Карниз Ануфриева Мария
– Я своей дочке всегда платьишки надеваю, косички заплетаю… Знаете, чтобы как бы чего не вышло.
– Мне тоже косички в детстве заплетали, – с гордостью сообщил Папочка. – Но, знаете, ничего не вышло.
– Не помогло, – поддакнула Ия, а сама подумала, что своей дочке тоже заплетала бы и наряжала. Она бы не хотела, чтобы ее ребенок был исключением, хотя сама всегда стремилась этим исключением быть.
Период косичек продлился в Папочкиной жизни недолго. Мама Зина пила все сильнее, денег на «гувернерку» стало не хватать. Она утратила красоту Бриджит Бардо и стала походить на Вассу, но только внешне, твердости характера, конечно, не обрела. Это отсутствие стержня и было главной бедой мамы Зины. Не имея вектора внутри и потеряв обертку снаружи, она обрушилась разом, без сопротивления.
Пьяная мать по несколько дней не появлялась дома, а приходя, устраивала дебоши. Папочка распрощался с косичками и по полгода жил в спортивном интернате.
– У нее есть данные, – говорили тренеры по плаванию. Бассейн, сборы, соревнования стали единственным смыслом жизни.
Маму Зину хотели лишить родительских прав, а Папочку собиралась удочерить бездетная семья тренеров, но что-то не сложилось. Зина на время взялась за ум, но как только дочь ей оставили, опять принялась за старое.
Пришла пора превращаться из угловатого подростка в высокую спортивную девушку. Папочка превратился, но как-то наполовину. Девичья плавность, округлость движений не пришла. Она всегда была «своим парнем» и при этом «прикольной девчонкой».
В летнем пионерском лагере она подружилась с мальчиком-старшеклассником. Он тоже был высоким, спортивным, а еще очень вежливым. Они ходили, взявшись за руки, и разговаривали о спорте. Она боялась, что он будет спрашивать про ее семью, потому что, повзрослев, стала стесняться матери. Он не спрашивал и про свою семью ничего не говорил. Казалось, тоже избегает. Наверное, и у него не все гладко, решила она.
На прощание он признался ей в любви и в том, что его отец – известный всей стране актер и певец. Она хотела было оставить ему адрес спортивного интерната, но спохватилась и дала адрес матери.
Полгода, с сентября по март, на Большую Пушкарскую приходили письма из Москвы. Мама Зина гордилась и кричала в раскрытое окно на весь двор-колодец:
– Моей-то, сын того самого пишет! Скоро мы рванем в Москву, а вы сгниете здесь, сссуки!
Соседские окна захлопывались, а мама Зина хохотала и приплясывала. Она знала, что больна раком и медленно исходит, а потому пила уже без стеснения, без оглядки. Так же остервенело и упрямо, как искала любовь.
В любовь она больше не верила и ненавидела даже это слово, как самый большой в жизни обман, но в редкие минуты просветления надеялась, что хоть дочери ее повезет. Ведь где-то же должны быть любовь и везение. Им бы чуточку, хоть с наперсток, – они искупаются в них как в море, на котором ни разу не были.
Весной «писарчук», как про себя прозвала его мама Зина – уже любя, уже почти считая своим зятем, – собрался приехать в город на Неве.
О госте знал весь двор и, конечно, не верил. Сгорая от стыда, ехал домой из спортивного интерната Папочка, обряженный во взятое напрокат у соседки по комнате голубое платьице с воланами по подолу, прикрывающими острые коленки. Он… нет, тогда еще она… была напугана и несчастна.
Проклятое платье только усиливало страдания. Привыкшее к брюкам и казенным спортивным костюмам тело вело себя как неродное. Легкое изящное платьице сковывало его, как скафандр. Больше всего хотелось сбросить эту казавшуюся робой паутинку и очутиться на дорожке в бассейне, на своей территории, где никто не будет оглядываться, разглядывать, подмигивать и кивать.
Она шагала по тогда еще Кировскому проспекту на Большую Пушкарскую, как астронавт в безвоздушном пространстве по поверхности Луны: медленно и плавно, высоко поднимая ноги в соседкиных туфлях на маленьком каблучке, не зная, куда девать длинные руки.
Встречные мужчины смотрели заинтересованно и кивали с одобрением, но их взгляды ей, не привыкшей к мужскому вниманию, казались брошенными с близкого расстояния кинжалами. Она готовилась к самому страшному – завернуть в свою арку, зайти в свой двор, который ощерится на нее десятками глаз.
Московский гость не опоздал и даже великодушно не обратил внимания на высунувшиеся в окна головы. Полярные суждения «похож» – «не похож» неслись со всех сторон через узкий двор и, как целлулоидный мячик в пинг-понге, отскакивали от стен. Сходство со знаменитым родителем было неочевидно, но то, что в их двор залетела птица важная, столичная, ясно с первого взгляда.
Мама Зина не пила три дня, гордилась собой и даже напекла пирогов, выложив их замысловатой горкой на блюде посреди стола, как когда-то в ресторане.
