Карниз Ануфриева Мария
Света сидела на кровати и рассказывала уже знакомую Ие историю про вязаные пинетки: голубые и розовые. Показывая размер пинеток – «таку-у-усенькие», она светилась, смеялась и тут же спохватывалась, глядя на Ию.
Она видела, что женщинам неудобно болтать при ней о своих беременных делах, и хотела уйти сразу. Но не ушла, а все сидела, слушая, как завороженная, про масло от растяжек, какие-то слинги и совсем уж загадочную абдоминальную декомпрессию.
Когда она вернулась в свою палату вычищенных, ей казалось, что она – гадкий утенок, побывавший в стае прекрасных белых лебедей. Они улетят на юг к своим коляскам и пинеткам, а она останется барахтаться в луже. Навсегда.
Она накрылась с головой простыней и попросила Бога, если он есть, чтобы завтра никогда не наступило.
Но завтра, как и самолет из Калининграда, ее не послушалось. В этом завтра Ия ждала выписки, стоя у окна. С такой ерундой, как выкидыш, долго не держат.
Загорелый врач с толстой золотой цепочкой на шее сказал, что дела у нее отлично, лучше некуда, а выкидыш на излете первого триместра – удел каждой третьей, так что ничего страшного не произошло.
– Вы прекрасно себя чувствуете! За результатами гистологии приедете через две недели, – ласково подтолкнул он ее в спину к выходу и, заметив дрожащие губы, добавил: – Да что вы, в самом деле! Думайте о том, что организм умнее и избавил вас от того, что вам не нужно.
В конце коридора она увидела Свету и, с трудом улыбаясь, стала ждать, пока та приблизится, чтобы попрощаться. Света шла медленно. Ия даже успела подумать, что все беременные, независимо от срока, замедляют свой ход.
Но чем ближе была Света, тем неувереннее – улыбка Ии. Света поравнялась с ней и, не видя, прошла мимо. Ия окликнула ее и заглянула в остановившееся лицо идущего человека – лицо-маску, лицо-точку. Усиливая сходство с маской, подчеркивая бледность, лихорадочным красным рдели щеки, похожие на красные маки.
– Замершая беременность, только что УЗИ показало, мертвый плод вот уже недели две, сегодня почистят, – бесцветно, ровно сказала она и, не дожидаясь ответных слов, пошла дальше, как-то вмиг превратившись из довольной собой холеной девахи в маленькую сухонькую растерянную старушку.
Их счеты сравнялись. Победителей в соревновании не оказалось.
Ия ехала домой с балагуром-водителем. Собственно, ехать ей было больше некуда. Светило солнце, в приоткрытое окно врывался теплый ветер. Казалось, что сутки в больнице – дурной сон, но низ живота все портил, не соглашался, ныл.
Она попросила заехать на свою работу и написала заявление об увольнении по собственному желанию.
– Как же я буду работать одна? – спросила заместительница.
– Так ты и так уже давно работаешь одна, – успокоила ее Ия.
Может быть, ее и стали бы уговаривать, как случалось со всеми старыми сотрудниками, не выдержавшими «встречного ветра в лицо». Но сейчас было не до нее. Все обсуждали страшную аферу: начальник компьютерного отдела закрутил роман с ответственной по закупкам. Они создали подставную фирму, существующую только на бумагах, через которую поставляли все, от компьютера до мусорного ведра, по втрое завышенной цене.
На фоне этого любовного корпоративно-криминального дуэта ее собственная влюбленность казалась еще более пошлой и бездарной.
Дома ее приветствовала Норма. Собака лежала на кровати, прижав голову к передним лапам и била хвостом, сообщая о своей радости. Она уже почти не вставала, хотя вроде была не такой уж старой. В квартире оказалось прибрано. Понтия в очередной раз и след простыл.
Ия еще раз позвонила компьютерщику. Он же не знает, что ее так быстро выписали, вдруг придет в больницу сегодня. Его мобильный не отвечал, а домашний взяла мать и сказала, что звонить им не надо. Сын сообщил, что проблема исчерпана, и попросил не напоминать ему об Ие.
Положив трубку, Ия остановилась возле настенного календаря в темном коридоре и передвинула дату на следующий день.
Вечером пришел Папочка. Ия лежала в кровати, до подбородка укрывшись одеялом. Она выпила обезболивающее, но живот все равно ныл, будто тлела там головешка. Боялась пошевелиться, а потому делала вид, что спит. В ногах под одеялом вздыхала Норма. О чем-то своем, собачьем, что не могла сообщить людям.
Папочка тоже сел в ноги. Сидел и молчал. Молчала и Ия. Молчание это было скулящим.
Ия осталась в квартире-расческе, вернее сказать, задержалась. Они почти не разговаривали. Единственной общей темой для разговора осталась Норма, которая теперь, как и безработная Ия, дни напролет лежала на диване, свернувшись калачиком.
Ия смотрела в стену, Норма – в окно. Временами они вздыхали, и со стороны могло показаться, что женщина и собака думают о чем-то одном.
Они и ели теперь одинаково. Тихо шли по длинному коридору на непривычно пустую без Люсьена, Понтия, шумных соседок кухню. Низко склонялись над мисками: Ия – над своей, Норма – над своей, и медленно жевали, глядя перед собой.
Иногда на столе оказывались фрукты или шоколад. Ия и их вяло жевала и не удивлялась, откуда взялись они тут посреди рабочего дня, когда Папочки не было дома. Ей казалось, что в квартире они одни. Дятел, должно быть, работал то ли сменами, то ли сутками, во всяком случае она его не видела и стук больше не раздавался.
