Ратоборцы Югов Алексей
Гневом напоены были эти слова. Наконец он отпустил брата. Однако гневным взором он все еще как бы потрясал и удерживал его недвижимым и призывал к ответу.
И тогда Василько, сквозь слезы бесконечной своей любвик старшему, но и объятый трепетом перед ним, ответил, глядя брату в лицо синими добрыми глазами:
— Брат!.. Государь!.. Ждали, ждут… все ждут спозаранку… И народ, и все, все тебя ждут… Истомились… Только ведь горе-то, горе-то какое!.. И не посмели мы знака подать…
Даниил сощурился и сурово произнес:
— То — мое горе. А вы государя встречаете!..
Василько, поняв, что надлежит ему делать, быстро склонился, поцеловал руку старшего и стремительно кинулся прочь, одновременно подавая знак дружиннику-коноводу.
И сразу же, скрытые за пригорком, махальные понеслись во всю конскую мочь, взмахивая над головой алыми длинными язычками бархата, надетыми на острие копий.
Прошло несколько мгновений, и вот благозвучный звон колокола с кафедрального храма столицы поплыл над полямилесами в чистом весеннем воздухе.
И отовсюду отозвался и примкнул к нему благовест других колоколов.
Даниил взмахнул перчаткой, свистнул в два пальца. Белый конь заржал, и примчался к нему, и остановился как вкопанный.
Едва только сел князь в седло, как сразу же стало видимо по всей холмовине луга неисчислимое множество воинских, гладких и остроконечных, шишаков — шлемов.
Они блистали, как льды.
…Грозно ревело воинство. Свиристели свирели. Пронзительно били и восклицали тимпаны. Гремели, взвывая, литавры. Рыкали и звенели трубы ратного строя. Бухали подземно, будто тяжело вздыхающие великаны, огромные барабаны-набаты… Сверкнули ризы, митры, кресты и хоругви…
…Ревело воинство…
Пусть и за Карпатами слышат! Пускай и до Венгерской долины докатится, пускай же и у короля венгерского захолонет сердце: это он, Иоанн-Даниил, князь Галича и Волыни, возвращается от самого Батыя, не только не лишась Галича, не только не униженный, не опальным вассалом, но — союзником, мирником тому, кто из своих кочевий на Волге повелевает царями и герцогами, угрожая и самому Риму! Это он — Галича и Волыни обладатель — возвращается к народу своему, держа в горсти у себя союзные татарские полки!
Черное вдовство Даниила, детское сиротство Дубравки еще больше сблизили дочь и отца.
По заведенному с незапамятных времен строю княжеской семьи, как сыны, так и дочь каждый вечер, прежде чем идти спать, должны были побывать и на половине отца и на половине матери: получить благословенье родительское, отходя ко сну, пожелать отцу-матери спокойной ночи, а иной раз и выслушать замечанье за какие-либо проступки днем.
Теперь только на половину князя-отца надлежало им приходить! И они все еще не привыкли. То один, то другой, обмолвясь, бывало, скажет другому: «Ну, я пойду к маме!» — и вдруг смутится и станет пасмурен.
Дубравка и теперь еще, как только обидит ее чем-нибудь Мстислав, вся в слезах, кидалась жаловаться матери и вдруг, разогнавшаяся уже по паркету, вспоминала, что мамы-то ведь уже нет, и поникала головой, и все замедлялись и замедлялись скользившие по паркету туфельки, — княжна останавливалась, а потом уходила куда-нибудь в глухой угол сада и там плакала.
Теперь, когда перед сном осиротевшую маленькую княжну приводили проститься на половину государя-отца, отец подолгу удерживал ее у себя. И неизменно сопровождавшая ее суровая воспитательница, боярыня Вера, прекрасно понимала, что ее воспитаннице сейчас необходимо это, что сейчас это не баловство.
И она оставляла их одних.
…Буря крушит боры, кручина — сердце! От одиноких, от растравляющих сердце слез по умершей у Даниила Романовича сильно ослабело зренье. И много пошло седины.
Во дворце знали, что Даниил Романович ночами подолгу сидит молча смутный и скорбный, не возжигая свечей.
Стольник, покусившийся было послать князю в комнату, желая подкрепить его в ночных книжных трудах, блюдо черешен и кувшин кипрского вина, получил суровое от дворского Андрея назидание, что не след докучать князю, пока не позван.
Днем князь не оставлял дел. Напротив, он яростно принялся за работу тотчас же, как вернулся из Орды.
А ее хватало, этой страды государственной, этих забот по державному строенью!..
Без него Васильке Романович правил добре, правил Галичем и Волынью, однако и не на все же решался без старшего брата, и многое предстало Даниилу недовершенным.
И Даниил решительно стал у кормила правленья.
