Последний берег Шанель Катрин
– Ах, оставь, пожалуйста, эти физиологические детали! Ее увозят за Венсенский замок, помнишь, мы гуляли там как-то. Она отказывается от повязки на глаза и посылает воздушный поцелуй своему любовнику: прощай, дружочек, встретимся на небесах! А потом звучит команда, одиннадцать солдат из двенадцати стреляют, а двенадцатый, самый юный, падает в обморок. «Око дня» закрывается навеки…
Мне было приказано не акцентироваться на физиологических подробностях, и все же я не могла не думать о том, что смерть вовсе не так прекрасна, как это кажется матери. Она никогда не была в анатомическом театре, не заглядывала в госпиталь. Она даже не представляла себе, как выглядит тело человека, изрешеченное пулями. Матери казалось, что пуля – это нечто эфемерное, мгновенно останавливающее сердце и позволяющее человеку красиво упасть и прошептать напоследок что-то, что останется в веках. На самом деле пуля сначала обжигает, потом вырывает куски кожи и несет их с собой в глубь тела. Если на ее пути попадается кость – она ломает кость и увлекает за собой острые, как иглы, осколки; если сосуд – она взрывает сосуд фонтанчиком крови. Эту боль невозможно себе представить, от нее человек дергается, как марионетка, и безобразно вопит. А смерть все еще не наступает – даже попадание в голову или в сердце не гарантирует мгновенного избавления от страданий. Мата Хари была еще жива, когда командовавший расстрельной командой офицер подошел к ней. Он выстрелил ей в затылок, нанеся удар милосердия…
– И ее прекрасную голову поместили в Анатомический музей.
– Только потому, что ее тело не было востребовано родственниками, – согласилась я.
Шанель фыркнула, потом засмеялась.
– Но ты же востребуешь мое тело, да, Вороненок? Мне бы не хотелось целую вечность таращиться из стеклянной банки на дуралеев. Похорони меня где-нибудь в Швейцарии – там так тихо и спокойно…
– Ох, мама, к чему эти мрачные мысли? У тебя прекрасное здоровье.
– Просто иногда я чувствую себя одинокой. В Париже больше нет развлечений, а у меня больше нет работы. Может быть, ты переедешь ко мне? Мне хотелось бы, чтобы рядом был родной человек.
– Извини. Из Парижа мне слишком далеко ехать на службу в клинику. И к тому же меня пугают эти ежедневные, ежечасные аресты.
Я не преувеличивала. Свобода кончилась. Теперь нацисты арестовывали парижан слишком часто, на мой взгляд. В Париже и других городах Франции шли повальные аресты. Десятки тысяч людей были депортированы в концлагеря. Предателей хватало. Американское радио утверждало, что во Франции создана широкая сеть тайных агентов из числа французских коллаборационистов.
– Но пока это касается в основном евреев.
– Евреи тоже граждане Франции, мама. А это значит, что они такие же французы, как и мы с тобой.
– Не знаю… По радио сказали, что при правительстве Петена учредили пост верховного комиссара по делам евреев. На эту должность назначен некто Пеллапуа. Он сказал, что нам необходимо избавить Францию от всех этих чуждых элементов, от полукровок, от космополитов, которые были причиной всех наших несчастий.
– Прискорбно, что ты запомнила его бредовую речь с такой точностью. Если бы ты изучала историю Франции, то знала бы, что первые упоминания о евреях на территории Галлии относятся к первому веку нашей эры. Какие они нам чуждые элементы? Они были тут всегда.
– Я изучала историю Франции! И помню, что их все время выгоняли, а они возвращались.
– Это потому, что здесь их дом.
– Ладно. Я не хочу с тобой спорить. Просто навещай почаще свою бедняжку Коко, хорошо?
– А ты поменьше слушай петеновское вранье, хорошо? Настрой приемник на Би-би-си, может быть, услышишь немного правды.
Глава 4
Но я не стала навещать мать чаще. И вовсе не из-за евреев.
За мной начал ухаживать доктор Дюпон. У нас были дружеские отношения, и мне не пришло бы в голову влюбиться в него. Тем более что я не раз и не два слышала разговоры сестер, когда вместе с синим сигаретным дымом они выдыхали самые невероятные признания. Доктор Дюпон был их кумиром, ни одну он не обошел своим вниманием. Благосклонность его к той или иной жертве его обаяния была недолгой, но я не помню, чтобы какая-то из девушек была на него обижена.