Что-то утаить в коммунальной квартире сложно, и наверняка он знал о случившемся. Один раз Ия спустилась в магазин у арки, купила бутылку водки и выпила ее почти целиком, а потом стояла на карачках, обняв руками унитаз, и долго корчилась в сухих спазмах, потому что почти ничем не закусывала. Тогда дверь туалета открылась и на пороге появился Дятел.
Он потащил ее в комнату на диван. Руки у него оказались хоть и худые, но жилистые и сильные. Потом долго что-то говорил с серьезным лицом и даже пытался рассмешить выученной тюремной музыкой.
Поиски работы Ия откладывала на потом, а пока хватало заработанного. Каждый вечер, едва начинало смеркаться, она исполняла свой ритуал: шла к настенному календарю и передвигала число на завтра. Теперь она хотела, чтобы сегодня быстрее закончилось, а завтра поскорее пришло, хотя между ее вчера, сегодня и завтра не было никакой разницы.
Квелости собаки нашлось в конце концов объяснение – у Нормы обнаружили рак с метастазами. Ия даже завидовала ей и хотела, чтобы и у нее что-нибудь нашли. Например, редкую болезнь или женскую патологию, которая все расставила бы по своим местам и объяснила, почему ее мальчик не смог удержаться в ней. И тогда виноватой бы стала болезнь, а не компьютерщик, или Папочка, или Понтий, или науськивавшие настоящие лесбиянки, а главное – не она сама, так распорядившаяся своей жизнью, допустившая все это.
Она исправно сдавала анализы до тех пор, пока врач в консультации, собрав в кучу ворох бумажек, не сказала ей:
– Я не вижу ни одной причины, по которой вы не могли бы иметь детей.
Эти слова прозвучали для нее не надеждой, а вердиктом: ребенок не родился по какой-то общей совокупной вине. И если представить эту вину в виде диаграммы, то ярко-красные восемьдесят процентов в этом круге ада были ее личной виной.
Иногда им звонили «настоящие лесбиянки» и как ни в чем не бывало спрашивали, как дела, звали в клуб, приглашали на выставку лесбийского искусства, рассказывали, кто с кем сошелся. Ия отвечала односложно и представляла высокий телеграфный столб, под которым в ряд стояли мужские ботинки, которыми можно хотеть наступить на голову ребенку.
Папочка продолжал пить, но уже в одиночку, умеренно, молча, а потом плакал пьяными слезами, называя себя уродом, не способным спасти даже собаку. Ия молчала, потому что была полностью согласна.
Она тоже пыталась плакать, но слезы куда-то ушли, закончились, как однажды ушел у нее голос. Тогда она научилась плакать без них, внутри, и плакала, даже когда делала вид, что смеется. Утром она начинала ждать ночи, чтобы укрыться одеялом и снова провалиться в спасительный сон. А вечером торопливо передвигала красный квадратик на календаре, подгоняя время, которое должно лечить.
Лекарь из времени выходил не очень хороший. Когда ночью ей не удавалось заснуть, она садилась по-турецки на кровати, раскачивалась и в темноте глядела на спящего Папочку, монотонно повторяя про себя: «Лучше бы ты глубже пырнула себя ножом или сразу меня».
Иногда она представляла, что глухой темной ночью во дворе Мариинской больницы нанятые санитары послушались Папочку и опрокинули его на землю. Желание больного – закон. Он ползет к больничной ограде – такой же старой, как решетка внутреннего двора Юсуповского дворца, а старый врач и хирург Иннокентий пьют чай и не догадываются о том, что чья-то продырявленная печень нуждается в их помощи. «Ты же хотела быть, как Распутин…»
Она говорила черноволосому мальчику, который жил в ней, не отпускал, держал за душу, крепче, чем за руку, превращался из части сердца в его клеточку, но не исчезал:
«Ты не мог умереть, потому что ты не родился. Ты не был моим сыном, ты вообще не был человеком. Ты был всего лишь красным кровяным сгустком, который вывалился из меня. Тебя выкинули в мусор вместе с другими такими же ненужными сгустками, биологическими отходами. Мне только жаль, что мы никогда не возьмемся за руки и не побежим вместе по полю, смеясь и сминая красные маки. Но я все равно буду любить тебя».
Один из однообразных дней был отмечен принесенным Папочкой известием: Понтий умерла. Она давно рассказывала всем о циррозе печени, но никто ей уже не верил, а потому и в больницу не пришел.
Норме сделали операцию, после которой ее парализовало. У Ии появилось хоть какое-то дело: она носила собаку на уколы, а та вырывалась при виде белых халатов, как ребенок, пугающийся врачей. По утрам Норма выползала в коридор, подтягивая заднюю часть тела, и провожала Папочку на работу, но вскоре и этого не уже могла.
В один из темных декабрьских предновогодних дней собака не проснулась. Тогда Ия собрала вещи и исчезла, оставив ключи от квартиры-расчески на потертой клетчатой скатерти кухонного стола. Когда она захлопывала дверь, в ванной раздалось бульканье, это «квакали лягушки», которых она привыкла не замечать за десять лет.
Вслед за Ией исчез и Дятел, тихо и незаметно, словно слетел с ветки. И только Папочка ходил по длинному темному коридору, боясь поднять голову к железному крюку возле входных дверей и прислушиваясь к шорохам в тишине опустевшего дома.
Лекарь из времени все же вышел, но лечил он долго и самым традиционным для медицины способом – ничегонеделаньем. После расставания с Папочкой Ия сняла квартиру – без лягушек и без тараканов, маленькую, похожую на зубец расчески.
