Ратоборцы Югов Алексей
— Скачи и не оглядывайся! — вскричал он. — Вон туда — на север, на север!..
— А ты?
— Ты меня погубишь и себя!.. Я тебе говорю!..
— Нет!.. — сказала Дубравка, покачав головой. — Где ты — там и я!..
И великая княгиня Владимирская уже готова была спрыгнуть на землю.
И тогда, вне себя от неистового гнева, Андрей Ярославич навесил ей такое словцо, которого годами не слыхивали от своего князя даже и доезжачие его и псари!
Выругавшись, он выхватил из-за голенища кривой засапожный ножик и подкольнул им коня, на котором сидела Дубравка.
— Держись! — крикнул он. — Держись крепче! И — на север, на север!..
Мгновенье — и на глазах князя рыжий конь, уносивший Дубравку, шумно ввергнулся в Клязьму. Еще мгновенье — и вот он уже там, по ту сторону, на пригорке! И вот — исчезнул в лесу!..
Андрей Ярославич, озираясь, кинулся к трупу татарина, чтобы снять с него колчан, полный стрел. Он уже и сделал это, как вдруг счастливая мысль осенила его. «Дело!» — глухо пробормотал он, и ухватя убитого за ворот бешмета, пригибаясь, быстро поволок тело в густой кустарник, окаймляющий Клязьму.
Он вышел оттуда одетый во все татарское. Не выходя уж больше на луговину, держась кустов, он татарским обычаем подсвистал коня, изловил и взметнулся в седло. Негромкр гикнув над самым ухом лошади, он отдал поводья, и татарский конь помчал его к тому самому бору, где только что скрылась из глаз Дубравка.
Припадая на истерзанную собакой ногу, весь в кровавых лохмотьях, татарин рухнул плашмя перед Наганом.
— Они пойманы, они пойманы оба — и князь и княгиня! — воскликнул татарин.
Полное надменное лицо Чагана обошла торжествующая улыбка.
— Хан! Они в горсти твоего преобладанья находятся, и тебе стоит только сжать эту горсть, чтобы схватить их!.. Мы нашли их…
И, все более обдаваемый ужасом предстоящего ему наказания, татарин, путаясь в рассказах, поведал Чагану все, начиная с того, как догнали они втроем Дубравку и Андрея, как двоих застрелил Андрей, и кончая нападеньем собаки и своим бегством.
— Собака! — вдруг взвизгнул Чаган. — Ты падаль, и потому псы едва и не растерзали тебя! Нет, нет, ты не монгол! Матерь твоя зачала тебя в блуде! Ты, ты…
И, внезапно бросившись на татарина, опрокинул его на спину и зубами схватил за горло. Татарин захрипел, но Чаган все же оторвался от поверженного. Встал на ноги. Глаза его были мутны. Лицо пожелтело. Он пнул лежавшего носком узорного сапога.
— Вставай, собака, и веди нас туда, где ты оставил их! — приказал он. — Все на коней!
Царевич опустился в седло. Тысяча всадников ринулась вслед за ним — на небывалую облаву, в загоне которой метались два человека: великий князь Владимирский и княгиня его…
«Нет, — мысленно, с угрюмым злорадством, восклицал Чаган, как бы вновь видя пред собою Дубравку в тот миг, когда она, гневная, в своей золотой диадиме на гладко причесанных волосах, в длинном, серебристого цвета платье, покидала свадебное застолье, оскорбленная его появленьем. — Хотя бы и крылатый конь уносил тебя, — все равно: эта вот рука схватит его под уздцы!..»
Чагану было неведомо, что уже схвачен был под уздцы рыжий конь, уносивший Дубравку, — схвачен волосатой рукой в засученном рукаве, тогда как другая, такая же рука перехватила руку Дубравки, стиснула и перекрутила так, что, вскрикнув, княгиня выронила короткий нож, занесенный ею над головой нападавшего…
Но это были русские руки.
Всю дорогу Невского обдавал и преследовал омерзительный, надолго въедавшийся в сукно одежды запах гари, остывших пожарищ и трупного тленья.
Навстречу гнали пленных. Женщины были связаны меж собой волосами — по четверо. Все они были в пропыленных лохмотьях, босы, и только у некоторых ноги обернуты были мешковиной или иной какой тряпкой и обвязаны веревочкой.
Лениво, вразвалку восседающий на своем косматом коне, монгол ехал позади пленниц, время от времени подгоняя отстающих длинной пикой. С мужчинами — кто отставал — поступали проще: их тут же, чуть отведя в сторонку, обезглавливали саблею, приказав для того стать на коленки и нагнуть шею. В толпе угоняемых женщин, как только поравнялся с ними Александр, вдруг произошло замешательство, и, вырвавшись из толпы, в седых пропыленных космах старуха кинулась было к его стремени. Двое монголов с ругательствами втащили ее обратно.
Только отъехав, Александр признал в этой изможденной и уж, по-видимому, лишившейся рассудка старухе боярыню Марфу — ту, что была постельничьей княгини Дубравки…
Невский погонял коня. Супились могучие его охранители — те, что были самим Александром и в землях Новгорода, и на Владимирщине «нарубаны», — рослые, удалые, не ведающие страха смерти, не верящие ни в чох, ни в сон.
— Срамно ехать! — ворчали иные из них, исподлобья взглядывая на человека, в которого у каждого из них был словно бы вложен кусок своего сердца. — Да что уж мы — не русские, что ли? На глазах нашего брата губят!.. Над женщинами охальничают, — а он едет себе!.. А говорили ведь, какую власть ему Сартак надо всей Землей дал!.. С пайцзой едет: все ему подчиниться должны!.. Вот те и с пайцзою!.. Вот те и подчиниться!.. Нет, когда бы оно так, дак разве бы Ярославич наш дозволил при себе творить такое?
