Аргидава Гончарова Марианна

А тут как-то она вдруг принялась носить в Машкин дом цветы в горшках. Носит и носит. И дарит. Колючие, или с широкими блестящими листьями, или с какими-то шишечками. Машкины родители скрепя сердце брали – живые же, – расставили эти горшки в одной из комнат, названной однажды кем-то из гостей зимним садом за многочисленные ухоженные растения в горшках. Маша с мамой стали ухаживать за этими странными, не виданными ранее, чужими колючками и вьюнами, названий которых и не знали. А те, как будто попали на благодатную почву, вдруг принялись разрастаться в разные стороны, цепляться усиками за все выступы. Зато родные деревца и цветы вдруг начали чахнуть, линять. И тот из семьи – мама, папа или Маша, – кто ночевал в «зимнем саду», слышал шелест осыпающихся листьев, как печальные вздохи, а иногда и агрессивный шепот.

И что ж им тогда в голову не пришло убрать все те подаренные соседкой цветы куда-нибудь во двор или еще куда-то. Растения продолжали разрастаться, загораживая собой свет из окон, изумительный вид на сады, пожирая кислород в комнате, подавляя нежные мамины цветы, пальмочки и деревца.

– А Машка же там спит! – качала головой мама.

Да, Машка там спала, в этой комнате. И чем больше разрастались растения, тем чаще она жаловалась на недомогания и страшные сны. Это длилось до тех пор, пока в дом не вошла Елисеевна.

Нет, ее отец не был царевичем-королевичем. Он был врачом. И мама была врачом. Елисеевна – медсестра. Говорит, у родителей денег не хватило, чтобы выучить ее в мединституте. Такие честные родители Елисеевну воспитали и вырастили… Елисеевна лечила Машку с младенчества. И Олежика лечила, и Леночку. Она во многих семьях – своя, родная. У нее были волшебные руки. После курса ее массажа люди выздоравливали навсегда. Скажем, ей приносят «больные» цветы. Не больные в смысле пациенты цветы приносят, а цветы – «больные». Стыдные горшки с торчащими из них сухими палками. Что она с ними делает? Никто не замечал ничего особенного, ни приговоров, ни приворотов, ни магии никакой. Она тихо копается специальной вилочкой в горшке с доходягой, подсыпает земли, поливает воду капельками, трогает своими волшебными руками сухие, торчащие из земли палки. Но на второй день пребывания цветка в руках Елисеевны он выбрасывает салатовые нежные листочки, расправляется, оживляется, радуется и наклоняется – тянется к свету. Однажды ей принесли что-то вьющееся, живущее тогда в каждом доме в специальных подвесных вазах. И у Машки в доме тоже этих висячих садов Семирамиды было полно. И такой вот засохший вьюнок принесли к Елисеевне на лечение. Через месяц он не просто разросся, он дал большие, жирные невиданные листы и зацвел белыми нежными многочисленными цветами. В тот день она пришла к Машке, улыбчивая, кругленькая, щеки в ямочках, руки теплые, даже горячие. Походила у них в «зимнем саду», покачала головой, потирая руки. Безошибочно отставила в сторону все мамины цветы, деревца и растения, а к тем, что принесла когда-то соседка, не притронулась, старательно обходя, и приказала:

– Перчатки надень, Марусенька, и выноси куда-нибудь из дому.

– Куда?

– Ну во двор, например, к мусорным контейнерам поближе, – пожала плечами Елисеевна. – А лучше вообще куда-нибудь подальше, с глаз долой…

Елисеевна вымыла руки, от чаю-кофе отказалась, сослалась на спешку, мол, надо проведать крестницу. И не через час, а сию минуту. Потому что время несется. Секундная стрелка скачет как чокнутая, а девочка растет. Надо идти и ее побыстрей обнять. Подарить заколку-подсолнух красивую. А то вырастет, зачем ей такая заколка. И шоколадку еще. И поговорить.

– А как зовут крестницу, Елисеевна? – Леночка спрашивает.

– Макрина. – Лицо Елисеевны засветилось. – Солнечное мое дитятко.

А как было. Макрину Елисеевна купила. Через окно. Чарна – жена кузнеца – малышку продала, передав ее через окно. Елисеевна дала денег. Тоже через окно. Немного денег, одну монетку дала. Старую. Верней, старинную. Римскую или какую-то. Не важно.

Глава тринадцатая

Дом кузнеца

Эти двое, Мэхиль и Чарна, жили дружно в маленьком домике на три комнаты, что у моста на отшибе, как раз над крепостью. А какой вид открывался с их двора на рассвете в добрые дни! Дорога, жесткая грунтовая светлая, вилась, бежала вниз, вдоль – деревья и кусты, а внизу – сторожевые башни тонут в тумане, похожем на молоко в гигантской чаше, крепости под ним и не видать, и только угадывается Днестр.

Мэхиль, он ведь каким необычным ремеслом занимался – держал кузницу. Читатель возразит, мол, кузня – обычное древнее мужское ремесло. Да, отвечу я, но не для правоверного еврея. Ну уж сложилось так. Научился. Поставил кузницу прямо во дворе. И там возился все дни, не считая субботы, потому что в субботу какой еврей будет работать, ну, и не считая воскресенья, потому что совсем недалеко живет отец Васыль, сосед и друг, и как это бах-дзынь-дзынь, бах-дзынь-дзынь, если в восстановленном отцом Васылем храме как раз бьют колокола и нарядные прихожане идут молиться. Зачем же мешать людям своим стуком думать о главном, вечном, правильно ведь? А в другие дни Мэхиль ковал и ворота, и ограды, и заборы, и колеса для телег правил. Да, до сих пор лошадей подковать ведут к Мэхилю. Чем дороже бензин, тем больше в городе телег, повозок и лошадей. Работы у Мэхиля полно. А если придет человек поспрашивать о важном для себя, то какой в том грех, скажите, если Мэхиль знает, как разгадать птичий лепет, танец ветвей или шелест листьев? Ну а тонкая, высокая, царственная Чарна вела домашнее хозяйство – огородик, курочки, – еще ворчала на Мэхиля, что столько времени он тратит на разглядывание птичек на дереве и странные встречи с людьми. И что поэтому им не дали небеса ребенка.

А вот и нет!

Чарна, поджав губы, бранила Мэхиля по привычке, а в это время младшая сестра Чарны – без чести и совести они оба, и сестра и муж ее, имена их даже называть тут не будем – родила и бежала из роддома, как только увидела дочь. Потому что ребенок родился с синдромом Дауна. Чарна лила слезы и тайком бегала в роддом смотреть на умирающего младенца. Девочка будто понимала, что ей никто не поможет, что никому она не нужна, и, уложенная равнодушной медсестрой на бочок, с соской-пустышкой, приклеенной к лицу лентой пластыря, чтобы не выплюнула, плакала беззвучно. Страшная это история, когда никому не нужный, брошенный матерью ребенок в самом крошечном возрасте понимает, что орать во все горло нет смысла – никто не подойдет, не покормит, не поменяет пеленки. Младенец лежит с приклеенной к лицу пустышкой и оплакивает свое ненужное рождение и свое страшное будущее. Чарна холодела и не могла унять дрожь от тихого этого всхлипывания. Она платила медсестре, аккуратно снимала с маленького, с детский кулачок личика пластырную ленту, что оставляла на нежной коже красные воспаленные полоски, мыла и перепеленывала ребенка. На руки брать не разрешали. «Да-а? – склочно и брезгливо поджимала губы медсестра. – Вы сегодня будете брать ее на руки, приучите, а нам что прикажете делать? – скандалила она. – Тягать эту… вашу… на руках всю ночь?» Словно кто-то отрывал кусок души. Чарна физически чувствовала отсутствие чего-то жизненно важного в груди, когда она, еле-еле сдерживая слезы, плелась, погруженная в свое горе, домой. И на пятый день Мэхиль, которому не надо было ничего рассказывать, описывать это тихое страдание бедной уродливой гусенички сорока сантиметров и пяти дней от роду, даже вслух ничего говорить не надо было, добрый мудрый Мэхиль сказал в сухую ровную несгибаемую спину Чарне, а та опять побросала все свои домашние нехитрые дела и как раз собралась с самого утра сходить посмотреть, помыть девочку.

– Хватит! – сказал Мэхиль тихо, но отчетливо. Чарна оцепенела, не оборачиваясь. – Забери ее домой. Что бегать туда-сюда? Ноги бить и сердце рвать в лохмотья. – И добавил: – Всем. Нам.

Чарна так и не обернулась. Даже не остановилась. Только спина ее вытянулась по балетному так, будто сейчас Чарна вздохнет и взлетит из-за этого вот «всем нам». Понеслась в роддом стремглав, боялась не успеть, считала секунды.

Как они оформляли документы, как носили и носили какие-то бумаги, выпрашивали копии, умоляли и платили, Чарна не помнит. Часы в очереди к чиновникам тянулись как годы. Ну да, не оформили Чарне и Мэхилю удочерение, а всего лишь опекунство. Потому что бессовестная сестра удрала, стала жить как жила, но уже в другой стране, и не написала отказ от ребенка, ну, и не оформили, ладно. И по годам Чарна и Мэхиль уже не годились в родители – чиновники не щадили их, равнодушно уточняя возраст, задирая удивленно брови и кривя брезгливо губы. Но девочка все равно их. Как все это было, как прошли эти недели, ни Чарна, ни Мэхиль не помнили. Им нужно было быстрей, казалось, каждая минута девочки в одиночестве, с пластырем на лице, эти бесшумные всхлипы, этот кривой, тихонько скулящий ротик, заткнутый пустышкой, это прерывистое дыхание – им казалось, что от этого одиночества из нее, беззащитной крохотной нездоровой сиротливой, уходит жизнь.

Чарна боялась ночью уснуть. Сидела рядом с девочкой и держала ладонь на ее животике и спинке, чтобы чувствовать дыхание. Уже в месяц малышка стала узнавать Чарну и водить ручками, глядела понимающе, а когда над ней наклонялся огромный косматый, бородатый, страшный Мэхиль, девочка улыбалась своим круглым лягушачьим ротиком и что-то даже радостно урчала низким басовитым голоском.

К годику девочка подхватила страшный вирус, затем появились осложнения, и дальше больше и все хуже – начала глохнуть, чахнуть. Принялась покидать этот свет. Мэхиль все чаще задумывался у окна, разглядывая старый дуб, осыпавшийся, осенний, откуда уже улетели в теплые края все его ангелы, остались бестолковые воробьи и хитрые, лживые, коварные галки, похожие на престарелых сплетниц, что никогда не несли с собой хороших вестей. Чарна, стесняясь гадливой, всегда недовольной патронажной медсестры, видя откровенно безразличное лицо детского врача, и еще одного, и третьего, что разводили руками и делали невеселые прогнозы, принялась искать спасения у знакомых: кого звать, в отчаянии думала она, кого просить. Наутро после тяжелой ночи, когда малышка горела от высокой температуры, не спала ни секунды и, будто жалея родителей, молчала и только кряхтела, Мэхиль, в задумчивости почесывая бороду, надел пиджак, положил на голову кепку и вышел со двора. Он шел, осторожно ступая по грунтовой дороге, разглядывая мелкий гравий, выемки и следы на нем, смотрел по сторонам, оглядывая деревья, где птиц почти не было, а висели только цепкие колтуны омелы.

Он зашел ненадолго к соседке, ворчливой старухе Пацыке. Затем сел в автобус. А через час он привел в дом Елисеевну.

Та, помыв руки, потерев их одна о другую, подышав на них, подошла к кроватке и наклонилась над девочкой. Послушала ее фонендоскопом, ласково малышке улыбаясь, на что та впервые за несколько месяцев улыбнулась в ответ, перевернула ее на животик, помяла спинку, ручки и ножки и велела закутать ребенка и поднести к открытому окну. Сама она вышла во двор, подошла к распахнутому окну, протянула матери монетку и произнесла:

– Я покупаю твою дочь. Отныне она моя. Что захочу, то сделаю. Чему захочу, тому и научу. Сколько захочу, столько и жить будет. Как захочу, так и назову.

Чарна протянула в окно закутанную в одеяло малышку на двух руках. Елисеевна подхватила ребенка и бережно прижала малышку к груди.

– Я скоро приду, не ходи за мной, подожди дома, – глядя снизу на измученную, растерянную женщину в открытом окне, мягко, тепло сказала Елисеевна.

Чарна даже не посмотрела на нее. Подавшись вперед, опершись на подоконник, неотрывно следила за девочкиным жарким личиком – спит ли в беспамятстве, прислушивалась к хриплому дыханию.

– Ничего-ничего, Чарна, потерпи, – почти прошептала Елисеевна.

Чарна только опустила голову, скорбно сжав губы, боясь всхлипнуть, и задрожала так, что пучок на затылке рассыпался и упали на щеки пряди волос. Елисеевна, бережно прижав к себе ребенка, торопливо пошла вниз к храму, что стоял у входа в Аргидаву. Мэхиль, обняв жену за плечи, вывел ее из дому, бормотал что-то успокоительное. Скорей себе, чем жене. Они остались стоять на мосту, глядя, как последняя их надежда удаляется все ниже и ниже с их девочкой, тянули шеи, становились на цыпочки, чтобы разглядеть, как там она, маленькая, не плачет ли. Не плакала.

Девочку окрестили и нарекли Макриной. Елисеевна принесла малышку только к вечеру. Та не хотела лежать, была оживленной, переходила с рук на руки, трогала всех за лица, немного поела, и температура упала, разве только слабость выдавала перенесенную болезнь, бледность и небольшой след на широкой переносице непонятно от чего. Чарна было спросила, а что это на носике у нее, Мэхиль легко отмахнулся, мол, есть и есть, чего даром спрашивать. Если не пройдет, то останется. Большое дело, была бы здорова и весела.

С рук Елисеевны Макрина не слезала. Гладила лицо крестной, прижималась к ней, мокрыми губами лезла в ладони, как щенок, укладывала ее руки себе на большеватую для своего тельца круглую, почти безволосую головочку и так то засыпала, то опять просыпалась, еще слабенькая, играя как котенок.

С тех пор Макрина серьезно и не болела. Ее любили родители, крестная души не чаяла. Эти трое многому девочку научили: и хозяйство вести, и готовить. Да и старая цыганка Пацыка нет-нет да травам полезным учила, когда девочка заходила к ней во двор. Правда, у ребенка остались осложнения после тяжелой болезни в младенчестве, однако девочка научилась с ними жить. Ее чистая любящая душа постаралась заменить отсутствие одних ее способностей другими.

Больше всего на свете девочка любила крепость: бегала туда чуть ли не каждый день. Если приезжали туристы, ходила за группой, заглядывала новым людям в лица, доставала из своей корзинки конфетки и яблоки, угощала детей. Часто сидела на травке у северной стены тронного, отдельно стоящего по центру крепости зала, где когда-то принимали послов, вождей, переговорщиков. Сидела сосредоточенная, с пяльцами, неловко держа иголку своими мягкими узловатыми пальчиками. Когда надо было вдеть в иголку ниточку, она бегала домой к маме или в храм к батюшке Васылю, или старушки в храме помогали ей, ну, или просила кого-то, кому доверяла. А когда не вышивала, убирала в своей корзинке. Связывала пучками травки, собранные вокруг крепости, орешки, обтирала салфеткой яблоки, а потом все аккуратно складывала обратно в корзинку. Туда же и конфетки с орешками.

– Что ж она сидит там, у самой холодной и сырой стены как приклеенная? – беспокоилась Чарна. – Сколько раз показывала, где лучше сесть, на солнышке или в жару в тенечке. Так нет, упрямо сидит там, у сырой стены, ведь простудиться может.

– Пусть сидит где хочет, – спокойно отвечал Мэхиль, лаская взглядом пшеничную макушку своей дочери, что пыхтела над тестом у кухонного стола.

И Макрина продолжала сидеть там, где хотела. Ну и правда, место было сырое – из стены медленно, капля за каплей всегда сочилась вода. Капелька появлялась на стене как слеза, недалеко от того места, где мостилась девочка, стекала вниз, исчезала в траве и уходила в землю. Макрина словно и не чувствовала ни холода, ни сырости, ей было спокойно там и уютно.

Глава четырнадцатая

Мэхиль

К Мэхилю ходили не только свои узнать о себе и родных, что и как. Да, это совсем не одобрялось. Но зачем кому-то рассказывать вслух? Раввину, или батюшке, или пастору, или ксендзу… Мэхиль вытирал руки о грязную ветошь, снимал кожаный фартук, сажал человека перед собой и смотрел сквозь него. В окно. На большой дуб, где весной, и летом, и осенью шуршал, шелестел, свиристел, пел, кричал птичий хор, таинственный народец, подающий Мэхилю особые знаки. Мэхиль, уже немолодой кузнец библейского вида, добрейшей души, из потомственных, ниоткуда взявшихся тут авгуров, страсть как любил птиц: наблюдать, слушать, кормить. Откуда в нем была способность вопрошать и видеть ответ, он не ведал. Но бормотал человеку все, что возникало в нем при виде птахи, что вдруг выныривала из листвы или принималась летать, кувыркаться в воздухе и фигуры свои птичьи выделывать, будто рисовать хвостиком, как кисточкой, по небу.

А что? Откуда мы знаем, кто посыльный от Бога? Может, птичка как раз он и есть, а Мэхиль просто знает, как прочесть это Божье послание. Кто-то, потерянный, тоскует, просит и спрашивает. Боженька ему посылает знаки, мол, прислушайся, присмотрись. А этот дурак – нет. Опять ноет: что, да как, да почему. Тогда Божий ангел какой-нибудь, кто посвободней, тыркает этого человека в затылок – слушай, не морочь голову, иди к Мэхилю, он тебе все скажет.

А как он это делает, не спрашивай, не знаю. Говорит, как поступить, что делать. И у того, кто его услышал, все получается. Ну, или он готовится к худшему. Не всегда же за счастьем или деньгами идут к Мэхилю, иногда и по скорбным делам: к чему быть готовым в этой непростой жизни.

Проведав Мэхиля с семьей, разобрав травки с крестницей, Елисеевна засобиралась на последний автобус, ехать домой, в город. Провожая Елисеевну на остановку, Мэхиль, неся торбу, что собрала крестной хозяйственная Чарна – свежих яиц с десяток, мед, курочку ярко-желтую, жирную на крепкий осенний бульон, а яблоки румяные некропленые сама крестница в саду собрала – шел, угрюмо уронив на грудь голову, а на перекрестке дорог, у хаты Пацыки, прыткой соседки старухи-цыганки вдруг поднял голову да быстрым острым глазом зыркнул в сторону незанавешенного окна, откуда глядела печально и равнодушно владетельница покосившегося старого дома, заросшего виноградом диким и плющом, ворожка Пацыка. Елисеевна поздоровалась. Мэхиль приподнял кепку, чуть поклонившись. Пацыка даже не кивнула в ответ.

– Ах ты! Ах ты бедная… – только и вздохнул устало Мэхиль.

– Что Пацыка как туча? Даже не кивнула.

– Да опять дочь ее Катерина на милиционера своего жалуется. Столько лет живет с ним как жена, работает на него, а замуж он ее так и не берет. Только обещает… Знаешь? Ну тот, который когда-то саму Пацыку в колонию упек. За копеечную кражу. То ли кукурузу с поля воровала, то ли картошку. Когда вернулась она через два года, дом ее был разорен, обворован, все ее старинные цыганские украшения исчезли. Настоящие, золотые. Только и сохранила свои колдовские подвески, что на ней в тот день были. Вот она смириться не может и злится. Люди говорят, что дочь ее сама старуха уже почти, а позарилась на милиционерское добро. Много в его доме, говорят, барахла всякого, коллекционер он. Корнеев его фамилия. Слыхала?

– Да. Слыхала. Тяжелый, скрытный человек Корнеев этот.

– Искусством интересуется, антиквариатом всяким. Так и рыщет! А Катерина необразованная, но крепкая, работящая. Видно, он и в дом ее взял, чтобы ухаживала за ним на старости лет. А та и рада. Корнеев ее сына от тюрьмы спас. Мать упек, а сына спас.

– Справедливо?

– Воровал. Пойман был на горячем. Других детей ее кого покосило пьянством и драками, а кто и сам уехал далеко и пропал. Остался этот вот, Варерик, младший. А еще племянник есть у Корнеева. Образованный парень. Не знаю, что их связывает. Отец Васыль говорит, что парень дядю не очень жалует. Но побаивается.

– Что так холодно-то? В сентябре – и холодно.

– Вот чую я, затевают что-то. Объяснить не могу, а чую. Пацыка выходить перестала совсем.

Елисеевна остановилась и беспомощно посмотрела на Мэхиля, как будто сверяла, правда ли то, что она подумала.

– А что пернатые твои кажут, а? Мэхиль? Скажи. Открой… – тихо попросила Елисеевна.

– Неспокойно, смятенно… – Остановился Мэхиль, глянув сверху Елисеевне в лицо, – плохо. Уже две луны присматриваюсь. Не могу поверить. Но… – Мэхиль потер пальцами зудящий застарелый шрам на щеке как от острого ножа. – Чаек бессчетно появилось на реке. Ликуют хищницы, кричат, ничего не боятся. Галки вдруг откуда-то на дедовском дубе поселились. Откуда только взялось их так много. Слишком много ненависти накопилось, требует выхода. Так что плохо дело. Ненастье собирается. Ненастье грядет. Война будет.

– Скоро? – тихо только и могла спросить Елисеевна.

– Не знаю. Годит еще. Присматривается. Ищет, рассчитывает, выжидает. – Мэхиль молча подошел к остановке, где уже стоял небольшой почти пустой автобус, занес сумки, отряхнул руки и вдруг тихо добавил, повторил медленно:

– Ненастье встает.

– Ненастье… – повторила Елисеевна, глядя перед собой.

– Он.

Порыв ветра сорвал кепку с головы Мэхиля, разлохматились серебристые его длинные волосы и пышная борода, ласково расчесанная Макриной час назад, еще и ручкой ее приглаженная вслед за деревянным гребешком.

Видение

…Они вышли из ниоткуда. Злые духи окаянные, рожденные болотным газом, высвобожденные темные силы, дикие, безобразные, низколобые, приземистые, едва знавшие несколько человеческих слов, кои не были им нужны. Мародеры, кочевники, полулюди, потомки ведьм и болотных духов. Самые безжалостные племена, жесточе, чем дикие звери, они не умирали своей смертью – не доживали. И никто не мог определить их истинный век. Они хватали, рвали, жгли и присваивали все вокруг, потому что мир принадлежал их вождю, а следовательно, какая-то доля принадлежала и лично им.

Первые в истории кавалеристы, лучшие в истории лучники – черные всадники – жили и умирали верхом на литых коренастых лошадях, таких же диких, крепких и жилистых, как их хозяева.

Беспамятная, необразованная, жадная чернь. Они боялись только своих безжалостных, несговорчивых, клыкастых звероподобных богов. И вождя. Царя своего. И няньку его, кормилицу, ведьму.

Европа звала его Ненастье. Вождя их. Царя их. Ненастье. Каков царь, таков и народ его. Qualis rex, talis grex. Все они были одним ненастьем. Потому что двигались быстрей грозовых туч, налетали ниоткуда, как пылевая буря, несли с собой леденящие душу убийства и полное разорение. Римские мудрецы и философы говорили, что Ненастье был первым, кто создал культ вождя, основанный на терроре и жестокосердии. Он, бесноватый и бестрепетный, не боялся погибнуть, оттого и считался бессмертным. За любой ропот, не говоря уже о трусости и предательстве, казнил жестоко и прилюдно.

А другие, то ли от дремучести своей действительно почитая его и любя, то ли от страха погибнуть, от ожидания гибели своей, казни жестокой каждый день, просто от дурного настроения царя, пресмыкаясь и лебезя, заявляли громогласно послам римским и вождям соседним, что скромен он, что ест из посуды деревянной, когда другие – из серебра и золота, что завязки на обуви, сбруя коня, меч, пояс – все у него без украшений.

– Любим тебя, посланник богов! – кричали и падали ниц, стараясь дотянуться до его башмаков, хоть кончиками пальцев прикоснуться, губами прижаться.

Толпа неистовствовала. Те, кто посильней, затаптывали слабых и детей. О Вождь. О царь наш! Их объединяла воедино слепая, угрюмая, тяжеловесная любовь к нему. Близкая к ненависти.

Вождь не верил. Никому не верил, приближенные его расталкивали толпу. «Чернь, природа твоя неизменна! – думал вождь, челюсть тяжелую выдвинув вперед, зыркая быстрыми колючими маленькими глазами исподлобья, – ты славила брата моего, посланника небес, а через одну луну ты била радостно в барабаны и отплясывала, когда он был убит, и щедро приносила кровавых жертвенных петухов на мою коронацию, ты, чернь!»

Зед. Старший брат. Любимец. Красавец. Не замечавший, с каким обожанием смотрят на него женщины. Все получавший легко и когда хотел. Без видимых усилий. Храбро сражался он, весело, широко и обильно праздновал победы. Безбоязненно плавал он в озере богини Гульде, и блестели на солнце его длинные черные густые, промытые чистой водой волосы, сверкали в улыбке его белые зубы, играли крепкие мышцы. Легки, упруги и неслышны были шаги его.

Зеда убили случайно, на охоте.

Духом ослаб Зед. О боги, что за простолюдин! – влюбился. И отказался жениться на дочери богатого вождя сарматов. Сармат обещал обученных воинов и давал в приданое византийские ковры и карфагенское золото. Ах, глупец Зед. Любовь слепит, обессиливает и нрав смягчает. Пленница Ют. Принцесса германская. «Ют! Ют!» – повторял Зед, напевал радостно.

Ют, прелестная Ют. Льняные волосы, длинные, вьющиеся, легкие. Синие удивленные глаза, непривычно белое лицо с прозрачным розовым румянцем и смешные большие ушки. Ее нельзя было назвать красивой, какими были две жены брата его, Младшего, но поневоле на ее голос или песню все поворачивали голову и невольно улыбались. Или затаивали злобу. Пленница не может быть счастливой и веселой. Пленница не может плавать в темном холодном озере Гульде. Рабыня-наложница не может стать женой вождя.

А она стала. Счастливой, радостной женой вождя. Она, Ют, готова была сидеть верхом на лошади за спиной Зеда, прикрывать собой его спину от коварного удара и подавать супругу стрелы из колчана. А вождь Зед был счастлив. И жаловал, и миловал. Миловал и отпускал пленный народ германской принцессы Ют. И прекратил набеги на другие племена. И повторял ему, Младшему: «Брат! Первое правило царя – великодушие. Царь такой гигантской империи, как наша, должен быть милосерден. Царь должен миловать. И жаловать. Давать. Одаривать. Ты – вождь, брат. Учись, пока я жив».

Он был счастлив и хотел делиться.

Бранная жизнь племен остановилась. Воины роптали. Народ проявлял недовольство.

– Вождь не может быть добрым. Нас слишком много, – ропот в войсках становился громче, негодование ширилось.

– Мы разные, – кричали воины, подстрекаемые вождями малых народов, вошедших насильно ли, добровольно ли в империю.

– Нам нужна твердая рука! – уже во всеуслышание в лицо Зеду горланили военачальники.

Назревал бунт.

Обеспокоенные советники пришли к младшему брату под покровом ночи.

– Твой народ встревожен, молодой вождь, – сказали они, принимая чаши с медом, сказали так, как будто власть в империи уже принадлежит только младшему брату. – Так дальше не может продолжаться. Наш царь, твой старший брат, хочет жениться. На взятой в плен дочери германского вождя. На рабыне! Брак вождя призван укреплять империю, а не разрушать ее. Наши воины из разных земель, из разных племен – дикие люди, они не умеют смиренно ждать, они подымут бунт, предадут и ограбят тебя, сбегут в свои края и ослабят твою армию. Только сильный вождь может удержать их вместе. Моли брата уйти.

– Я просил, – недолго подумав, ответил младший брат, хорошо понимая, для чего на самом деле пришли советники, – я просил его, но он, хмельной от любви, рассмеялся и подарил мне коня.

Он и вправду был пьян от счастья и, уходя, переспросил:

– И ты, Малыш? – так сказал он. (Ненастье не признался, что в тот день на этих словах брата скрипнул зубами, выдвинул нижнюю челюсть и принял решение. Он, Ненастье, гроза мира, крепкий, широкий в груди, сильный и неустрашимый, не прощал никому, когда подчеркивали его низкий рост. Первая его жена, что посмела улыбнуться, когда заговорила о его росте, была ослеплена и отправлена к отцу своему с позором). – Чего на самом деле ты хочешь? Чтобы я бросил германскую принцессу Ют?

– Она не принцесса. Она – рабыня.

– Она принцесса. По крови. По воспитанию. Ее обучали лучшие учителя. Не ее вина, что ты, Малыш, не подчинившись моему приказу, самовольно повел свое войско на север. Что ты планировал тогда, Малыш? Что у тебя тогда было на уме и не получилось? И ты напал на ее народ, убил ее отца. Ее ли в этом вина, Малыш? Она была и остается принцессой земель Германских.

– Она – рабыня. Если я захочу, то пошлю ее обслуживать голодных до женщин готов!

– Ну-ну… Ты не сделаешь этого, Малыш, – ласково, как отнимал игрушку или оберегал от плохого поступка, заметил старший брат.

– Почему это?

– Я не позволю.

– Да кто ты такой без своего народа? – У Младшего начиналась истерика. Его рыбьи, на выкате, близко посаженные тусклые глаза разгорелись ярким зловещим огнем.

– Чего ты хочешь? – спокойно улыбаясь, спросил Старший.

Младший молчал. Да! Он хотел быть таким же красивым и уверенным, как его старший брат. Он хотел, чтобы воины так же неподдельно кричали и били мечом по щиту, завидев его, как они встречали брата. Он хотел, чтобы… Он боялся признаться, он хотел быть счастливым и слабым в объятиях маленькой белой женщины, так высокомерно и холодно глядевшей на него. Единственной женщины, что не опускала глаз от страха и подобострастия. Он хотел говорить с ней на равных, как брат говорит с ней, со своей Ют. Он хотел, чтобы она сидела за его спиной верхом на коне и подавала ему стрелы.

Он хотел невозможного. И от этого он чувствовал себя мерзко. И догадывался, что брат его знает, чего он, Младший, так страстно желает.

– Ты хочешь, чтобы я отрекся и оставил империю тебе? А, Малыш? – переспросил вдруг брат, глядя на Младшего с пониманием и грустью. – Ты хочешь быть единым царем, Малыш? – опять переспросил брат.

Брат переспросил дважды. Он не должен был переспрашивать. И он не должен был снова и снова называть его Малышом. Не дождавшись ответа, Зед ушел. К своей принцессе Ют. К рабыне Ют. Он понял. Он все понял.

– Если вождя просят уйти, – помрачнел еще больше старший советник, когда-то давно присланный из Рима учить племена воевать, – если вождя просят уйти, он не должен переспрашивать. – Римлянин внимательно взглянул Младшему в лицо: – Так ведь, вождь наш, царь наш?

Старший советник поднялся, поклонился и вышел. За ним, низко, с почтением поклонившись, ушли другие.

Только при неверном свете факела, в темноте дождливой холодной ночи ЭТО казалось Младшему невозможным, страшным. Это казалось ужасающим только поначалу. Только поначалу. Но утром… Утром все и случилось. И если вспоминать, как брат смеялся и говорил «Малыш», все становится гораздо проще, чем можно было предположить. Все оказывается не таким сложным и, что важно, не таким страшным.

На заре братья приказали седлать лошадей, взяли с собой два десятка лучников и уехали на охоту. Стрела, кончик которой кормилица Равке обмакнула в яд, попала в горло. Старший брат уронил лук, откинулся всем телом назад и беспомощно распахнул руки. Зед погиб мгновенно.

Ют с людьми своими и жрецами-воспитателями бежала, но по дороге попала в плен к вождю лесного племени. Ее миролюбивые люди так и не научились воевать.

Впервые ли в истории мы слышим, что неугодных убивают во время охоты? Ход истории не кончился. И все не кончается. Охота все так же в моде. И остается все таким же прекрасным прикрытием для черных дел.

В молчании возвращаются с охоты очередные охотники. И везут с собой очередное тело человека с беспомощно распахнутыми руками.

«Все знают, но никто не говорит».

Глава пятнадцатая Знак

Увидев кольца на столбах, Сашка охнул от изумления.

– Лошади! Тут держали лошадей.

– В темноте. В подвале. Игнат тоже так считает. А как их сюда заводили? По лестнице? – ехидно полюбопытствовала Машка.

– Дитя, молчи! – Сашка рассмеялся, все-таки было в нем много опасного, коварного, этот смешок хриплый, голос с песочком. – Что это тебе? Погреб с картошкой? Это же подземный зал. Своеобразное древнее убежище. И в нем должно быть минимум два входа. Верней, вход и выход. Выход и вход. А на самом деле – гораздо больше. Должны быть обманные ветки с тупиками. Должны быть водоотводы. Грамотно строили. – Одобрительно опять присвистнув, Сашка посветил фонариком в потолок. – Укрепляли на века. И давно строили. – Поковырял слоистую неровную каменную стену. – Полагаю, что всадники то ли бежали откуда-то, то ли специально прятались и сидели в засаде и пережидали здесь какое-то время, даже не спешившись. Стояли здесь недолго, видишь, пол совсем не разбит. А вот откуда они заезжали, это нам еще предстоит выяснить. Вот если задуматься, откуда они могли заезжать?

– Откуда?

– Из детского садика, – оскалился хищно Сашка, глядя на Машу в упор, однако было ясно, что девушку он не видит и думает о другом. Чувствовалось, что, как древний охотник, он нащупал след, он унюхал только ему уловимый запах, что он знает, куда и откуда ведет этот подземный ход. – Откуда-откуда-откуууда… – замычал на какую-то неопознанную мелодию Сашка, – откуууда… – думая о своем, не отводя глаз с Машиного лица. – Отку-да? – последний раз произнес он, наверняка зная ответ.

– Из Аргидавы! – твердо ответила Маша.

Недобро сверкнув глазом, Сашка прищурился, теперь оглядывая Машу с головы до ног. Не оборачиваясь, обратился к Игнату:

– Подумать только, какая молодежь растет! Догадливая. Где таких обучают, Игнат, а? Неужто у нас на кафедре? – Не прислушиваясь к недовольному бормотанию Игната, развернулся и кинул: – Пошли дальше.

Свет Сашкиного фонарика метался как живой, как летучая мышь, то и дело где-то замирая в неожиданных местах, чтобы дать Сашке рассмотреть, на Машин взгляд, совершенно ничем не примечательные стены, потолок, углы или трещины. Наконец, опять пройдя большой зал, где стоял полуразрушенный большой, деревянный, грубый, наскоро сбитый, прогнивший стол, наткнулись на ту самую вроде бы тупиковую стену. Увидев на стене диск в виде солнца, Сашка умолк, замер, потрясенный, как будто натолкнулся на невидимую стену. Он протянул руки и бережно, легко потрогал диск, ощупал, как слепой, еле притрагиваясь. Он ласкал пальцами каждый луч и саламандру посредине, вытянув губы как для поцелуя, сдувал пыль, шепча еле слышно странное, что-то вроде: зед, зед, это зед. Потом лихорадочно задергал ремни своего рюкзака, наконец вытащил фотокамеру-мыльницу, несколько раз сфотографировал полустертый барельеф, бережно, сбоку, наладив уровень вспышки на своей внешне простой, а на самом деле мудреной камере, кричал: «Убери фонарь! бликует, убери!» – и вдруг как-то сразу поскучнел, как будто очень устал, заторопился, сослался на важные встречи. Маше с Игнатом не удалось уговорить его зайти к кому-нибудь из них домой, умыться, выпить кофе, отдохнуть. Нет. Он явно торопился. А ребята вдруг заметили, что времени действительно прошло довольно много. Они выбрались из подвала уже в сумерках. Кинулись было провожать Сашку, но тот наотрез отказался, отвечал рассеянно и рублено, коротко и не очень вежливо. И куда делась его элегантная смешливость? Маша с Игнатом стояли, смотрели ему вслед растерянные, увидели только, что он быстро впрыгнул в темно-синий «фольксваген», раздраженно хлопнув дверью. Машина сорвалась с места.

Проезжая мимо ребят, Сашка рискованно выруливал на скорости, ища в своем телефоне необходимый ему номер, и даже не повернул головы. Он спешил, очень спешил, глядя вперед и уже видя то или того, куда и к кому спешил. Машина, истерично визжа и взрыкивая от натуги, скрылась за поворотом.

– И что произошло? И что такое зед? Буква? Знак? Что такое зед?

– Я пока не знаю, что такое зет. Но знаю, что надо идти в Аргидаву, Маха. Пора.

Корнеев долго не отвечал. То ли занят был, то ли оставил дома телефон, к которому относился беспечно – нужен будет, найдут его. Сашка нервничал и набирал его еще и еще раз.

Наконец он снял трубку.

Сашка плел что-то об аспиранте и студентке, наконец не выдержал и закричал:

– Есть ход в захоронение! Есть!

– Где? – спокойно ответил голос. – Под архивом?

– Да… – Сашкарастерялся, значит, это известно. – Там саламандра в огне. Зед! Это ведь Зед! У нее на ноге было это клеймо! Она ведь была рабыней сначала. И на ноге…

– Это обманная ветка. Нет там ничего. Кроме временного убежища для жрецов. Когда на крепость нападали, брали в осаду, через этот подземный ход носили в крепость еду. А если была угроза нападения, все – и всадники, и пешие – спускались в этот ход и пережидали там. Тищенко когда-то изучал эту ветку. Нет там ничего.

Глава шестнадцатая

Корнеев

Сашку привел к Тищенко опекун. Верней, это был его дядя. Корнеев. Так про себя думал о нем Сашка: «Корнеев пришел. Корнеев тачку купил. Корнеев напился». Странно он напивался: пил только ликер. Дорогой или дешевый, но только ликер. Другое – водку, вино, коньяк – тоже, конечно, пил. Как не пить, если начальство или коллеги за столом наблюдают, пьет или нет с ними или подонок совсем. Пил, конечно, но с неохотой, а ликеру радовался как ребенок, оживлялся, потирал руки, приговаривал ласково: «Ликеооорчик. Ликеооорушко!» И закусывал его тем же, чем другие закусывали водку и прочий алкоголь, – огурцами, селедкой, холодцом, шашлыком.

Корнеев, тогда еще молодой капитан, «вел» отдел защиты культурного наследия. Азартно гонялся за черными археологами и просто за археологами, предполагая, что к их рукам все равно что-то прилипает. Часто выезжал на таможню, чтобы самому проводить досмотры багажа выезжающих на ПМЖ.

Он дотошно рассматривал все разрешающие на вывоз документы, алчно копался в чужих чемоданах, умело упакованных редкими специалистами, что появились в тот период и подрабатывали тем, что могли мастерски упаковать чайный сервиз в носовой платок. Он вызывал экспертов-искусствоведов, спорил с ними, обвинял в пособничестве. Однажды в чьей-то сумочке Корнеев обнаружил древний кулон, верней, монетку, неровную, разбитую. К монетке было припаяно колечко, в него вдет шнурок. Вроде бы ничего особенного, но Корнеев учуял. На серебряной этой монетке-подвеске, на аверсе, был выкован профиль царя и надпись гласила «Rex Zedа», а на реверсе извивалась саламандра и надпись была «Regina Ute». Монетке было на то время шестнадцать столетий. Чемоданы этих людей разворошили, распотрошили и раскурочили до такой степени, что люди, не успев собрать все, что было выброшено, выложено, вывалено, оставили свои вещи и сели практически налегке в отъезжающий поезд.

Красивая интеллигентная утомленная женщина, вывозящая семьи дочерей, двух внучек-подростков и маленького двухмесячного внука, в холодном вагоне, грея на себе, на своем теле, под свитером, младенческие пеленки, распашонки и ползунки, чтобы перепеленать малыша, сказала подавленным своим детям, наблюдавшим мародерство на таможне:

– А ведь он украдет подвеску. Картины и книги деда, иконку моей бабушки, которые, несмотря на все наши документы и разрешения, не пропустил, сдаст государству. А подвеску – сопрет. Я видела, как он рассматривал монету. Этот негодяй знает толк в старине.

Как в воду глядела. Именно тогда, взяв в руки маленькую, размером с ноготь, подвеску на кожаном шнуре, Корнеев наконец осознал цель, смысл, страсть своей жизни. Он, держа монетку указательным и большим пальцами, вдруг почувствовал такое сладостное томление в груди, в животе, в позвоночнике, ощутил ошеломительную, легкую, наркотическую пелену перед глазами, в мозгу, в душе, такое наслаждение от осязания этой древней вещицы, от прикосновения к выпуклостям и неровностям, которое не было похоже ни на что, испытанное ранее: ни на удовольствие от секса с женщиной, как добровольного, так и с насилием с его стороны, ни на эйфорию от конфискованной однажды у кого-то редкой на то время марихуаны, ни на схожую по радости с марихуаной наслаждение от качественной, хорошо приготовленной еды, до которой Корнеев был сильно охоч и падок, ни даже на тепло и радость от постепенного, расслабляющего опьянения своим любимым с юности напитком – ликером. Он не смог выпустить подвеску из своей ладони. Он физически не смог себя заставить положить монету на кожаном шнурке в контейнер с конфискованными вещами. Даже если бы его сейчас арестовывали или убивали, он не смог бы расстаться с колдовской вещью, открывшей и давшей ему такое блаженство. Однако все сложилось удачно, протоколы изъятия в тот день оформлял тоже он. Произведений искусства, изъятых у предателей Родины, было очень много в то время, за что бдительный и честный старший лейтенант Корнеев получил благодарность от командования и внеочередное представление к званию капитана.

С тех пор он стал ждать каждого свидания с монетой, как скупой рыцарь. Сладостная дрожь охватывала все его тело, когда он думал, что вот сейчас возьмет ее двумя пальцами. И будет гладить, гладить ее, испытывая невиданный восторг. Какое-то время он был тих, даже покладист и, к удивлению домработницы Катерины и племянника, перестал напиваться по вечерам.

Однако монета действовала недолго. Душа и тело просили чего-то нового. Все, что норовили провезти эмигранты, не представляло особого интереса. Только однажды Корнееву попался фрагмент этрусской кольчуги. Он украл ее, так же как и монету, дома накинул себе на обнаженную грудь и опять испытал небывалый по глубине и власти блаженный, восхитительный пароксизм.

Со временем Корнеев именно по таким приливам удовольствия мог отличить подлинную вещь от подделки. Можно сказать, что кожей, телом, он чувствовал историю и время. Нюхом чувствовал. Он ощущал подлинное искусство всеми своими нервными клетками: страсть и вдохновение ушедших в небытие художников, скульпторов, ювелиров, – он чуял запах крови былых сражений, ликование и зависть при возложении короны на чьи-то лихие головы, он видел в ярких своих грезах, держа в руках, обнимая, трогая, потирая, поглаживая стародавние штучные раритеты, преступные планы интриганов, козни лукавых женщин, смертоубийства и воскрешения, побеги, переселение народов и движение материков.

Словом, Корнеев принялся лихорадочно собирать антиквариат, заполнять им свою большую квартиру.

Вот тут-то и понадобился ему хороший эксперт. Одним из самых блистательных специалистов, любящих историю всем сердцем и разбирающихся в деталях старины глубокой, был на ту пору доцент Тищенко.

Корнееву хватило ума понять, что Тищенко ни за что не согласится сотрудничать. Тищенко никак не мог быть осведомителем. Или, как у них говорили, внештатным сотрудником: немного не от мира сего, рассеянный, помешанный на древней истории, лохматый, близорукий. И тогда он решил воспитывать специалиста в своем доме. Сашку.

Племянника своего, сына неразумной сестры, он нашел в Улан-Уде в Доме малютки. Сам не искал бы, мать умолила. Сестра была своенравная, не послушалась, беременная на девятом месяце, кинулась к жениху своему, которому не очень и нужна была, к безымянному мотористу, до сей поры Корнееву неизвестному. Конечно, можно было разыскать, но зачем? Для чего? И хотя Сашка-романтик всем говорит, что родился на корабле, на самом деле он появился на свет в поезде, в грязном плацкартном вагоне, который трясся в Бурятию десять дней, а то и больше. И пока дотянули до первого населенного пункта, пока вызывали неотложку, мальчик родился. Мать с ребенком сняли на полустанке, определили в какой-то акушерский деревенский пункт. И от потери крови мать мальчика, сестра Корнеева, скончалась.

К шестнадцатилетию Корнеев подарил племяннику очень дорогую, практически бесценную в археологии вещь. И сказал:

– Запомни, у золота есть интересное свойство. Оно всегда выбирается наружу. Ты можешь стать богатым. Очень богатым.

Сашка – да! – хотел стать богатым. Для того чтобы поселиться отдельно, подальше от страшного, холодного, непонятного ему человека, с которым он жил и которого боялся больше всего на свете. Сурового, брюзгливого, злющего по утрам, часто хмельного и разговорчивого по вечерам, лепетавшего только о золоте, о драгоценных камнях, о тронутых временем раритетах, о легкой добыче, что лежит в земле и ждет своего часа, о возможности владеть всеми этими немыслимыми богатствами.

И главное, этот омерзительный химический кислотно-фруктовый запах. Запах так любимых дядей ликеров.

Позже, когда Сашка уже был студентом и увлекся черной археологией, дядя уносил и сбывал то, что племянник выкапывал из земли, как правило, не очень ему самому нужное, не очень редкое, то, от чего не горели диким блеском дядины глаза, не увлажнялся лоб, не учащалось дыхание и не пузырились слюной мерзкие его, толстые, как лепешки, губы. Сбывал зависимым от него комиссионщикам, антикварам и коллекционерам по завышенной цене, а на эти деньги покупал другой антиквариат, редкий, теплый, дивный, с чистой памятью, с энергией, которая давала Корнееву жизнь, дыхание, любовь, страсть, силу и власть. Да, власть! Сашке, уже студенту, он тоже выделял немного денег, хихикая блудливо, мол, на мороженое и воду с сиропом.

Мало в жизни Корнеева было верных людей. Раз-два… Да, два-три человека.

Первый – Бустилат. Особый человек для особых поручений. Вроде и доверял ему, да кто сейчас кому доверяет, все равно оно, это доверие, держалось на шантаже. Корнеев вытащил Бустилата из дрянной истории на острове Змеиный, где тот работал. Ну как работал: пригнали туда стройбат, и Бустилата в том числе как вольнонаемного хорошего строителя, то ли ремонтировать, то ли достраивать. Корнеев на остров летал по служебным делам, со специалистами по добыче нефти-газа, а заодно и разнюхать планировал, что там и как. Остров древний, со своей историей. Кто только, начиная с древнегреческих мореплавателей, сюда не заходил! И был уверен Корнеев, что почувствует кожей то, что ищет. Почувствует нервными своими окончаниями.

На Змеиный ведь как – только катером можно добраться или вертолетом. И то раз в неделю, а то и в две. Свихнуться можно было на острове. Или спиться. Такой зной стоял. И море не помогало. Море-море… Неделя, месяц, год – вокруг море. И все. Зимой ветер свистящий, воющий обжигал кожу до бесчувствия, зима совсем сводила с ума. Откуда-то из подземных пустот выходили кошки. Сотни кошек, худых, диких, опасных. И непонятно было, то ли ветер воет, то ли кошки. Немудрено, что ослабевший разум Бустилата, в юности своей сельского пастуха, привыкшего лежать на зеленом лугу, потом шофера в районе, крепко повредился и ночами под вой ветра или кошек он, как антенна, стал ловить шумы – диковинное звучание неслыханных наречий, ночное застолье, пьяный хохот, звуки нездешней музыки, глухой стук глиняной посуды и звон серебра, женский визг, драки.

А как же, ведь на остров в свое время приплывал отдохнуть сам Ахилл, именно для него подняла со дна моря этот клочок земли Фетида, Ахиллова мама… Но этого Бустилат, конечно, не знал. И однажды, желая поделиться с кем-то своими подозрениями и страхами, крепко поссорился с прорабом, который расхохотался театрально, покрутил пальцем у виска, обозвал сначала полоумным, потом алкоголиком, и тогда Бустилат столкнул того с площадки недостроенного второго этажа. Затем, даже вниз не взглянув, пошел себе. Вдаль уйти не получалось, остров маленький, так он просто к берегу пошел, на пляж Бандитский, и смотрел куда-то в море. Просветленно.

Именно этим своим бессвязным рассказом на допросе об удивительных ночных пирах насторожил и привлек он к себе Корнеева, который сильно подсуетился, чтобы Бустилата не судили, и заботливо подлечил его, почуяв своим особым нюхом, что Бустилат будет ему за это верен как собака. Взял его водителем к себе. Тем более что после недолгой реабилитации Бустилат излечился от своих галлюцинаций, приобретенных на острове, а при своей подавленности и молчаливости стал невероятно исполнителен и дисциплинирован. Иногда, в силу того что Бустилат был одинок, хотя и заработал у Корнеева на маленькую квартиру поблизости, он оставался ночевать у хозяина, в специально отведенной на втором этаже комнате, тихой, прохладной, по-солдатски простой и всегда чистой. И даже в доме он был незаметен и услужлив. Делал молча всю мужскую работу: чинил, заменял, прибивал. Ну и выполнял особые поручения Корнеева, за которые получал серьезную прибавку к жалованью водителя.

Для ведения домашнего хозяйства Корнеев давно когда-то нанял Катерину, женщину аккуратную, проверенную тщательно, хорошую кулинарку, что для Корнеева было важно, вдову и в воровстве не замеченную. Корнеев прямо сказал, что ославит на весь мир, если какая вещь пропадет. Пыль вытирать аккуратно, с места ничего не сдвигать, ни на миллиметр. Нос в шкафы не совать: Катерина кивала послушно, куда было деваться, зарплату хорошую положил Корнеев. Правда, многодетная была Катерина, шесть или семь сыновей у нее было. Но разъехались они по свету, не беспокоили, ни о чем не просили. Одного из них, младшего, – Варерика, отбывающего срок за мелкое воровство, – Корнеев вытащил как-то по амнистии. И поселился тот у бабки своей – по мнению людей, в городе живущих, опасной противной старухи с дурной репутацией, чернокнижницы, живущей недалеко от Турецкого моста. Варерик, ловкий, быстрый парень, для дел корнеевских был очень годный. А Катерина тетка фартовая оказалась: все у нее выходило складно, всего добивалась без большого труда или уговоров, даже в лотерею выигрывала. А иногда информацию приносила с рынка бесценную, сама об этом и не догадываясь, болтая за работой о пустяках, когда Корнеев в хмельном благодушии находился.

Такой вот небольшой и странный отряд у Корнеева получился. И отбирал он их, проверял так же тщательно, как и все предметы своей коллекции.

Глава семнадцатая

Ученик

К своему собственному удивлению, Сашка, только от безденежья и слабости характера так и не сбежавший от угрюмого непонятного дяди, вдруг понял, что вопреки всему страстно полюбил древность и все, что с ней связано: историю, археологию, книги и, главное, профессора Тищенко. Не исключено, что магия времени, живущая в их доме в тех самых изысканных, отборных вещицах, которые добывал дядя, сделала свое дело и сыграла свою роль и в Сашкиной судьбе.

Сашка, конечно, выделялся среди всех студентов, что были там на археологической практике. Во-первых, он был еще совсем маленьким, ну, лет тринадцать на вид, щуплый, тихий, но увлеченный, даже одержимый – копался сутками в обломках, черепках, угольках и костях, не зная усталости, забывая поесть. Если бы не Тищенко, Сашка бы совсем истаял там под июльским солнцем. И потом каждый год, каждое следующее лето он приезжал в Аргидаву с экспедицией, но крепче не становился, только быстро вытягивался, как стебелек, как будто макушкой к небу был привязан невидимой ниточкой. Таким же оставался щуплым, подвижным, но одиноким и молчаливым мальчиком. Странным. Задумывался вдруг, замирал на одном месте в самой неудобной позе – на корточках скрючится и сидит сосредоточенный, как будто задачу какую-то решает. И потом, он никогда на свои годы не выглядел: вечный подросток, только со временем морщины на лице появлялись, прорезали щеки поперек, да глаза волчонка все больше леденели, выцветали, суровели. Сашка обладал уникальным талантом – изучать и рассматривать события так, как будто они происходили только вчера, с деталями, подробностями, самыми мелкими штрихами, и любить, и помнить участников этих событий. Лучший ученик. Лучший помощник. Лучший друг. Тищенко постепенно стал давать Сашке, студенту выпускного курса, серьезную работу: тот консультировал, работал руководителем известных экспедиций важных раскопок, был ответственен, дисцилинирован, щепетилен и кристально честен. Профессор Тищенко был в нем абсолютно уверен. О том, что по выходным дням Сашка ездит со своим высококлассным металлоискателем в свои личные археологические экспедиции, Тищенко даже не подозревал. Он продолжал доверять своему лучшему студенту. Он доверил ему свое дело. И свою жизнь.

Сашка многое взял и от Корнеева, своего дяди, – наблюдательность, подозрительность, недоверчивость, молчаливость, скупость в словах, объяснениях. И что-то в нем, в Сашке, было такое, приблатненное, пошленькое, мелкое, как будто он отсидел где-то на зоне. Хотя тогда в деле Тищенко все обошлось. Пылала в Сашке ярость истовая, что гнала его к цели. А цель у Сашки-старателя была одна – деньги, независимость и свобода от дяди. Поэтому надо было много работать. И терпеть.

Но, уверенный в себе, он не учел звериный нюх своего опекуна. Как это племянник выйдет из-под его контроля? Что это он задумал? Что вообще с ним происходит? Неужто обманывает и недоговаривает? Неужто прячет то, что нашел? И сбывает? Вон недавно один антиквар заикнулся про петровский пятак… Молодой человек приходил, сказал антиквар, худощавый… Знающий. Интересный. Да Корнеев всех тут знает. Худощавых. Знающих. Корнеев занервничал.

Как-то утром, зная, что Сашка ночует в квартире уехавшего в командировку Тищенко, пасет его страшного голого кота и поливает цветы, Корнеев, презирая законы частного пространства, зашел к нему в комнату, по своей профессиональной привычке оглядел все вокруг, заглянул под кровать, сорвал с нее аккуратную постель, окинул взглядом письменный стол, открыл тумбочки, потянул на себя выдвижной ящик и там, на стопке аккуратно сложенных тетрадей, конспектов и нескольких учебников и справочников, обнаружил клочок, вырванный из блокнота, где было торопливо записано:

О. Василий. Перевод с латыни. Из дневника.

«…и сказали жрецы, что не будет в твердыне ни гада ядовитого, ни насекомого докучного, и зло никогда не коснется стен ее, поелику оберег ее потаенный, глубоко в сердце фортеции схороненный, не даст ей пасть в веках…»

И снизу какие-то вензеля, квадратики, – видимо, Сашка говорил по телефону и написал автоматически: «Где Тишины бумаги?!»

«Ах ты! – Сердце сжалось и заколотилось безумно. – Ах вот ты как! И не сказал. Не доложил… Как же я раньше не догадался! – Глаза Корнеева еще и еще перечитывали отрывок на измятом клочке. – Вот же оно! – озарило Корнеева. – Меч бога Ареса!»

Это ведь то, что ему никогда не наскучит, как надоедают даже самые красивые женщины, даже самая вкусная еда, самый тонкий напиток. Это то, что будет давать ему нескончаемую энергию, радость и запредельное, тайное, только ему принадлежащее наслаждение. И если эта вещь, сохраняемая в сердце фортеции, столько веков хранит ее каменные стены, да так, что даже иностранные ученые удивляются, как она может стоять с начала времен без реставрации, то она может дать то, что ему так необходимо. Власть.

«Значит, вот как, Саша! Вот она, твоя благодарность, племянничек. Хорошо. Я подожду. Давай покопайся еще. Поройся.

Так отец Васыль, говоришь? Ну-ну!..»

Обычным прихожанином сказаться было никак невозможно: его знали и это вызвало бы пересуды и недоумение. Корнеев, решительный и остервенелый как акула, решил отнять у священника здание храма официально, доказать, что памятник архитектуры захвачен самовольно, а вместе с храмом отобрать и все старинные молитвенники, летописи, книги и те самые дневники. Те самые…

Легко было убедить жадного до денег, очень виноватого перед государством главу управления культуры, имевшего свои тайны, которыми его легко шантажировал Корнеев, убедить в том, что люди во главе с этим странным священником, никак не похожим на обычных смиренных служителей Бога, готовых сотрудничать с властью и службой безопасности, незаконно восстановили храм, что крепость, а значит, и храм при ней – это вообще памятник, охраняемый государством…

– Давайте еще в нашей крепости, в центре древней культуры, дискотеки организуем! С пивом и цветомузыкой, – закончил свою страстную речь на специальном заседании управляющий культурой, бывший исполнитель патриотических стихов областной филармонии, под бурные одобрительные аплодисменты присутствующих.

Вот тогда-то и прибыл к храму отряд внутренних войск МВД во главе с Корнеевым, о чем и попросил на заседании исполкома перепуганный насмерть его угрозами начальник управления культуры. Конечно, неловко было крутиться у всех людей на виду, но Корнеев не мог допустить, чтобы какая-нибудь книга или тетрадь была бы унесена отцом Васылем из храма. Все, включая дневники, должно было попасть лично Корнееву в руки. Оберег! Он должен был узнать, где искать тот самый всесильный оберег и чем он на самом деле является. Бойцы были переодеты в штатское, те, кто занимался в спортивных клубах, захватили с собой нунчаки и биты. Однако, по-видимому, кто-то предупредил попа заранее, и у храма собрался чуть ли не весь город. «Кто?! – сходил с ума от ярости Корнеев. – Кто?!» Бойцы погрузились в автобусы. Корнеев еще раньше, тихо и резко отдав приказы, под прикрытием бойцов сел в свой джип и уехал.

Однако нет-нет да и задумывался он, чем взять попа, с какой стороны зайти и не задействовать ли в операции Сашку. А уж как его заставить, он придумает.

Глава восемнадцатая

Отец Васыль

Сам отец Васыль прошел службу в Афганистане, насмотрелся, исстрадался, извелся. Стрелять приходилось, тайно молить за спасение души, за души ушедших и раненых не уставал. Тайно, оттого что капелланов в Советской армии еще не было. Он в мыслях своих и снах мечтал вернуться сюда, в Аргидаву, в храм у крепостной стены. Поскольку тут когда-то давно, еще до ареста в тридцать девятом, служил прадед его, отец Любомир. Да что служил – и врачевал недужных, и помогал людям чем мог: деньгами, едой, лишними руками на постройке или ремонте дома. Очень уважаем был и любим. Да так, что люди поставили в честь его во дворе храма памятный знак. Но это уже после того, как приехал отец Васыль и обнаружил, что древняя церквушка, где правил службы прадед его Любомир, заброшена. Что много лет служила при тогдашней власти складом. И принял отец Васыль посланное небесами испытание, не очень уж и юный и не очень здоровый тогда священник. Силами людей, поверивших отцу Васылю, и силами небес возродилась, восстановлена она была, эта церквушка, да так, что сравнялась с былым своим величием в двенадцатом веке. В одной из пронумерованных семнадцати тетрадок и было описано подробно все: план на каждый день, что выполнено, что еще надо сделать, размышления разные, совершенно не богословские, а человеческие: восхищение людьми, которые помогали отстраивать храм безвозмездно, неистовой многочасовой работой иконописцев, очень увлеченных историей Древнего мира, и в частности крепостью нашей Аргидавой. О беседах с этими самыми иконописцами, о завязавшейся дружбе, о рождающихся прямо на восстановлении храма чувствах и молодых семьях, о том, что матушка, юная еще и бездетная тогда, готовила для работающих на строительстве и как хвалили стряпню ее. Добрые милые сердцу пустяки.

Спустя какое-то время Маша с Игнатом начали расшифровывать дневники отца Васыля, с которым детей познакомил Игорь Михайлович, директор районного архива, отец Игната и Аси. Там были и чертежи восстановления храма, и адреса, и номера телефонов иконописцев. И среди этих деловых записей, цифр, черновиков, финансовых отчетов, планов и набросков попадались отрывки каких-то размышлений, переводов, цитат. А всего там было семнадцать ветхих тетрадок в картонных и клеенчатых обложках с желтыми страницами, исписанных сначала перьевой ручкой ровным, «писарским», разборчивым почерком с нажимами и волосяными, затем авторучкой, какие-то страницы были и криво и торопливо исписанные химическим карандашом. «Это, – говорил отец Васыль, – величайшая драгоценность моей жизни – переведенные со старославянского дневники моего прадеда, приходского батюшки, отца Любомира. Был он ученый-теолог, арестован и сослан на десять лет без права переписки за саботаж. А всего-то перед Пасхой вызвали его на допрос, чтобы рассказал, о чем люди говорят на исповеди перед причастием. А он отказался. К счастью, Господь милосердный вернул прадеда домой в пятьдесят четвертом, но через год после возвращения отец Любомир попал на операционный стол с банальным аппендицитом. И не проснулся».

Отец Васыль строго-настрого запретил книги и тетради за пределы кабинета своего маленького выносить. Так что Маше и Игнату приходилось даже в жаркие летние дни надевать куртки, теплые носки и греться травяным чаем. Уж очень холодно было в маленьком «верхнем» кабинете храма, стоящего на горе, да еще и над рекой.

Они разбирали записи в тетрадях отца Васыля, увлеченно расшифровывали и, перебивая друг друга, читали вслух…

«…Все происходит тут вокруг какого-то предмета гигантской силы. Где он? Что это? Почему он здесь? Потихоньку разбираю дневники прадеда моего, отца Любомира.

Хотя и по-другому спрошу: не потому ли, что здесь эта сила, и возведена Аргидава? Для охраны. На века.

И не поэтому ли совершено вчера нападение? Кому здесь, на отшибе, понадобилось помещение храма?

Мы завершали сегодняшний трудовой день. Матушка трапезу накрыла. Как всегда, с любовью приготовленную. Омыли руки и рабочие, что по своей воле нам помогают, и Антон, иконописец, а вдруг шум со двора. Подъехало несколько автомобилей. Из них вышли люди. Внешность и род занятий их не вызывал никаких сомнений. Они окружили храм, стали цепью, поигрывая битами и восточными подвижными палицами. Кажется, это называется «нунчаки».

Я испугался не за себя, а в первую очередь за женщин, что пришли убирать храм и кормить рабочих, за матушку, за всех, кто находился о ту пору в храме, безоружный, усталый, не понимающий, что происходит. Я тут же позвонил братьям, с которыми воевал в Афганистане. Братья мои Божьею милостью приехали незамедлительно. Велели никому из женщин из храма не выходить и ждать. Поднялись по лестнице, взошли на крыльцо, встали стеной. И я вышел к ним. И Антон, иконописец. И маляры. Стояли, смотрели в лица этих, смотрели – так уж получилось, крыльцо высокое – сверху вниз. Ну и те сели в свои машины, уехали.

Странное дело, но с тех пор таких коллективных нападений не было. А из бандитов в той толпе с битами и нунчаками я заметил одного знакомого старого. Хоть и держался он отдельно, за машинами, хоть и отворачивался, прятал лицо под широкополой шляпой, я узнал его. И ведь тоже известен был по Афганистану. Приезжал он тогда к нам с проверками. Корнеев. Его люди тогда тоже не просто подчинялись ему, а пресмыкались перед ним, заискивали и побаивались… Кто он такой, мне вскоре удалось узнать. Город у нас маленький. Люди друг друга хорошо знают. Подполковник службы безопасности. Корнеев. Тонкий ценитель и коллекционер старины».

Видение

…Полвека он жил, горел ненавистью, воевал и не проиграл ни одной битвы. Он приводил в ужас весь мир, был как исчадие, как пришелец из преисподней. «Ненастье идет! – люди кричали в страхе и прятали детей. Ненастье!» И гигантское пылевое облако катилось по земле, рыча, воя, потрясая мечами. И дождь стрел из луков изогнутых летел в цель.

И вдруг такое смирение: он подошел к Риму. К самому Риму. Он был готов взять Рим. А Рим, в свою очередь, готовился, поникнув головой, вынести ключи. Он подошел к Риму. И… повернул обратно. Что было причиной? Одни говорили, что к нему вышел Папа. И сказал ему что-то… Наедине. Или что в Рим пришла чума… Или… Ну нет, кто мог его убедить? Его, демона, владевшего миром, братоубийцу по имени Ненастье?! Дикого, необузданного, жадного, одержимого варвара.

На самом деле в тот раз Рим спасла женщина. Либитина, сестра императора.

Либитина все просчитала правильно: одиночество способствует размышлениям. Учитель их с братом, хромой старик Клаудиус, обучал своих воспитанников одинаково, в равной мере давая знания и девочке и мальчику. Либитина, хоть и была моложе на несколько лет, не отставала от брата, а подчас и лучше была в логике и арифметике. Брат завидовал. Чем старше они становились, тем больше он ненавидел сестру. И когда их отец император скоропостижно умер, именно он унаследовал золотую диадему императора и трон. С тех пор как он стал диктатором, мысль, что сестра наблюдает за ним, замечает все его ошибки и слабости и ждет удобного случая – так ему казалось, – чтобы убрать его с дороги и самой править империей, лишала сна и стала невыносимой. При ней он становился косноязычным, слабым и растерянным. И однажды, чувствуя за своей спиной дыхание умной, коварной, как ему казалось, и бесстрашной сестры своей, заручившись вялой поддержкой императорского окружения, нашел повод изгнать Либитину на окраину империи. Дескать, раз умная такая, а ну-ка наведи там порядок. И пока служанки ее, оплакивая судьбу госпожи, собирали необходимое для жизни в изгнании, Либитина прознала, что у ворот Рима стоит дикарь, всесильный и бестрепетный Ненастье, а брат ее бьется в истерике, не зная, что предпринять. Спасая свою жизнь и великую империю, что по праву должна была принадлежать именно ей, а не бездельнику и пропойце брату, она не колеблясь послала к Ненастью Клаудиуса, дала учителю коня и велела поторопиться. Клаудиус передал дикарю от Либитины письмо с предложением обменять Рим на… бессмертие. К письму было приложено древнее кольцо, что Либитина носила с детства, кольцо, имевшее великую ценность. Оно передавалось по женской линии из поколения в поколение из давних веков. И все фрески и скульптуры изображали Либитину, ее мать Клитию, ее бабку и других прапраженщин семьи, что были схожи не только яркими рыжими волосами и статными фигурами, с обязательным условием: у каждой на пальце должно было быть видно умышленно увеличенное художниками кольцо.

Клаудиус указал на тусклый камень, вправленный в кольцо, и спросил у Ненастья:

– Знаешь ли ты, что камень дышит? – спокойно так спросил Клаудиус и, не получив ответа, продолжил: – Только вздох его длится столетия. У этого камня – другое время. Камень наденешь на палец своей женщине, чтобы он не утратил сверхъестественной силы. Только женщина может наследовать это кольцо. Рядом с ней, со своей женщиной, и ты станешь бессмертен.

Что сказал дикарю мудрый Клаудиус дальше, доподлинно неизвестно. Но беседа длилась недолго. Тем не менее Ненастье, рассмотрев внимательно и с почтением камень в кольце, более для вида помедлив, развернул свои войска и ушел от стен Рима. К тому же причина для отхода была серьезная: войска его были истрепаны долгими переходами, раздорами среди воинов разных племен из-за добычи и жалованья и таким пугающим повальным недугом, как дизентерия, которую принимали за начало эпидемии чумы. Поверил ли Ненастье Либитине или воспользовался поводом, чтобы отвести войска, – кто знает, что думают варвары…

А Рим ликовал и осыпал Либитину лепестками роз, восхваляя теперь не только красоту будущей царицы Либитины, которая без единой капли крови остановила войну с варварами, но и мудрость ее, великодушие и щедрость. Брат Либитины скрепя сердце в благодарность за спасение империи устроил пир с фонтанами и танцовщиками. Поэты и музыканты слагали в честь Либитины оды и гимны, а богатые граждане подносили к ногам будущей императрицы заморские бесценные дары. Умная и проницательная Либитина пила только чистую воду и ела виноград, отказываясь от ярких изысканных блюд.

Безусловно, указ брата о ссылке был упразднен. Но и жизнь Либитины рядом с братом превратилась в тяжелое противостояние: подкуп охраны и рабынь, переодетый варваром гладиатор, чудом не заколовший царицу только потому, что верные люди предупредили ее, погибшая на глазах наперсница, поставленная пробовать еду и питье и пригубившая вино из кубка Либитины… Но Либитина всеми силами намеревалась выжить, во что бы то ни стало выжить. Чтобы, укрепив империю, рано или поздно вернуть свой фамильный перстень. Не для того она унаследовала древнее кольцо, дарящее бессмертие и благоденствие, чтобы так просто от него отказаться.

Не сказал мудрый Клаудиус Ненастью только одного – что женщина должна принять от него камень по доброй воле.

Глава девятнадцатая

Столовое серебро

Когда ребята увлеченно копались в архиве отца Васыля, Сашка вдруг сказал:

– Ребят, тут вот какое дело, у дядьки моего день рождения. Не могу сказать, что он мне вместо отца… Опекун, в общем. Так вот, он предложил позвать моих друзей. Чтоб и молодежь была на ужине. У меня друзей мало. Да и такие, что к дядьке в дом не позовешь. Вы, – Сашка заржал, – самые приличные. Приходите, дядька хочет с вами познакомиться. Прямо настаивал. Приходите. Заодно и его коллекцию посмотрите. Вам будет интересно.

Сашка не признался Игнату и Маше, что когда-то одна такая попытка пригласить друзей закончилась скандалом. Дядька точно так же велел пригласить всех одноклассников на празднование Сашкиного шестнадцатилетия. Пришли всего трое Сашкиных приятелей, вяло поковырялись в редкой, невиданной ранее детьми еде, посидели часа полтора молча под свинцовым взглядом Корнеева, попросились идти домой. Дядя силился быть гостеприимным, натужно и пошло шутил, сам же и смеялся, а тетка Сашкина тихо приносила новые угощения и уносила почти полные тарелки, явно и боялась Корнеева, и тяготилась всей сложившейся ситуацией, что из семнадцати приглашенных пришло всего трое, да и те норовили уйти как можно быстрей. Глаза Корнеева постепенно наливались кровью и рот кривился в брезгливой усмешке, мол, ну что, Сашка, нет у тебя друзей, как выяснилось, нету! Ну уж потом он разбушевался, втайне признавая, что остальных детей не пустили из-за него, только из-за него. Втайне по-звериному чуя с уверенностью, от колдовской своей интуиции, что его люто ненавидят. Втайне радуясь, что его боятся! Кричал на жену, увядшую, сутулую, с поникшим взглядом, что все не так, оскорблял ее, отчего тетка плакала, но тихо, про себя, чтобы не раздражать мужа, орал на Сашку булькающим, «мокрым», хриплым прерывающимся голосом, какой бывает только у пьющих толстых, рыхлых людей.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Компания друзей отправляется в заповедник в Крымских горах, чтобы покорить вершину Роман-Кош. Несмот...
Книга о рынке ценных бумаг. Отлично подходит юристам, которые обязаны инвестировать согласно законам...
На судьбу человека влияют звук и цвет имени. От конфликта или созвучия имен зависит мир и война в се...
Повести и рассказы о похождениях Ната Пинкертона, Ника Картера, Шерлока Холмса и прочих «великих сыщ...
Рассказ о курортном романе одного из героев произведения «На переломе эпох». События происходят пред...
В книге канд. юрид. наук А. В. Воробьева рассматриваются исторические, теоретические и практические ...