Несколько лет ее мучил образ высокого черноволосого мужчины, пока однажды, совсем неожиданно, не избавилась от него раз и навсегда. Она шла по улице и привычно смотрела себе под ноги.
– Здравствуй! – сказал ей незнакомый прохожий.
Она вскинула глаза и не поняла, кто это.
– Здравствуйте, – на всякий случай, на ходу, поздоровалась с огромным обрюзглым мужиком старше ее.
Через два шага она встала как вкопанная и обернулась. Это был он! Тот, кого она ждала на девятом этаже больницы, кому мысленно утыкалась и плакала в неподставленное плечо в самый тяжелый год своей жизни, когда взгляд ее то и дело натыкался на железный крюк в прихожей возле входных дверей.
Она смотрела ему вслед и не верила себе, и все же понимала, что внутри ее НИЧЕГО НЕТ, только удивление от негаданной и такой долгожданной раньше встречи. Мужик как мужик, таких много кругом ходит, крупный только очень и прокормить, наверное, тяжело.
«Раскабанел», – подумала она, а потом засмеялась и легко пошла дальше, глядя под ноги, но уже по-другому – пританцовывая и любуясь затейливой пряжкой на новых розовых туфлях. Она чувствовала себя молодой и удивительно свободной.
Свободной чувствовала она себя и с Папочкой, когда оказалось, что расставания не случилось. Если умирает один близнец-ишиопаг, погибает и другой: общая кровеносная система разносит яд за считанные часы.
Они не имели общих вен и сосудов, но напитали друг друга ядом конца сосуществования, не перестав быть пазлами, повторяющими очертания друг друга. Только Папочка обрел в лексиконе Ии местоимение, приличествующее полу. Как занявший в темноте чужое место зритель, Папочка переместился на кресло «она» так же легко, как до этого был водружен на соседнее кресло «он».
Оставив попытки наладить близость, они стали по-настоящему близкими людьми.
– Печень у меня побаливает, я вот к врачу записалась, – пожаловалась она Ие. – Сходишь со мной? Вместе не так стыдно. Новая оздоровительная программа по методикам израильской медицины, я в газете прочитала. На семь часов номерок, ты после работы успеешь.
Через неделю они пришли в медицинский центр страховой компании «Транс-Газ» на Невском проспекте. Ожидая Папочку, Ия разглядывала картины на стенах, кормила монетами автомат с кофе, сосала леденцы из вазочки на ресепшене и думала о том, как преображает современную медицину короткое слово из трех букв – газ.
– Ну, что сказал доктор? – спросила Ия у Папочки, когда дверь кабинета наконец отворилась.
– Пить мне категорически нельзя, – пробурчала та.
– Этого правила вы должны придерживаться всю жизнь! – подхватил веселый голос из кабинета. – Ия, никакого спиртного печень вашей подруги точно больше не выдержит! Она и так долго терпела. Прекратите издеваться над печенью!
– Вы же уехали, – крикнула в раскрытые двери Ия. – Мне медсестры сказали! И вообще, Иннокентий, вы – хирург! При чем тут печень?
Иннокентий вышел из кабинета уже одетый: в пальто, с шейным платком. Высокий, худой, поправил очки, как тогда в ординаторской… Ия вспомнила, как он бежал за автобусом, перепрыгивая через лужи и неминуемо попадая в них, а потом рисовал так часто обижаемый людьми орган на запотевшем автобусном стекле. С тех пор он не так уж сильно изменился, хотя прошло лет шесть или семь, а то и больше.
– Я на защиту диссертации вернулся, а комплексные программы по гепатологии апробируют в клинике, где я работаю. Я и не думал, что о них стало известно в Петербурге. Вот, пригласили консультировать. Прямо бум! Печень – самый страдающий орган россиян. Вы у меня последние сегодня.
– А у нас соседа в Израиле убили, – зачем-то ляпнула Папочка.
– За что? – удивился Иннокентий.
Возникла заминка.
– За то, что болтал много, – выразительно глянула Ия на Папочку, но та уже сообразила сменить тему и сказала первое, что пришло в голову: – Давайте отметим встречу!
Ия ожидала, что Иннокентий откажется, но он неожиданно поддержал:
– Хорошая идея. Мне в МАПО завтра, но не рано, а приема и вовсе нет.
В кафе Папочка уверенным жестом раскрыла меню на перечне сорокаградусных алкогольных напитков, но тут же сникла под перекрестными взглядами Ии и Иннокентия, отдернула руку и потрясла ею, будто обожглась.
– Один бокал сухого красного, – сжалился Иннокентий.
– Как в институт благородных девиц попала, – ныла Папочка, цедя вино. – Я же старше вас, пожалели бы старую женщину. Горбатого могила исправит.
Иннокентий много шутил и рассказывал байки, напоминающие те, которыми разбавлял на утреннем обходе письменные наставления Ии на заре своей медицинской карьеры. Пил он тоже неожиданно много, и вполне мог сойти за «своего парня», если бы свои парни у них были.
Ия тоже пила и шутила о том, что Папочка могла бы устраивать мастер-классы «Как сделать харакири и не умереть», а еще подрабатывать в израильской клинике живым экспонатом. Под шумок Папочка заказала еще бокал красного сухого, а Иннокентий сделал вид, что не заметил.
Ия тоже не увидела Папочкин маневр. Она была занята другим – старалась не замечать темные волосы на груди Иннокентия, видневшиеся в раскрытом вороте рубашки. К этому времени они уже перепрыгнули с трамплина местоимения «вы» на широкий накатанный склон местоимения «ты», с которого обычно и берутся все личные высоты.