Гость вошел в квартиру и пошел по длинному коммунальному коридору с лыжами, тазами и детскими ванночками на стенах, стараясь не удивляться и сохранять вежливое выражение на лице. Он был хорошо воспитанным родителями мальчиком, просто никогда не видел таких огромных коммуналок. Когда растворилась нужная ему дверь, он не удержался и воскликнул стоящей на пороге девушке в голубом платье:
– Как же бедно вы живете!
Он даже не сразу узнал в ней свою подругу, ведь тоже привык видеть ее в спортивных костюмах. И уж конечно, не хотел никого обидеть. Он просто открыл для себя новый мир и поделился своим знанием, как если бы долго шел среди бескрайних белых льдов и внезапно увидел землю Санникова.
Потом он сказал много хороших слов, ведь он был воспитанным мальчиком, подарил маме Зине коробку конфет и пригласил девушку в голубом платье в кафе-мороженое. Они шли, взявшись за руки, о чем-то говорили, но это уже не имело никакого значения.
Она знала, что живет бедно, но впервые ей сказали об этом в лоб, без обиняков, как само собой разумеющееся. Она водила ложкой по розетке с мороженым и мечтала только об одном: скорее вернуться в интернат, снять каблуки и ненавистное платье, вбежать в спортзал, пройтись по нему на руках, а потом с головой окунуться в пахнущую хлоркой воду, которая нужна ей больше, чем воздух.
Было еще несколько писем, на которые она не ответила. А может, он не ответил. Или не было вовсе этих писем.
Ия скептически относилась к истории про неудавшуюся Золушку, считая ее еще одной байкой Петроградской стороны. Папочка с Понтием рассказывали ей много баек.
Много позже, листая журнал с программой телепередач, она наткнулась на фотографию сына певца и актера. Он снял фильм о давно умершем отце и теперь давал интервью. На вопрос о первой любви ответил, что случилась она еще в школьные годы. Жила его любовь в Петербурге, и он до сих пор помнит название улицы: Большая Пушкарская.
Ия побежала показывать журнал Папочке: смотри-ка, а ведь и правда! Но откровения и фото в журнале не вызвали у него никаких эмоций.
– Раскабанел, – сказал Папочка, мельком бросив взгляд на страницу с фото.
Девушка в голубом платье, ждущая на пороге коммуналки гостя из другой жизни, теперь и сама была в другой жизни. А той, прошлой, жизни не существовало. Она обрушилась незаметно, вместе с канувшей в прошлое страной.
В один из дней «каникул», вернувшись с соревнований на побывку домой, Папочка встретил Понтия. Та нашептала на ухо, что заработать можно так и этак. Можно было «варить» джинсы и продавать втридорога, можно было играть по крупному и продавать наркоту. Так в Папочкиной жизни на время появились деньги и навсегда исчез спорт.
Мама Зина умерла зимой. Ей повезло. Наверное, единственный раз в жизни. В городе появился первый хоспис. Как тяжелобольную, ее положили туда одной из первых и до последних минут заботились так, как сама она никогда ни о ком не заботилась.
В эти дни она обнимала дочь и путано говорила ей, что поняла: любовь к мужчине – лишь малая толика большой Любви к жизни. Можно быть счастливой и без мужчин, и без водки. А вот без жизни никак нельзя быть счастливой. Возможно, она просто бредила.
Хоронить ее оказалось не на что. Все, что было заработано с Понтием, ушло так же, как и пришло. Соседи собрали нужную сумму, устроили поминки и помогли с кремацией.
После смерти матери жизнь завертелась, понеслась, но куда-то не в ту сторону. Впрочем, где правильная сторона, Папочка не знал. Он понесся по жизни, как перекати-поле. Но носило его не на большие расстояния, а туда-сюда. Болтало, скорее, а не носило. Всплывали в этой болтанке разные люди и события, но Бог всегда миловал: в районный суд Папочка больше не залетал.
Так же, как и мама Зина, он все искал любовь. Умел влюбляться и делал это красиво, но не умел любить. И если Зине, пожалуй, просто не везло с мужчинами, то в ее дочери глубоко сидела заноза недополученной в детстве любви. Если ребенком не научишься кататься на велосипеде, то, став взрослым, легко можно упасть с мотоцикла, не имея навыка держать равновесие.
Как и маме Зине, любовь не приносила ничего хорошего и давала успокоение лишь на время. Как в огромной печи крематория сгорали мимолетные увлечения, не успев и потянуть на любовь, а створки все открывались и открывались. Папочка кидал свои влюбленности в топку неутоленной жажды любви. Они лопались и, сгорая, толстым слоем пепла ложились на дно его души.
Он не мог выносить любовь, как не могут выносить ребенка. Зачинал ее, взращивал несколько месяцев, а потом отторгал – с бурными расставаниями, отслаивающимися ошметками плаценты чувств, если плод был еще живой. А иногда равнодушно, без переживаний – если плод умер еще внутри.
