Ратоборцы Югов Алексей
Владимир простерся на том берегу очертаньями как бы огромного, частью белого, частью золотого утюга, испещренного разноцветными — и синими, и алыми, и зелеными — пятнами.
Белою и золотою была широкая часть утюга, примерно до половины, а узкий конец был гораздо темнее и почти совсем был лишен белых и золотых пятен.
Белое — то были стены, башни кремля, палат, храмов, монастырей. Золотое — купола храмов и золоченою медью обитые гребенчатые верхи боярских и княжеских теремов.
Бело-золотым показывался издали так называемый княжой, Верхний Город, или Гора, — город великих прадедов и дедов Александра, город Владимира Мономаха, Юрья Долгие Руки, Андрея Гордого и Всеволода Большое Гнездо.
А темным углом того утюга показывался посад, где обитал бесчисленный ремесленник владимирский да огородник.
Однако отсюда, а не от Горы, положен был зачин городу. Мономах пришел на готовое. Он лишь имя свое княжеское наложил на уже разворачивавшийся город.
Выходцы, откольники из Ростова и Суздаля, расторопные искусники и умельцы, некогда, в старые времена, не захотели более задыхаться под тучным гузном боярского Ростова и вдруг снялись да и утекли…
Здесь, на крутояром берегу Клязьмы, не только речка одна осадила их, но и поистине околдовала крепкая и высокорослая боровая сосна, звонкая под топором. Кремлевое, рудовое дерево.
Кремль и воздвигнул из него Мономах, едва только прибыл сюда, на свою залесскую отчину, насилу продравшись с невеликой дружиной сквозь Вятичские, даже и солнцем самим не пробиваемые леса.
Сперва — топор и тесло, а потом уже — скипетр!..
Еще Ярослав Всеволодич, отец Невского, сдал на откуп владимирскому купцу-льнянику Акиндину Чернобаю все четыре деревянных моста через Клязьму, которыми въезжали с луговой стороны в город.
Прежде мостовое брали для князя. Брали милостиво. И даже не на каждом мосту стоял мытник. Если возы, что проходили через мост, были тяжелые, с товаром укладистым, — тогда с каждого возу мостовщик — мытник — взимал мостовое, а также и мыт с товара — не больше одной беличьей мордки, обеушной, с коготками.
С легкого же возу, с товара пухлого, неукладистого — ну хотя бы с хмелевого, — брали и того меньше: одна мордка беличья от трех возов.
И уже совсем милостиво — со льготою, что объявлена была еще от Мономаха, — брали со смердьего возу, с хрестьян, с деревни. Правда, если только ехали они в город не так просто, по своим каким-либо делам, а везли обилье, хлеб на торг, на продажу.
Возле сторожки мытника стоял столб; на нем прибита доска, а на доске исписано все перечисленье. Хочешь — плати новгородками, хочешь — смоленскими, а хочешь — и немецкими пфеннигами, да хотя бы ты и диргемы достал арабские из кошеля, то все равно мытник тебе все перечислит, и скажет, и сдачу вынесет.
А грамотный — тогда посмотри сам: на доске все увидишь. Ну, неграмотному — тому, конечно, похуже!
А впрочем, пропускали и так. Особенно мужиков: расторгуется в городе, добудет себе кун или там сребреников — йно, дескать, на обратном пути расплатится. Ну, а нет в нем совести — пускай так проедет: князь великий Владимирский от того не обеднеет!
Так рассуждали в старину! А теперь, как придумал Ярослав Всеволодич — не тем будь помянут покойник — отдать мостовое купцу на откуп, — теперь совсем не то стало!.. Да и мостовое ли только?..
Там, глядишь, хмельники общественные князь купцу запродал: народу приходит пора хмель драть, ан нет! — сперва пойди к купцу заплати. Там — бобровые гоны запродал князь купчине. Там — ловлю рыбную. Там — покос. А там — леса бортные, да и со пчелами вместе… Ну и мало ли их — всяческих было угодий у народа, промыслов вольных?.. Раньше, бывало, если под боярином земля, под князем или под монастырем, то знал ты, смерд, либо — тиуна одного княжеского, либо — приказчика, а либо — ключника монастырского, отца эконома, — ну, ему одному, чем бог послал, и поклонишься. А теперь не только под князя, не только под боярина залегло все приволье, а еще и под купца!.. И народ сильно негодовал на старого князя!..