Вызвали такси, оказалось, что надо по трем разным адресам. Первой значилась Петроградка. Когда Папочка вышла из такси, Иннокентий сказал, не оборачиваясь к Ие:
– Я думал, вы вместе живете.
Голос его был глухим.
– Нет, давно уже, – ответила Ия и напомнила водителю свою улицу, удивляясь, что и ее голос звучит хрипло.
Водитель уточнил адрес Иннокентия и посетовал, что надо успеть до развода мостов, иначе придется делать большой крюк и ехать через самый дальний Вантовый мост.
Иннокентий молчал и водил пальцем по стеклу, словно опять рисовал, но на этот раз стекло не запотело, и понять его рисунок и ход мыслей казалось невозможным, но Ия их понимала. В салоне машины было темно, Ия видела только его силуэт впереди и угадывала скольжение пальцев по стеклу.
Она представила, как он держит в этих пальцах скальпель и разрезает человека, погружает руки во влажное красное месиво, и это месиво – Папочка, который через секунду в ее воображении смеялся, пил красное вино и чокался с Иннокентием. Ей показалось, что этот ее почти ровесник – почти бог, и над головой у него тут же воссиял нимб, который, впрочем, тут же пропал, поскольку осветившая их встречная машина промчалась мимо.
Наваждение исчезло, но осталась смуглая кожа Иннокентия и тонкие пальцы, черные волоски на запястье и какая-то нездешняя готовность радоваться людям – странная для Петербурга и диковинная для врача.
– У меня возле дома круглосуточный магазин есть, – нерешительно сообщила она.
– Правда? – с готовностью удивился Иннокентий такому неожиданному соседству.
Из такси Иннокентий вышел первым, а первое, что сказал ей, повесив пальто на вешалку в прихожей и пройдя в единственную комнату:
– Помнишь, как ты ее в больнице навещала?
– Как же не помнить, – удивилась Ия. – Такое разве забудешь?
Он сел на стул.
– Когда ты днем приходила и до вечера оставалась, то ложилась к ней на узкую больничную койку. Она подвигалась, и ты помещалась. Подушка одна была. Больные глазели, с коридора заглядывали. Кто-то жаловаться в ординаторскую приходил, несколько раз в мое дежурство. А я шел замечание делать. Собирался сказать, что, мол, больница же, сколько можно, надо и совесть иметь… И каждый раз останавливался и не мог в палату зайти. Хорошо, истории болезни в руках были, да и в коридоре всегда встретишь кого-нибудь. Стоял и смотрел и не мог зайти. А у тебя голос тогда другой был, низкий…
Кровать у Ии была немногим шире больничной, ведь спала она там одна. Она хотела сказать Иннокентию, что ничего будоражащего воображение в той давней больничной сцене не было. Ее качало от недосыпа, усталости и нервов, вот и хотела полежать с закрытыми глазами хоть десять минут. Но ничего не сказала, потому что он, наверное, представлял себе ту кровать, когда прижимался к ней в этой.
Он так и уснул на ней, и спал, причмокивая губами во сне, может быть, прогоняя ее с больничной койки от Папочки, а она еще долго смотрела в потолок и гладила его по спине.
Под утро ей приснилось, что в дверь кто-то стучится, а дверь оказалась прямо у изголовья кровати. Ее качало и потряхивало, началось землетрясение. Она сжала руками плечи Иннокентия, чтобы разбудить его и бежать из дома. Но, проснувшись, поняла, что об стену стучит спинка кровати, толчки локализуются в ней одной, а Иннокентий никуда бежать не собирается, хотя очень похож на бегуна: лицо сосредоточенно, тяжело дышит, как при забеге на длинную дистанцию.
– В МАПО опоздаешь, – шепнула она ему и прижала к себе еще крепче.
«Ма-по, ма-по, ма-по», – выстукивали старые хозяйские часы, висящие на стене, громким скрипом с ними переговаривалась узкая кровать, звонил ее телефон Папочкиной мелодией, укоризненно и кратко пиликал его айфон, пищал скайп в компьютере, громыхал лифт, фырчали под окнами разбуженные машины, переругивались собачники и здоровались собаки. Но в МАПО Иннокентий все же не опоздал, о чем и сообщил Ие вечером, когда она встречала его на «Чернышевской».
В родительской квартире у Иннокентия в Купчино оказалось много книг, пустой холодильник, большая кровать и старая кошка, которая сдавалась вместе с квартирой добрым людям, пока хозяева отсутствовали. Родители величали кошку Марфа, но Иннокентий сказал, что всегда звал ее Масяня.
Наверное, в молодости Масяня была пушиста, но сейчас облезла то ли от старости, то ли от скаредности квартиросъемщиков, экономивших на ее пропитании, невзирая на просьбу хозяев кормить кошку хорошо и покупать витамины, за что те снимали с постояльцев необходимость платить коммунальные платежи, раз уж сдают жилье «с обременением». Однако суммы в квитанциях все увеличивались, а питание Масяни все ухудшалось и, наверное, совсем сошло бы на нет, если бы хозяева, освоившие современные технологии, не просили жильцов время от времени показывать им кошку в скайпе.
– Совсем спятили, что же с собой ее не взяли, – ворчали жильцы, не зная, что им досталась кошка-путешественница с неспособным к адаптации организмом.