Ошибались они: в любой миг Невский мог бы властно вмешаться и пресечь и эти казни, и эти душу цепенящие гнусности, что вытворяло окрест, у него на глазах, все это многоплеменное скопище, согнанное со всей Азии. Но тогда бы ему пришлось продвигаться к цели своей, то есть к ставке Чагана, черепашьим шагом. А это означало бы, что за одного спасаемого здесь, на глазах, многие тысячи таких же русских людей по всей Владимирщине будут преданы на позор, на истязанья, на смерть, ибо там сейчас, по всей Владимиро-Суздальской земле, в каждый бой сердца, в каждое дыханье его, гибнут, и корчатся, и воют в непереносимых мученьях, и повреждаются умом и мужчины и женщины, и стар и млад… Ведь приказано уничтожать «всякого, кто дорос до чеки тележной!..».
И Александр мчался на храпящем коне впереди тысячи богатырей, ибо в Орду он всегда, чего бы это ни стоило, ходил «в силе тяжкой, со множеством воев своих», — мчался, словно бы чугунными пластинами заслонив очи свои справа и слева, и утупясь в гриву коня.
«Эх, Андрей, Андрей!.. — гневно и скорбно говорил он мысленно брату своему. — Ведь этакую кровь людскую зря в землю отдать! Этакое проклятье людское навлечь на весь дом наш!.. (И что было послушать тебе меня? А ныне и мои силы подсек… Теперь поди ж ты — удержи их, татаровей!.. Теперь уж влезут в Землю!.. Теперь и мое все, что успел завершить втайне, тоже отыщут, ведь войско — не иголка: хоть разбросай его по сотням, а все равно не укроешь, когда баскаки зарыщут по всей Земле!.. Ох, Андрей, Андрей! — все так же мысленно говорил он, хмурясь и стискивая зубы. — Не знаю, жив ты — не жив, а попадись ты мне, — душа не дрогнет! — не стану и слова ханского ждать: сам судья тебе буду смертный, немилостивый!..»
Андрей Иванович, некогда — дворский князя Даниила, а ныне — стоящий на челе дружины Невского, осадив коня, вытянулся на стременах и встревоженно стал всматриваться в пыльную даль.
— Беда, Александр Ярославич! — сказал он. — Сила несется на нас неслыханная!.. Подтянуть бы надо всех наших сюда!..
Они ехали с князем стремя в стремя, однако, углубленный в раздумье, Александр ничего не ответил. И воевода распорядился сам: по его знаку дружинники со всех сторон оградили князя.
Между тем полчище азиатской конницы, со сверкающими на солнце копьями, с хвостатыми белыми и черными значками, все вырастало и вырастало.
С далекого холма, окруженный своими нукерами и гонцами, взирал на все это царевич Чаган.
Он хорошо знал, что во главе дружины своей приближается Александр, возвращающийся из Донской ставки Сартака. И Чаган был рад этому! Сама судьба посылала ему сегодня, под сабли монгольских воинов, этого опасного гордеца! После можно будет отговориться, что русские первыми начали драку, понося имя великого хана… Да и кто же в Орде нелицемерно станет скорбеть о гибели Искандер-князя?! «Такого, — говорил на совете Берке, — безопаснее иметь открытым врагом, чем исправным данником».
Берке умнее их всех. Только слишком долго, как трус, ходит он вкруг престола Джучи, дожидаясь, когда полумертвец Батый опростает престол… Если бы он, Чаган, мог, безопасно для своей шеи, посоветовать Берке, он сказал бы: «Начни с Сартака! Когда ты с ним покончишь, недолго проживет и отец: ибо смерть любимого сына уложит в могилу и старого Бату…»
— Князь!.. Александр Ярославич! — тревожно вскричал Андрей-дворский. — Мчат прямо на нас!.. Высылал к ним трубача, махальных: махали белым, в трубу трубили, якобы не слышат, не видят, — прут!.. Боюся, не пришлось бы их рубить!
Александр поднял голову. Прищурился. Азия — воющая, гикающая — окружала дружину со всех сторон. Дворский с мольбою и ожиданьем глядел на него.
— Рубить! — спокойно приказал Александр. Сам же он не сделал ни малейшего движенья. А уж как зудела рука! До чего истосковалась ладонь по сабельной теплой рукояти! «Развалить бы сейчас, хватить с продергом какого-нибудь дородного бека до самой до седельной подушки!.. Нельзя!.. Ну, пускай хоть воины потешатся!..»
— Обнажайте оружие! — звонко крикнул Андрей-дворский.
И тысяча сабель сверкнула в воздухе. Александр Ярославич давно уже счел нужным перевооружить дружину свою с мечей на сабли.
…И началась кровавая пластовня!.. Ошарашенные отпором, татары не выдержали. Сперва заметались на месте, потом опрокинулись и врассыпную и кучами понеслись вспять…
Александр воспретил преследованье.
— Уйми! — коротко сказал он Андрею Ивановичу — сказал не без тяжелого вздоха…
Глухо ворча, будто отлив моря, принужденного оставлять захваченную им сушу, отхлынули под свои хоругви дружинники Александра.
Как ни в чем не бывало Невский продолжал путь свой к шатру, сверкавшему на холме.
Чаган, потрясенный всем, что произошло у него на глазах, готовился было дать знак, чтобы бросить на Александра целый тумен. Однако другое чувство — жажда глумленья над этим ненавистным человеком — удержало ордынского царевича: «Пускай приблизится. Когда станет на колени, то не столь уж и высок покажется!» — подумал, усмехаясь, Чаган.
Он стал ожидать приближения Александра. Только одно странное обстоятельство удивляло Чагана: русский князь оставил позади всю свою дружину и приближался всего лишь в сопровождении трех знатнейших воевод, — и тем не менее взбудораженные донельзя толпы татарских всадников расступались перед ним, словно вода.
Вот уже какой-нибудь десяток сажен бстался до встречи… кровь так сильно прихлынула к лицу Чагана, что ворот желтого бешмета, застегнутый жемчужинами, стал душить батыря; он откинул толстую шею и все-таки вынужден был расстегнуть верхнюю жемчужину. «Как? Да разве не в „Ясе“ Величайшего сказано, что князь-данник за сотню сажен должен спешиться, раньше чем предстать перед лицом повелевающего?!».
И лицо Чагана стало словно из зеленой меди.
Но в этот миг солнце сверкнуло в золотой пластине на груди Невского — и, не рассуждая, ордынский царевич спрыгнул на землю: «Пайцза повелителя!..»
Еще немного — и Чаган преклонил бы колени перед носителем этой золотой нагрудной дощечки, выше которой уж ничего не должно было существовать для монгола, да и не существовало. Что люди — целые царства повергались во прах пред этой золотой пластинкой величиною с ладонь, которая несла волю монгольского императора, воплощенную в изображении головы уссурийского тигра и в угловатых уйгурских письменах.
Однако Александр успел предотвратить коленопреклонение Чагана. Он сам спрыгнул наземь, быстро приблизился к Чагану и радушно-дружеским движеньем, слегка докоснувшись до плеч царевича, не допустил его склониться пред ним.
Однако свита Чагана и все, кто толпился вкруг него, опустились на колени и лбом коснулись земли.
«Имя Менгу да будет свято! Кто не послушается, тот потерпит ущерб, умрет…» — стояло на золотой пластине.
Андрей-дворский, уже успевший обежать покои берендеевской усадьбы Невского, усадьбы, разграбленной и всячески оскверненной, попытался было не допустить Александра Ярославича пройти в спальные покои, ибо там валялись поруганные тела его невестки, княгини Натальи, супруги Ярослава Ярославнча, и ее двоих девочек, тела которых еще не успели спрятать.
Судьба самого Ярослава Ярославича была еще никому не известна — жив он или нет. Но если только он остался жив и попался в руки ордынцев, то лучше было бы ему умереть: ибо татары, конечно, знали, что Ярослав Ярославич прислал в подмогу своему брату Андрею три тысячи ратников. А тогда иглы, загоняемые под ногти, были бы еще самой легкой казнью!..
Александру стало уже известно, что сперва Неврюй намеревался обойти стороною личное поместье Невского, чтя охранную грамоту Батыя. Но какой-то наводчик из своих русских — предстояло еще дознаться, кто именно, — сообщил ханам, что в усадьбу Невского во время восстания стекались воины и свозилось оружие и что туда укрылось и семейство князя Ярослава Ярославича, который помогал Андрею в его злоумышлениях на Орду.
Тогда-то царевич Чаган, как представляющий в Золотоордынском улусе лицо самого великого хана, на свой риск и страх приказал Неврюю вторгнуться в тарханные владенья Александра и предать их мечу и пожару.
…Осколки цветных стекол, рассыпанные по выкладенному слоновой костью паркету, который был нагло загажен, а местами выгорел, ибо вторгшиеся раскладывали костры под котлами прямо во дворце, — осколки цветных стекол звонко лопались и хрустели, дробимые твердой поступью Александра.
Андрей-дворский перед самым порогом спальни еще раз забежал перед Александром, остановил его и сказал молящим голосом:
— Князь! Александр Ярославич! А не надо тебе ходить — туда!.. Пошто будешь душу свою вередить, очи свои оскорблять? Зверски умерщвляли, проклятые!..
Невский отодвинул его со своего пути, распахнул дверь и вступил в свой спальный чертог…
…Когда Ярославич покидал оскверненный дворец, то не одни только сострадающие взоры чувствовал он у себя на лице. Воровские взгляды татарских соглядатаев из числа уцелевших бояр Андрея впивались в это грозно-непроницаемое лицо; подлое ухо татарских слухачей и доносчиков жадно обращено было в сторону князя: «А что-то сделает он теперь? Что скажет?»
Невский вышел сквозь обуглившуюся дверь на садовое крытое крыльцо. На мгновенье приостановился, глубоко вздохнул…
— Да-а!.. Похозяйничали!.. — сказал он. — Вот что, Андрей Иваныч, — обратился он вслед за тем к дворскому. — Хоронить будете без меня; все управишь тут и приедешь ко мне во Владимир… Да распорядись, чтобы кони были в седле!..
Отдав этот приказ, Невский сошел в сад, направляясь к озеру. И ни одна душа не посмела за ним последовать…
«…Все так же, все так же волны с тихостью брег целуют!» — вспомнилось ему из какой-то, давно прочитанной книги, когда он стоял на самом обрыве и, осыпая носком сапога комья земли, смотрел на лоснящуюся под солнцем гладь родного озера. «Все — то же, только вот паруса не видать ни единого… да, быть может, никогда уж и не взбелеет!.. Вот и березка, под которою сиживали мы, под которою испили из одного туеска с ней, с Дубравкой!.. А ее уже нет!.. Где она? Что с нею? Какой ордынец возглумился над нею, где валяется, задавленная сально-кровавыми пальцами татарина?.. Что в том, ежели и узнаешь! Видел ведь, только что, оскверненное и ножами исполосованное тело Натальи и ребятишек ее!.. Князь великий Владимирский!.. А может быть, и жива еще, быть может, среди прочих, так же связанная за волосы, серая от пыли, во вретище, не узнанная мной, попалась мне по дороге, когда я мчался сюда!.. А возможно, что этот толсторожий бугай Чаган таит ее где-либо в кибитке своей, — что-то уж очень он глумливо смотрел на меня, когда кумысничали у него в шатре!.. А может, он ее к Берке отправил в дар, — они же ведь в добрых с ним!»
И Александр содрогнулся, представив на миг нежно-розовое и такое трогательное в своей девической чистоте ушко Дубравки, в которое, среди кромешной войлочной тьмы кибитки, Берке, этот старый сквернавец, станет нашептывать свои ордынские мерзости…
…Уже давно, вдыхая полной грудью свежину озера, дабы хотя немного освежела душа, Александр стал чувствовать, сперва не очень беспокоивший его, тяжелый запах, изредка наносимый ветерком. Когда же он отошел от воды и захотел постоять возле фарфоровой березки, запах здесь стал ощутительнее, и теперь у него не оставалось никаких сомнений, что это — запах трупа.
Он заметил, что в ту же сторону густо летели и черные рои мух.
Князь сделал несколько шагов и раздвинул кусты. На лужайке, где было поместиться одному человеку, раскинуто было обезображенное, в клочьях окровавленного платья простолюдинки, тело пожилой женщины, уже подвергшееся тленью…
Князь отступил. Ветви кустов с шумом сдвинулись… И, зная, что здесь его не увидит никто, Александр, охватя огромный лоб свой, простонал, покачиваясь:
— Боже мой, боже мой!.. И за что столь тяжко меня наказуешь?..
3
Много воды утекло, а немало и крови! Стоял ноябрь 1257 года.
…Будто бор в непогодь, и шумит и ропщет Новгородское вече.
— Тише, господа новгородцы! — возвышает голос свой Александр. — Меня ведь все равно не перекричите!..
Умиротворяющим движеньем, подступи к самому краю вечевого помоста, князь подъемлет над необозримо-ревущим толпищем свою крепкую ладонь, жесткую от меча и поводьев.
Далеко слышимый голос его, перекрывающий даже ропот новгородского великовечья, прокатывается до грузных каменных башен и дубово-бревенчатых срубов, с засыпем из земли и щебня, из коих составлены могученепроломные стены новгородского детинца — кремля. Он ударяется, этот гласу боевой трубы подобный голос Невского, об исполинские белые полотнища стен храма Святой Софии, и они дают ему отзвук. Он даже и до слуха тех достигает, что толпятся на отшибе, у подножья кремлевской стены; да и на самой стене, под ее шатровой двухскатной крышей, да и на грудах щебня и на кладях свежеприпасенного красного кирпича, да и, наконец, на теремных островерхих и бочковидных крышах, так же как на кровлях всевозможных хозяйственных строений кремля. И кого-кого только здесь нет! Тут и вольный смерд — землепашец из сел и погостов, те, что тянут к городу; и пирожники, и сластенщики с горячим сбитнем; и гулящие женки-торговки с лагунами зеленого самогонного вина, приносимого из-под полы, ожидающие терпеливо своего часу, хотя и люто преследует их посадник и выслеживают вечевые подвойские и стража. Однако и добрые, заботные жены тоже пришли сюда, надеясь, быть может, углядеть в этом толпище своего и как-нибудь да пробиться к нему, а нет — так подослать продиристого в толпе сынишку, дабы рванул за рукав тятю — кормильца и поильца семьи — и как-нибудь уволок его отсюда, если, как нередко бывает, возгорится побоище.
Виднеются кое-где среди этой толпы и островерхие черные скуфейки монахов и послушников из Антоньевского и Юрьева монастырей.
Множество огольцов-ребятишек лепится на стенах, на кладях кирпича, на кровлях, и уже вечевая стража, дворники и подвойские, охрипнув, перестали их прогонять. «А и пес с ними! — решает один из биричей. — Пускай привыкают: добрые станут вечевники — робеть не станут перед князьями, перед боярами!..»
От голоса, проникнутого спокойствием, и от простертой руки Ярославича вече стихает.
— Ишь ты ведь! — полусердито-полулюбовно гудит, взирая на Александра, стоящий близ вечевых ступеней чернобородый, но уж с серебряной проволокой седины в бородище, богатырь-новгородец в разодранном на груди кафтане, ибо уж кое-где хватались меж собою за грудки. — Ишь ты, ведь выкормили себе князя: уж и на самех на нас, на господина Великого Новгорода, навыкнул зыкати!..
Впервые на протяжении веков великий вольнолюбивый город и его князь — князь, которому и впрямь от младенчества этот город был как бы суровый и многоликий дядькапестун, взрастивший и вскормивший его, — впервые они стояли под стать друг другу, и не только стояли вровень, но уж временами сильно начинал перебольшивать князь. И тогда, зачуяв это, яростно дыбился, и рычал, и обильно уливал кровью землю, раздирая когтями междоусобицы свое собственное тело, древний и грозный город — город-республиканец, многобуйные Афины Руси!..
Трудное будет сегодня вече. Давно уж не бывало такого. Мирно, видать, не разойдутся. Ибо неслыханное предстоит дело: самому на себя господину Великому Новгороду ярмо переписи ордынской взвалить, иго злой дани татарской надвинуть. С тем ведь и приехал Ярославич. Ну что ж! Пускай хоть и великий князь, пускай и с послами татарскими приехал, а ведь тою же дорогою и отъехать может, если только господину Великому Новгороду зазорно будет голову свою, доселе никому не поклонную, под ханский дефтерь подклонить. Боялись ли они хоть кого-либо на свете, господа новгородцы? Да никого! Только бы городу всему — и с пригородами, и с младшим братом Псковом — за одно сердце быть. Однако и сегодняшнее вече, как многие прежде того, «раздрася на ся», раскололось. И вот что диво: на сей раз бояре да купцы именитые — пояса золотые, — те не против князя, а на его руке, а те, кто, бывало, валом валил за него, меньшие люди, простая чадь, — они и слышать не хотят, вопль подымают на князя, на татар.
Сермяги, полукафтанья, армяки, полушубки у всех накинуты на одно лишь плечо — на левое: древняя русичей привычка: правая рука чтоб к мечу, к бою — без помехи! Цветные нагрудные петли кафтанов — длинные, обоесторонние — у многих уже порасстегнуты: добрый молодец новгородский, да и крепкий мужик-подстарок, а короче сказать — любой матерой вечник, — он уже расправляет на всякий случай могутные свои плечушки!
Суконные шапки с косыми отворотами, пуховые шляпы, стеганые яркие колпаки, отороченные мехом, — у одних натянуты по самые уши, а у других даже за пазуху спрятаны: не потерять бы, когда по-доброму не уладятся. А где ж — по-доброму?! Уж слыхать в народе: богачины пузатые — они сегодня из-за того по князю по Александру велят кричать клевретам своим, что по нраву им татарская раскладка пришлась: татарин поголовную дань требует, одинаковую с любого, — богатый ты или бедный: попал в перепись — и плати! — не по достатку! Вот они и согласны, купцы, бояре: себе — легко, а меньшим — зло!.. Тут им и господина Великого Новгорода не стало, ни дома Святой Софии, и нет от них крику, чтобы на татарина всем народом подняться: боятся животы свои разорить, над мошной трясутся!.. Переветники, изменники Великому Новгороду!
Несмотря на свежий ноябрьский ветер, дующий с Волхова, без шапки стоит, студя большое чело и возлысую, седую голову, посадник Михаила Степанович.
Да и все они, кто сидит на уступчатых скамьях вечевого помоста, в своих лоснящихся на солнце меховых шапках: и тысяцкий Клим, и старые посадники, и княжие бояре, и бояре владычные, и старосты всех пяти концов новгородских, и купецкие старосты иванские, — все эти именитые господа, вящшие мужи новгородские, они с поклоном снимают головные уборы, как только выйти им на край помоста хотя бы и с кратким словом к господину Великому Новгороду.
Один только князь не сымает во время речи свою соболью, с парчовым золотым верхом, круглую шапочку: ну, так ведь князья — они ж народ пришлый, не свой, не новгородцы. Да и шапка соболья, златоверхая, — то им как бы вместо венца: такую князь, он и в церкви не сымает… Купечество, пояса золотые, — на скамьях же, с боярами наравне.
Вот Садко, гость богатый, повыставлял в толпе своих молодцов, во главе с ключником своим, городским, а сам как ни в чем не бывало, — будто и люди те не его, — сидит наравне с боярами на скамье вечевого помоста, сцепив руки, унизанные перстнями, смежив ресницы, и словно бы не слушает, что говорит князь. А между тем зорко всматривается из толпы ключник гордеца купца, как сцепляются у хозяина пальцы, и зависимо от того подает знак своим — либо вопить и горланить, либо угомониться.
А вот и старый резоимец, кровавый нетопырь-кровопийца, ростовщик-боярин из роду Мирошкиничей, — он тоже здесь, под защитою наемной своей ватаги — боярчат, прокутившихся и залезших к нему в неоплатные резы, или же купцов удалых, у которых товар пошел тупо, и вдались ростовщику; под защитою, наконец, и бесчисленной челяди своей, да и всяких продажных горланов и проходимцев.
А те, что мятутся, вопят и ропщут пред ними, внизу, на вечевой площади, меж стеной кремля и храмом Святой Софии, — они как бы опутаны все незримою мотнею исполинского невода и мечутся, влекомые ею, а им кажется, что своей собственной волей. И крылья этого огромного незримого невода — они там, на помосте, в этих боярских да купеческих, унизанных перстнями неторопливых и умелых руках.
Однако бывает, что и затрещит, что и лопнет вдруг эта народообъемлющая мотня боярского невода, и ринется оттуда народ, и тогда — горе, горе владыкам великого города, а беда и самому городу!
Правда, не только по боярам, по верховодам, по золотым поясам стаивали на вечах. Каждое вече расстанавливалось по-разному: глядя по тому, какое дело вершилось, в какую сторону качнулся народ.
Выстраивались: Торговая, Заречная сторона, онполовцы, против Софийской или Владычной стороны, и тогда казалось, будто и самые души, самые помыслы новгородцев навеки развалил на два стана этот желтый, широкий, даже и на взглядто студеный Волхов.
Выстраивался и конец против конца, хотя бы и одной стороны, одного берега они были. Стаивали друг против друга и по улицам, и по цехам. Сплошь и рядом, даже и не враждуя, особым станом становились на вече: мельники и хлебопеки, кожевники и сапожники, плотники и краснодеревцы, серебряники и алмазники, каменные здатели и живописцы, плиточники и ваятели-гончары, корабельники, грузчики, портные и суконщики, железники и кузнецы, бронники и оружейники, рудокопы и доменщики, мыльники и салотопы, вощаники и медовары.
Бывало, что одни улицы стояли против князя, а другие — за князя. Бывало, что ежели не переставали дожди на жатву, на уборку хлебов и хлеб гнил на корню, то всем Новгородом спохватывались, что ведь архиепископ-то, владыка, поставлен неправедно, на мзде, — знать, за это и наказует господь дождями, — и тогда целым вечем валили на владычный двор, и схватывали архиепископа, и низводили с престола, и выдворяли куда-либо в дальний монастырь, «пхающе за ворот, аки злодея», а на его место возводили другого.
Хаживали, вздымались не только улица на улицу, конец на конец, бедные против богатых, а и целых два веча схватывались между собою, и валили оба на Великой мост, в доспехах, при оружии и под стягом. Тут и решали, чья большина!
…Жили на юру, видимые ото всех концов мира. Торговали. Переваливали непостигаемое умом количество грузов между Индией и Европой. Завистное око немца, шведа, датчанина пялилось в кровавой слезе на неисчислимые богатства Новгородской боярской республики. Но уж сколько раз отшибали новгородцы хищную лапу, тянувшуюся с Запада. Сорок тысяч конницы, сто тысяч пехоты подымались одним ударом вечевого невеликого колокола, одним зовом посадника!.. А потом, отразив нападенье, распускали войска, и опять вольнолюбивый и многобуйный город начинал жить своей обычной жизнью.
Мирная, трудовая, торговая, зодческая и книголюбиваяжизнь прерывалась то и дело заурядными набегами и походами новгородских ушкуйников — и на восток и на запад. Что норманны!.. Да разве когда-нибудь досягали эти прославленные викинги Севера до Оби и Тобола?! А новгородские молодцы и там возложили дань, и там рубили крепкие острожки, и оттуда волокли на санях и нартах соболя, горностая, песцов и лисицу!..
Вот молодцов новгородских порубали где-то в Дании. А вот в Хорезме сгинули, в Персии, в Армении — где-то у озера Ван. «Что ж, — решали отцы города, — без потерь не прожить! А молодым людям погулять потребно! Пускай привыкают! Чтобы имя господина Великого Новгорода стояло честно и грозно!»
Трудились, строили, торговали и вечевали, свергали с мостов, изгоняли князей и вновь зазывали… Выгорали пожарами — страшно и непрестанно, так что и по Волхову гуляло пламя, и лодки, и корабли сгорали; вымирали от голода, от чумы, строили скудельницы, наметывая их трупами доверху… С пеной у рта рядились о каждой мелочи, о каждом шаге с призываемым князем: «А на низу тебе, княже, новгородца не судити… а медовара и осетринника тебе, княже, на Ладогу слать, как пошло… а свиней диких тебе, княже, бить за шестьдесят верст от Новгорода…» — и прочее, и прочее, и прочее!.. Рубили города по Шелони, по Нарве, по Неве и на Ладоге — против шведа и финна. Рыскали парусом и по Балтике, и по Студеному Дышащему морю… Подписывали миры, заключали договора: целовали крест и привешивали свои «пецяти» — от всех пяти концов, и от «всего Великого Новгорода». На изменников, на переветников клали «мертвые грамоты» в ларь Святой Софии, и уж не было тогда такой силы на всей земле, которая спасла бы приговоренного!..
Страшно было жить в Новгороде, когда недобром кончалось большое вече и начинала бушевать внутригородская усобица. Замирал в страхе, хотя и знал, что безопасен под сенью торговых договоров, какой-нибудь Тилька Нибрюгге или Винька Клинкрод, когда мимо острожного забора готского или немецкого двора в Заречье с ревом, с посвистом неслось усобное полчище к Волхову.
И все — и свои и чужие — вздыхали облегченно, когда наконец в мятеже, в распрях, а то и в крови рождалась вечевая грамота:
«По благословенью владыки… (имярек) се покончаша посадники ноугороцкие, и тысяцкие ноугороцкие, и бояре, и житьи люди, и купцы, и черные люди, все пять концов, весь государь Великий Новгород, на вече, на Ярославлевом дворе…»
Город, город! Быть может, и Афины, и Рим, и Спарта, эти древние республики-города, и могли бы поспорить с тобой, но, только где ж, в каком городе-государстве был еще столь гордый, на полях сражений в лицо врагам кидаемый возглас:
— Кто против бога и Великого Новгорода?!
Сперва Невского слушали, не перебивая, не подбрасывая ему встречных и задиристых слов. Только все больше теснились и напирали. Теперь вечевой помост из свежего теса, — где сидели посадники: степенный, то есть ныне правящий Новгородом — Михаила Степанович, и все старые, затем — старосты концов и всевозможные «лучшие люди», и, наконец, где стоял князь, — помост этот в необозримом море толпы казался словно льдина, носимая морем. Вот-вот, казалось, хрупнет и рассыплется на мелкие иверни эта льдина. И уже то там, то сям зловеще потрескивала она под все нарастающим напором.
— Господа новгородцы! — заключал свое слово князь. — Послы татарские — здесь, на Ярославлем дворе. Послы ждут… Граждане новгородские, придется ятися по дань. Позора в том нет! Не одним нам! Вся Русская Земля понесла сие бремя… Гневом господним, распрею нашею!.. Тому станем радоваться: Новгород и тут возвеличен: по всей Русской Земле татарские волостели наставлены, баскаки, — своею рукою во всякое дело влезают, своею рукою и дани — выходы — емлют, а к нам в Новгород царь Берке и великий царь Кублай — они оба согласны баскаков вовсе не слать… Сами новгородцы, с посадником, с тысяцким, с кончанскими старостами своими… с послом царевым дома свои перепишете!..
Грозный ропот, глухие, невнятные выкрики, словно бы только что очнувшегося исполина, послышались из недр неисчислимого толпища. Сильнее затрещали столбы и козла помоста.
— Чего, чего он молвит?! — послышались гневно-недоуменные возгласы, обращаемые друг к другу. — Кто это станет нас на мелок брать?!
— Ишь ты! Поганая татарская лапа станет нам ворота чертить!..
— Ну князь, ну князь, — довел до ручки, скоро на паперти стоять будет господин Великий Новгород!.. Скоро мешок на загорбок, да и разбредемся, господа новгородцы, по всем городам — корочки собирать!.. Э-эх! — взвизгнул ктото и ударил шапкой о землю.
Очи Невского зорко выхватывали из гущи народа малейший порыв недовольства. Но не только глаза, а и сердце князя видело сейчас и слышало всякое движенье, всякий возглас последнего, захудалого смерда среди этого готового взбушевать скопища.
— Граждане новгородские! — голосом, словно вечевой колокол, воззвал Александр.
И снова все стихло.
— Друзья мои! — продолжал он скорбно и задушевно. — Да разве мне с вами не больно?! Или я — не новгородец?..
И видит Александр, что коснулся он самых задушевных струн людского сердца, когда сказал, что и он — тоже новгородец, и вот уж, кажется, не надо больше убеждений и речей, остается только закрепить достигнутое.
— Господа новгородцы! — говорит он. — Я Святой Софией и гробом отца моего клянусь, что ни в Новгороде, ни в областях новгородских баскаков не будет, ни иных татарских бояр!
— Ты сам — баскак великий Владимирский!.. Баскачество держишь, а не княженье!.. — раздается вдруг звонкий, дышащий непримиримой враждой голос.
— Улусник!.. — немедленно подхватывает другой.
Будто исполинской кувалдой грянул кто-то в голову всего веча. Оно застыло — ошеломленное.
И на мгновенье Александр растерялся. Случалось — разное выметывало ему из бушующих своих пучин тысячеголовое вече: грозили смертью, кричали «Вон!», попрекали насильничеством и своекорыстием, кидались тут же избивать, да и убивали его сторонников, но столь непереносимое оскорбленье — «баскак Владимирский!» — оскорбленье, нацеленное без промаха, — оно оледенило душу Александра. Тысячи слов рвались с его мужественных уст, но все они умирали беззвучно в его душе, ибо он сам чувствовал немощность их против нанесенного ему оскорбленья. Лучше было молчать…
Еще немного, и все бы погибло. Уж там и сям раздались громкие крики:
— А что в самом деле?! Эка ведь подумаешь: послы царевы! Да пускай он тебе царь будет да владимирским твоим, а нам, новгородцам, он пес, а не царь, татарин поганой! А коли завтра нам косички татарские заплетут, по-ихнему, да в свое войско погонят, — тоже соглашаться велишь?!
— Граждане! — послышался чей-то голос. — Да что там смотреть на них, на татар?! Схватим их за ногу поганую, да и об камень башкой!..
— Ишь защитник татарский! — кричали из толпы Александру. — Знаем, чего ты хочешь: суздальским твоим платить стало тяжко, раскладку хочешь сделать на всех!..
— Державец!
— Самовластец!
— Мы тебе не лапотники!..
— И нам шею под татарина ломишь?!
Если бы еще немного промолчал князь, тогда бы все вече неудержимо выплеснулось вон из кремля и хлынуло бы обоими мостами, и на плотах, на лодках, на Заречную сторону, на Ярославль двор, к дворцу Александра — убивать ордынских послов…
И в этот миг вдруг явственно представилось Александру другое такое же вече, здесь же колыхавшееся и ревевшее, много лет тому назад, в самый разгар батыевщины, в сорок первом году. Немцы тогда взяли Псков, и Тесово, и Лугу, и Саблю. И господам новгородцам подперло к самому горлу! И подобно тому, как боярин Твердило отдал Псков немцам, а сам стал бургомистром, — так и среди новгородцев пузатые переветники, ради торговли своей с немцами, мутили и застращивали народ и склоняли отпереть ворота магистру. Александра не было на тот час в Новгороде: его незадолго перед тем новгородцы изгнали, показали ему путь от себя, чуть не на другой день после Невской победы, заспорив с князем из-за сенокосов — вечный и по сие время спор; худо с сеном у Новгорода: болота, кочкарник, сенокосов нет добрых, а того понять не в силах, что не на чем князю и конницы держать, коли так!..
И вот, когда уже весь народ новгородский взвыл, и закричал Александра, и стал грозить владыке, боярам, — тогда вымолили послы новгородские, во главе с владыкою Спиридоном, сызнова Александра к себе на княженье.
И тогда тоже, перед походом на немцев, зазвенел вечевой колокол — колыхалось и ревело тысячеголовое Новгородское вече… Но разве так, как сейчас?
На радостях первой встречи новгородцы тогда, словно дети, выкрикивали своему князю все свои жалобы, обиды, поношения и ущербы, претерпенные за это время от немцев.
— Подперли — коня выгнать негде! — кричали ему.
— В тридцати верстах купцов разбивают!..
— Бургомистров наставили!..
— Женок позорят!
— Церкви облупили!
— Гайтан с шеи рвут!
— Со крестом вместе!
— А и с головой!..
И, наконец, как бы в завершенье всех этих жалоб, послышался тогда укоризненно-ласковый, словно бы ото всего веча раздавшийся голос:
— Что долго не шел?!
— Да ведь, господа новгородцы… сами ж вы меня… — начал было он, смущаясь.
Но и договорить тогда не дали: бурей негодующих и пристыженных голосов крикнули в ответ:
— Того не вспоминай, Ярославич!..
— Забудь!.. Тому всему — погреб!
…Так было в то вече, здесь же, у этих же исполинских белых полотнищ храма Софии! Так было, когда он был нужен им до зарезу, ибо бронированное рыло немецкой свиньи за малым не соткнулось со злою мордой татарского коня вот здесь, на берегах Волхова!.. Уж хрипел белым горлом господин Великий Новгород, ибо шведский герцог с финского берега, а рыцари Марии, упершись стопой в Юрьев, круто затягивали на этом горле петлю, да и затянули бы, когда бы он, Александр, не обрубил — и вместе с лапой, с когтями!.. Иное неслось тогда к нему с этой площади, когда стало ведомо, что магистр рижский уж и фохта Новгороду подыскал из ратманов здешних, и что вечу не быть, и что колокол вечевой будет звенеть на кирке немецкой, что Святую Софию либо развалят на кирпичи, либо снимут верхи и переделают в ратушу!..
Помнят ли они, как, отталкивая друг друга, иные из этих же вот самых новгородцев тянулись тогда к нему, чтобы хоть только до плаща княжеского коснуться?! Нет! Не помнят ничего! Все забыто.
Александр гордо поднял голову. И сам собою пришел столь долго не находимый ответ.
— Да-а… немало и я утер поту за Великий Новгород! Немало ратного труда положил за вас, за детей ваших!.. Должны сами помнить!.. И вот — выслужил!.. Ведь экое слово изрыгнул на меня некто от вас… стыжуся и повторить! Что ж, стало быть, заслужил!.. С тем и прощайте, господа новгородцы!.. Спокоен вас оставляю: ни от севера на вас, ни от запада не дует!.. Не поминайте лихом!..
И, произнесши эти слова, Невский твердо пошел к боковому спуску вечевого помоста.
Все вече, словно ударом бури, накачнулось к помосту. А те, что стояли поближе, ринулись преградить ему путь.
С вечевых скамей поднялись в тревоге и степенный посадник, и старые все посадники, и тысяцкий.
Посадник Михаил Степанович, поворотясь к народу, как бы в беспомощном призыве простер обе руки свои. Затем он повел ими в сторону уходившего князя: дескать, граждане новгородские, да что ж это такое, да помогайте же!.. Седая борода его тряслась; казалось, он не в силах был слова произнести.
Из толпы, подступившей к боковому крылечку, послышались крики:
— Княже! Господь с тобою! Что удумал?..
— Не пустим, князь!
— Нет на то нашей воли!..
— Кто князя обидел?! Камень тому мерзавцу на шею, да и в Волхов.
— Вернись, Олександра Ярославич!.. Нет тебе ворогов!..
Александр, нагнув голову, не слушая ничего, приближался к ступеням, чтобы сойти на землю. Вот он поставил ногу на первую ступень, на вторую… еще немного, и ступит на землю…
— Ребята! — вдруг выкрикнул отчаянно мужик в белой свитке, без шапки. — Пускай по головам нашим ступает, коли так!..
И, вскричав это, он кинулся под нижнюю ступеньку и лег, лицом вверх, раскинув руки.
Александр остановился: ему надо было или наступить на лицо, на грудь этого человека, или перешагнуть через него.
Прямо перед собой он видел яростно молящие лица других — таких же, как тот, что кинулся ему под ноги.
И он услыхал за собою голос посадника:
— Князь, Олександр Ярославич!.. Да ведь то какой-то безумец вскричал… безумному прости!..
Обойдя Александра и спустись на нижний приступок, посадник оборотился к Невскому, снял шапку и, низко поклонясь, громко и торжественно произнес:
— Ото всего господина Великого Новгорода: князь, отдай нам гнев свой!..
Сперва, по возвращении князя на вечевой помост, его слушали, не перебивая. И с неотвратимой явственностью Александр представил затихшему вечу всю неизбежность и ордынской переписи в Новгороде, и ордынской дани. Закончил он так:
— Господа новгородцы, дань в Орду — неминучая!.. Зачем кичиться станем своею силой чрезмерно? Вспомните, какие царства ложились под стопою завоевателей! В пять дней Владимир взяли. Да и Суздаль — в те же самые дни. За один февраль месяц — помните? — одних городов только четырнадцать захлестнули!.. Сквозь Польшу проломились. В немецкую державу вторглись, рыцарей поразили. А в Мадьярии?! И войско, и ополченье, чуть не во сто тысячей, истребили все, до единого. Короля Бэлу хорваты укрыли. После побоища под Лигницей — ведь слыхали, — где Генрих пал… Не худые воины были. И кованой рати, конницы панцирной было там не тысяча и не две!.. А что же? — после побоища того Батыю девять мешков рыцарских ушей привезено было!.. И не оба уха у мертвецов отрезали, но только правое одно: для счету!..
Александр остановил речь. Падали редкие влажные хлопья снега. Народ молчал… И вот опять тот же звонкий и дерзкий голос выкрикнул:
— Ничего!.. Пускай!.. У нас в Новгороде лишних ушей довольно — клевретов твоих!..
Александр кинул оком в толпу. Теперь он рассмотрел крикуна: хрупкий, но подсадистого сложенья, желтоволосый и кудреватый добрый молодец, в валяной шляпе пирожком, стоял в толпе, откинув голову, и, прищурясь, дерзко смотрел на князя, окруженный своими сторонниками, которые, как сразу определил князь, даже и подступиться не дали бы никому чужому к своему вожаку.
Князь вспомнил, кто это был: это был Александр-Милонег, из роду Роговичей, староста гончаров и ваятелей, работавших на владычном дворе и в прочих церквах.
У владыки Далмата он его и застал однажды, когда художник, почтительно склонив голову, принимал указанья архиепископа касательно выкладки мозаикой новой иконы…
Александр Ярославич простер руку в сторону старосты гончаров и, глядя на него, сурово ответил:
— Нет, Рогович, ты ошибаешься! Зачем мне, новгородцу, клевретами в своем городе обставляться? А вот ты зачем — новгородец же! — подголосков своих этакое количество с собою приволок на вече?
И едва произнес он эти слова, как сразу они отдались довольным, радостным гулом среди сторонников князя. Особенно радели, на этот раз за князя, Неревский конец, где больше — купцы, а также Торговая сторона, заречники. Купцы — особенно те, что с Востоком торговали, — еще при дедах и прадедах Ярославича постигли на своем горьком опыте, сколь опасно дразнить и гневать суздальского великого князя: чуть что — сейчас перехватит Волгу, Тверцу, закроет доступ и низовскому, и булгарскому, и сибирскому, и китайскому, и кабульскому гостю; да и купцов самих новгородских переловит — и по Суздальщине, и по волокам, и в Торжке, да и в темницу помечет с земляным засыпом. Нет, уж лучше ладить с ними, самовластцами суздальскими!.. И ныне ведь чего этот хочет Ярославич? — да только, чтобы от разоренья татарского малой данью город спасти!.. Так чего ж тут супорствовать, чего ж тут против князя кричать купцу или боярину?! Другое дело те вон: голота, босота, да худые мужики — вечники, да ремесленники, да пригородный смерд — огородник, да неприкаянные ушкуйники! Им что терять!.. Пожитков немного!.. А головы им не жалко. Эти и на татар подымутся! А ведь слыхать, что верхних людей — купцов, бояр — татары в живых не оставляют, а ремесленнику — ему и в Орде хорошо… как попу: убивать их не велено…
И Торговая сторона, Неревский конец весь — они шибко кричать стали за князя.
Однако и простой люд сильно подвигнулся за Ярославича после того, когда не раз и не два он зычным голосом возвестил:
— Друзья новгородцы!.. Да ведь то возьмем во вниманье: сие — не порабощенье нам, но только — откуп!.. Не порабощенье, а откуп!
В толпище доброжелательно загудели. Однако выкрикивали и другое.
— И без того налога тяжкая на товары! — крикнул опытный горлан-вечник, со спиною как деревянная лопата, нескладный мужик, именем — Афоня Заграба. — Каждый, кому не лень, берет с товаров!.. И владыке — от торгу десятая доля, и от всякого суда — десятую векшу, я на князя! Всем надо, всем надо: кому что требит, тот то и теребит с работного человека, с ремесленника, — горестно к насмешливо воскликнул он. — А тут еще татары станут каждый товар тамжити!..
Толпа зашумела.
Александр Ярославич понял, что надо вмешаться, и нашелся ответить шуткою, до которой столь охоч был новгородский вечник.
— Что говорить! — сказал князь. — Добро там жити, где некому тамжйти!..
Послышался одобрительный смех.
— Верно! Верно!.. — раздались голоса.
Александр добавил:
— Знаю: тяжко. Налоги, дани, поборы — лучше бы без того. А только где ж, какая держава стоит без того? Не слыхивал!..