Отец Невского, Ярослав Всеволодич, прослыл в народе скупым.
— Это хозяин! И ест над горсточкой!.. — надсмехаясь над князем, говорили в народе.
Для Александра — в дни первой юности, да и теперь тоже — не было горшей обиды, как где-либо, ненароком, услыхать это несправедливое — он-то понимал это — сужденье про отца своего. Слезы закипали на сердце.
«Ничего не зачлося бедному родителю моему! — думал скорбно Ярославич. — Ни что добрый страж был для Земли Русской, что немало ратного поту утер за отечество, да и от татарина, от сатаны, заградил!.. А чем заградил? — подумали бы об этом! Только серебра слитками, да соболями, да чернобурыми, поклоном, данью, тамгою!.. Но князю где ж взять, если не с хлебороба да с промыслов? Ведь не старое время, когда меч сокровищницу полнил! Теперь сколько дозволит татарин, столько и повоюешь!.. А ведь татарин не станет ждать, — ему подай да и подай! Смерды же, земледельцы, дотла разорены: что с них взять! А тем временем и самого князя великого Владимирского ханский даруга за глотку возьмет.
Купец же — ежели сдать ему на откуп — он ведь неплательщика и из-под земли выкорчует!..
Кто спорит — тяжело землепашцу, тяжело!.. Ну, а князю, родителю моему, — или не тяжело ему было, когда там, в Орде, зельем, отравою опоила его ханша Туракына? Разве не тяжко ему было, когда, корчась от яда, внутренности свои на землю вывергнул?!
Да разве народу нашему ведомо это? А кто народу — учители? Другого — случись над ним эдакое от поганых — другого давно бы уже и к лику святых причислили!»
И, угрюмо затаивая в душе свой давний упрек духовенству, Александр сильно негодовал на епископов за то, что в забвении остается среди народа, а не святочтимой, как должно, память покойного отца.
Невский убежден был, что это месть иерархов церковных покойному князю за епископа ростовского. Отец Невского отнял у епископа — тяжбою — неисчислимые богатства неправедные, такие, которых никогда и ни у кого из епископов не было на Русской Земле.
Отнял села, деревни, угодья и пажити. И стада конские, и рабов, и рабынь. И книг такое количество, что при дворце сего владыки, словно бы поленницы дров, были до самого верху, до полатей церковных, наметаны. Отнял куны, и серебро, и сосуды златые, и бесценную меховую, пушную рухлядь.
Епископ от того заболел. Затворился в келью и вскоре скончался.
Вот этого — так полагал Александр — и не могли простить князю покойному иерархи.
Александр Ярославич хорошо знал иерархов своих. «Византийцы!» — говаривал он раздраженно наедине с братом.
Александр Ярославич подъезжал к мосту. Это был самый большой из мостов через Клязьму — он вел к так называемому детинцу, или кремлю.
Именно тут, изредка — в будни, а наичаще — по воскресеньям, словно бы распяливший над рекою свою огромную паутину ненасытимый жирный мизгирь, выстораживающий очередную жертву, — именно тут и сидел под ветлою, возле самой воды, мостовщик Чернобай.
Весь берег возле него утыкан был удилищами… Шустрый, худенький, белобрысый мальчуган, на вид лет восьми, но уже с изможденным лицом, однако не унывающий и сметливый, именем Гринька, день-деньской служил здесь Чернобаю — за кусок калача да за огурец. Босоногий, одетый в рваную, выцветшую рубашку с пояском и жесткие штаны из синеполосой пестряди, он сновал — подобно тому, как снует птичка поползень вдоль древесного ствола, — то вверх, то вниз.
Вот он сидит верхом на поперечном жердяном затворе, заграждающем мост, болтает голыми ногами и греется на солнышке. Время от времени встает на жердину и всматривается.
— Дяденька Акиндин, возы едут! — кричит он вниз, Чернобаю.
— Принимай куны! — коротко приказывает купец.
И мальчуган взимает с проезжих и мостовщину, и товарное мыто.
— Отдали! — кричит мальчик.
И тогда Акиндин Чернобай, все так же сидя под ветлою, внизу плотины, и не отрывая заплывшие, узенькие глазки от своих поплавков, лениво поднимает правую руку и тянет за веревку, что другим своим концом укреплена на мостовом затворе.
Жердь медленно подымается, словно колодезный журавель, — и возы проезжают.