Сразу по прибытии в жаркую страну она легла на пол у входа и упорно не покидала выбранного места несколько месяцев, молчаливым укором выражая свое несогласие с переездом. Кошка худела, хирела, разучилась мурлыкать и урчать днем, зато душными ночами взяла моду тихонько подвывать с тоской волка, жалующегося на жизнь среди заснеженных среднерусских равнин.
Вызванный ветеринар не нашел у кошки ничего, кроме тоски по дому, которую и у людей-то неизвестно как лечить, что уж говорить о животных, и предложил усыпить ее, если она мешает хозяевам. На семейном совете было принято другое решение, и в одну из командировок Иннокентия кошка вылетела вместе с ним обратно в Петербург.
Неизвестно, чем закончилось бы возвращение на родину для Масяни, если бы Иннокентий не приехал вновь – на этот раз надолго. Вероятно, сам того не зная, он спас Масяню второй раз – так же случайно, как и в первый, когда был в гостях у однокурсника и, выйдя из дома, услышал, как возле мусорных баков пищит котенок. Он рассчитывал, что котенка услышит и вызволит вышедшая из соседнего подъезда девушка, но она только оглянулась и еще быстрее пошла прочь. Пришлось ему засучить рукава и отодвигать старый телевизор, венчающий зловонную кучу, завалившийся на бок и уже почти придавивший котенка.
Теперь своей плешивостью и приверженностью петербургскому духу кошка и впрямь стала напоминать мультипликационную героиню его юности – девицу Масяню. Разве что шуток не понимала.
Масяня потерлась о ногу Иннокентия и уставилась на Ию с подозрительностью опытной пенсионерки, но, поскольку привыкать к новым людям ей было не впервой, вскоре перестала обращать на нее внимание.
Они скрывали от Папочки переезд Ии в Купчино, но недолго.
– Это я вас познакомила, дважды, вернее, моя печень, – гордилась Папочка и поглаживала правый бок, будто сообщая давно зарубцевавшемуся шраму приятные известия.
После защиты диссертации был банкет, на котором Ия с интересом приглядывалась к новому для нее миру – не медицинскому, миру загадочных людей – гетеросексуалов.
Она уже знала, что большая часть в ней тоже принадлежит этому миру. Та непохожесть, та страсть, что была в ней заложена маленькой толикой – какой, может быть, присутствует, но не проявляется в других людях, – расцвела пышным цветом на целых десять лет жизни. Не осталась на задворках сознания, а вырвалась на волю при благоприятном случае, объяла пламенем и прогорела, оставив горсткой пепла, из которой сейчас рождалась новая обычная жизнь, которую, оказывается, так легко потерять и так сложно заслужить обратно.
Мужчины из профессорско-преподавательского состава подавали ученым дамам бокалы, приобнимали за плечи и подвигали стулья. Дамы делали вид, что не замечают политеса, и украдкой смотрели в зеркальца, чтобы проверить, на месте ли стратегический слой пудры. Ия чувствовала себя как если бы оказалась на трапезе марсиан, но она и сама хотела стать марсианкой. Тянуть фиолетовые щупальца за десертом, расправлять под платьем шершавый хвост, закатывать к высокому потолку с лепниной все четыре тщательно подведенных глаза с густо накрашенными ресницами и кокетливо протягивать изящную когтистую лапку вон тому альфа-самцу, на которого украдкой глядят все остепененные дамы.
Ученые мужи и их спутницы были подчеркнуто вежливы, милы и до мозга костей гетеросексуальны, кроме души компании – заведующего кафедрой гастроэнтерологии, который много шутил про самый веселый метод в его отрасли – фиброгастроскопию и, накладывая себе четвертую порцию чего-то острого, сверкал блестящими запонками. Ию он называл «деточка», а остальных женщин – «душечка». Иннокентию прочил блистательную карьеру и уговаривал повременить с отъездом.
Как пришедший на берег Финского залива рыбак издалека видит своего собрата, даже если солнце слепит ему глаза, Ия почуяла естество завкафа, но мысленно была не на его стороне, хоть и радовалась его присутствию. Среди марсиан затесался представитель земной расы, но, если они об этом не знают, она, почти уже марсианка, в память о своей бывшей родине ни за что его не выдаст. Там, на Земле, осталась и ее жизнь с Папочкой, от которой она, казалось, удалилась на максимальные четыреста миллионов километров.
На том банкете Иннокентий, разговаривая с коллегами, невзначай сказал про Ию:
– Да вы у жены моей спросите…
Женой она тогда еще не была, но вскоре стала, и произошло это буднично, как само собой разумеющееся, без помпы и стечения родственников, которых не стали обременять поездкой в Петербург через границы.
Перед регистрацией в районном ЗАГСе больше всех нервничала свидетельница: платьев у нее было, а явиться в брюках казалось неуместным. Иннокентий сказал, что ему все равно, в каком виде Папочка предстанет на церемонии и скрепит их союз своей подписью, главное: не опаздывать. Для ободрения он даже нашел в Интернете и показала Папочке старую фотографию легенды петербургского рока Виктора Цоя, стоящего на ковре дворца бракосочетания в белых кроссовках. Та кивнула головой, но нервничать не перестала.
В фойе ЗАГСА свидетельница появилась в странной черной юбке, обвисавшей спереди большими складками. «Ку!» – присела она, не дойдя до открывших рты брачующихся десяти шагов.
– Юбка превращается, превращается юбка… – таинственно сообщила Папочка, размахивая букетом, как банщик веником. Складки раздвинулись, обнаружив широкие восточные шаровары. – И овцы целы, и волки сыты. Штаны-афгани – мода года для уродов. Я ради вас и глаза накрасила, первый раз в жизни!