Многое переменилось после его победоносного возвращенья от Батыя.
От легатов папы — и тайных и явных, которые, словно бы иголки, прошивали во всех направлениях и Пруссию, и Ливонию, и Польшу, и Ятвягию, и Литву, да и на Карпатах похаживали, таясь и проискивая, — от этих легатов прямо-таки отбою не стало, едва только по всем землям пронесся слух, что сын Романа Великого вернулся из Волжской ставки едва ль не союзником Батыя.
Давно уже эти живые «иголки», о чем великолепно знал Даниил, клали кой-где по его державе тайные стежки католического вероучения и всякого прочего папежства! Однако доселе эти посягательства обходили князя и его двор.
Но уже через год после возвращенья из Орды ему, посредством епископа брюннского, было сделано прямое предложенье королевской короны на условиях воссоединенья церквей.
А из государей светских, кажется, всех опередил угодничеством своим Бэла!
Король Венгрии, кичливый и заносчивый государь, который, по мнению самого Даниила, просто-напросто пал жертвою безумной идеи воссоединить в одном своем лице и Карла Великого и Аттилу, этот самый Бэла, который незадолго перед тем надменно отверг сватовство Даниила за сына Льва, теперь, после победы Данииловой под городом Ярославом и после почета ордынского, оказанного Даниилу, принялся вдруг сам настойчиво, сказать прямо — навязчиво, предлагать Льву Даниловичу руку своей дочери.
Проезжавшего в Никею, через Пешт, Кирилла-митрополита король венгерский обхаживал, и ублажал всячески, и одарял несметными дарами, суля и еще больше, если только митрополит всея Руси, Киева и Галича путь к патриарху греческому отложит, а вернется к Даниилу и склонит его дать согласие на брак сына Льва с венгерскою королевною.
Митрополит поразмыслил и вернулся. И советовались втроем — Кирилл-митрополит, Даниил и Васильке.
Поупрямившись, поупиравшись в свою очередь, ибо так полагалось — иначе какое же сватовство? — да и отместки ради другу детства, Бэле-королю, — Даниил Романович под конец согласился.
Не без выгоды — да и не без великой! — было то сватовство для державы. И умел-таки сочинять свадебные ряды и договоры другой Кирило — хранитель печати!
Вено за невесту — без чего и у простых людей, и у князей свадьбу не творят! — не так уж и дорого обошлось Даниилу: вернул королю, без выкупа, пятьсот пленных, захваченных в битве под Ярославом, а среди таковых было полтораста баронов, — и отец невесты не только не прекословил, а радехонек был: после погрома татарского ему и этих выкупить было нечем!
Сваты — Бэла и Даниил — с тех пор задружили. Был съезд. Слышно стало обоим, что Гогенштауфен готовит захват и северных областей Венгрии, и земли Рагужской. Сват Бэла просил о помощи против немцев.
— Что ж! Буду копить полки! Сам на коня сяду! — отвечал свату Даниил. А про себя подумал: «А хотя бы и не попросил ты — для себя самого бы сделал: что ж они, Фридрих со своими, как медведя в берлоге обложить меня думают?! А нечего ему, Фридриху, делать там, на Адриатике, — не лежат к нему хорваты да сербы!..»
И решено было, дабы ослабить и смирить Фридриха, а заодно и поунять Миндовга, решено было — какою бы то ни было ценою, а отколоть Тевтонский орден от Фридриха, «Германию новую» от старой. И удалось.
В Холм, в Галич, по нарочитому приглашенью, прибыл сам великий магистр Гергард Мальберг с помощником своим, с «прецептором Дома Тевтонского в Ливонии и Пруссии» — Андрисом Штире.
Состоялся великий смотр войску. Дивились немало и магистр, и прецептор, и вся братия орденская новой легкой коннице Даниила, наподобие татарской, и всем заходам ее, и россыпи, главное же — количеству и вооруженью.
А потом были игры воинские — великий турнир, конские ристанья на ипподроме. Слагали песни и русские певцы, и ихние мейстерзингеры.
И о делах как будто даже и словечку упасть было негде.
Завершилось же то великое гощенье магистра еще небывалой охотою на зубров.
Полсотни сел было согнано на облогу!
Троих зубров уложил сам магистр. Двух — прецептор. И многих — прочие рыцари. Хозяевам же на сей раз приказано было стрелять похуже: того требовало гостеприимство.
В заключенье охоты была трехдневная, поистине гомеричеекая попойка. И уж полили тогда винами драгоценными матушку пущу!.. Не бокалами пили — из шлемов!
А когда врачи княжеские отходили упившихся до бесчувствия и фон Мальберга и фон Штире — тут честь и хвала врачу княжескому Прокопию, — то очнувшийся магистр вскочил на ноги и страшным голосом завопил по-немецки, озирая глазами поляну:
— А где ж Миндовг мой? Миндовга моего мне подайте!..
Сперва никто не понял его. Сочли за бред пьяного. И только Даниил догадался.
Когда сидели они в засаде, бок о бок с Мальбергом, и показался первый могучий зубр, то князь Даниил честь первой добычи захотел уступить гостю. Но сделал это искусно. Он так долго натягивал тетиву огромного, со стальною кибитью[28], лука с полусаженной стрелой, что фон Мальберг успел выстрелить первым.
Зубр стоял боком, и фон Мальберг угодил ему так, что стрела за малым не дошла сердца. Зубр рухнул. Можно было бы и не добивать!
Но с торжествующим ревом, обезумев от радости, гость выбежал из-за дуба, за коим сидел, и выхватил меч, и принялся поражать хрипящего и фыркающего кровью зверя где и куда придется, вонзая меч по самую крестовину, весь забрызгавшись кровью, причем всякий раз восклицал на своем хрипло-лающем языке:
— Что, Миндовг?! Что, Миндовг?! Издыхаешь, проклятый?!
Стоявший возле своего дуба князь Даниил подумал, чуть улыбнувшись, что, пожалуй, то немалое опустошенье, кое внесено было в княжую сокровищницу, в медовушу, в поварню и погреба всеми этими пирами, турнирами, охотами и дарами, — оно, пожалуй, и не прошло зря! Уж если в полубреду, в горячке охотничьей страсти убиваемый зубр все ж таки именуется «Миндовг», то надо полагать, что этому страшному врагу — Червонной, Полоцкой, Смоленской Руси — скоро придется худо, когда магистр с севера, а он и Васильке с юга стиснут Литву…
А когда магистр, испыряв мечом чуть ли не всю тушу зубра, который все еще силился подняться на расползающихся в кровавой грязи копытах, когда магистр прорвал наконец становую жилу зверя, то чудовищной толщины струя крови вытолкнула из раны меч, и с шумом хлестанула в серебряную кирасу рыцаря, и свалила его с ног!..
Оруженосцы выбежали из-за укрытия и помогли фон Мальбергу встать. Выпачканный грязью и кровью, с торчащими кверху окровавленными усами, магистр был смешон и страшен.
Он уже ничего не помнил! Сорвав плащ, он отшвырнул его и снова ринулся к зубру, уже издыхавшему.
Еще раз, в последний, магистр впырнул свой меч в косматую тушу зверя.
— So-o! — сквозь хохот вскричал магистр и наступил сапогом на тушу зубра. — So!
…Вот этого-то своего «Миндовга» и потребовал фон Мальберг, очнувшись после попойки.
Ему принесли шкуру сраженного им зубра. Ее распялили перед ним против солнца, и она засквозила всеми дырами, которые насажал в ней меч Мальберга.
И тогда, рассмеявшись, магистр произнес:
— О-о!.. Этому бедному Миндовгу, милый мой герцог Даниэль, не помог бы, пожалуй, даже и твой чудесный доктор Прокопий!.. Bibamus![29] — воскликнул он по-латыни.
Ему тотчас подали турий, окованный золотом рог для вина, и попойка возобновилась.
После этой охоты на зубров Даниил и Васильке стали гораздо спокойнее за свои северные владенья, примыкавшие к владеньям Миндовга.
Однако не вином этих редких и вынужденных державной надобностью попоек заливал черное горе вдовства своего князь Галицкий. Он стремился засыпать, загромоздить его горою непрерывно валившихся отовсюду потребностей и дел государства.
Хватало дел и внутри. Созидались крепости, прокладывались пути, устроялось войско, избывалось разоренье татарское. По-прежнему на Галичину и Волынь текли отовсюду переселенцы. А посланные князя все зазывали и зазывали их, освобождая от податей и налогов — даже и до пяти лет.
И надо было отводить для них пустоши, давать на подъем, назначать льготы. Надо было — всякий год заново! — пересматривать дани, погосты, оброки, мыто, пошлины, десятину, уставы и уроки.
Да и Кирилл-митрополит просил нет-нет да и озирать княжеским оком своим дела церковные — якобы в помощь ему, Кириллу.
А тут еще феодалы галицкие — все эти Арбузовичи, Молибоговичи, да Климята с Голых гор, да Судиславы, да Доброславы, засевшие в горных гнездовьях, — они то и дело крамольничали, и грабили земледельцев, и потрясали престол!
То и дело многолюдная карательная посылка уходила то в одну, то в другую сторону — рушить феодальные замки, гнездовья измен.
Дел хватало!.. Но когда затихало все, когда наступала истязующая ночь, а ослабевшее от слез зренье князя не брало грамот и не терпело свеч, — тогда-то вот, если б не коротать ему с Дубравкой этих невыносимых часов, тошно бы пришлось князю!
Первое время они только и говорили что о покойной княгине. Но однажды маленькая княжна вдруг ощутила, сквозь платьице на плече, капнувшую из глаз отца горячую слезу. Сидя у него на коленях и прижавшись к груди, она и не подозревала, что отец плачет. Теперь же, приподняв лицо и глянув кверху, она увидела, что плачет и что смотрит куда-то в тьму, окутавшую стены.
Вспомнилось ей, как, бывало, если братишка ушибется и заревет, отец, услышав, нарочно погромче расхохочется и пристыжающе скажет: «Полно, да разве мужчины плачут!..»
«А теперь вот и сам плачет!..»
Ей стало жалко отца, и она долго думала о том, как бы помочь ему, чтобы отвлечь его от тяжелых дум, и наконец придумала.
— Отец, миленький, скажи: а Роланд — он взаправду был? — спросила Дубравка неожиданно.
Даниил растерялся — так внезапен был переход…
— Какой Роланд, тот, что с Карлом?..
— Ну да! — несколько нетерпеливо подтвердила она. — Ты разве не помнишь?.. Как хорошо про него написано! Я очень, очень люблю это читать. Только страшно! И я всегда плачу!
Отец спросил ее, какое же это место, что приводит ее в слезы.
— А помнишь, — отвечала она и при этом посмотрела ему в лицо, — помнишь, когда он перед смертью трубит в заветный рог свой Олифант — хочет, чтобы Карл услышал, и тогда заворотит войско и спасет… А у самого уже и жилы порвались на виске, и треснула кость… кровь всего заливает, а он все трубит и трубит!.. Ну помнишь?
Даниил молча наклонил голову.
— А я все, все помню! — сказала Дубравка. — А про это я уже сто раз прочитала!
И, словно бы в подтверждение, она протяжно и громко произнесла перед отцом по-французски тот самый стих, где Оливье умоляет упрямого друга своего протрубить в Олифант, дабы услыхал император и приказал заворотить большое войско:
- Ami Roland, sonnez votre Olifant:
- Charles l'entendra et fera retourner la grande armee.[30]
Читая, девочка отстранилась от отца, выпрямилась и откинула голову. Голос ее странно звучал в гробовой тишине, которая, словно бы веками не нарушаемая, застоялась в этой полутемной комнате, заглушенной коврами.
Даниил слушал, не прерывая. Тайный замысел ее удался: ей показалось, что отец и впрямь стал светлее.
Тогда она прочла еще несколько строф. Но голос ее дрогнул, едва только начала она говорить, как Роланд, переломив свою гордость, уступил настояньям Оливье и епископа Турпина и наконец-то — хотя уж некого спасать! — прикладывает свой звонкий рог к закипевшим кровью устам…
Оба — и отец и дочь — сидели некоторое время молча.
Наконец Дубравка, успокоясь, сказала:
— А правда, какой он гордый, Роланд! Какой он храбрый! Вот не захотел и не захотел трубить!.. Пускай погибну, а о помощи не буду молить!.. Ведь, когда бы он затрубил, тогда бы со всем войском Карл пришел… Ведь верно?..
И тогда Даниил сказал, как бы в глубоком раздумье и глубоко вздохнув:
— Правда, доню моя!.. Но я другого Роланда знаю… другого, который вовсе не затрубил… а мог бы! И умоляли его о том… И государь-отец подал бы ему помощь… «привел бы к нему…»
Тут князь остановился, выбирая должное слово, и закончил, цитируя из только что читанной «Chanson»:
— «…Привел бы к нему la grande armee…»
Не дождавшись, чтобы отец продолжал, Дубравка спросила:
— А он когда жил, этот твой Роланд?
— Он и ныне живет… И дай бог, чтобы подольше жил… чтобы господь долгие дни начертал ему на Земле нашей!
Теперь Дубравка не давала ему покоя. Она тормошила его и спрашивала вновь и вновь:
— А зовут его как?
— А зовут его… Александр, — отвечал отец, — Александр Ярославич.
Дубравка, в знак изумленья, накрест прижала руки к груди.
— Александр? — переспросила она. — Ярославич? Он русский?
Маленькая княжна приходила все в большее и большее изумление. Она засыпала отца вопросами.
Наконец он спокойно и просто стал повествовать о грозном и внезапном нашествии на Новгород неисчислимого полчища закованных в латы воителей Севера, во главе с самим Биргером-герцогом, полководцем, для которого — так считали те, кто валом валил под его знамена, — не было равного в целом свете.
А в это время по Руси пробушевало другое нашествие — Батыево. Да он потому и ринулся, Биргер! Он знал: города и крепости Земли Русской обращены в пепел, раскиданы по бревнышку. Сильные Земли Русской погибли в битвах — от горячей их крови потаяли снега!..
— Сам Батый мне сказывал, доню, — воскликнул горестно Даниил, — русские, так говорил он, сражались, отрекшись от жизни!.. Да что в том?! Распря, распря княжеская все погубила!.. Да и теперь — князи русские — нож вострый точим один на одного, братний!.. Никак все собраться не можем под скипетром единого. А теперь уже и не позволят татары. Поздно!..
Он замолк, дабы преодолеть волнение.
Ему слышно было, как стучит сердце приникнувшей к его плечу Дубравки.
— Видишь, Дубравка, — продолжал он, — татар этих столько пришло на нашу Землю, что вот когда бы довелось тебе увидеть, как саранча приходит в черный год, — тогда бы только ты поняла!.. А саранча так приходит: тысячи и тысячи верст облегает кругом, а толщиной — в пядень! Словно бы жирный полог, черный, вдруг всю землю прикрыл!.. Былинки зеленой не видать!.. Однажды в саранчу ехал я на коне. Так ты знаешь, донька, — копыто конское чвакает в ней, в саранче, точно в масле, давя ее и меся!..
Княжна содрогнулась.
— Так вот и татары пришли! — продолжал Даниил. — Видел сам: там, где прежде, до них, леса стояли — густые, дремучие, такие, что и змее не проползти, ветру запутаться, — там после проходу татарского, смотришь издали, будто бы веник-голик раздерган по прутьям и кой-где реденько понатыкано… То были войска, подобные судьбе! Пыль и дым досягали до неба. От хода Орды безумели и звери и люди!
О, донька!.. — угрюмо, с закрытыми глазами, покачнув головою, произнес Даниил. — До них, до татар, на Земле и не знали, что может найтись столько коней! Вся Азия — на коне! Да разве одни татары только!.. Они, татары, всяк народ встречный подмяв под себя, мешали его с собою, все языки!.. И возрастали числом, и катились, и катились все дальше, а их все больше да больше становилось!.. Дочерь! Дочерь! — воскликнул он, забывая, что с малюткой беседует, и как бы жаждая пред ней оправдаться. — А что ж — с мечом против саранчи?! И меч вязнет! И копыто конское грязнет в их плоти нечистой! И плечи могучие вымахиваются, а их все больше да больше! А разве не пытались?..
При этих словах князь Галицкий слегка расстегнул ворот домашней одежды своей и коснулся дочерней ладонью огромного лучистого рубца, обезобразившего ему грудную правую мышцу, — след рваной раны от татарского, с зазубриною, копья.
— Пытался, донька! — проговорил он. — Это мне татарин копьем разодрал…
Дубравка очами, полными слез, глядела на отца. Ну что, что она может сделать этому большому, сильному, как бог, человеку, чтобы понял он, как жалеет она его, как любит и как страшно отомстит за него этим проклятым татарам, когда вырастет большая?!
И, по внезапному детски-женственному наитию, она коснулась губами этого страшного рубца и, застыдясь, приникла лицом к груди Даниила…
Она и его смутила и растрогала до слез…
Наконец, возобновляя рассказ свой, он сказал так:
— Нет, дочь моя!.. Уж ежели там — вся Азия на коне, то и нам, Руси всей, да и Европе всей, — на коня, на коня же… И переборем мы их!..
Он повествовал дальше.
Дубравка впервые по-настоящему услышала от него, как рухнула под ударами Чингиз-хана великая Китайская империя, затем — царство Тангутов, коего не спасли ни заоблачные высоты, ни тысячеверстные пустыни. Он рассказал ей о гибели Хорезма, о сокрушении Армянского и Грузинского царств, о том, как подмяли под себя татары и перемешали с собою неисчислимые орды половцев и каракалпаков… Как, пройдя через всю Русь, вторглись и к нему — на Галичину и Волынь.
Как просил он — и тщетно! — еще задолго до вторженья, короля Бэлу о союзе, о помощи, как тот отказал ему. А потом и сам, погубя в поле стотысячную конную мадьярскую армию, позорно бежал, гонимый татарами по пятам… Как притихли государи Европы… Как после несчастного для христиан дня сраженья под Лигницей к Батыю, в его венгерскую ставку, одних только рыцарских окровавленных ушей, отрезанных у трупов, было отправлено девять полных мешков!..
…Он поведал ей о том, как дотоле никем и никогда не побеждаемая Русь склонила главу свою под ярмо. Как понял старейшина Земли Русской, Мономашич Ярослав, отец сего Александра Новгородского, что не мечом теперь, а данью, златом и серебром надо спасать народ. И это было мудро, ибо иначе вырезали бы всех, и даже детей, которые успели дорасти до чеки тележной!..
Дубравка с трудом переводила дыханье, захваченная ужасом того, о чем повествовал отец.
Мудрый отец Александра Ярослав, обласканный Батыем, не умедлив, принял старейшинство в Земле Русской и, ублажая и удерживая поодаль черные сатанинские полчища щедрой данью, подкупами и подарками, самоотверженно принялся целить и утешать скорбную и погорелую, кровью сочащуюся Землю!
Погребались бесчисленные мертвые тела. Отстраивались города. Плуг и соха принялись вновь кроить ущедренную тлением землю… Народ возвращался из лесов.
И опять, исподволь, великий князь Владимирский — отец того Александра Новгородского — делался и грозен и властен.
— А Александр тогда, дочурка, совсем еще юным княжил в Новгороде. Один Новгород чудом уцелел только: не дошли татарове… А Новгорода того, богатого, вожделели все — и немцы и свей!.. Новгород — то ключ к морю! Кто держит его — тот и богатеет. А и щит — Земле Русской!.. Ежели кто проломится сквозь те ворота новгородские к нам, в Землю, — то поди удержи!.. И вот пришел на Неву Биргер… С ним — свей, и сумь, и емь — вся Финнмарка! Только карелы одни — те не пошли с ними… Пришел Биргер… И датского короля люди примкнули к нему. И множество рыцарей немецких стеклось к нему под хоругви!.. Девять тысяч кованой рати!.. Так велел папа Римский!.. Они ведь, эти католики, — с горечью пояснил князь, — считают нас, русских, гораздо хуже, чем язычников!.. Да-а! Девять тысяч кованой рати!.. — повторил он.
Дубравка замерла…
И Даниил, словно бы сам находившийся в тот страшный час близ Александра, да и на самом деле знавший все доподлинно, что там происходило, на берегах Волхова и Невы, рассказал ей, как с горсточкой воинов, всего лишь около семисот, юноша Александр, еще неопытный в битвах, отверг просьбы и мольбы всех ропщущих и испуганных о том, чтобы юный князь взмолился бы отцу своему о присылке больших полков, и, словно барс, — «а у них ведь, у Суздальских, барс и начертан на знамени их!» — словно барс, кинулся он, юный Ярославич, навстречу Биргеру…
— Нет! Он не затрубил в свой Олифант, донька, этот Александр! — произнес тихо и торжественно Даниил.
Теперь на бледном, тонком лице Дубравки можно было прочитать все перипетии Невской битвы… Она то задыхалась, полураскрыв губы, то вдруг вся вытягивалась, словно бы ей так виднее было, где бьется Александр, окруженный, стиснутый отовсюду лязгающей и орущей громадой железных людей.
А то вдруг облегченный вздох и радостный возглас вырывались у нее: это когда Таврило Олексич, верхом на коне, прямо по сходням, с разгону, ворвался на шведский корабль — ворвался вслед за влекомым под руки, расслабленным королевичем шведским; это когда Сбыслав Якунович, с одним топором, будто дровосек, прокладал железную просеку среди шведов; это — когда Миша-новгородец, пешой, со своей, тоже пешей, ватагой, проломился сквозь конный рыцарский строй и зажег шведские корабли берестяными факелами!..
А когда княжна услыхала, как Савва, юный сподвижник юного и бестрепетного князя, подрубил златоверхий шатер самого короля шведского и шатер затрещал и рухнул, то так радостно и звонко захохотала и так подпрыгнула, что чуть не свалилась с колен отца.
— А он?.. А он?! — взволнованно вопрошала она в разгар битвы.
И отцу ясно было, что это она об Александре и что она как бы потеряла его на мгновенье из глаз, в железном коловращенье, в буре битвы, и теперь сердчишко ее сжимается и трепещет: «А вдруг его?.. Да нет, нет! — тут же успокаивала она себя. — Убить его никак не могут! Отец же сказал наперед, что этот человек, который Роланда выше, что он и поныне жив!»
Как же она ликовала, даже запела, раскачиваясь, когда отец, сам не менее дочери взволнованный, рассказал, как встретился Ярославич в той страшной сече с самим Биргером! Как сшиблись они: Биргер — на вороном, Александр — на белом коне; как Железный Герцог понес жестокий удар от руки Александра, прямо в лицо, острием меча, и лишь забрало спасло его! Как показал хвост коня своего доселе непобедимый витязь, верховный ярл Швеции! Как, едва-едва уцелев, с трудом отбитый телохранителями, укрылся он на одном из причаленных кораблей…
Глаза Дубравки, как звезды, сияли в темноте. И когда закончилась чудесная не то песнь, не то повесть и минуло молчанье, то:
— Отец! Миленький! — вскричала она. — А он, Ярославич, когда-нибудь приедет к нам?
Отец улыбнулся и, помолчав, ответил:
— А что же… Почему бы и не приехать ему?..
— Отец! — вне себя от радости, вскричала Дубравка. И приблизила лицо свое к самым глазам отца, и худенькие, еще отрочески нескладные руки ее, открытые выше локтей, охватили его могучую шею.
Когда же, поцеловав его в обе щеки, она отпустила его, отец добавил многозначительно:
— А возможно… что и ты поедешь к нему!..
Дубравке дались языки. Даже и французский, на котором в их семье никто не разговаривал, а только отец мог читать и которого не изучал ни один из ее братьев, она выпросила себе и словно бы вдруг выпила его весь!
Это сделано было единственно для того, чтобы прочесть «Тристана и Изольду» и «Песнь о Роланде». Этих книг в «вивлиотеке» отца на русском языке не было.
Ей разрешено было также присоединиться к братьям для изучения латыни, и она вскоре превзошла их.
Немецкий же язык и польский не считались в семье князя Галицкого теми языками, которые требовали особого изученья. Оба эти языка усваивались разговорно, как бы сами собою, благодаря постоянному общению с семьею и двором венгерского короля, а также благодаря издревле идущим родственным связям с домами польских князей. Кроме того, при дворе Даниила Романовича было немало чехов.
Необязательный для Дубравки, язык Цицерона и Цезаря для княжичей был признан непременным. Будущие государи, да еще которым предстояло государствовать на рубежах с Германией, с Венгрией, с Польшей и с Чехией — странами католицизма, — как могли они обойтись без этого языка всеевропейских договоров, трактатов, грамот и сношений?
Латинский язык преподавал им и римских авторов читал с ними сам Даниил. Взыскательный учитель сынов своих, он требовал, чтобы латынью они владели столь же совершенно, как боевым конем.
В отличие от княжичей, Дубравку, как девочку, вовсе не утруждали политикой — наукой державного, государственного строенья. Правда, до поры до времени!
Обычно за год или за полгода перед тем, как выдать дочь замуж, когда уже ясно определялось, куда, в какое княжество — русское ли, чужестранное ли — выдадут и за кого, — родитель-государь вдруг как бы спохватывался и принимался наверстывать упущенное в политическом образованье княжны.
Тогда — и зачастую подолгу — государь-отец затворялся с дочерью и здесь, наедине, обязав ее хранить глубокую тайну, обстоятельно и повторно объяснял ей, что встретит она там, в замужестве, и чего от нее ждут для отчизны, для родного княженья, и чего она должна исподволь добиваться там, возле мужа, когда станет княгиней.
Нередко, — а особенно если девочке предстояло быть уведенной в замужество за рубеж, в чужую землю, — эти запоздалые уроки политической мудрости заключались тем, что государь-отец приводил дочь ко кресту: княжна приносила клятву не изменять отчизне и вере и даже там, на чужбине, блюсти первее всего заветы и пользу отца своего, а не супруга.
Близился подобный же страшный час и для княжны Дубравки: ей исполнилось двенадцать лет! А старше четырнадцати-пятнадцати лет княжон редко выдавали замуж: это было пределом!
Но пока княжна Аглая-Дубравка была все еще свободна от державной науки. Меж тем как старшим Даниловичам — Роману и Льву — не только разрешалось, но и прямо предписывалось присутствовать на советах отца-государя, хотя еще безмолвно и еще не на всех.
Да и в прочих мужских науках братья во многом брали верх над сестрою. Многое из того, что они уже знали, было еще ей невдомек!
Еще совсем недавно Дубравка могла спросить кого-либо из старших:
— А правда, что ангелы на ночь с солнышка корону снимают?
И ей заплакать захотелось, когда она узнала, что нет — не снимают!
Между тем Мстислав — озорник и ленивец — успел просветиться и кичился перед нею, что знает устройство вселенной:
— Никакого ангела с короною нет! Назначен каждому светилу свой круг: есть круг Луны, круг Ермиса, Зевса, Солнца, Ареса, Афродиты и Кроноса — семь кругов! Духи служебные, незримые для смертного ока, приставлены ко всем тем семи кругам и толкают круги руками. Когда они устанут толкать или повелено будет им перестать, тогда светила падут на землю, а небо совьется, как свиток!..
И разве знала Дубравка, как знали они, княжичи, отчего бывает гроза?
— Ну, а отчего же? — из гордости сдерживая слезы горечи и обиды, спрашивала сестра.
И торжествующий Мстислав почти без запинки отвечал, точь-в-точь как повествовал им на уроках митрополит Кирилл:
— Гроза бывает оттого, что дух служебный раздирает облако с шумом. И оттого — скрежет и гром, и растворяется путь водам небесным, и текут на землю.
Разве знала Дубравка, что такое вода? А Мстислав знал!
— Вода, — скороговоркой, назубок объяснял он, — вода — это стихия мокрая, и холодная, тяжкая, книзу стремящаяся, и удобь разливаемая, и потребная для крещенья. И это — важнее всего!..
Кирилл-владыка преподавал юным княжичам не только древнегреческий язык, но и строенье служб церковных, вместе с катехизисом православной веры, но также и геометрию, сиречь землемерие.
Все, что привнесли в мировую сокровищницу наук древние греки, все это, приправленное библией, отцами церкви и сильно перемешанное с премудростью «Пчелы» и «Физиолога», арабских географов и Кузьмы Индикоплова, входило в геометрию, преподаваемую Кириллом.
Княжичи доподлинно узнали от владыки, отчего бывает ночь, отчего день.
— Когда солнце уйдет от нас под землю — тогда у нас наступает ночь. А там, под землей, — день.
Княжич Мстислав, бойкий и нетерпеливый, спросил у митрополита:
— А там, на той стороне земли, тоже живет кто-нибудь?
Митрополит рассмеялся.
— Глупый, — не по-злому укорил он мальчика, — никак! А то бы попадали: они же вниз головой!..
Узнали княжичи из геометрии митрополита Кирилла, что все животные изведены из воды: и рыбы, и киты, и птицы. Узнали, что Земля наша — это лишь точка ничтожная в небесном пространстве. Узнали, что Луна от Земли свет свой приетллет, что диаметр Луны — свыше сорока тысяч стадий, а кажется маленькой оттого что чрезмерно далеко отстоит.
Затмения же лунные или мерцанья происходят оттого, что Земля заслоняет Луну от Солнца; узнали, что звезды суть раскаленные громады…
Он предостерегал учеников своих от суеверий, порождаемых астрономией.
— Не верьте, дети мои, математикам, волхвам и прогностикам, — говорил он. — Светила небесные не могут предсказать младенцу, будет он богат или нищ! Оставьте суеверие это простолюдинам!..
Но, с другой стороны, он остерегал их и против безбожных учений Гераклита, якобы мир — един и не создан никем, а был, есть и вечно будет; что вселенная — это вечно живой огонь, который закономерно воспламеняется и закономерно угасает.
Многое узнали они и о человеке, и все, что узнали, замыкалось величественной и ясной до предела формулой.
— Человек — это микрокосмос, — вдохновенно вещал им митрополит. — Плоть человеческая — от земли. Кровь — от росы и солнца; очи — от бездны морския; кости — от камня; жилы и волосы его — от травы земныя!..
На уроках митрополит отваживался затронуть и такое, о чем никогда не решился бы заговорить никакой другой учитель.
Так, например, излагая учение о растениях, он сказал:
— Видите, чада мои: и финики, и сосны, подобно человеку, два пола имеют — мужской пол и женский. И растение женского полу, расклонив ветви свои, желает мужеска пола… Однако растенья — немы, безгласны: как могли бы они поведать о том — женский пол мужскому? И вот ветер и пчела — они как бы бракосочетают меж собою растения!..
Так повествовал митрополит.
И не потому ли княжна Дубравка и не могла быть допущена к слушанью геометрии?..
Однако и у Дубравки, даже и помимо преобладанья ее над братьями в языках, была своя, особая область дивного веденья — область, издревле положенная только для девушек, однако такая, где бесспорно совместилась целая наука с врожденным даром к художеству: это было шитье золотом, шелками и жемчугом, а также плетенье кружев.
Она выучилась всему этому, почти не учась, как плавают, не учась, утята.
Чудесные тканые, плетеные, низанные и крупным жемчугом, и мелкими зелеными перлами изделья выходили из-под ее ребяческих рук!
Без всякой канвы, поражая и воспитательницу, и сенных девушек, и боярынь остротой и точностью зренья, безукоризненной разметкой своего глазомера, Дубравка расшивала крестом тончайшие антиохийские полотна.
К большим церковным дням Аглая-Дубравка готовила в тот или иной храм шелковые и аксамитные, ею расшитые ткани, воздухи и антиминсы.
— Бог да помилует тебя, светлое чадо! — говаривал ей не раз растроганный и восхищенный художеством ее митрополит Кирилл.
А в последний раз, когда снова пришлось ему любоваться сотворенным ею антиминсом, где в дивном согласии сплетались разнояркие травы, и цветы, и разводы, — митрополит Кирилл сказал ей нечто столь же загадочное и затаенное, как сказал ей тогда отец. Положив руку, чудесно пахнущую неведомыми ей ароматами, на ее златорусые косички, митрополит промолвил: