.
– Этот пациент был у нас в две тысячи восьмом! – вскричала миссис Конвой. – Нельзя выбрасывать его карту! У вас есть профессиональные обязательства…
Она завела шарманку о моих профессиональных обязательствах.
– Две тысячи восьмой давно закончился, – сказал я. – Этот клоун сюда больше не вернется.
– Откуда вы знаете? С чего вы взяли?!
Попытки миссис Конвой мне помешать становились все агрессивнее, и я работал все быстрее. Рядом с Конни теперь стояла Эбби, и они наблюдали за нами как дети, ставшие свидетелями жаркой ссоры между родителями.
– Они не вернутся! Никто не вернется! Ни через год, никогда!
– Это неправда. У нас необычайно высокий процент постоянных клиентов. Вы должны этим гордиться.
Миссис Конвой поведала мне, какой высокий у нас процент постоянных клиентов по сравнению с другими клиниками, в которых она работала.
– Вы должны этим гордиться, – повторила она.
Я отправил в мусор охапку карт.
– Какая разница, вернутся они или нет? Никакой! Всем плевать!
Я схватил двадцать карт зараз и швырнул в мешок.
– Прекратите! – закричала миссис Конвой.
– На кой черт нам этот мусор?! – закричал я.
– Пол! Умоляю, остановитесь!
Я выбросил еще одну папку и ушел домой.
Глава пятая
Кари Гутрих, специалист по информационному праву, которую мне посоветовал Талсман, перезвонила мне в следующую среду. Она сообщила, что я могу подать на обидчика в суд только в том случае, если мне причинен реальный ущерб, однако остановить его противоправные действия практически невозможно. Интернет живет в слишком быстром темпе.
– В какой правоохранительный государственный орган вы думаете обратиться в настоящий момент?
– В полицию? – предложил я. – В суд?
Она рассмеялась – чересчур весело, на мой взгляд.
– Там бы это подействовало. Но здесь – нет.
– Здесь? – переспросил я.
Полиция, суды – все это прекрасно и замечательно в обычной жизни, но в нашем случае речь идет об Интернете и технологиях. Вероятно, в будущем будут приняты какие-то более четкие и строгие нормы, регулирующие отношения в информационной сфере и, в частности, вопросы хищения личности и распространения порочащих сведений, но на данный момент законодательство слишком размыто. И потом, судебные иски не открывают только потому, что кто-то кому-то досадил.
– Досадил?! Эти люди создали сайт моей клиники, завели мне аккаунт на Фейсбуке, тайно меня фотографировали и теперь по всему Интернету пишут религиозные комментарии от моего имени. По-вашему, это называется «досаждением»?!
– А вы знаете, чьих это рук дело?
– Я знаю, на кого зарегистрирован сайт. – Я продиктовал ей имя Ала Фруштика.
– Возможно, нам удастся убрать сайт, но с юридической точки зрения – да и с практической тоже – мы больше ничего сделать не можем.
От ярости мне захотелось пробить кулаком стену.
– Я что, не могу подать на него в суд за распространение порочащих сведений?
– А какой вам причинен ущерб? Мы пока не знаем.
Она посоветовала мне ничего не предпринимать – и делать это осторожно. Любые меры могут ненароком привлечь внимание к моей новой интернет-личности – этот феномен называется эффект Стрейзанд: когда люди узнают, что я пытаюсь удалить из Интернета некую информацию, они из любопытства начнут активно ее искать и распространять, создавая порочный круг и привлекая к нежелательному контенту все больше и больше внимания.
– Эффект Стрейзанд – в смысле, Барбары?
– У нас есть список рекомендаций, который мы высылаем всем клиентам, оказавшимся в подобной ситуации. Продиктуйте мне свой электронный адрес – я вышлю.
– Может, лучше факсом?
– Не поддавайтесь панике, – предупредила меня адвокат, – пусть все идет своим чередом. Позже мы заново оценим ситуацию и решим, какой иск подавать.
Пока мы говорили, она просматривала сайт моей клиники.
– Вы в самом деле его не создавали?
– Нет, не создавал.
– Ну, по крайней мере, сайт хороший, – сказала она, пытаясь меня утешить.
Я стоял у двери кабинета № 3 и писал письмо с телефона.
Почему вы без конца спрашиваете меня, что я знаю о жизни? – ответил я «СеирДизайну».
А вы что о ней знаете, Ал? И какое вам дело, если уж на то пошло? Вы продемонстрировали ограниченность своих познаний, отнеся “Ред Сокс” к “Деятельности и интересам”. У меня есть все причины считать вас даже не человеком – компьютерной программой, созданной мошенниками с целью наживы. Информация о моем втором имени есть только в государственных архивах.
Он (или они, или оно) ответил очень быстро:
Меня зовут не Ал. И мои познания о тебе куда глубже и шире, чем любая база данных. Я не программа, а человек, в груди которого бьется горячее сердце. Этот человек протягивает тебе руку и говорит: ты мне небезразличен. Я – твой брат.
Я написал:
Бетси?
Потом стер это и написал следующее:
И что же ты обо мне знаешь – или думаешь, что знаешь, «брат»?
Не получив ответа, я стал писать дальше:
Я люблю сидеть в четырех стенах или предпочитаю свежий воздух? Я кошатник или собачник? Веду ли я дневник? Наблюдаю ли за птицами? А может, собираю марки? Планирую ли я свои выходные заранее, до отказа забивая их интересным досугом, а потом просто расслабляюсь и смотрю, как все запланированное сбывается? Или же тяну до последней минуты, чтобы потом бездарно растратить свободное время? Ты не знаешь. А почему, скажи мне на милость? Потому что все, что ты якобы обо мне знаешь, подвержено переменам. Меня нельзя свести к новостным подпискам и онлайн-покупкам, к этим сложным алгоритмам по упрощению личности. Ты загнал меня в яму, но я из нее выберусь – смотри и завидуй. Я человек, а не зверь в клевере.
Проклятая автозамена! Я тут же отправил еще одно письмо:
Зверь в клетке.
Он ответил:
Вот что я знаю о твоей жизни. Ты сидишь в четырех стенах – по долгу службы. Природа тебя пугает, ты попросту не можешь ее понять. Ты заменил ее телевидением и Интернетом, которые сами попадают в дом и вносят в твою жизнь необходимое разнообразие, хотя и притупляют инстинкт сохранения духа. Детей у тебя нет, потому что ты чувствуешь свою внутреннюю неустроенность и неприякаянность – еще не хватало передать такое богатство ребенку. Ты постоянно рефлексируешь и живешь в собственной голове, пытаясь разгадать какие-то тайны. Иногда они приводят тебя в отчаяние, и ты теряешь надежду. Однако в твоей голове нет ничего плохого. Мысли позволяют тебе жить насыщенной и сложной жизнью, пусть полной тревог и сожалений, да, но полной также и любви, и нежности, и безудержных мечтаний, и неизъяснимого сострадания. В течение дня ты испытываешь множество чувств и переживаний, но никто этого не знает, потому что никто не умеет читать мысли. Если б они только узнали, о, если б они узнали, они бы сказали: «Да, он жив! Он жив!» О большем и мечтать нельзя.
Или можно?
– Доктор О’Рурк? – сказала она. Причем сказала, по всей видимости, уже не в первый и не во второй раз. – Пол!
Это была Конни. Я уронил руку с телефоном.
– Все хорошо?
Я кивнул.
– Все отлично.