Регистрация прошла быстро и не запомнилась ничем интересным, кроме того, что свидетельница утирала слезы тыльной стороной ладони, смазывая с глаз тушь, как будто забыла о том, что женщины с накрашенными глазами не плачут.
Жизнь со штампом в паспорте мало чем отличается от жизни с пустующим разделом «Семейное положение». С одного берега реки другой всегда кажется более привлекательным, но, стоит переплыть или перейти реку вброд, понимаешь, что они одинаковы.
С Иннокентием, как когда-то с Папочкой, ее жизнь сложилась полотном из пазлов. Каждый изгиб одной черты ее характера повторял его изгиб, а еще была постель, в которой Ия незаметно сама для себя перебралась спать к стенке. Раньше она ложилась только с края, где было больше свободы. Ей казалось, что у стенки пространство сомкнется, и она задохнется – не от отсутствия воздуха, а от собственной внутренней паники.
Она и не заметила, как муж сместил ее к стенке, и только через несколько недель спохватилась, что одно из незыблемых жизненных правил нарушено, когда Иннокентий посягнул на ее половину кровати, оставив совсем мало места. Ия осторожно повернулась на бок и, прижатая к стене, чувствовала, как подрагивает во сне его тело. Было горячо, тесно, но воздуха так много, будто рядом настежь открыто окно.
По ночам, когда Иннокентий уже спал, она глядела на пятна света от въезжающих во двор машин. Машины появлялись редко, в поисках свободного для сна места двигались медленно, а потому и полосы ползли по стене, не торопясь, выхватывая сначала мелкие бутоньерки с розами на обоях, потом Ию, лежащую в странной для сна позе – на спине с согнутыми в коленях ногами, и с подушкой, засунутой под пятую точку, затем Масяню, которая по-прежнему мучилась бессонницей, но теперь тихо, и глядела слезящимися глазами в темноту, как в вечность.
Иногда тени складывались на стене в причудливые узоры, как в детском калейдоскопе. Тогда она пыталась гадать по ним, скорее придумывая, чем угадывая символы. Фантазия рисовала ей пещеру Платона, в которой сидела она, древняя женщина, и пыталась постигнуть суть вещей, но видела лишь тени того, что человеку не дано познать. Впрочем, однажды она все же сумела сложить из теней стоящего на подоконнике куста каланхое, спинки стула и двух подвесок старой люстры, соединившихся вместе, маленького человечка. Пару секунд он постоял на потолке, а потом поплыл в угол, где тускло светились глаза Масяни, но, не дождавшись знакомства с ней, вытянулся в полоску, развалился и исчез.
Зато через пару недель появились две тонкие полоски на тесте, который Ия покупала каждый месяц в аптеке. Они никуда не исчезли, а, напротив, стали совсем четкими, когда тест окончательно высох.
Узнав новости, Папочка опять плакала, благодарила свою печень и немедленно купила в подарок ползунки: желтые с пчелкой на случай появления девочки и сине-бело-голубые с символикой футбольного клуба «Зенит» для мальчика.
Желтые Ия убрала, а голубые спрятала под подушку, доказав тем самым, что суеверию беременных все возрасты покорны. Теперь она совсем плохо спала из-за растущего как на дрожжах живота, все смотрела по ночам на тени платоновской пещеры и скользила рассеянной мыслью по бесконечной восьмерке одинаковых для всех беременных дум.
Значок «Зенита» ее немного печалил. Но ведь не все мальчики ходят на футбол, а потом триумфально текут улюлюкающей толпой по улицам, переворачивают урны в скверах и наполняют проходные дворы и дворы-колодцы Петроградской стороны стойким запахом своей пивной мочи, который еще несколько дней висит над районом, как визитная карточка футбольного бренда Петербурга.
– Посмотрите, какой большой у него кулак! – сказала врач, рисуя пируэты на тугом животе Ии палочкой УЗИ-аппарата.
– А если у нее, – не поверила Ия.
– Да вы что? Такой кулак может быть только у него. Вы сами посмотрите.
Черно-белое изображение монитора, выведенное на большой настенный экран, показывало живой океан, как на планете Солярис, в волнах которого качалось свернувшееся калачиком существо только что установленного пола.
Океан и мальчика с кулаками ей записали на диск, который трижды смотрел Иннокентий, и каждый раз, приходя в гости, Папочка. Она приносила погремушки, пирамидки, мячики, машинки и, зная, что Ия суеверно и категорично против заранее сделанных детских покупок, вручала их Иннокентию при входе, а тот прятал в самодельный шкаф между дверей, где лежали старые родительские вещи и куда Ия никогда не заглядывала.
Когда все щели между коробками были заполнены, пришлось сделать то, до чего не доходили руки ни у одного члена его семьи, – Иннокентий разобрал шкаф и освободил место для преждевременных даров Папочки, сложив их в старые коробки для конспирации.
– В последний раз, – заговорщицки шептала Папочка, суя ему в руки очередную машинку. – Нет, ну ты посмотри, если на кнопку нажать, сирена завоет, как было не купить! Ой, только не нажимай сейчас. Услышит же, обоим влетит! Вот подрастет, и подарите.
Последний раз оказался предпоследним. Иннокентию пришлось вновь, чертыхаясь, запихивать на узкие полки междверного пространства что-то уж совсем большое, в неудобной квадратной коробке.
Теперь, приходя в гости, Папочка долго сидела у них на кухне и, когда все темы для обсуждения были исчерпаны, говорила о какой-то совсем уж ерунде, только бы не уходить, а на прощание просила еще раз показать диск с ребенком.