Он бросал свои чувства на полдороге, недолюбливал, потому что и сам был недолюблен.
С Ией было не так. Они совпали, как пазлы и, повторяя изгибы-изъяны друг друга, образовали одно целое. Казалось, Папочкина детская ранка зажила, затянулась и больше не кровоточит. Так оно и было, но под ней, затянувшейся, осталась давняя полость с перегнившими остатками былых обид – гумусом для всходов обид будущих. Полость надо было вскрывать, но никто об этом не знал.
С работы Ия приходила по-прежнему поздно. Иногда, еще открывая входную дверь, она слышала несущийся с кухни гомон. Вся компания в сборе: Папочка, Понтий, а теперь еще и Люсьен – вернувшийся в пустовавшую коммуналку жилец дальней комнаты.
Почему его зовут Люсьен и является ли это игривое имя настоящим, они не знали. Люсьен был моряком дальнего плавания, девять месяцев проводил в море, три – на суше, у женщин, с которыми знакомился, как только сходил с судна, в ближайшем к порту питейном заведении.
Но в последнюю побывку Люсьен не попал в питейное заведение. Он был простужен, а его корабельного товарища, с которым они всегда обмывали первые шаги по суше, на этот раз встречала жена. Эти два обстоятельства привели к тому, что Люсьен позволил усадить себя на заднее сиденье машины и довезти до дома.
Поначалу он даже не знал, какой адрес ему называть, так неожиданно сломалась его жизненная программа. Обычно это каждый раз был новый адрес новой дамы, по которому он пребывал до самого отъезда. Но тут припомнилось, что родной его дом, как у заправского морского волка, находится на самом настоящем острове – Петроградке. Эту комнату ему оставила в наследство бабка, умершая в дурдоме, но, по счастью, успевшая вспомнить, что у нее есть не виденный десять лет внук.
Он отбросил сомнения, высадился у памятника Стерегущему на Каменноостровском, перебежал трамвайные рельсы на Кронверкском. Зачем-то обошел по кругу постамент с памятником Горькому и даже немного постоял возле, задрав голову и сочувственно дивясь, как же буревестника революции обделали птицы.
Затем купил в магазине возле арки ящик пива для знакомства с соседями и предстал перед Ией и Папочкой.
– Люсьен! Покоритель морей и прочих водных просторов. Благодарю, что открыли. Ключей у меня нет. Вы мне сделаете, а?
– Будешь хорошо себя вести, сделаем, – отозвался Папочка и смерил покорителя взглядом с головы до ног.
– Я – тихий, – признался Люсьен. – Главное, чтобы евреев у вас не было. Очень уж я их не люблю.
– Нет, – обнадежила Ия, для верности еще раз оглядев Папочку и Норму, она впервые сталкивалась с такой странной фобией. – Кроме нас, тут вообще никого нет.
Люсьен тоже придирчиво оглядел их, как будто мысленно примерил на троих кипы, удовлетворенно кивнул и впихнул одной ногой в прихожую ящик пива:
– Принимайте!
Он и впрямь оказался тихим. Совершенно негромким алкоголиком.
Алкоголизм Люсьена был пивным. Хотя официальной наукой он не признан, но широко встречается в той массе населения, которой на науку плевать.
С утра Люсьен затаривался пластиковыми баллонами с пенным напитком на целый день. Однако к обеду они неожиданно заканчивались, вынуждая его отправляться в новый рейд до магазина, иногда не последний.
За три месяца на суше он накачивал себя пивом на девять месяцев вперед. Ни одно судно не смогло бы принять на свой борт столько пивных баллонов, сколько способен был выпить Люсьен за время плавания, а потому в море он не пил.
В своей комнате Люсьен обжился – неожиданно для себя самого, и даже не пытался найти даму, так хорошо оказалось дома. Он всегда бросал якорь один раз.
В эту побывку якорь упал на Петроградке, и забрасывать его снова Люсьен не собирался, хотя Папочка с Ией не оставляли надежды на то, что, повинуясь мощному мужскому инстинкту, он все же уйдет на поиски наяды и сменит место дислокации.
Впрочем, Люсьен вписался в квартиру-расческу так, словно всегда тут жил, и быстро стал своим. Они привыкли делить даже ванну и кухню. Точнее, ванну на кухне.
– Это Люсьен! – стучался он в закрытую дверь, когда Ия стояла в ванне за задернутой шторкой. – Мне картошку поджарить! Ты мойся, я смотреть не буду.
– Долго ты там копошиться будешь? – стучала в ту же дверь Ия утром. – Открывай, я позавтракать не успею! Ты мойся, я смотреть не буду.
Потом они и вовсе перестали закрывать дверь на крюк: прыгать из ванны в мыле неудобно. Надо – заходи, только не мешай соседям мыться. Пока Люсьен шуровал в своем холодильнике, укладывая в ряд стратегический запас пивных бутылей, Ия скидывала платье и шмыгала за занавеску, окутывающую ванну.