Неладное я почувствовала в тот день, когда он принес в клинику букет хрупких белых нарциссов и небрежно вручил их мне.
– В честь чего это? – удивилась я.
– Вопрос, достойный истинной феминистки! – заметил доктор. – Разве сегодня не ваше рождение, мадемуазель?
– Вовсе нет.
– Гм. Значит, я что-то перепутал. Но вы же не рассердитесь и примете эти цветы?
– Разумеется. Они прелестны.
И когда на следующий день я пришла в клинику, меня опять ждал букет нарциссов.
– Как? И сегодня не ваше рождение? Надо же, какой я рассеянный. Но если вы мне не назовете этого дня, я вынужден буду дарить вам цветы каждый день.
– Вы разоритесь, – заметила я. Хотя я и не ожидала ухаживаний от сердцееда Дюпона, мне все же было приятно. – В году триста шестьдесят пять дней.
– Какая вы наблюдательная, – рассмеялся доктор. – И весьма бережливая особа! Такая женщина – настоящее сокровище в доме.
Это был уже в своем роде прямой намек, и я удивилась. Я никогда не чувствовала себя несчастной без мужчины, но частенько задумывалась о том, как хорошо было бы ночью положить голову на чье-то плечо. Доктор Дюпон казался мне вполне подходящим кандидатом. Он был человек моего круга, у нас были общие профессиональные интересы, нам было о чем поговорить. Я могла надеяться на то, что он внимательный и умелый любовник, судя по количеству обольщенных им медицинских сестер. Не скажу, чтобы меня особенно прельщала его внешность. Доктор был невысокого роста, плотненький, свои полуседые волосы он стриг коротко, так что они щеткой стояли надо лбом, его живые карие глаза были, пожалуй, слишком близко поставлены, а кончик крупного нос шевелился, когда он говорил. Но, быть может, моя внешность тоже не вдохновляла его на любовные подвиги, и он обратил на меня внимание, руководствуясь движением разума, а не сердца? Может быть, не так уж плохо обрести надежного друга, к которому не испытываешь сильных чувств, но способна пройти по жизни рука об руку?
И я сказала:
– Я избавлю вас от лишних трат, чтобы поддержать свою репутацию разумной и бережливой особы. Приглашаю вас завтра на ужин, чтобы отметить мой день рождения и прекратить этот никчемный цветопад.
– Завтра в самом деле ваш день рождения?
– Нет. Но я никогда не отмечаю этот день, ни одна, ни с друзьями.
Я ожидала вопросов, но доктор только поклонился.
Мне понравилось его поведение. Однако поужинать нам в тот день не пришлось.
Эта молодая женщина была частой гостьей в клинике. Психоз то отступал, то снова обострялся. В период обострения больная стремилась навредить себе всеми доступными способами. Она резала ножом свои руки, ноги, груди, живот и ягодицы. Она пыталась проглотить маленькие ножницы, найденные в материнской шкатулке для рукоделия. Когда от нее прятали все предметы, которыми она могла себя поранить, больная билась головой о стены и пол. Ей помогал гипноз и долгая, проникновенная вербальная психотерапия. В периоды ремиссии это была внимательная дочь, подающая надежды художница и просто милая молодая дама. Она даже вышла замуж, но не так давно овдовела – ее муж ушел добровольцем на фронт и был убит. У меня не выходило из головы, что эта смерть сильно напоминала бегство. Видимо, ад в окопах выглядел привлекательней домашнего ада.
Как обычно, больную сопровождала мать. Это была моложавая, со вкусом одетая женщина. Мадам Булль относилась к окружающим с искренней симпатией, а к дочери – внимательно и строго. На самые страшные рыки и судороги своей дочери отвечала:
– Ничего, дорогая, тебе помогут, скоро все пройдет. Возьми же себя в руки.
Это «возьми себя в руки» меня сначала очень смущало. Неужели мадам Булль полагает, что со стороны дочери эта болезнь – всего лишь каприз?
После у меня было несколько сеансов психотерапии с Жанной, и я успела узнать, что ее мать, мадам Булль, – была весьма жесткой и авторитарной женщиной, требовавшей от дочери абсолютного подчинения с самого раннего возраста. Способствовал ли характер отношений матери и дочери заболеванию последней? Я не знаю. Но при взгляде на мадам Булль – всегда подтянутую, бодрую, приветливую, – я думала, что, пожалуй, дисциплинированность, исходящая от матери, не удерживает душевную болезнь дочери в каких-то разумных рамках, а провоцирует ее.
Теперь же мадам Булль выглядела плохо, хуже, чем плохо. Обычно аккуратно уложенные волосы висели вялыми прядями вдоль лица. Под глазами залегли желтые пятна, щеки запали. Когда сиделки увезли ее несчастную дочь в палату, стены которой были обиты мягкой тканью, мадам Булль прислонилась к стене и закрыла глаза. На вялых веках выступили слезы.
– Что с вами?
– Пожалуй, мне необходимо присесть.
В комнате для врачей я усадила ее на кожаную кушетку. Взгляд мадам Булль был расплывчатым, на лбу выступили крупные капли пота. Доктор Дюпон быстро накапал в рюмочку лекарства и поднес ей. Она выпила и сморщилась.
– Я слишком много принимаю лекарств, эта рюмка может оказаться лишней, – грустно пошутила она.
– Вы больны?
– Тут я могу быть совершенно откровенна, не так ли? Да, я больна. Рак печени. Мои дни сочтены. Часики тикают.
– Мне так жаль, – пробормотала я.
Это были дурацкие слова, но кто знает, что нужно говорить человеку, который жив, но обречен на смерть?
– Спасибо, друг мой. Но я не страдала бы так невыносимо, если бы не моя бедная дочь. Кто позаботится о ней? Нищета ей не грозит, она будет хорошо обеспечена…
– Хорошо обеспечена? – переспросил доктор Дюпон, до этого он слушал наш разговор издалека.
– Да. Мой муж… Он был кожевенником. После него осталось несколько заводов, приносящих хороший доход. Особенно сейчас. Но если никто не сможет наблюдать за деятельностью директоров, если пустить дело на самотек, то все быстро пойдет прахом. Я подумываю продать заводы, обратить имущество в капитал и поместить Жанну в какую-нибудь швейцарскую клинику, где она может жить под серьезным присмотром до конца своих дней. Это будет лучшим вариантом.
– Капитал в наши дни так ненадежен, – вздохнул доктор Дюпон. – Деньги могут обесцениться, банкир может удрать со всеми деньгами… И даже персонал клиники может оказаться недобросовестным.
Я покосилась на него. Стоит ли сейчас расстраивать больную, если ничего нельзя поделать?
– Я не вижу другого выхода. У нас нет родственников, почти нет друзей, ведь из-за ее болезни мы жили так замкнуто. Кто бы мог подумать, что так все обернется. После моей смерти Жанна останется на свете одна-одинешенька. Кто позаботится о ней?
По желтому лицу мадам Булль потекли слезы.
– Я уверен, все наладится, – сказал доктор и пожал ее локоть.
Налаживать он начал в тот же вечер. Отчего-то состояние нашей пациентки потребовало его непременного присутствия, хотя все, что на самом деле ей требовалось, это покой после принятых лекарств. В приоткрытую дверь палаты я увидела, как доктор держит руку Жанны и что-то говорит ей своим мягким бархатным голосом. Больная смотрела на него широко раскрытыми, страшно сверкающими глазами. Видно было, что она не понимает ни слова, но на нее воздействует сам тон голоса Дюпона.
Я тогда решила, что он пытается загипнотизировать ее.
Оказывается, он ее обольщал. Черт побери, эти две вещи бывают очень похожими.
Надо ли говорить, что нарциссы и приглашения к ужину прекратились так резко, что я имела основания считать их собственной фантазией или сном. Доктор Дюпон проводил очень много времени у постели Жанны и прилагал все силы к ее скорейшему выздоровлению. Он имел также и приватные беседы с мадам Булль, состояние которой ухудшалось на глазах. Разумеется, мое жалкое состояние – на один глоток! – ничего не значило по сравнению с кожевенными заводами!
Я была рада, что не вышла за человека, которому нужны были только мои деньги, и даже, скорее, благодарна ему.
Как выяснилось, доктор Дюпон питал ко мне противоположные чувства. Люди могут простить, если кто-то делает им подлость, но никогда в жизни не простят того, кому сделали подлость сами. Но это я поняла потом.
А теперь я снова возвращалась в свой тихий и темный дом, стараясь как можно дольше оттянуть момент возвращения.
Во всем доме было очень темно, затемнение было опущено. Войдя в холл, я увидела свет в кухне. Но в этот час мадам Жиразоль всегда уже спала. Моя экономка крайне ревниво относилась к вверенным ей апартаментам. Она поддерживала в кухне хирургическую чистоту и, уж конечно, не забывала выключать свет. Я окликнула ее, но услышала только какой-то шорох. Все это было неприятно. Я подозвала Плаксу и достала из бюро оружие – крошечный дамский револьвер, инкрустированный перламутром, – подарок Шанель. Меня успокаивала мысль, что грабитель, скорее, уделил бы внимание немногим моим драгоценностям и столовому серебру, чем многочисленным кастрюлькам и кокотницам мадам Жиразоль.
Франсуа сидел на кухонном столе и болтал ногами. Дверцы холодильника, прекрасного американского холодильника, были распахнуты, как и оконные рамы. Франсуа щедро намазал на огромный кусок багета паштет и теперь оценивающе рассматривал кусок овернского сыра, к которому я с детства питала слабость.
– Даже не думайте, – сказала я, следя за тем, чтобы мой голос не дрожал. – Это мой любимый сыр, и я не уступлю ни крошки под страхом смерти. – Франсуа ухмыльнулся. – Приятно видеть вас снова. И в добром здравии, насколько я могу судить?
– Вы здорово подлатали меня, доктор. Я попал в лихой переплет тогда, и мне пришлось бы туго, если бы не вы, – ответил Франсуа с набитым ртом.
– Сварить вам кофе?
– Давайте я сам, – предложил он. – Не думайте, я умею. Я даже работал как-то в ресторане. Очень шикарном.
– Это там вас научили входить через окна и закусывать, сидя на столе?
Опять ухмыльнувшись, он сполз на стул.
– Понимаете, это окно единственное, в котором была открыта форточка. Ваша домоправительница оставила ее для проветривания, и я воспринял это как приглашение.
– Но как вы узнали, где я живу?
– Я проследил за вами.
– Для чего?
– Чтобы нанести визит вежливости, конечно!
– Не поинтересовавшись, приятен ли мне будет этот визит?
Франсуа судорожно вздохнул.
– Чертов паштет, в нем столько чеснока! Странная вы девица – сыр у вас северный, а паштет во вкусе настоящего южанина. Если бы не этот чеснок, я бы поцеловал вас сейчас, и все вопросы оказались бы сняты.
– Вы получили бы пощечину, а потом вам все равно пришлось бы отвечать на вопросы.
Его ярко-синие глаза сверкали, как самые дорогие сапфиры.
– Но за что же вы хотите меня бить, Катрина?
– Вы удрали в прошлый раз, не простившись.
– У меня появились срочные дела!
– Вы проникли в мой дом, как вор.
– Простите, я не мог придумать ничего, чтобы получить приглашение. Такой приличный дом… Разве в нем принимают оборванцев вроде меня?
– Но я могла застрелить вас. Или мой пес…
– Бросьте. Дырявить того, кого вы так ювелирно заштопали, вы бы не стали. А этот пес, даже не знаю, для кого он может представлять опасность. Он хотя бы кошку может задушить?
И в самом деле, Плакса вился у его ног, выпрашивая паштет и ласково повизгивая.
– Плакса обожает кошек!
Франсуа пожал плечами:
– Вот видите…
Все мои аргументы рассыпались в прах. Вздохнув, я отобрала у Франсуа его огромное канапе и откусила кусок.
– Теперь вы можете поцеловать меня, – сказала я с набитым ртом. – Я тоже ела этот ужасный паштет.
Кофе остыл. Мы к нему так и не притронулись.
– Теперь ты подружка апаша, – сказал мне Франсуа утром. – Ты впустила меня в свою жизнь, голубка, и, может быть, тебе придется об этом сильно пожалеть.
– Хочешь сказать, ты придешь еще? – спросила я, наблюдая, как он одевается. Мне доставляло радость видеть его обнаженным, следить за его свободными движениями – это было внове, это было остро, нежно, неизбежно.
– Разумеется. Я тебе еще надоем. Тебе придется травить меня собаками и стрелять из револьвера, чтобы прогнать. А почему я не должен приходить?
– Я старше тебя.
Я сказала первое, что пришло мне в голову, и тут же поняла, что этого мне говорить не следовало. Моя мать ни за что бы такого не сказала.
Франсуа рассмеялся.
– Ты девчонка, просто девчонка! Юная и резвая, как чижик, и хищная, как пантера. До которого часа ты работаешь сегодня?
– Возьми ключи. Лазать каждый раз через окно для тебя может быть утомительно. Хочешь заехать за мной после работы?
– Заехать? На чем, хотел бы я знать? Только если на своих двоих.
– Возьми мой автомобиль. Только съезди его заправить. Деньги в бюро.
Он, полностью одетый, сел на край кровати и нежно поцеловал меня в лоб.
– Ты не боишься доверить мне, малышка? Не боишься, что я обворую тебя и скроюсь?
– Я же хищная, как пантера. Я догоню и разорву тебя в клочки.
Он снова поцеловал меня и стал перекидывать ключи из одной ладони в другую.
– Ты в самом деле апаш, Франсуа? – спросила я.
– Что ты, моя дорогая, я пошутил. Я уже говорил тебе – я не вор, не грабитель. Я – маки, я – партизан.
Глава 5
Мое тихое, замкнутое житье окончилось в то утро. Вилла «Легкое дыхание» снова встречала гостей, как в те блаженные времена, когда тут жил и творил великий русский композитор. Но теперь это были гости другого рода. Они не приезжали в шикарных автомобилях, а приходили пешком, под покровом ночи или ранним утром. Они приносили не цветы и фрукты, а непонятные свертки, которые сразу отправлялись в подвал. Они не пили чинно шампанское в позолоченной гостиной, поскольку аще всего были голодны и вину предпочитали миску горячего супа и хлеб с маслом.
– Мадемуазель, это приличные люди? – волновалась моя домоправительница.
– Уверяю вас, мадам Жиразоль. Быть может, это самые приличные люди, которых можно встретить в наше время.
– Но они удивительно похожи на оборванцев! Вы уверены, что их можно принимать? А что скажет ваша матушка?
Я только развела руками, и моя бедная домоправительница стала готовить простые и обильные обеды, время от времени повторяя:
– А все же приятно, когда можно снова кормить большую семью!
У нас была странная семья, что и говорить. Франсуа почти жил у меня, время от времени пропадая на сутки, на двое. И еще у нас гостили его кузены – двое, трое, четверо кузенов. Один из них был испанцем.
– Дорогой, и Селестино тоже твой кузен?
– Конечно, моя крошка. Одна из тетушек вышла замуж за испанца… Знаешь, мои тетушки были очень неразборчивы в матримониальном смысле. Одна даже вышла замуж за еврея. Кузина Рахиль с детьми хотела бы погостить у нас, ты не возражаешь?
Я не возражала, и через несколько дней на пороге появилась высокая истощенная женщина. За руки она вела двух детей, двойняшек, одетых с мучительной тщательностью в бархатные красные пальтишки – и уж совсем не подходила к ним желтая звезда, нашитая на груди! Сама же она была одета кое-как, в вещи с чужого плеча – джемпер висел на ней, как на вешалке, подол шерстяной клетчатой юбки густо облепила грязь, и я узнала на ней прорезиненный плащ садовника, который Франсуа позаимствовал из клиники во время своего первого визита. В огромных глазах у женщины плескался ужас. Кажется, она даже не могла говорить от волнения и не могла переступить порог. Я помогла ей войти и стала снимать с детей шапочки. Две хорошенькие девочки, кудрявые, каштаново-рыжие, с такими же, как у матери, прекрасными глазами. Теплая волна толкнула меня в сердце, и вдруг я пожалела, что это не мои дети. Я дала им куклу-балерину и велела погладить Плаксу – тот в полном восторге крутился под ногами у детей, словно обретя смысл жизни. Воркуя на своем детском языке, девочки принялись тянуть пса за уши. Их мать все так же стояла посреди гостиной, словно боясь прикоснуться к чему-нибудь, чтобы не запачкать. Тщетно – с ее подола на ковер падали тяжелые грязные капли.
– Что же вы, присядьте. Сейчас приберут вашу комнату, и вы сможете отдохнуть, – сказала я ей.
И вдруг моя гостья заплакала – зарыдала в голос. Прежде чем я успела опомниться, она упала на колени, схватила мою руку и стала целовать ее, смачивая слезами.
– Да перестаньте же! И не плачьте, я терпеть этого не могу. Вы друзья Франсуа, а значит, и мои друзья тоже. Друзьям же нужно помогать, так ведь?
Она перестала целовать мне руки, но так и не встала с ковра.
– Я кузина Франсуа, – сказала она, опустив глаза, – проездом в Швейцарию.
– Ага, и тот испанец тоже его кузен. Со дня на день жду темнокожих кузенов и двоюродных племянников-самоедов. Рахиль, я что, похожа на дурочку? Разумеется, у психиатров со временем проявляются некоторые странности, но не до такой же степени. Знаете, давайте вы просто будете моей подругой. У меня когда-то была подруга, но наши жизненные пути разошлись.
Я говорила правду: на днях я узнала, что муж Рене стал членом правительства Виши. Сама же Рене ничуть не утратила своего горячего патриотизма: она писала мне, что надеется на избавление Франции от евреев и коммунистов…
– Давайте для начала попробуем вас переодеть? Мне кажется, тот наряд, что на вас, немного потерял актуальность. Мои тряпки тоже не первой моды, я давно не обновляла гардероб. Но, кажется, у нас один размер?
– Раньше я была куда полнее, – откликнулась Рахиль, постепенно приходя в себя. – Но с тех пор как начались эти преследования, мне кусок в горло не идет.
– Все к лучшему, – усмехнулась я. – Знаете, моя ма… Моя тетушка считает, что главное достоинство женщины – стройная фигура.
Мы прошли в мою комнату, и я раскрыла дверцы шкафа.
– Это же Шанель! Платья от Коко Шанель! О-о, у меня был когда-то ее костюм. Мой муж предпочитал дарить мне драгоценности, говорил, что это идеальное вложение средств, а следование моде считал транжирством. И все же он сделал мне такой подарок на годовщину свадьбы. Я была уверена, что это первая и последняя вещь Шанель, которую я ношу. И вот, надо же такому случиться… Целый шкаф!
Женщина – всегда женщина. С розовой после ванны кожей, с мелко вьющимися локонами, Рахиль помолодела и похорошела. Я увидела, что она молода, моложе меня. И мои платья были ей к лицу намного больше, чем мне! Платья от Шанель. Я выбрасывала ей в руки то одну, то другую вещь, мы создавали невероятные сочетания и от души веселились, словно и не было никакой войны, оккупации, режима Виши, словно сама Рахиль и ее дети не подвергались сию минуту ужасной опасности быть отправленными в лагерь смерти…
Ночью Франсуа сказал мне:
– Ты подружилась с Рахилью?
– Да.
– В кои-то веки ей повезло.
– Что такое «Весенний ветер»?
– Где ты это слышала?
– Неважно.
– Пятнадцать тысяч евреев схватили и поместили на велодроме. Там не было ни пищи, ни воды. Женщины, дети, старики, больные… В чудовищной тесноте. Знаешь, над велодромом висел желтый туман от испарений. Полицейские утрамбовывали их, подгоняя дубинками. И всех отправили в лагерь. Это сделали Петен и Пеллапуа. После отправки транспорта на велодроме остались мертвые тела. Рахиль повезло. Она чудом сумела спрятаться. Наши люди нашли ее. Ее нужно будет вывезти из Франции. Она горюет по мужу, которого арестовали еще раньше.
– Куда их отправили?
– Мы не знаем. Правительство Виши открыло свои лагеря, пятнадцать лагерей. Там люди умирали от голода и болезней… Но их хотя бы не убивали в газовых камерах. Теперь транспорт идет и в Освенцим. Будь добра к ней и к детям, они избежали смертельной опасности… Но все еще в опасности.
Двойняшки, Лия и Мари, быстро освоились, и в доме стало шумно от детской возни. Плакса места себе не находил от радости – у него, как и у меня, впервые в жизни появились друзья.
– Отчего Плакса лает? – спрашивали меня девчонки.
– Это он так смеется.
– А нельзя ли попросить мадам Жиразоль, чтобы она не готовила больше брокколи?
– Надо есть овощи. Это полезно для здоровья.
И так далее – без конца. Стоило мне уединиться в моем кабинете, как дверь приотворялась, и показывалась мордашка одной из девочек, или заглядывал Франсуа поцеловать меня и познакомить с очередным «кузеном», или, пыхтя, вваливалась мадам Жиразоль и требовала ответа: жарить нынче на обед цыплят или довольно будет бараньих котлеток. К слову сказать, мое мнение никогда не имело ценности в ее глазах, домоправительнице хотелось только беседы. Но я не досадовала на то, что меня отвлекают от занятий. Мне было приятно участие и внимание окружающих. Мне казалось, я только начала по-настоящему жить.
Можно ли было этот мой своеобразный быт сравнить с моей жизнью у матери? О, нет. Разумеется, там тоже было много гостей, и тоже решались важные вопросы, кипели споры… Но я всегда оставалась на периферии, всегда была только зрителем, никогда – участником. И вот пришло время для меня – жить!
Ночью, прильнув щекой к горячему плечу Франсуа, я прислушалась. Мне чудился какой-то гул, доносящийся из подвала. Вилла «Легкое дыхание» построена была на холме, и в доме был обширный, глубокий подвал, в прошлом использовавшийся в качестве винного погреба. Но то вино уже утекло, а теперь Франсуа выпросил у меня ключи от подвала – для своих нужд.
– Что это? – спросила я.
– Думаю, лучше тебе не знать, – нежно шепнул Франсуа.
– Но… это опасно?
– Сейчас все опасно, моя радость. Сам воздух пропитан опасностью.
– Я имею в виду другое. Мы… не взлетим на воздух?
– Нет, крошка, это исключено. Хотя то, что выходит из твоего подвала, может быть посерьезнее бомб.
Я поняла его слова, когда однажды вышла из дома в рассветный час. У заднего крыльца стояла неказистая крестьянская телега, как две капли воды похожая на те, что когда-то отъезжали от ворот монастыря, нагруженные овощами, фруктами, цветами. На эту два сумрачных кузена моего любовника грузили пачки газет, еще пахнущих типографской краской.
«Оборона Франции», – прочла я.
Быстро бегая глазами по строчкам, я читала передовицу:
«Сопротивляться! Этот крик рвется из ваших сердец, из глубины отчаяния, в которое погрузил вас разгром родины. Это крик всех непокорившихся, всех, кто стремится исполнить свой долг. Но вы чувствуете себя разобщенными и безоружными, в хаосе идей, мнений и систем вы ищете, в чем ваш долг. Сопротивляться – это уже значит сберечь свое сердце и свои мозги. Но прежде всего это действовать, делать что-то, что выражается в позитивных делах, разумных и полезных поступках. Многие пытались, и часто отступали, видя свою беспомощность. Другие же объединились. Но подчас их группы оказываются, в свою очередь, разобщены и бессильны.
Терпеливо, с трудом мы отыскивали и собирали их. Их уже много (в одном только Париже больше целой армии), людей горячих и решительных, которые поняли, что их усилиям необходима организация и что им нужны методы, дисциплина, руководство.
Какие методы? Объединяйтесь в ячейки с теми, кого знаете. Сами выбирайте себе старших. Старшие свяжутся с надежными людьми, которые направят их и дадут нам подробный отчет. Наш Комитет берет на себя руководство, чтобы координировать ваши действия с теми, кто находится в свободной зоне, и теми, кто сражается вместе с нашими союзниками. Ваша непосредственная задача – сорганизоваться, чтобы вы могли вступить в борьбу в тот день, когда получите приказ. Будьте разборчивы, привлекая решительных людей, и ставьте над ними лучших. Ободряйте и побуждайте тех, кто сомневается и больше не смеет надеяться. Разыскивайте тех, кто отрекся от Родины и предал ее, и следите за ними. Всякий день собирайтесь и передавайте информацию и важные наблюдения старшим. Держитесь строжайшей дисциплины, соблюдайте предельную осторожность и полную тайну. Остерегайтесь людей неразумных, болтунов, предателей. Никогда не хвастайтесь, никому не доверяйтесь. Постарайтесь взять на себя необходимые расходы. Позже мы обеспечим вас средствами, которые стараемся сейчас собрать.
Принимая на себя руководство, мы дали клятву посвятить все этой службе – решительно и беспощадно. Еще вчера незнакомые друг с другом, никогда прежде не принимавшие участия в политической борьбе ни в Сенате, ни в Правительстве, независимые простые французы, избранные для дела, которому обязуемся служить, у всех нас только одно стремление, одна страсть, одно желание: возродить Францию, чистую и свободную».
Газеты прикрыли рогожей, сверху навалили капустных кочанов – сизо-зеленых, тронутых инеем, и телега, поскрипывая, двинулась по направлению к Парижу.
«Посерьезнее бомб»…
Что ж, Франсуа был прав.
Я признала бы его правым, даже если бы он сказал мне, что трава – лиловая, дважды два равняется девяносто семи, а после зимы наступает сразу лето.
Все дело в том, что я любила его – без логики, без рассудка, впервые в жизни, в последний раз в жизни. Он был моим любовником, братом, сыном… Всеми теми, кого я была лишена; тем, кого у меня никогда уже не будет.
И даже если мне было суждено взойти вместе с ним на виселицу, я не отказалась бы от него. Меня больше не смущала разница в возрасте. Не смущало даже то, что я мало знала о своем возлюбленном: он говорил о своем прошлом неохотно. Из его отрывочных воспоминаний я узнала, что он родился в многодетной семье, что родители не смогли дать ему образование, но он сам добился многого, работая в различных газетах; что воевал, был в плену и два раза пытался бежать. На третий раз побег ему удался. Из неожиданных черт мне в нем открылась религиозность – он с радостью посещал церковь, исповедовался и принимал причастие. Сложившийся между нами стиль общения позволял мне слегка подтрунить над этой его чертой.
– Как относится святая церковь к тому, что ты находишься в незаконной связи с некоторой особой?
– Святая церковь прощает меня. Она знает, что я намерен жениться на этой самой некоторой особе, невзирая на ее излишне острый язычок. И сделаю это, как только мне не нужно будет скрываться от официальных властей. Я уламывал священника обвенчать нас без записи в мэрии, но он уперся и отказался. Я могу его понять, ведь я и без того отяготил его совесть своими невероятными признаниями о подробностях предыдущей ночи…
Я ахнула и слегка шлепнула Франсуа по щеке. Но я не сердилась. Напротив, я чувствовала, что сердце у меня забилось чаще, а щеки горят. Чтобы не выдать своих чувств, я поспешила уйти. Мне нужно было закончить статью – любовь любовью, война войной, а от научной деятельности я не собиралась отказываться. Это было моей надеждой, моим залогом самостоятельности и востребованности.
Выйдя из своего кабинета, я собралась на почту – накануне Франсуа попросил меня отправить кое-какую его корреспонденцию. Но, проходя мимо столовой, я замедлила шаг. В доме было тихо, девочки бегали с собакой по парку. Я услышала приглушенные голоса Франсуа и Рахиль. Вдруг я почувствовала ревность.
– Я почти сделал ей предложение руки и сердца, а она сделала вид, что ничего не произошло…
– Почти? Или сделал?
– Я обозначил свои намерения.
– Ох, Франсуа. Ты не считаешь, что должен был высказаться определеннее?
– Рахиль, я не в силах сейчас разгадывать головоломки. Ты слышала, что произошло? Марсель Райман бросил бомбу в окно машины генерала Шаумбурга…
– Это комендант Парижа?
– Вот именно. И чертовски удачливый комендант, если его вообще не было в машине. Троих офицеров убили, Раймана поймали, вся его группа на грани провала.
– Да, Франсуа. Идет война. И тем не менее, если ты хочешь удержать девушку, тебе придется что-то решить.
– Я хотел сначала узнать ее отношение. Ведь я не пара ей. Посмотри, кто я – и кто она. Ребенком я бегал босиком, не каждый день был сыт. И сейчас я никто. Простой рабочий, простой солдат, а теперь – беглец, призрак! А она? Образованная, состоятельная, красивая дама. Этот дом, автомобили, прислуга. Наверняка за ней ухаживают господа, которые не чета мне. Знаешь, кем я себя чувствую? Уговариваю себя, что это ради борьбы, это за Францию. Сам бы я никогда не взял у Катрин ни одной мелкой монетки. Я сам трудился бы для нее, постарался бы достичь успеха… А что теперь?
– Дитя мое, – в голосе Рахиль слышалась улыбка.
– Ты моя ровесница. Я физически не могу быть твоим ребенком.
– Бесспорно. И все же ты дитя. Скажи, ты ведь совсем не знал женщин?
– Какая ты проницательная.
– О, значит, я права. Так вот. Прекрати морочить голову бедной крошке. У меня кое-что есть для тебя… Я все равно хотела подарить его Катрин, так пусть она получит его из твоих рук.
За дверями послышались шаги, шорох, какой-то треск.
Я поспешила ретироваться.
Садясь в автомобиль, я улыбалась. Глупый мальчишка! Он принял мое смущение за равнодушие. Он полагает, у меня было множество претендентов на руку и сердце, а мое скромное состояние кажется ему вершиной достатка! Глупый, милый мальчишка!
Я вела автомобиль не очень осторожно, и меня остановил патруль.
– Вы пьяны? – недоверчиво спросил меня полицейский. – У вас как-то слишком блестят глаза.
– Мне сделали предложение, – не выдержав, созналась я.