Вскоре Ию положили в дородовое отделение в старинное здание, именуемое в народе «Снегиревкой», она тосковала и не отходила от больших окон в ожидании Иннокентия или Папочки, а когда они не должны были появиться – в ожидании ожидания.
Иннокентий приходил два раза в день, до работы и после, два раза в неделю – Папочка. Ей все казалось, что Ию плохо кормят, поэтому с собой она несла пакеты, доверху набитые продуктами из соседнего универсама. Ия честно пыталась их съесть, но на смену одному опустошенному пакету приходило два новых. На помощь пришли медсестры отделения, которые через неделю вошли во вкус настолько, что уже заказывали необходимые роженице пирожные, сырокопченую колбасу и шампанское.
Однажды днем в животе у Ии произошел хлопок, и тут же что-то тяжелое будто упало вниз, она испугалась, легла набок и попыталась сделать вид, что ничего не произошло. Но по ногам заструилась вода. Забегали медсестры. Прибежали врачи.
Ее вели по коридору, а ей все хотелось присесть и отдышаться, потому что штопор, начинающий закручиваться в плоть где-то в пояснице, через пару секунд выкручивал все тело.
На ноги ей надели белые мешки и все время кричали про давление. В дверях замелькало лицо Иннокентия, Ия принялась махать ему руками, как утопающий, и, когда он очутился у кровати за ее спиной, попросила то, что зарекаются просить все женщины до родов и обязательно просят, рожая:
– Эпидуралка!
Но делать спинной наркоз было поздно, ребенок вот-вот должен был родиться, она впивалась ногтями в запястья Иннокентия и в минуты передышки, которых совсем уже не оставалось, думала, зачем она вообще все это затеяла, ведь жила же спокойно.
Потом время перестало существовать, и остались только штопор и передышка, штопор и передышка. Она пыталась представить себе хорошенького ребеночка, который прорывается наружу, и ему нужно помочь, но вместо ребеночка из нее выкатывалась огромная бездушная дыня, шершавая и продолговатая настолько, что никак ей было не вылезти.
Оставаться внутри дыня не желала и безжалостно проталкивалась вперед, не считаясь с телом, которое много месяцев вскармливало ее. Лица и звуки слились в круговерть и затягивали Ию, словно в воронку, ножка которой по-прежнему вырастала из нее самой, из спины, из поясницы. Она сама превращалась в эту воронку, и не оторваться от земли и не улететь ей помогали только руки Иннокентия, на которых она, как ей казалось, висела, будто на ветвях дерева.
Потом она стала животным, которое в момент рождения детеныша спасает себя, и из последних сил вытолкнула инородное тело наружу.
Время вернулось, встали на места лица врачей и звуки, налились багровым цветом глубокие лунки на руках Иннокентия, который все не отпускал ее, и теперь уже было не понятно, кто за кого цепляется.
Дыня тут же забылась. На ее животе лежал мокрый, странно пахнущий инопланетянин. У него были черные кудри Иннокентия и набухшие, как у старичка, веки. Он почмокал губами, поводил по потолку бессмысленным взглядом, закрыл глаза и глубоко вздохнул.
– Время-то запишите! – крикнул кто-то, и Ия мысленно отняла от выкрикнутого в ответ времени десять минут, прошедшие в суматохе.
– Богатырь! – сказал другой голос. – Пятьдесят пять сантиметров, четыре двести восемьдесят. Ого-го!
– Не зря так много ела, – пробурчала санитарка, пронесшая к выходу таз с красными ошметками.
Ия попыталась высвободить руки, за которые все еще цеплялся Иннокентий, и подняла голову. Он часто моргал, пытаясь вернуть врачебное самообладание в привычных белых стенах, и растерянно улыбался.
Она попросила телефон и позвонила Папочке.
– Арсением назовите! – радостно закричала в трубку та. – Хорошее имя! Точно говорю, я давно его придумала, но сказать тебе боялась.
– Ага, чтобы его всю жизнь Сеней звали. Никогда! Ладно, я перезвоню, – сказала Ия, прерывая ответные возгласы.
– Мы заберем его у вас на одну ночь, а потом отдадим на всю жизнь, – сообщили врачи, но в тот же вечер она встала с кровати, доковыляла до закрытой двери детского отделения и нажала на кнопку звонка.
Дверь не открывали, но и она не отпускала палец. Перебудив дежурных врачей, Ия забрала туго связанный белый кокон в свою одноместную палату, устроила высокое ложе из подушек и до утра смотрела, как дышит сморщенный красноватый бог. Она старалась запомнить, запечатлеть себя в этом мгновении. Впечатать себя в него, забетонировать, увековечить. Чтобы остаться рядом с этим невесомым дыханием даже тогда, когда через много лет ее собственное дыхание растворится в мире.
Бог в белом коконе тут же распространил на Ию свои привычки, и она беспрекословно подчинилась ему. Когда он спал, дремала и она, когда просыпался и начинал канючить, она заводила выученную колыбельную, а когда был голоден, багровел и заходился требовательным ором, она рвала на груди рубашку и виновато пихала ему в рот клычок розового соска, быстро превратившегося под напором младенческих десен в коричневый и шершавый.
Из-за объявленного карантина посетителей не пускали. Иннокентий стоял под окном и разговаривал с ней по телефону. Обсуждали они то, что теперь, после благополучных родов, требовалось срочно купить – кроватку, ванночку, соски… Он был бледный и какой-то потерянный. «Зря он на роды пошел, – думала Ия. – Ни к чему это мужику… И в больницу тоже зря».
Уже два месяца он работал в своей прежней Валериановской лечебнице, но, стараниями блистательного гастроэнтеролога, не на прежнем расстрельном месте. Больница находилась недалеко от Снегиревки, поэтому даже тогда, когда его долго не было, Ия говорила себе, что он совсем рядом.
Стандартные пять дней в роддоме ребенок перекроил в сто двадцать часов сна и кормления, не оставлявших места для мыслей о бледном Иннокентии и Папочке.
Перед выпиской, проходя по коридору мимо сестринской, она услышала разговор за приоткрытыми дверями.
– Какой ужас! Прямо рядом с нами, прямо вот тут, почти за углом. То ли футбольные фанаты, то ли гопники…
– А еще скинхеды есть и эти, как их, казаки…
– Ну, может, обычные хулиганы…
– Да, вот так вот пойдешь с работы вечером или утром со смены, темно еще когда…
– Так не поймали?
– Да нет, разбежались, говорят, одну биту нашли. И это в двух шагах от Невского!
Ия заглянула и попросила помочь ей красиво запеленать ребенка перед выходом. У нее пока, как она ни старалась, получалось подобие шотландской юбки вместо тугого аккуратного свертка.
– Подруге вашей привет передавайте! Уж так она старалась, что полроддома накормила! Молодому отцу – поздравления, а вам с малышом – здоровьица, – напутствовала ее крупная веселая блондинка, вызвавшаяся помочь.
Дома возле купленной Иннокентием детской кровати были разложены машинки, мячики, пирамидки, делавшие комнату похожей на игрушечный магазин.
– Зачем ты накупил столько? – опешила Ия.
– Это она. Теперь можно, – сказал Иннокентий, странно сморщился и шмыгнул носом.
– А она когда успела? Пропала куда-то… Я звонила, трубку не берет. Из-за имени, может быть, обиделась. Что с тобой?
Положив ребенка в кроватку, Иннокентий сел рядом, обхватил голову руками, а потом схватил одну из машинок.
– Смотри, смотри, вот эта машинка с сиреной. Если нажать на кнопку, она завоет… Я ничего не мог сделать, понимаешь? И никто не мог. Ее сразу к нам привезли, там ведь рядом. Нейрохирурги сразу, все сразу… Но битами же по голове. Ничего не могли… Она к тебе приходила, поздно, после меня уже, а вы спали. Я у врачей спрашивал, ее не пустили, карантин. Третье окно от угла, на втором этаже – я ей сказал. Она мне потом перезвонила, спят, говорит, света нет, постою и пойду… Навстречу шесть бугаев с битами. Двое прохожих в арку забежали. Вспомнили, те кричали: Петербург не для гомосеков, про бабу переодетую что-то. Следователь говорит, ни при чем это. Они просто думали, что она – парень. Но тогда за что?
«За что?» – опять повторил он, боясь взглянуть на Ию и оттого спрашивая, будто у машинки или детской кровати, в которой причмокивал губами ребенок, уже проснувшийся и ждущий кормления.
– Папа, а если Земля круглая, почему наш город такой длинный? – озадачил Иннокентия сын.
– Понимаешь, – начал он, на ходу придумывая объяснение. – Земля намного круглее, чем наш город, длиннее. Понял?
– Не понял, – уставился на него мальчик.
Иннокентий задумался и хлопнул себя по лбу. На полках между дверей он долго отодвигал пакеты, обувь и ящики со старыми игрушками.
– Вот! – вытащил он пыльную коробку. – Как я мог про него забыть!
– Что это? – вышла с кухни Ия с толстой поваренной книгой под мышкой. Уже пять лет она училась готовить, но кулинарное чутье ей по-прежнему заменяли четкие инструкции и картинки.
Иннокентий раскрыл коробку и достал глобус.
– Ого! – воскликнули в один голос мать и сын.
– Откуда он? – спросила Ия и осеклась. В этот самодельный шкаф они убрали пять лет назад все купленные Папочкой игрушки, а потом дарили их сыну, без повода.
– Это последнее, – коротко ответил Иннокентий и принялся объяснять про расстояния.
У глобуса оказался еще и шнур, а внутри лампочка. Он светился в темноте, когда в кровать к ним перебрался мальчик.
– Ты еще не спишь, Арик?
– Мама, покажи мне бабочку, – попросил он. – И еще ежика.
Ия заморгала ресницами, приблизив их к его щеке – бабочка на цветок садится, а потом часто и горячо задышала в ухо – ежик принюхивается к яблоку.
В эту ночь Ия выглянула на улицу, где на белом снегу топтался Папочка. Она и во сне помнила, что подходила к окну в роддоме и видела его, но свет в палате был погашен, ребенок спал, и он вполне мог прийти завтра. Как и тогда, Папочка не решился позвать ее. Он ждал, ждал, ждал и наконец медленно пошел прочь. Рядом с ним бежала Норма, как всегда бочком, то обгоняя, то возвращаясь. Чуть поодаль топтались Понтий и Люсьен, они махали Папочке, звали к себе, а он остановился, обернулся к ней и все смотрел и смотрел в темное окно, не зная, что в глубине комнаты светится теплым светом маленький земной шар, на котором рассматривает континенты не спящий Сеня.
Иннокентию снилась гудящая сиреной детская машинка, которая неслась по городу, вырастая в размерах и превращаясь в большую машину, везущую людей, которым он хотел бы помочь, но не мог.
Арсений наконец заснул, и всю ночь ему снилась планета Земля, на которой растянулся такой длинный и такой крошечный город Петербург.