Гринька мчится вниз, к Чернобаю, и передает ему проездное.
Тот прячет выручку в большую кожаную сумку с застежкой, надетую у него сбоку, на ремне. И вновь, полусонно щурясь, принимается глядеть на поплавки…
Гринька карабкается по откосу мостового быка…
Но иногда случается, что у мальчика там, наверху, вдруг затеется спор с проезжающим — кто-либо упрется платить, — и тогда черный жирный мизгирь сам выбегает из сырого, темного угла.
И тогда горе жертве!..
Простые владимирские горожане — те и не пытались спорить с Чернобаем. Они боялись его.
— Змий! Чисто змий! — сокрушенно говорили они.
Безмолвно, только тяжко вздохнув, отдавали они ему, если Чернобай не хотел брать кунами, из любого товара, и отдавали с лихвой. И, проехав мост и не вдруг надев снятую перед мостом шапку, нет-нет да и оглядывались и хлестали кнутом изребрившиеся, темные от пота бока своих лошадей.
Тех, кто пытался миновать мост и проехать бродом, Чернобай останавливал и возвращал. С багровым, потным лицом, поклеванным оспой, вразвалку приближался он к возу и, опершись о грядку телеги, тонким, нечистым, словно у молодого петушка, голосом кричал:
— Промыт с тебя! Промытился, друг!..
Тут ему своя рука владыка… А не захочет смерд платить, сколь затребовал Чернобай, потащит к мытному. Да еще кулаком в рыло насует.
Но так как сиживал он тут лишь по воскресеньям да в большие праздники, то, чтобы в прочие дни, без него, никто бродом не переехал, приказал он рабам своим да работникам все дно заостренными кольями утыкать да обломками кос и серпов.
Сколько лошадей перепортили из-за него православные!..
Один раз его сбросили с моста. Он выплыл.
Пьяный, бахвалился Чернобай:
— У меня княжеской дворецкой дитя крестил… А коли и с князем не поладим — я не гордый: подамся в Новгород. Там меня, убогого, знают! Меня и в пошлые[32] купцы, в иванские, запишут: пятьдесят гривен серебришка уж как-нибудь наскребу!
Но не от мостовщины богател Чернобай… «Русский шелк», как звали в Индийском царстве псковский, да новгородский, да владимирский лен-долгунец, — это он обогатил Чернобая.
Посчитать бы, во скольких селах — погостах, во скольких деревнях женки-мастерицы ткали да пряли, трудились на Чернобая! Не только во Пскове, в Новгороде, но и немецкое зарубежье — Гамбург, Бремен и Любек — добре ведали льны и полотна Черновая. На острове Готланде посажен был у него свой доверенный человек. Индийские города Дели и Бенарес одевались в новгородский да владимирский лен.
Однако отыми князь торговлю льняную у Чернобая — и тем не погубил бы его! Чернобай резоимствовал[33]. Награбленные куны свои отдавал в рост. А лихвы брал и по два, и по три реза.
Не только смерды, ремесленники, но и сынки боярские и купцы незадачливые бились в паутине мизгиря.
Проиграется боярчонок в зернь, пропьется или девки, женки повытрясут у него калиту — к кому бежать? К Чернобаю.
Погорел купец, разбойники товары пограбили или худой оборот сделал, сплошал — кому поклонишься? Чернобаю!..
Многим душам чловеческим, кои в пагубу впали, словно бы единственный мост на берег спасенья, показывалась эта ссуда от Чернобая. Но то не мост был — то была липкая, да и нераздираемая паутина…
Не уплатил в срок — иди к нему в закупы, а то и в полные, обельные холопы. Случалось, что, поработив простолюдье через эти проклятые резы, купец перепродавал православных на невольничьих рынках — то в Суроже, то в Самарканде, а то и в Сарае ордынском.
Тут и сам князь был бессилен: тут уже по всей «правде» сотворено, по Ярославлей, — придраться не к чему. А без купца как существовать князю? — все равно как без пахаря!.. И богател, богател Чернобай…
Невский, далеко опередив дружину и свиту свою, близился к городу. В расчеты князя входило въехать на сей раз во Владимир без обычной народной встречи: великим князем сидел Андрей, да и не хотелось татар будоражить торжественным въездом.
Еще издали, с коня, Александру Ярославичу стало видно, что мост неисправен.