– Уже там? – кричал Люсьен, не поворачивая головы. – Сейчас выйду!
– Да ладно, форточку только не открывай! – кричала Ия.
Пару раз она краем глаза невольно скользнула по торсу и крепкой мужской пятой точке и подумала, что имя Люсьен такой фактуре не идет. Это был высокий мужчина с гривой седеющих кудряшек, которому очень пошла бы – Ия не раз ловила себя на этой крамольной мысли – маленькая круглая шапочка-кипа. Впрочем, она видела в нем не мужчину, а почти мифологическое существо – Одиссея, приставшего к их берегам по пути за золотым руном.
Иногда к Люсьену приходили гости – такие же моряки, маявшиеся на побывке так, словно не отгуливали положенный отпуск, а мотали срок. Казалось, никто из них не знал, какое применение найти себе на суше. Оставалось пить.
Длинный коридор квартиры-расчески превращался в палубу корабля, по которой, раскачиваясь, ходили матросы, а их тени в тусклом свете висящей под самым потолком лампы скользили по стенам, как призраки команды «Летучего голландца».
Матросы-призраки быстро побратались с Папочкой и галантно не замечали, что он – женщина. Ну, то есть, конечно, она, но не будем рушить принятые правила игры, тем паче, что даже матросы их не нарушали.
Поначалу Ия ловила на себе заинтересованные взгляды, но, поскольку и они для нее были не мужчинами, а расклонированными Одиссеями, скоро она перестала их замечать.
Это незамечание – был главным в ее отношении к мужчинам. Она не боялась их, не думала плохо, просто они словно не существовали для нее в мужской ипостаси. Рядом ходили люди противоположного пола, и этот пол был стерилен. Настолько стерилен, что она и спала, по давней своей привычке, совершенно нагая, не закрывая дверь комнаты на ключ, даже если ночевала одна, а в квартире были гости.
Как-то утром она открыла глаза и увидела одного из Одиссеев. Сидя на краю кровати, он упер свой взгляд куда-то ниже ее подбородка. Ложбинке между грудей было мокро.
Ия последовала за его взглядом и обнаружила на своей груди гроздь черного винограда. Стекающие с нее капли воды струились двумя ручейками на скрытый одеялом живот.
Она зажмурилась, не спеша потянулась и сняла с груди виноградную гроздь. Села на кровати, не прикрывая груди, и тоже уставилась на незваного гостя. Точно так же она смотрела бы на гиббона, неожиданно оказавшегося у ее ног, или дельфина, или попугая-ара… С любопытством, начисто лишенным догадок о сексуальной составляющей этой встречи. Но это был не гиббон, не дельфин и не тропический попугай, удивление сменилось равнодушием. В конце концов, незнакомец, наверное, просто решил угостить ее виноградом, пока все не слопали. Тогда его стоило поблагодарить.
Ия оторвала крупную виноградину, покатала ее на языке, пососала, вытянув губы трубочкой, и сказала:
– Спасибо.
– Мммм, – потянулся к ней Одиссей и, не удержав равновесия, ткнулся носом в ее живот.
Только тут она поняла, что Одиссей был мертвецки пьян. Он мычал, стаскивал одеяло с живота и не замечал, что она пинает его коленями, отталкивая от себя.
– Ну давай же… Хочешь, я буду, как она… – бормотал он, обдавая перегаром и оставляя белые следы от пальцев на бедрах. – Ты же настоящего мужика не знаешь. Я покажу… Тебе понравится, девочка.
Намерения его стали очевидны, пол обозначился, проступив сквозь застилавшую глаза пелену стерильности. Ия вздохнула, примерилась и, когда он шарил языком по ее лобку, пытаясь спуститься ниже, ткнула коленом в кадык.
Одиссей с хрипом завалился на бок, а она выскользнула из-под него, встала с кровати и, продолжая оставаться голой, не спеша принялась рыться в шкафу, выискивая, что надеть.
Мимолетный испуг сменился равнодушием. Как только Одиссей обмяк, она поняла, что может справиться с ним, пьяным, уж точно. А то, с чем ты можешь справиться, менее важно, чем выбор платья на день.
Но Одиссей все же ненадолго вернул ее в мир мужчин, хоть и не смог осуществить задуманное и теперь раскатисто храпел, уткнувшись носом в подушку, на которой возлежала Норма, не обратившая на возню ни малейшего внимания. Возней в постели эту собаку было не удивить.
Ия подняла упавший на пол виноград и отошла к окну. Она не спеша отрывала виноградины, перед тем как проглотить, катала их на языке и задумчиво смотрела в стену дома напротив. За окном медленно падал снег, до Нового года оставалось несколько дней.
Слова о настоящем мужике вернули ей то, что было давным-давно, в другой жизни и, может быть, даже на другой планете. На первом еще курсе была у нее подружка. Кажется, Ира ее звали или Катя. Впрочем, может, Света. Подружка так любила мужчин, что не могла не коллекционировать их. Ия не хотела отставать, а еще больше хотела доказать себе, что тоже любит, а значит, нормальная.
– Надо записывать их в тетрадку, столбиком, – говорила не то Ира, не то Света. – Потом мы станем старыми и выйдем замуж, будет, что вспомнить.
Время было веселое, разбитное, список все удлинялся, тянулся вниз. Если имена были длинными, их следовало сокращать, чтобы не портить стройный ряд вытянувшихся по вертикали букв.
Как-то раз Ия подглядела в подружкином блокноте: ничего себе, уже семьдесят! А у нее только сорок. Наверное, та мухлюет, а может, добавляет невинный оральный секс. Подлежит ли он учету, спросить было неудобно. Ия была за чистоту эксперимента, постановила считать два минета за один половой акт и тут же, покопавшись в памяти, накинула в свой столбец еще двадцаточку. Счет почти сравнялся.
То, что происходило с ее телом, странным образом не касалось души. Она допускала до него короткие имена из списка, но не допускала до себя. Тело как бы существовало отдельно. Ее подружка все же пыталась найти любовь, выбрав экстенсивный метод поисков. Ия, несмотря на растущий список, пыталась интенсивно достучаться до себя, но как раз это и не удавалось.
Подружка искренне верила, что очередная строчка станет последней и превратится в любовь. Ия множила их, как шелуху от семечек, не приглядываясь к каждой отдельно взятой, и думала, что однажды сметет их со стола одним ловким движением руки, когда накопится горка. Ведь все это происходит как бы не по-настоящему, не с ней настоящей.
Потом подружка и впрямь встретила свою любовь. Ия же, устав от перебирания шелухи, опустилась на дно «Карниза». Их пути разошлись.
С недавних пор она все чаще ловила себя на том, что приглядывается к пузатым женщинам, любуется их утиной походкой, а на работе надолго замирает над статьями про беременность. Она стыдилась самой себя, встряхивала головой и быстрее щелкала клавишами, зовя на экран монитора деловые новости. Но снова и снова возвращалась мыслями к возникшему в голове проекту под названием «Ребенок».
Несомненно, ей нужен ребенок. Да и куда дальше тянуть.
Проект был озвучен Папочке, подсчитано, что ребенка они должны потянуть материально, дело стало за малым. Ну, или за большим. Мужским достоинством, в общем. Кроме того, проекту под названием «Ребенок» неплохо было бы знать своего отца. Значит, помимо дарованного ему природой достоинства, гипотетический папаша должен был обладать набором достоинств общечеловеческих. Хотя бы минимальным, что уж взять с мужчины.
– Хоть бы была девочка, – мечтала Ия. – Мальчика тоже, конечно, можно, но, мне кажется, любить я его буду меньше. Ничего, мальчика в военное училище можно отдать, как подрастет.
Сослуживцы и неожиданно появившийся в квартире Люсьен в расчет не брались. Большое, как известно, видится на расстоянии. Или мнится.
Казалось, что кандидат для воплощения в жизнь проекта «Ребенок» водится в других водах. Знать бы, в каких. Они даже встречались с состоятельной парочкой геев, которая тоже была не против «завести» ребенка. Встреча оставила у нее недоумение: они представили свои тезисы, выпили три бутылки вина и разошлись, вполне довольные друг другом и совпадением взглядов на жизнь. Однако что делать дальше, так и не поняли. Даже технически сложно было представить.
Ия доела виноград и достала из шкафа черное платье с вышитыми по краю рукавов меленькими красными маками. Зимой ей всегда хотелось быть летней. Кинула платье на кровать и присела рядом с храпящим Одиссеем. Он лежал на боку и со свистом выталкивал из себя воздух, как будто внутри у него работал целый моторный отсек.
Она перевернула его на спину и вгляделась в лицо. Пожалуй, Одиссей был даже красив. Той скупой красотой, которая отличает мужчину от обезьяны. Массивный упрямый подбородок с черными пеньками щетины, смещенный вправо, перебитый нос и россыпь коротких глубоких морщин по краям глаз, как у человека, часто щурящегося на Солнце. И еще – это был самец. В отличие от изнеженных, вежливых мужчин с тонкими запястьями.
С таким не о чем говорить, но не для говорильни он и создан. Вряд ли он оценит богатство твоего внутреннего мира и разделит душевные терзания, которых сам лишен начисто. Но если тебе очень хочется вынести кому-то мозг своим исключительным видением мира, поразить тонкой душевной организацией и похлюпать в плечо, топай к психоаналитику или, на худой конец, достань из тумбочки носовой платок. Такие самцы созданы для того, чтобы плавать и воевать, жать и ковать, и штамповать, штамповать, штамповать проекты под названием «Ребенок». Ну, по крайней мере, пытаться – вздохнула Ия, глядя на бессильно обмякшее тело.
Она сидела, подперев щеки руками и забыв, что опаздывает на работу, и все смотрела на развалившегося поперек их кровати Одиссея. Пыталась вписать вектор «Самец» в плоскость своей жизни. Но математик из нее был плохой. Вектор этот никак не укладывался, становился на дыбы так, словно и плоскость, и он сам были не воображаемыми величинами, а самыми что ни на есть настоящими. Как будто хотела она вогнать деревянную сваю в бетонную стену.
«Не может быть отцом вот такой, случайный», – поняла Ия.
«Не могу, не могу, не могу», – повторяла она про себя, натягивая платье и расправляя рукава с красными маками.
«Что делать?» – снова присела она на край кровати и уперлась взглядом в храпящего Одиссея. Вопрос она задавала себе, а ответа как будто ждала от него, горе-насильника.
Распахнулась дверь, и в комнату вошел Папочка.
– Что он тут делает? – уставился он на Одиссея, к счастью, не успевшего стянуть одежду.
– Совсем обнаглели, – пожаловалась Ия. – Прихожу с кухни, а тут этот валяется. Дверь, наверное, перепутал. Не могу добудиться, не волоком же тащить.
– Люсьен! – заорал Папочка в коридор. – Забирай этого мудака! Еще раз устроишь тут бордель, участкового вызовем!
Прибежал Люсьен и попытался стащить Одиссея с кровати. Тот почмокал губами, перевернулся на другой бок и, кротко сложив руки под щекой, выдал трель в другой тональности.
– Вот сучара, – не выдержал Папочка. – Раз-два, взяли!
Люсьен подхватил спящего под мышки, Папочка взялся за ноги. На прощание Одиссей махнул Ие ногой в протертом на пятке полосатом носке.
Ия провожала их долгим отсутствующим взглядом и чувствовала: что-то обрушилось. Треснул фундамент, покосилась бетонная стена, возведенная вокруг ее жизни. Может быть, выпала воображаемая свая, лежавшая в основании воздушного замка, придуманного мирка. Может, она сама ее туда положила и забыла, а вот теперь вытащила.
Отсутствовала она и в метро, и на работе, и даже когда у нее завис компьютер, а начальник срочно требовал завершить отчет о достижениях отдела, она не вынырнула из своего отсутствия, только набрала по внутреннему номеру компьютерный отдел.
– Срочно, – произнесла она одно слово и повесила трубку.
Этого было достаточно: высветившийся номер укажет, в какой кабинет идти, а слово «срочно» придаст должное ускорение. Ее немного побаивались, а может, и недолюбливали, но она не давала себе труда думать об этом. Конечно, она не доросла до бизнесвумен, но коллеги ее были совсем молоды, и в свои двадцать шесть лет для многих она была как бабушка.
Это было время, когда нефть только начала дорожать, трудовые единицы стали стремительно размножаться в мутных водах Офисного океана и еще не знали, что в недалеком будущем будут унижены званием «офисного планктона». Каждому тогда казалось, что он – будущая акула. Поступательный рост зарплат, а главное, молодость питали это убеждение.
Компания, в одном из кабинетов которой сидела Ия, не была исключением. Да и сама Ия исключением тоже не была. Исключений ей хватало и дома.
Она много работала, к ней прислушивалось начальство. Папочка, коммуналка, Люсьен и вся личная жизнь находились за пределами офиса, скрытые ширмой из выстроенного образа успешной карьеристки. Вот удивились бы ее подчиненные, заглянув за эту ширму на кухню, совмещенную с ванной.
Привычка таиться, недоговаривать, не афишировать сыграла на руку. Ия умела лавировать и мягко нападать, отстаивая интересы своего отдела, соглашаться и уходить от ответа, балансировать на грани «да» и «нет», быть лояльной, когда хочется плюнуть в лицо и хлопнуть дверью. Как хамелеон, она могла окраситься в нужный цвет и, если потребуется, в интересах дела даже покрыться пупырышками. Она была комильфо, ее повышали и ставили в пример.
Отношения с мужчинами на работе были ровными, приятельскими. Бывало, кто-то из них начинал ее раздражать. Тогда она мягко, но настойчиво брала источник раздражения на крючок и плавно, не спеша вела к увольнению. Разумеется, если выполняемые им функции были в ее компетенции.
Так что слово «срочно» можно было не говорить, достаточно просто, например, хмыкнуть в трубку. Она оттолкнулась ногами от пола и откатилась в сторону от компьютера. Лучше было бы написать заявку на новый, но сейчас ей было не до работы.
Компьютерщик не шел, она достала из сумки бутерброд и потянулась за кружкой с остывшим кофе. Перекус на рабочем месте не приветствовался, но она была одна, и по утрам Папочка настойчиво клал ей в сумку бутерброды.
Наконец появился компьютерщик, похожий на щенка сенбернара: очень большой и неуклюжий.
– Были дела поважнее? – поинтересовалась Ия. – Арнольд Александрович ждет отчет, а вы не можете обеспечить нормальную работу техники!
– Я первый день работаю, еще не выучил, кто где сидит, – ответил он дружелюбно из-под стола, под которым с трудом разместился. – Скоро всех запомню. Меня за вашим отделом закрепить хотят.
«Ну, это мы еще посмотрим», – подумала Ия, жуя бутерброд и запивая холодным кофе. Кажется, у нее появилась новая жертва, страдающая нерасторопностью. Гигантский патлатый увалень.
Рабочий день брал свое. Она потихоньку выныривала из мыслей для того, чтобы с головой окунуться в офисные дела, которые часто для того и существуют, чтобы заменить то, что для нас важно.
– Кого вы мне прислали? На помойке вы компьютерщиков, что ли, находите? – бросила она пробный шар в кадровичку на общем собрании после обеда.
Такой ход был дозволен, они находились в одном весе, а проявить принципиальность в кадровом вопросе никогда не лишне.
– Хороший парень! – парировала та. – Вежливый, старательный. Он один у мамы, на двух работах пашет. По ночам в компьютерном клубе смены берет.
– Оно и видно, – фыркнула Ия. – Зато по утрам еле шевелится. Вы же понимаете, что это ненормально? Он так долго не протянет.
– Не выдержит встречного ветра в лицо, как говорит Арнольд Александрович, – хихикнула начальница отдела рекламы, та еще стерва.
Ия заговорщицки поддела союзницу ногой под столом. Ее отдел маркетинга работал в одной связке с отделом рекламистки, которая нравилась Ие именно своей стервозностью, хотя с ней надо было держать ухо востро, что в офисных реалиях значит – дружить.
Почувствовав себя в меньшинстве, кадровичка подняла белый флаг:
– Девочки, не трогайте его хоть на испытательном сроке. Месяц посмотрим, а там решим, подходит он нам или нет.
– Да я что, я – ничего, – сделала невинные глазки Ия, принимая капитуляцию соперницы. – По мне так пусть работает. Только донесите до него в доступной для восприятия форме, что в нашей фирме реагировать на возникающие проблемы принято быстро вне зависимости от того, чем ты занимаешься ночью.
Дальше день пошел как обычно, и задержалась она на работе тоже как обычно. Придя домой, она услышала шум на кухне – как обычно. Папочка отработал сутки, выспался днем и теперь о чем-то оживленно спорил с Люсьеном и Понтием.
Одиссеев в квартире не наблюдалось. Ия передернула плечами и двинулась на кухню. Компания, Папочка и даже их темная квартира-расческа превратились в одно целое. Она не знала, как вытащить его и себя из этих дебрей.
– Я устала, – коротко сказала она, присаживаясь на подвинутый Люсьеном стул.
– Устала она, – пьяно протянул Папочка и вскинул голову. Его взгляд, затянутый мутной пеленой, говорил о том, что пьют они, пожалуй, с обеда.
– Жареной картошечки, – подсуетилась Понтий. – Кушай, девочка моя, раз устала.
Норма терлась у ее ног. В ванне «заквакали» лягушки. Как в первое утро здесь. С тех пор ничего не изменилось, разве что ванна просела еще глубже, сильнее стало капать в арку и ушло куда-то веселье.
Отлично выносимая «легкость бытия» стала невыносимой, какой ей и следовало быть по определению писателя, которым все тогда увлекались. Наверное, он был прав: если задумываться о своих поступках постоянно, жизнь станет невыносимой. А чтобы выносить ее, надо жить здесь и сейчас, и никаких долгоиграющих проектов. Но так жить невыносимо.
– Нет, а что ты не говоришь ничего нам? Мы что, второй сорт, а ты у нас королевишна, – тянул свою песню Папочка.
Ему хотелось ссоры, но Ия решила не поддаваться и отвернулась.
– Нет, а что ты отворачиваешься? Ты мне скажи: дерьмо, видеть тебя не хочу. Скажи, не стесняйся, все, что думаешь!
– Иди спать!
– Не командуй! – покачивался на стуле Папочка. – Хочу – пью, хочу – сплю.
– Ну, пей, – встала Ия из-за стола.
– Сиди, – дернул обратно Папочка.
– Сижу.
– Скажи мне, что я – дерьмо.
– Ты – дерьмо, – от всей души сказала Ия.
– Ах, я – дерьмо? Нет, что ты сказала? Так я, значит, дерьмо? Получай! – ладонь Папочки проехалась по ее щеке. – Ты думаешь, я ничего не знаю? А кто изменял мне с Мафией, ну-ка припомни? Мне сегодня Муха все рассказала. Обмануть меня думала? Я тебя, сука, урою! Ты – моя, моя… Тьфу!
Он наотмашь влепил ей пощечину. Ия вскочила. Отвечать было бесполезно. Папочка ничего не понимал и дико озирался по сторонам. То, что зрело в нем с детства, нарывало, томилось, разбуженное алкоголем, изливалось наружу.
Клетчатая скатерть устилала стол, заставленный стаканами, заваленный объедками. Игра достигла своего абсолюта. На Ию смотрела не женщина, а обезумевший пьяный мужик.
– Давай, давай, скажи, что я – дерьмо! – выл он.
– Не говори, не говори! – дергали ее Понтий и Люсьен, пытаясь усадить.
– Я тебе покажу, ты меня на всю жизнь запомнишь!
Никто не заметил, как в руке Папочки оказался кухонный нож. Самый длинный.
Ия села, и в следующий миг Папочка размахнулся. Она поняла, что это – нож и это – размах, и даже успела смириться, что на лице ее теперь будет красоваться шрам, как будто рассекли его надвое саблей. Ия не сомневалась, что ударит он именно ее, и увернуться не пыталась – не успела бы, сидели они рядом, колено в колено, а спину подпирал холодильник.
Лезвие мелькнуло перед ее носом. Понтий закричала. Люсьен вскочил и метнулся к окну, как будто хотел выпрыгнуть. Папочка согнулся и хлюпнул.
Из его живота торчала рукоять ножа.
– Вот, видишь, что мы с тобой наделали, – сказал он по-детски жалобно, и даже как будто протрезвев. – Я люблю тебя, ты это знаешь?
Они бегали и кричали. Ия плохо помнила эти минуты, но бегали они организованно и кричали по делу. Нож вынул Люсьен. Понтий зажимала сочащуюся кровью рану.
Вызвали «Скорую», но первой приехала милиция. Кавказская овчарка важно, будто с осуждением, прошла по коридору.
– Ага, – кивнул оперуполномоченный, оглядев стол.
Милиционеров зашло несколько. Они о чем-то спрашивали Ию, один долго писал, попросил расписаться. Он положил лист бумаги себе на колено, и она, не глядя, подмахнула его.
Приехала «Скорая».
– Ага, – сказал врач, оглядев рану. – Коридор узкий, тут с носилками пока развернемся.
Папочку положили в простыню и понесли вниз по лестнице. Ия побежала следом. Кровавые следы тянулись с кухни по всей квартире.
– Кто вы ей? – спросили в «Скорой».
– Подруга.
– Подругам нельзя.
– У нее никого нет.
Наверное, она говорила еще что-то. Ее пустили внутрь. Следом попыталась пролезть Понтий, но была высажена.
– Куда? – крикнула она вслед машине, уже включившей мигалки.
– В Валериановскую! – крикнули ей в окно. – Дальше не довезем!
Они неслись по ночному городу. Шел снег. Папочка просил пить, говорил слабо и обещал умереть.
Ию подташнивало, когда они тормозили на светофорах и срывались с места вновь.
Врач сидел рядом с носилками, на которые Папочку уложили уже в машине. Он был невозмутим и немногословен, но все же поинтересовался:
– Харакири-то вы зачем себе сделали, позвольте узнать? Да еще накануне Нового года!
– Это из-за нее, – пожаловался Папочка, показывая пальцем на Ию. – Я знаете как ее люблю.
Врач кивнул, показывая, что удовлетворен ответом. Как будто каждый день отвозил в больницу женщин, сделавших себе харакири из-за других женщин.
Ия плакала, отвернувшись к окну, и пыталась унять правую ногу, которая независимо от ее воли тряслась, как от разрядов тока, будто хотела пойти в пляс.
Приемный покой встретил их безлюдьем, хотя люди все-таки имелись. Это были сидевшие на полу бомжи. Они сосредоточенно копошились в своих одеяниях, не обращая внимания на входящих. Между каталок ходили два облезлых серых кота и терлись о металлические ножки. Дежурного врача на месте не было, и вообще врачей там не оказалось. Словом, приемный покой встретил их безврачебьем.
– Мы не можем ждать, бумаги на столе оставим, – сказал врач «Скорой». – Уже передали на отделение. Оттуда хирург придет. Ждите!
Ия металась от каталки к выходу и обратно. Папочку было не оставить, он стонал и звал Ию прощаться. Через десять минут к ним подбежала Понтий, приехавшая следом на такси.
Папочка, почти протрезвевший от страха, лежал на каталке, сложив руки на груди, и таращил глаза. Ия оставила его с Понтием и побежала за помощью.
Опрос бомжей результатов не дал. Где искать врача, они не знали. Несколько лежащих на каталках старушек безжизненно шелестели губами. Ия ничего не разобрала, но догадалась, что и они не прочь получить медицинскую помощь.
Она выбежала на улицу и наткнулась на двух молодых санитаров, куривших у входа.
– Где врач? – крикнула она.
– Спросите что полегче, – ответили они. – Ждите, придет.
– Нам в хирургию надо, – разревелась она и протянула по бумажке.
В следующую минуту санитары уже разворачивали каталку к выходу.
– Направление со стола возьмите, – крикнул один на бегу.
Ия бежала рядом и придерживала Папочку. Позади, шумно вздыхая, топала Понтий с нарядом на госпитализацию под мышкой.
Каталка подпрыгивала и дребезжала. Было морозно, но холод не чувствовался.
– Оставьте меня! – ныл Папочка. – Положите на землю, как Распутина!