«Распустил, распустил их Андрей! — хмурясь, подумал Невский. — Чего тиун мостовой смотрит? Мост же как раз супротив дворца! Нет, этак он не покняжит долго!.. Мимоходный», — вспомнилось ему сквозь досаду то язвительное прозванье, которое успели дать владимирцы князю Андрею Ярославичу, едва он с год прокняжил у них. Правда, в той кличке сильно сказалось и раздраженье владимирцев, наступившее сразу, как только в прошлом году из Великой орды стольным князем Владимирским вернулся не старший Ярославич — Александр, а младший — Андрей.
Правда, между самими братьями это дело было заранее решенное. Александр знал, что ему лучше быть в Новгороде: и от Орды подальше, да и вовремя было бы кому грозной рукой осадить в Прибалтике и немцев и шведов.
Андрей же над гробом родителя клялся: и на великом княжении будучи, во всем слушаться старшего брата, и целовал в том крест.
Однако же Александру и с берегов Волхова видно было, что небрежет делами Андрей. Бесхитростное, но и беспечнобуйное сердце!..
«Мимоходный», — с досадою повторял про себя Невский, въезжая на зияющий пробоинами, зыбящийся мост. Пришлось вести коня под уздцы.
Тотчас вспомнилось, что этим именно мостом со дня на день должны будут въехать во Владимир и княжна Дубравка, и митрополит Кирилл…
…Мостовой поперечный затвор был опущен. Никого не было. Александр Ярославич огляделся.
А меж тем в это время внизу, под плотиною, происходило вот что. Завидев хотя и одинокого, без свиты, однако, несомненно знатного всадника, а затем вскоре и признав Невского, — ибо столько раз глазел на него, уцепясь где-либо за конек теремной крыши или с дерева, — Гринька ринулся сломя голову вниз, к хозяину, сидевшему над своими удочками, — ринулся так, что едва не сшиб Чернобая в воду.
— Дяденька… Акиндин… отворяй!.. — задыхаясь, выкрикнул он.
— Ох ты, лешак проклятый! — рыкнул купец. — Ты мне рыбу всю распугал!..
Он грузно привстал, ухватясь за плечо мальчугана, да ему же, бедняге, и сунул кулаком в лицо.
Гринька дернул головою, всхлипнул и облился кровью. Кричать он не закричал: ему же хуже будет, у него еще хватило соображенья отступить подальше, чтобы не обкапать кровью песок близ хозяина. Он отступил к воде и склонился над речкой. Вода побурела.
Чернобай неторопливо охлопал штаны, поправил поясок длинной чесучовой рубахи и сцапал руку мальчугана, разжимая ее: выручки в ней не оказалось. Хозяин рассвирепел.
Но едва он раскрыл рот для ругани, как с моста послышался треск ломаемой жерди и над самой головою купца со свистом прорезала воздух огромная жердь мостового затвора, сорванная в гневе князем Александром, и плеснула в Клязьму, раздав во все стороны брызги.
Купца схлестнуло водою.
Чернобай с грозно-невнятным ревом: «А-а! А-а!» кинулся вверх, на плотину.
Невский был уже на коне.
Не видя всадника в лицо, остервеневший Чернобай дорвался до стремени Александра и рванул к себе стремянной ремень.
Рванул — и тотчас же оцепенел, увидев лицо князя. Долгие навыки прожитой в пресмыкании жизни мигом подсказали его рукам другое движенье: он уже не стремя схватил, а якобы обнял ногу Александра.
— Князь!.. Олександр Ярославич!.. Прости… обознался!.. — забормотал он, елозя и прижимаясь потной, красной рожей к запыленному сафьяну княжеского сапога.
Александр молчал.
Ощутив щекою легкое движенье ноги Александра — как бы движенье освободиться, — Чернобай выпустил из своих объятий сапог князя и отер лицо.
— Подойди! — приказал Невский.
Этот голос, который многие знали, голос, ничуть не поднятый, но, однако, как бы тысячепудною глыбой раздавливающий всякую мыслишку не повиноваться, заставил купца подскочить к самой гриве и стать пред очами князя.
Обрубистые пальцы Чернобая засуетились, оправляя тканый поясок и чесучовую длинную рубаху.
— Что же ты, голубок, мосты городские столь бесчинно содержишь? — спросил Александр Ярославич, чуть додав в голос холодку.
— Я… я… — начал было, заикаясь, Акиндин и вдруг ощутил с трудом переносимый позыв на низ.
Александр указал ему глазами на изъяны моста:
— Проломы в мосту… Тебя что, губить народ здесь поставили?! А?
Голос князя все нарастал.
Чернобай, все еще не в силах совладать со своим языком, бормотал все одно и то же:
— Сваи, князь… сваи не везут… сваи…
— Сваи?! — вдруг налег на него всем голосом Александр. — Паршивец! Дармоед! Да ежели завтра же все не будет, как должно… я тебя самого, утроба, по самые уши в землю вобью… как сваю…
Невский слегка покачнул над передней лукою седла крепко стиснутым кулаком, и Чернобаю, снова до самой кишки похолодевшему от страха, подумалось, что, пожалуй, этого князя кулак и впрямь способен вогнать его в землю, как сваю.
Лицо у купца еще больше побагровело. Губы стали синими. Он храпнул. Оторвал пуговицы воротника, и в тот же миг густыми темными каплями кровь закапала у него из ноздрей на грудь рубахи…
Не глядя больше в его сторону, Ярославич позвал к себе мальчика. Гринька уже успел унять кровь из расшибленного носа, заткнув обе ноздри кусками тут же сорванного лопуха. Он выскочил из-под берега. Вид его был жалок и забавен.
Невский улыбнулся.
— Ты чей? — спросил мальчика Александр.
— Настасьин, — глухо, ибо мешали лопухи, отвечал мальчуган.
Невский изумился:
— Да как же так, Настасьин? Этакого и не бывает!.. Отца у тебя как звали?
— Отца не было.
— Ну, знаешь!.. — И Невский поостерегся расспрашивать далее об этом обстоятельстве. — А звать тебя Григорий?
— Гринька.
— А сколько тебе лет?
Мальчуган не понял.
Тогда Невский переспросил иначе:
— По которой весне?
— По десятой.
— А я думал, тебе лет семь, от силы — восемь. Что ж ты так лениво рос? Да и худой какой!..
Гринька молчал.
— Ну, вот что, Григорий, — проговорил князь, — а воевать ты любишь?
— Люблю.
— А умеешь?
— Умею.
Лицо мальчугана повеселело.
— Это хорошо, — продолжал Невский, рассматривая его. — Только знаешь: кто воевать умеет, тот так ладит, чтобы не у него из носу кровь капала, а у другого!..
Мальчик покраснел.
— Дак ведь он — хозяин… — смущенно и угрюмо ответил он.
Невский, улыбаясь, передразнил его:
— Вот то-то и беда, что хозяин!.. Доброму ты здесь не научишься. Ко мне пойдешь, Настасьин?.. — добродушногрозным голосом спросил он.
— К тебе пойду!..
— Да ты что же — знаешь меня?
— Знаю.
— Ну, а кто я?
Лицо мальчугана расплылось в блаженной улыбке.
— Ты — Невшкой.
Ярославич расхохотался.
— Ах ты, опенок! — воскликнул он, довольный ответом мальчугана. И вдруг решительно приказал: — А ну садись!
Вздрогнув от внезапности, Гринька спросил растерянно:
— Куда — садись?
— Куда? Да на коня, за седло! А ну, дай помогу…
И Александр Ярославич протянул было вниз левую руку. Однако опоздал. Быстрее, чем белка на ствол ели, Настасьин, слегка только ухватясь за голенище княжого сапога, мигом очутился на лошади, за спиной князя.
— Удержишься? — спросил вполоборота Невский.
Но у того уж и голосишко перехватило, и отвечал он только утвердительным нечленораздельным мыком.
Александр тронул коня.
Когда уже прогремел под копытами мост и всадник был далеко, Чернобай, стоявший с расстегнутым воротом и запрокинутой головой, дабы унять кровь, распрямился, обтер усы ладонью и, сбрасывая с нее брызги крови, с неистовой злобой глянул вслед Александру.
— Ужо сочтемся за кровушку! — прогундел Чернобай. — Доведет бог и твоей крови, княжеской, повыцедить!..
Великий князь Владимирский, Андрей Ярославич, стоял на солнышке, посреди огромного псарного двора, весьма добротно обстроенного и бревенчатыми, и кирпичными, и глинобитными, известью беленными сараями.
Это был еще молодой человек, не достигший и тридцати. Снеговой белизны сорочка, с распахнутым на смуглой крепкой груди воротом и с засученными выше локтей рукавами, заправленная под синие узорные шаровары, с легкими, лимонного цвета сапожками, — весь наряд этот еще больше молодил князя. От его тщательно выбритого, за исключением небольших черных вислых усиков, смуглого и резко очерченного лица веяло удалью и стремительностью. Князь был коротко острижен.
Андрей Ярославич неистовствовал. Перед ним навытяжку стоял старик ловчий, без шапки, прижав ее к бедру. Старый хитряга старался изобразить на своем лице и страх, и полное пониманье сыпавшихся на него укоризн, и готовность исправиться. Однако и преувеличенно выпрямленная осанка его согбенного годами тела, и вся постановка его плешивой тыквообразной головы в легкой оторочке белых, еще не побитых временем волос, и особое выражение выцветших, с кровавыми жилками, стариковских глаз, и, наконец, та торжественность, с которой покоилась на персях его белая, большая, рассоховатая борода, — все это указывало, что смиренье вынужденное.
— Присваривать собаку надо голодную! — орал князь.
Ловчий даже и не оправдывался.
— Проступился, княже, прости. Впредь поостерегусь, — повторял он уж, должно быть, и ему самому надоевшие слова.
И эта вынужденная покорность нравилась князю. Гнев его остывал.
— «Проступился»! — передразнил Андрей. — А ты кто? Ты — ловчий! Ты запись в тетради должен вести, когда бережена сука, и с каким кобелем она бережена, и когда щенцов пометала…
Ловчий всякий раз подтверждал правоту замечаний князя.
Однако великий князь Владимирский сегодня что-то долго не унимался. Глаза его хватко обегали весь обширный двор. Они останавливались на миг то на лице стремянного, то на лице кого-нибудь из доезжачих или псарей, а то на которойлибо из борзых или гончих, которых множество, гнездовьями, — и лающих и молчащих — стояло, расхаживало или лежало по всему псарному двору.
Андрей Ярославич гордился тем, что у себя на псарном дворе он и сам был как добрый ловчий: разбуди его в ночь, в полночь — князь всегда мог назвать всех своих борзых, гончих, а также сказать, сколь у него числом кобелей и сук и каких они шерстей, осеней и кличек.
Да и сокольничий путь знал он отлично.
Лютой радостью пламенел он, когда любимый кречет его раздирал напрочь пронзительно плачущего зайца или, метнутый с соколка хозяйской руки, едва сымут с него клобучок, взвивался свечою на высоченную высоту и оттуда враз бил громоздко летящую цаплю. Случалось, он ударял ее столь сильно, что вся утроба этой немалой птицы оказывалась распластана, словно ножом, и кишки повисали на кустах.
Любимейшею утехою князя была охота с беркутом — на сайгу, на лисицу, на волка, на оленя, на диких лошадей.
Восторгом наполняла его душу страшная и хваткая емь беркута — большого камского орла. Одной ногой вкогтится волку в башку, другою — в пах, и тотчас же черева волчьи кровавые из зверя вон.
А коню дикому вкогтится в глаза, ослепит его, и мечись сколько хочешь слепоокий, кровью заливаемый копытный зверь, мечись, падай наземь, катайся, ничто тебе не поможет!..
Но такой же вот беркут закогтил для князя Андрея в Коренном улусе, за Байкалом, — когда охотились вместе с великим ханом, — и княженье великое, Владимирское.
Высокая, премудрая птица!..
От сокольей охоты душа светлее, просторнее. Псовая же горячит сердце!
Знает он, князь стольный Владимирский, что людишки иные ни во что поставляют эти утехи рыцарские, эту радость царей! Надсмеиваются тишком — якобы державе в ущерб! Что ж, пускай так думают! С престола-то Владимирского повиднее! Дед Мономах поэмы слагал сему упоенью витязей и богатырей…
Оставя наконец ловчего, князь Андрей нетвердой походкой направился к воротам сокольего двора.
Безмолвно ступала за князем свита: двое мальчиков — меченосцы, затем — княжой скорописец и, наконец, пятьшесть светлейших бояр, младых возрастом, из числа тех, что, согласно злым слухам, никому другому и доступа не давали ко князю.
Все они ведали и стан, и перо, и когда мытеет сокол, и, пожалуй, смогли бы заменить подсокольничего. Да и по псарному пути иной сошел бы за доезжачего, другой за псаря.
Таких жаловал князь.
Перешептывались во дворце, во все горло кричал на торжищах и в посадах никого не боящийся, разбитной володимирский ремесленник, знающий себе цену, якобы здесь, на псарном да на сокольничем дворах, а не с думой боярской и не с дружиною вершатся державные дела.
…Князь шествовал.
Доезжачие, и выжлятники, и псари застывали на мгновенье — так требовал чин — и затем опять обращались каждый к своему занятию.
Собаки — борзые и гончие, старые и молодь — одни лежали, другие расхаживали, третьи почасту приподымались и, осклабясь, клацали зубами над шерстью, улавливая блох.
Слышалось лаканье и чавканье. Плескал разливаемый по корытам корм.
Князь внезапно остановился. Ему почудилось, что от полужидкой болтушки, что вливал в большое корыто молодой корытничий, исходит легкий парок.
Великий князь Владимирский опустил палец в самое месиво кормушки. И тотчас же отдернул. Лицо его даже и сквозь смуглоту побагровело.
— Что творите? — выкрикнул он голосом, вдруг сорвавшимся в тонкий провизг.
Один из отроков подскочил и поспешно, но бережненько отер шелковым платком великокняжеский палец.
Князь накинулся на корытника.
— Я велю тебе носа урезать, мерзавец!.. — заорал он. Затем оборотился на ловчего и на доезжачих: — Что же вы… али не знаете, что от горячей пищи у собаки желудок портится?.. Ты! Боян Софроныч! — с горьким попреком обратился он опять к старику ловчему. — А тебе стыдно, старичище! Ведь ты с пеленок здесь… Да и ты!.. — начал он, напускаясь на стремянного.
Но не договорил: у того — в широко расставленных руках и как раз перед самым-то взором князя — поскрипывала, слегка покачиваясь, большая отлогая корзина, обтянутая белым полотном поверх толстой сенной подстилки, на которой громоздились, играючи и перебарахтываясь один через другого, брыластые, упитанные, с лоснящеюся шерстью, крупнопятнастые щенки нового помету.
При взгляде на такое подношение у великого князя Владимирского сердце мгновенно истаяло.
— Ох! — воскликнул он.
Старый ловчий еле заметно подмигнул стремянному. И уже в следующий миг, забыв обо всем, князь присел на ременчатый раскладной стулец возле корзинки со щенками, поставленной на траву, и — то подсвистывая и подщелкивая пальцами, а то запуская обе руки до самого дна корзины, вороша и переваливая повизгивающих щенков или же опрокидывая на ладони одного-другого кверху жемчужно-розовым пузом — принялся рассматривать, и расценивать, и распределять их.
Вдруг над самым ухом Андрея послышался испуганный, громкий шепот одного из отроков:
— Князь!.. Князь!..
Андрей Ярославич поднял голову — шагах в десяти перед ним, ярко освещенный солнцем, высился брат Александр.
Невский улыбался.
Словно дуновенье испуга пробежало вдруг по лицам всех тех, кто предстоял Андрею Ярославичу или же теснился за его спиною. Оробел слегка и сам великий князь Владимирский: Андрей Ярославич побаивался-таки старшего брата!
— Саша! — растерянно, но в то же время и радостно воскликнул он, откачнувшись и разводя руками.
Выроненный им на дно корзины щенок испуганно пискнул.
Князь поднялся и подставил одному из отроков левое плечо, дабы тот накинул княжеский плащ — корзно. Отрок сделал это; синий, окаймленный золотою тесьмою плащ, брошенный на левое плечо князя, скрыл домашнюю простоту наряда, в котором пребывал Андрей, и дрожащая с перепою княжеская рука принялась нащупывать застежку на правом плече в виде золотой головы барса.
Застегнуть плащ никак не удавалось.
Увидев это и сразу угадав, что Андрей под хмельком, Невский произнес добродушно и снисходительно:
— Да полно тебе!.. На работе ж застаю, на деле!..
Последние слова были сказаны так, что Андрей Ярославич, достаточно хорошо знавший брата, заподозрил в них затаенную насмешку. Он слегка закусил вислый ус и метнул взор на окружавшую его челядь. Нет, явно было, что лишь ему одному почудилась в словах Александра какая-то затаенность.
И Андрей успокоился.
Тем более что и старший Ярославич продолжал бесхитростно и дружелюбно: