Мифогенная любовь каст Пепперштейн Павел
Советских моряков и советские суда он раскладывает на чистую тряпицу, для просушки и приведения в порядок, а все немецкое (ржавый сор субмарин, пушек, самолетов и кораблей, бурые копошащиеся кучки врагов) сметает в мусорную корзину. Все это рисовалось в его воображении с предельной отчетливостью. Однако этим мечтаниям не суждено было сбыться: все получилось иначе.
Он внезапно расслышал тонкий свист. Свист приближался. Внезапно возникло такое впечатление, что из глубины небес, с западной стороны, на него летит снаряд. Дунаев всмотрелся в муть неба: там виднелась черная точка. Он дал «приближение», но оно почему-то не сработало. Впрочем, в «приближении» вроде бы и не было необходимости: точка сама приближалась с фантастической скоростью. Вскоре уже видно стало, что летит маленький домик, точнее дощатый фургончик вроде тех, в которых живут строители затяжных, полузабытых строек. Они убирают из-под такого фургончика колеса, любовно красят его масляной краской в дачные цвета (предпочитая темно-зеленый), украшают окошки занавесками и комнатными растениями. Именно такой фургончик теперь летел на Дунаева.
- Когда строители сидят
- После бессмысленной работы,
- В окне фургончика закат
- Встает, как отзвук их зевоты.
- Лекарствие подняв со дна,
- Вкушать его в тиши аптечной…
- У них есть девочка одна –
- Их ангел стройки бесконечной.
- Она в носочках голубых
- Все скачет по бетонной глыбе…
- Забыть о ней! Забыть живых! –
- Одна мечта у нас «на Сгибе».
Глава 24
Фея Убивающего домика
Как он оказался внутри фургончика, парторг и сам не заметил. Он застал себя разглядывающим эмблему, выжженную на кусочке лакированного дерева, который был прибит к дощатой стене фургончика. Эмблема была сделана аккуратно, тщательно: видно было, что при ее изготовлении пользовались специальным прибором для художественного выжигания. В левой ее части был изображен (несколько схематично) труп пожилой женщины, придавленный упавшим домиком. В правой части можно было разглядеть другую пожилую женщину, которая таяла, как кусок снега, превращаясь на глазах в лужу воды. Между двумя частями эмблемы был поставлен знак плюс, вписанный в знак равенства, а внизу шли надписи на незнакомом языке. Дунаев понял, что это титулы. Переводчица Снегурочка перевела:
«Фея Убивающего домика,
Фея Убивающей воды».
За окошком свистел ветер. Дунаев огляделся. Справа от него стояла вешалка, где висели небольшое пальто и передник. Под вешалкой на полу стояла миска с водой, а рядом лежала подстилка для песика. Все это выглядело уютно и доброжелательно. Парторг снял свой пыльник и аккуратно повесил его рядом с пальто, пригладив рукава. Слева от него стояла железная печка, напротив, у окошка, были столик с клеенчатой скатертью и стул. Дальше, поперек вагончика, висела занавеска, за которой угадывались кровать и умывальник, а может быть, и небольшой шкафчик. Перед занавеской стояла девочка, у ее ног чернел песик.
Дунаев всмотрелся в девочку. Она выглядела обыкновенно. По густому загару, покрывавшему ее лицо, по светлым прозрачным глазам и выгоревшим на солнце волосам можно было без труда догадаться, что вся ее жизнь прошла на открытом воздухе, может быть в степи или в деревне. Ей было лет девять-десять. Парторг видел похожих девочек в степных украинских селах. Только одета эта девочка была по-городскому: клетчатая рубашка, вязаный джемпер без рукавов, короткая плиссированная юбка, аккуратные белые гольфики. Худые загорелые коленки. На ногах блестящие серебряные туфельки. Девочка приветливо улыбнулась парторгу, и он заметил, что вокруг ее головы распространяется мягкое золотистое сияние.
«Похоже, святая, – догадался он. – Как моя. Но только она “их” святая, не наша».
Он сделал несколько неуверенных шагов в ее сторону.
– Сколько же тебе годков, фея? – спросил он, пытаясь изобразить добродушную шутливость, с которой взрослые обращаются к детям. Он также постарался произнести слово «фея» так, чтобы в голосе одновременно звучали ирония и нежность. Ему казалось, что нечто подобное должен испытывать многое повидавший на своем веку мужчина по отношению к хрупкой детской игре. Видимо, он был уже настолько растерян, что стал поневоле имитировать какие-то отсутствующие эмоции.
– В тех краях, откуда я родом, их не считают. Во всяком случае, дети, – ответила девочка, спокойно и приветливо улыбнувшись Дунаеву. Затем она присела и повернула несколько раз ключик в мохнатой спине песика. В песике что-то зашипело, он механически залаял и стал переставлять тупые черные лапки по полу, перемещаясь в сторону Дунаева.
– Заводной? – спросил парторг.
Девочка кивнула и вдруг спросила:
– Вы мигнули?
– Не знаю, – парторг пожал плечами, от смущения делая вид, что шарит по карманам в поисках папирос и спичек. Девочка следила за ним умиротворенным внимательным взглядом, и от этого его смущение только возрастало. Наконец, после долгих нелепых поисков, Дунаев выудил из кармана брюк мятую, порванную коробку «Казбека». Там оставалась одна, последняя папироса, однако закуривать ее было бессмысленно – табак почти весь выпотрошился, гильза была полупустая, фильтр измят. Парторг повертел эту искалеченную папиросу и осторожно положил на край стола. Вдруг он спохватился, что узелок исчез. Кровь бросилась ему в лицо, и он даже пошатнулся.
– Где узелок?! – спросил он сдавленным голосом, будучи уверен, что девочка не ответит. Однако она охотно ответила:
– Я спрятала его. Вы бы потеряли.
– Отдай! – вырвался у Дунаева хриплый крик.
Девочка посмотрела на него с легким удивлением, затем отрицательно покачала головой.
Он хотел судорожно броситься к ней, схватить ее за худенькие плечи и трясти, пока она не отдаст. Однако в этот момент игрушечный песик наконец доковылял к его ногам и застопорился, бессмысленно перебирая ножками и тычась мордочкой в щиколотки парторга. Это почему-то заставило его остаться на месте: он почувствовал себя неспособным к резким движениям. Вспышка гнева и отчаяния быстро гасла, уступая место странному сковывающему чувству неловкости, растерянности и смущения, которое почему-то охватывало его в присутствии девочки. Теперь он снова не знал, что ему делать. Нарастало молчание, приукрашенное только стрекотанием и искусственным лаем песика. Вместе с молчанием нарастала и неловкость.
– Присядьте, пожалуйста, – попросила девочка и указала на стул.
Дунаев машинально перешагнул заводного песика и присел к столу. Он не знал, куда положить свои руки, как поставить свои ноги: сидел, то скрещивая их, то вытягивая. Но постепенно его «сковало» настолько, что он застыл, сидя боком к столу, в неестественной позе фараона, составив колени и положив руки на них. «Что же происходит?» – в отчаянии думал парторг, и никаких других мыслей не приходило ему в голову в этот момент. Он ощущал себя как подозреваемый враг народа. Подавленность овладела им безраздельно. Он только сейчас понял, как мало он учился у Холеного и вообще как мало он знает. Сама мысль о том, что Самобранка вот так вот глупо, по-идиотски, отобрана у него не просто Врагом, а именно маленькой девочкой, вокруг головы которой к тому же распространяется золотистое сияние, сама эта мысль не удерживалась у него в сознании. Вместо этого в голову навязчиво лезло словосочетание «детский мат».
– Выпейте чаю, – сказала девочка и мило улыбнулась. Она пододвинула к нему фарфоровую чашку с дымящимся чаем.
Продолжая находиться в оцепенении, Дунаев стал пить чай, глядя на стеклянную сахарницу, доверху наполненную крупным кусковым сахаром. Ему хотелось протянуть руку и взять кусок сахару (парторг любил чай вприкуску), но мучительная скованность не давала ему сделать это.
Когда девочка пододвинула ему печенье, парторг взял кусочек и проглотил его.
– Вы не жуете? – спросила девочка.
Дунаев больше не брал печенья и сидел, уставившись в окошко, за которым синела стратосфера.
– Если хотите, поиграем в морской бой? – участливо спросила «фея», доставая с полки варенье.
Это прозвучало как вопрос сердобольной медсестры в сумасшедшем доме, после обеда обнаружившей одного из больных остающимся сидеть на стуле, уставясь в одну точку напряженно и бессмысленно. Почему-то после этого вопроса Дунаева встряхнуло, и он вдруг понял, что Узелок находится в ящике стола, за которым они пили чай. Он быстро открыл ящик. На застеленном пожелтевшими газетами дне ящика лежали тетрадка и карандаш. Он схватил и то и другое и поднес к самому лицу, потом глаза его потускнели, и он вяло положил найденное на стол. Девочка сейчас же начала рисовать карту «морского боя», условно обозначая корабли.
И чем больше вырисовывалась на тетрадном листке арена предстоящего сражения, тем более неотвратимо надвигалась на парторга тьма. За окошками потемнело, «фея» зажгла керосиновую лампу, и от этого обострилось ощущение страшной, неосмысленной высоты и удаленности от мира. «Когда это все кончится?» – отупело спрашивал самого себя Дунаев. Парторг вспомнил, что он совершенно не умеет играть в морской бой.
«Вот теперь-то в самом деле Черноморскому флоту – пиздец!» – осознал он, похолодев.
Краем глаза парторг увидел простой чугунный утюг, который стоял на полочке. Потом перевел взгляд на светлый пробор девочки.
«Быстро схватить и ударить ее по голове, – проскочила мысль. – Можно убить ее одним ударом. Все равно что воробья убить».
Тут же нахлынула волна жгучего стыда. «Научился, сука, детей убивать», – подумал он о себе с неприязнью, вспомнив Киев и отвратительную сцену с Петькой-Самопиской и его пацанами. Тогда он заставлял себя быть жестоким, и ничего хорошего из этого не вышло. В голове воскресли слова Поручика: «Их не убивать надо, теря, а “перещелкивать”. Они же как дети малые, все в игры играют. А их отвлекать надо, предложить им какую-нибудь игру, еще более увлекательную. Вот они и “перещелкнутся” в другие миры».
«Ну, что же, попробую поиграть с ней в “морской бой”. Может, она от этого “перещелкнется”?» – неуверенно подумал Дунаев.
Он вырвал из тетрадки листок и попросил у «феи» другой карандаш. Разметив поле, он расположил на нем корабли в торжественном боевом порядке, равномерно заполнив кораблями все поле. Стали называть номера клеток. Дунаев все время не попадал в корабли противника, девочка же, будто зная расположение его судов, уничтожала их один за другим. Через десять минут «затонул» последний дунаевский одноклеточный «катер». Игра была окончена. Девочка показала ему свое поле. Корабли у нее все были спрятаны по краям, в центре поля не было ничего, поэтому парторг не потопил ни одного корабля, только задел один двухклеточный «миноносец». Дунаев даже почувствовал облегчение. Он будто знал, что поражение неминуемо, у него уже не оставалось сил на горечь и отчаяние. Он устало, с трудом распрямляя скованное тело, встал со стула и тяжело направился к вешалке. Сняв пыльник с крючка, он ощутил нечто в левом кармане, твердое и продолговатое. К удивлению Дунаева, в кармане оказался свернутый в трубочку журнал «Новый мир». Парторг раскрыл наугад. На раскрытой странице было напечатано стихотворение Юрия Солнцева, молодого замполита, погибшего в первые дни войны. Двадцатидвухлетний чернявый парень смотрел тревожными глазами с фото, перепечатанного с партбилета. Стихотворение называлось «Мы выстоим».
Мы выстоим
- На рассвете было так спокойно,
- Что казалась вечной тишина.
- Спали пограничники на койках
- И не знали, что пришла война.
- И не знали, что уже не люди,
- А зверье идет на них войной,
- Что не поединок честный будет,
- А «блицкриг» коварный за спиной.
- Черный Враг, безжалостный и злобный,
- Налетел на Родину мою.
- За нее немедленно свободно
- Молодую жизнь я отдаю.
- И везде вокруг я замечаю
- Непоколебимые глаза.
- Командир спокойно выпил чаю:
- «Не отступим перед ним назад!
- Вы бойцы, товарищи родные!
- Будем вместе биться, воевать!
- Что нам нападения лихие?
- Мы – богатырям под стать.
- И когда враг будет уничтожен
- И наступит снова тишина,
- Вместе мы немало песен сложим
- О годах по имени «Война»».
Дунаев прочел стихотворение вслух, стараясь произвести впечатление, однако получилось неважно: он все время запинался, путал ударения, делал ненужные ударения, бессмысленные ударения, идиотские ударения. Вообще читал он как неграмотный. Девочка слушала внимательно.
С грехом пополам дочитав стихотворение, Дунаев протянул журнал девочке. Раскрыв его, девочка углубилась в чтение, видимо, какого-то рассказа. Дунаев стоял среди комнаты.
«Мы выстоим! Мы все-таки выстоим!» – стучало сердце. Он опьянел от этого простого стихотворения.
Потом парторг присел на стул, прислонил голову к стене. Перед его внутренним взором пронеслись аккуратные домики, утопающие в садах. Как бы позади этого присутствовали, слегка проступая, глубокий, непроходимый туман, горы, покрытые лесом, мокрые каменные ступени, выдолбленные в скалах, огромные ели, охраняющие молчаливые озера, мостики, переброшенные между колоссальными камнями. И в какой-то момент показалось, что где-то на одной из вершин стоит невидимая статуя, спрятанная в особенно плотный сгусток тумана.
Однако потеплело, и на передний план выступила бескрайняя выжженная равнина. На сухой и красной земле не было не единого строения. Зато их фургончик висел высоко над этой степью, освещенный молчаливым закатным солнцем. Дунаев понял, что выглядывает из окна фургончика и смотрит вниз. Тень домика казалась застывшей на красной земле.
Внезапно Дунаев снова закрыл глаза и увидел заснеженную полянку среди спящего зимнего леса. Посреди стояла укрытая снегом Избушка. Парторг чувствовал, как внутри Избушки разгорается огонь, в окошки льется красноватый свет, и от этого ночь синеет, снег становится голубым. Кто-то ходит беспорядочно внутри Избушки, бросая тревожные тени на розовый отблеск оконца на снегу.
Дунаева охватил ужас.
– И-и-из-буш-ка-а-а-а!!! – заорал он изо всей силы, так что стекла зазвенели.
Открыв глаза, он обнаружил, что стоит посреди вагончика. Девочка удивленно смотрела на него, подняв голову от журнала «Новый мир». Пожав плечами, она снова углубилась в чтение, а парторг приник к окну, всматриваясь. Вскоре ему показалось, что вдали возникло и нарастает гудение, вроде бы с севера. Оно было очень низким.
Каким-то образом парторг понял, что сейчас произойдет. Из глубины небес на них с чудовищной скоростью летела Избушка. Всеми фибрами души парторг ощущал ее стремительное приближение. Не в силах сдерживаться, он завизжал и стал быстро приседать, вытянув вперед руки, словно бы делал физзарядку. Девочка не успела удивиться этому проявлению безумия. Что-то со страшной силой ударилось в фургончик снаружи: посыпались вдребезги разбитые стекла, в лицо парторгу попал летящий заводной песик и чуть было не выбил ему глаз торчащим из спины ключиком. Полетели доски, стулья, цветочные горшки с геранью. «Избуха!.. Избуха!.. Нагрянула, матушка!» – повторял про себя охуевший парторг среди грохота и треска. В следующий момент парторг обнаружил себя сидящим верхом на крыше Избушки, ухватившись за печную трубу. Он оглянулся. Небо сделалось темно-синим, покрытым патиной, как большая слива. На фоне этого неба одиноко и прекрасно стояла девочка, лишившаяся своего домика, который разлетелся на куски. Она была теперь совершенно нагой, только на голове сверкало нечто вроде короны – золотая шапка, имеющая форму буддийской ступы. На ногах мерцали серебряные бальные туфельки. Эти ноги в туфельках опирались на протянутые руки двух серебряных обезьян с огромными белоснежными перепончатыми крыльями. Обезьяны парили в небе, бережно поддерживая девочку. Их морщинистые лица были исполнены благоговения.
Парторгу некстати вспомнилась фраза из Евангелия, услышанная когда-то в детстве в деревенской церкви: «Низвергниша в бездну и ангелы Господни подхватят тебя…»
Тело девочки казалось выточенным из слоновой кости. Она стояла совершенно неподвижно, глядя вверх, туда, где зиял крошечный разрыв в темно-синих сплошных облаках, и там, над облаками, что-то жемчужно розовело – то ли рассвет, то ли закат. Отблеск этого утренне-вечернего света блестел в ее отчетливых зрачках. В одной руке она держала своего заводного песика, в другой – знакомый парторгу узелок.
Но Избушка мчалась куда-то, и девочка вместе со всеми своими атрибутами быстро уменьшалась и таяла в темной синеве небес. Вскоре видна была лишь золотая искорка, горящая на золотой шапке. Потом и она погасла.
Глава 25
Партизанщина
Поручик нарезал хлеб, положил малосольные огурцы на тарелку.
Дунаев, чистый после бани, гладко выбритый и причесанный, в свежей русской рубашке, сидел за столом.
- Шел я как-то по дороге и увидел хуй,
- Это нам товарищ Ленин шлет воздушный поцелуй, –
продекламировал Поручик, подражая едко-слащавому голосу Бакалейщика, затем подмигнул Дунаеву. Тот потер голову обеими руками, повернул голову сначала вправо, потом влево. Шея почему-то плохо двигалась и казалась онемевшей. Во рту царствовал какой-то странный привкус, довольно приятный, как от земляники. Однако ужасно хотелось есть. Дунаев схватил с тарелки огурец и стал жадно жевать. Вкус восхитительный. Съел второй огурец, третий. Даже не заметил, как тарелка опустела. Холеный заботливо пододвинул ему дощечку с нарезанным черным хлебом и миску с маринованными грибами. Дунаев все это тут же съел.
– Вижу, нагулял ты в Крыму аппетит, – сказал Поручик. – Оно и понятно: в море накупался, на солнце повалялся. Хорошо отдохнул-то?
Парторг, уже привыкший к «юморку» Холеного, кивнул и ответил, дожевывая хлеб:
– Да, отдохнул хорошо. Даже потеть перестал. Только проиграли мы сражение-то. Узелок с нашими моряками у девчонки остался. У феи.
– Во-первых, не «мы проиграли», а ты проиграл, – язвительно оборвал его Поручик. – Два раза ты получал в руки Узел и два раза терял его. Считай, два Узла на Большом Сгибе завязал. Или, иначе говоря, Морской Узел, двойной. Это тебе, парторг, еще аукнется. Но и ИМ аукнется тоже, не беспокойся. Убивающий домик ежели кто в небесах увидит – не жилец он на этом свете. Поэтому этот домик летает там, где гибель всему. Ну да ты, не будь дурак, по нему Избушкой хрястнул. Избушка-то посильнее будет. Потому как Доска супротив Бревна – не воин. А потом говорят, кто внутри Убивающего домика побывает, тот вообще никогда не умрет. Это как внутри Смерти самой побывать, то потом уже никакая смерть не возьмет.
– Что же, я теперь никогда не умру? – спросил Дунаев. – Я же внутри домика был, даже чай там пил, с печеньем.
– А может, и не умрешь. Кто ж тебя знает? Хитер ты, Дунай. Хитер, как сом придонный. – Поручик погрозил ему узловатым пальцем.
Дунаев вовсе не чувствовал, что уж так он в самом деле «хитер», но слышать это ему было приятно.
«Да и все, кто в Севастополе сражался, теперь бессмертны, потому как они тоже внутри домика были, в Узле…» – подумалось ему.
– Для кого сражение, а для тебя – курорт, – сказал Поручик, помешивая в чугунке, где что-то варилось (судя по запаху, щи). – Вот отдохнул, теперь пора за дела приниматься. Работать надо.
Состояние Дунаева было далеко не отдохнувшее, однако он самоотверженно выпрямился и сказал:
– Я готов. Говори, чего делать надо.
– Говори, говори!.. – проворчал Поручик. – Вот щей поешь. – С этими словами он налил Дунаеву в глубокую тарелку горячие, дымящиеся щи.
Несмотря на намеки Поручика, что вот, дескать, сейчас что-то начнется, какая-то якобы «важная работа», потекли пустые, ничем не заполненные дни. Шли затяжные дожди, небо постоянно было затянуто тучами. Из Избушки они почти не выходили, разве что несколько раз парились в бане. А обычно сидели в горнице, причем Поручик в основном читал газету. Иногда он начинал рыться в кладовке, где у него хранились, по-видимому, неисчислимые припасы, и приносил оттуда, с гордым и значительным видом, какую-нибудь пустячную редкость – старую банку монпансье, или окаменевшие цукаты, или коробку хороших, дорогих папирос, выпущенных в продажу около 1924 года и настолько пересохших, что, куря их, Дунаев думал, что курит пыль. Поручик обучал Дунаева пускать колечки. Вообще он учил его множеству вещей – готовить еду, плотничать (в сенях был поставлен стол специально для плотницкого и столярного дела), чинить кастрюли и старую утварь, набивать пухом подушки и перины, задавать корм домашним животным – свиньям, кроликам и прочей живности.
– Вот раздобуду кой-какого матерьяльца и научу тебя, голубчик, шапки шить! – весело говорил Поручик, сноровя ужин при ярком свете печки и керосиновой лампы. Парторг сидел за столом и старательно прилаживал пуговицу к пыльнику.
«Так я скоро совсем бабкой стану! – думал тоскливо Дунаев. – Что ж это такое? Наверно, у Поручика все в голове перевернулось, раз он Севастопольский бой курортом называет, а всю эту кухню – работой и делами! Черт бы его побрал совсем! А впрочем… Может, это он меня так перещелкиваться учит? Переключаться? Чтобы не была голова забита только войной, чтобы мог отвлечься на мирный труд! Но все-таки неясно что-то… Война-то идет!»
– Поручик, расскажи, что на фронтах? Как боевая обстановка? – не утерпел парторг после ужина, когда Холеный, по обыкновению, раскрыл газету. Холеный поднял на него светлые глаза.
– Обстановка по сноровке! – весело отвечал он. – А я было, грешным делом, подумал, что уж совсем ты войну забыл. Ан нет. Еще гуляет удаль-то в буйной головушке, мысли на войну сворачивает. Воин, воин ты все-таки, сто хуев тебе в тачку! Ну ладно. Где война, там и солдат. И вот тебе задание. Кора нужна. Береста. Буду тебе показывать, как берестяные туесочки мастерить. Найди березу потолще, да только отдирай кору большими, широкими полосами, и побольше, ебать – не услышать! С богом!
И тут Поручик достал мешок, широкий нож, скребок, варежки из кожи и все это вручил Дунаеву.
…Темный лес стоял, наполненный влагой, вода хлюпала под болотными сапогами, крупными каплями обдавало парторга, когда он задевал еловую или осиновую ветки. Был поздний вечер, но Дунаев отлично видел в темноте особым, «ночным зрением». Вот и первая береза. Дунаев стал сдирать со ствола мокрую кору, она поддавалась плохо, нож срывался со скользкой белизны, несколько раз повредив варежку. Ему приходилось помогать скребком, но часто он просто отрезал в этом месте кору, не отодрав целой полосы. Все же кое-как он снял несколько приличных полос, сложил их в мешок, уже намокший от влаги, и в унынии отправился дальше. Так он и двигался от березы к березе, пока не увидел вдалеке какой-то странный, мерцающий, красноватый огонек. Парторг так и застыл. «Приближение», – подумал он и увидел среди стволов костер под навесом из еловых разлапистых веток, сквозь которые шел дым. Больше ему ничего не удалось различить – заслонял лес, мешая увидеть сидящих у костра. «Фронт далеко, на востоке, здесь совсем тихо. Кто ж тут по лесам шатается, костры жжет?» – удивился он. Вдруг в памяти отчетливо воскресло: он висит на сосне, сверху из кроны что-то орет Поручик, ветер раскачивает ветви, так что кажется: вот-вот послышится свист падения. И вот с этой головокружительной и опасной высоты он вдруг видит в едкой зелени леса полянку, небритых людей с автоматами, которые волочат по земле упирающееся розовое тело свиньи. Партизаны!
Недалеко от того места, где Дунаев бессмысленно столбенел и корчился, действительно располагались землянки небольшого партизанского отряда, которому суждено было увековечить себя благодаря трилогии одного писателя, написанной много лет спустя.
Известно всем, кто читал эту трилогию, что командовал отрядом Ефрем Яснов. Из-за затяжных дождей боевые действия отряда уже несколько дней как были почти полностью парализованы. Бойцы отсиживались в землянках. Каждый вечер Ефрем Яснов выходил из своей землянки и стоял несколько минут под дождем, вслушиваясь в звуки мокрого леса. Его поразительно острый слух неизменно улавливал нечто, исходящее откуда-то с юго-западной стороны. Это был еле-еле проступающий неопределенный мелкий звуковой хаос. Казалось, что кто-то покрикивает, шепчется и как будто глубоко вздыхает, словно во сне. Яснов знал лес. Он хорошо знал жизнь его шумов: эти странные ночные эффекты, звуки-фантомы, порождаемые ветром, водой, прихотями рельефа, эхом и причмокиванием болот. Звуки-обольстители, складывающиеся в фиктивные сигналы, ложные крики о помощи, в шорох отсутствующих врагов. И все же, хотя он знал все это, как это знает каждый партизан, все же это тонкое подтекание мелкой звуковой гадости с юго-западного края тревожило его. Тревога нарастала от вечера к вечеру, пока однажды он вдруг не услышал где-то в глубине леса мужской крик. Можно было различить слова: «Вафел! Вафел! Бабушка елдовая!» – и какие-то другие ругательства. Немедленно были высланы люди с оружием. После нескольких часов осторожных поисков они нашли в пологом овражке человека. Сначала они даже не заметили его: он лежал неподвижно, приткнувшись к черному трухлявому пню, и был с ног до головы настолько покрыт грязью, что его трудно было отличить от мокрой, разбухшей земли. Затем он зашевелился. Его подняли. Под слоем грязи угадывался человек в городской одежде, одетый во что-то вроде дождевика. На груди болтался облепленный грязью бинокль. Человек был без сознания. Глаза держал закрытыми, на вопросы не отвечал и только невнятно бормотал и глубоко вздыхал.
Его принесли в лагерь, положили в одной из землянок. Яснов и партизанский врач Коконов осмотрели его, но поняли только, что человек, по всей видимости, умирает. Попытались спасти его. Растирали тело водкой. Коконов сделал укол пенициллина и на всякий случай еще один – морфия. Коконов был врачом-самоучкой и лечил, что называется, «с плеча». Результаты, впрочем, бывали хорошие. Через два дня, увидев, что пациент жив, Коконов вколол ему феномин, после чего больной смог встать и явиться на допрос в землянку командира.
За самодельным столом сидел Яснов, рядом крутил самокрутку замполит Захаренков. У полевого телефона дежурил Терентьев, бывший сельский учитель. Коконов, даже не снимая грязного медицинского халата, одетого поверх униформы, развалился в кресле, неизвестно какими судьбами занесенном в лесную глушь.
Дунаев заговорил возбужденно, не дожидаясь, пока ему станут задавать какие-либо вопросы. Первые его слова были более или менее отчетливые, однако затем внятность ушла из его речи. Сбоку, на деревянной доске, были разложены вещи, найденные у него: мешок с берестой, скребок, нож, кожаные варежки, бинокль.
– Ну, что тут гадать, командир? – сказал Захаренков, как будто продолжая прерванный разговор. – Все же ясно. Человек свой, русский. Видимо, был контужен тяжело. Надо его выходить, а потом уже разбираться.
Осторожный Терентьев сказал, что, хотя, конечно, надо выходить человека, однако же оставлять его без охраны невозможно, поскольку никто не знает, чего от него можно ожидать.
– Да вот Алексей Терентьевич, – указал Яснов на Коконова. – Он же все равно будет с ним возиться, вот пусть и присматривает. Забот у него сейчас особых нет, раненых нет. У вас, товарищ Коконов, личное оружие при себе?
– А как же! – ухмыльнулся Коконов, отвернул полу грязного белого халата и похлопал по блестящей кожаной кобуре маузера.
– Вот и отлично, – кивнул Яснов. – Этот человек на вашем попечении. Не спускайте с него глаз.
Дунаев хотел говорить, он хотел много, много сказать, но его больше не стали слушать, отвели обратно в «санаторную» землянку, где Коконов размашисто, и как будто не глядя, сделал ему укол снотворного, после чего куда-то ушел.
После укола Дунаев провалился в пустой черный сон без образов и событий и через неизвестное время проснулся в темноте. Он по-прежнему лежал в землянке; видимо, наступила ночь и сюда не проникало ни лучика. Пахло землей и сыростью. Затем он услышал, что кто-то осторожно входит в землянку, стараясь ступать как можно тише. Послышался звук раскрывания шкафчика и легкое позвякивание. Дунаев включил «ночное зрение». В глубине землянки кто-то копался в аптечке Коконова, аккуратно перебирая лекарства. Дунаеву почудилось что-то знакомое в этой согбенной фигуре, одетой в ватник. Парторг узнал Поручика. Тот был в очках.
– Атаман! – воскликнул Дунаев от неожиданности. – И ты здесь?
– Не ори! – шепотом осадил его Поручик. – Не видишь, что ли, что я ворую лекарства у товарища Коконова, еби его земля травой. Мне тут кое-что может даже очень пригодиться. Не зря же тебе здесь торчать. Кстати, изволь, голубчик, не распускать язык: мне вчера пришлось специально на тебя Косноязычную Помеху настраивать, чтобы ты в штабе у Яснова лишнего не наболтал. А то распустил тут, понимаешь, нюни: «Ребятушки», «родные», «братишки» и прочее. Не хватит ли, Дунаев, соплей?
Дунаев, несколько оторопевший от непривычной резкости Поручика, привстал со своего ложа и сделал несколько шагов. Он чуть не упал. Ноги его не слушались, и вообще он чувствовал себя совсем разваливающимся. Память отказывалась воспроизводить события последних дней. Он стал судорожно тереть лоб, словно надеясь высечь из него искру просветления.
Дунаевым теперь владело ощущение, что тело его упразднено, а на его месте существует одинокий набор волшебных умений, приемов и техник – результат обучения у колдуна Холеного. Все эти «приближения», «перескоки во времени», «просачивания сквозь стены», три добавочных вида зрения («исступленное», «ночное» и «кочующее»), все эти «летания» и «прыжки», все эти «боевые изыски засранной древности» – все это существовало теперь на месте его исчезнувшего сознания, действовало помимо его воли; это был маленький, до боли смешной ад щекочущих друг друга умений. Стоит ли, впрочем, употреблять слово «ад» в случае, когда страдания отсутствуют? «Приближение» теперь набиралось, когда хотело, и каждый шаг казался прохождением сквозь стену, хотя никаких стен не было.
«Одной смерти не бывать, а трехсот не миновать», – пролепетала Машенька, видимо, чтобы подбодрить Дунаева. Поручик же не обращал на него ни малейшего внимания: придерживая одним пальцем очки, которые висели на полусгнившей веревочке, сделав чрезвычайно серьезную и сосредоточенную мину, он копался в лекарствах. Некоторые пузырьки и коробочки с ампулами он сразу прятал в карман ватника, другие подолгу рассматривал, поднося к самым глазам, затем осторожно ставил на место.
– Это же наши… наши… партизаны, – наконец выдавил из себя парторг. – Как же можно по-подлому вот так пиздить лекарства? У тебя что, атаман, совести нету? Они же в тылу у врага. Борьба нелегкая, и так живут в землянках, как нелюди. А если заболеет кто или ранят кого? Врач лекарств хватится, а их нет… И так небось все на счету. Что он будет делать?
– Коконов-то? – усмехнулся Поручик. – Что он будет делать, спрашиваешь? Да то же самое, что он сейчас, в эту секунду, делает. Да и вообще, какой он, в пизду, врач? Был здесь у Яснова в отряде хороший врач, Арзамасов, но его немцы убили. А Коконов – это не врач, даже совсем… далеко не врач. У него один взгляд – в сторону Черных. Слыхал, небось, про Черные деревни?
– Что-то слышал, – ответил парторг. – Но только не понимаю я: этот Коконов, он распиздяй, что ли? Ему же командир приказал с меня глаз не спускать, а он сделал укол и смотался куда-то.
– Ну ладно, покажу тебе, куда Коконов ходит, – рассмеялся Поручик. – Вскакивай мне на плечи.
Поручик легко вскинул Дунаева себе на плечи, предварительно привязав ему к спине и животу по одному сложенному одеялу. И они «поехали». Плавно они выскользнули из землянки, проехали буквально в двух шагах от вооруженного патруля и понеслись в лес, постепенно набирая скорость. Поручик именно не шел и не летел, а ехал, словно по невидимым рельсам. Шел проливной дождь, но на них не попадало ни капли. Поручик мчался по прямой, не разбирая дороги, не огибая деревьев, проходя прямо сквозь стволы, причем Дунаев каждый раз, не ощущая материальности деревьев, тем не менее чувствовал острый вкус древесины во рту. Они развили такую скорость, что лес, ночь и ливень образовали нечто вроде беспросветного свистящего туннеля, по которому совершалось их скольжение. Вдруг впереди, в темноте, замаячило светлое пятнышко. Холеный стал сбавлять скорость. Постепенно стал виден белый халат человека, пробирающегося сквозь лесные заросли. Без сомнения, это был Коконов. В луче «ночного зрения» он был различим в мельчайших деталях: мокрый до нитки халат, сапоги, облепленные комьями глины, гимнастерка под халатом, пересеченная крест-накрест портупеями, прилипшие ко лбу волосы, с которых капала вода.
Читавшие знаменитую трилогию, конечно, помнят странную судьбу врача-самоучки, одну из многих судеб, сплетавшихся с другими в партизанском лесу. Им известно лучше, нежели Дунаеву, о том, кто таков Коконов, кем он был и кем он будет. Они знают о том, как он самоотверженно спасал крестьянских детей в охваченных эпидемией деревнях. Знают о его тайной ненависти к доктору Арзамасову, и о том, как он целовал босые холодные ноги этого старого врача, когда тот уже висел в петле. Знают они и о том, что Коконову предстоит попасть в плен к немцам, стать предателем и власовцем, воевать против родного народа в рядах РОА и погибнуть от руки советского солдата в самом конце войны. Однако то, что увидел Дунаев, подглядывая за Коконовым, читателям знаменитой трилогии неизвестно.
Врач-самоучка, видимо, хорошо знал дорогу, во всяком случае, он шел по ночному лесу достаточно уверенно, раздвигая кусты, находя одному ему ведомые приметы своего пути. Поручик с парторгом на плечах бесшумно следовал за ним. Дождь внезапно кончился, и лес стал редеть. Через какое-то время они вышли к деревне. Такой деревни Дунаеву еще не приходилось видеть, однако он сразу понял, что это одна из тех «черных деревень», о которых он слышал впервые еще от Волчка. Даже удвоенное (его и Поручика) «ночное зрение» не могло высветить тот абсолютно плотный мрак, из которого были сложены избы, плетни, заборы. Безлунная ночь посветлела по сравнению с мраком этой деревни и стала похожей на чернила, разбавленные водой. Деревня казалась вырезанной из черной бумаги. В остальном она ничем не отличалась от других деревень: видны были силуэты обычных изб, печных труб, виднелся колодец-журавль. На заборе четко вырисовывался спящий петух, напоминающий кусок угля. Фигурка в белом халате подкралась к одной из изб.
– Глаша! Глашенька! – тихонько позвал врач. Затем раздался стук камешка, ударившегося о стекло. Было слышно, как кто-то осторожно отворяет окно, брякнул ставень. Девичий голос спросил шепотом:
– Алеша, это ты?
– Я, Глашенька.
– Сейчас, погодь, голубчик, я только косынку наброшу.
Через минуту послышался шорох платья, снова брякнул ставень – от силуэта избы отделился силуэт девушки. На самом деле это был не силуэт – просто девушка, точно так же как и изба, состояла из абсолютно плотного мрака.
Белая фигурка Коконова слилась с черной фигурой девушки в объятии. Послышался звук поцелуя.
– Глашенька, любимая моя, еле дождался свидания, так все мучился, все успокоиться не мог! – страстно прошептал Коконов.
– Тише, тише, отца с матерью разбудишь, – испуганно зашептала девушка в ответ. – Пойдем лучше уже, я цветов нарвала.
Девушка показала врачу силуэт букета. Тот упал на колени, стал целовать ее руки: «Я так скучал… – послышался его шепот. – Я скучал по тебе всю жизнь. В детстве у меня была любимая черная курица. Я ходил за ней на цыпочках. А потом… потом в школе… учитель вызвал меня к доске… И я ничего не смог ответить ему, понимаешь?»
– Алешенька! Родной мой! Не трави ты так свое сердце, я ведь тоже переживаю, но терплю ведь, виду не подаю. Ну, пойдем уже, а то мои старики с первыми петухами подымаются, боязно мне домой к рассвету не вернуться.
Обнявшись, они пошли куда-то. Поручик следовал за ними, держась так близко, что Дунаев чувствовал аромат, исходящий от большой охапки свежесрезанных цветов, которые несла девушка. Увидеть цветы было невозможно – они были совершенно черные и сливались с девушкиными руками и платьем.
Они прошли сквозь деревню, затем миновали перелесок и стали спускаться во что-то вроде низины или овражка. Внизу было нечто, напоминающее поле, слегка заслоненное низкими деревьями. Деревья постепенно расступались, и Дунаев вдруг увидел, что все поле занято колоссальным изображением воина-партизана. Изображение было сделано из земли в виде рельефа. Парторг не мог поверить своим глазам, однако ошибиться было невозможно: огромный земляной партизан в ушанке и тулупе, с автоматом наперевес, был распластан по поверхности поля.
Легкое свечение лежало, словно мерцающая роса, на клубнях земли, насыпных холмиках и грядах, из которых состояло изображение партизана. Дунаев наладил канал телепатической связи с Поручиком (какой-то «технический гений бреда» подсказывал ему, что этот канал проходит через нежное среднее ухо Машеньки) и спросил: «Что это?»
Поручик ответил двусмысленно: «Кое-кто говорил мне, что памятники изготовляются заранее. Их появление опережает подвиги, увековечить которые они призваны. Вначале они ненавязчивы, затем напоминают старинные поделки, затем начинают походить на явления природы или на аномалии рельефа. В конце концов пористый камень или зацелованный гранит замещает собой возбужденную мякоть этих монументальных тел, а степенное почитание потомков приходит на смену случайным радениям предвкушающих. Тех, что, если так можно сказать, держат нос по ветру».
– А как же немцы? – поинтересовался Дунаев. – Мы же в глубоком тылу у них. Как же они не видят, что ли, этого? Должны же увидеть, хотя бы с самолетов?
– Немцы к Черным деревням не ходят и не летают над ними. Да и как над ними полетаешь? Ты посмотри вверх – сплошная земля. Ты разве не заметил, как мы к деревне подошли, так дождь сразу кончился, а деревья сразу ниже стали и чернее. Это потому, что здесь земля сама под себя заходит, как в заворотных сказах сказывается.
Дунаев задрал голову вверх и действительно увидел над собой земляной слой. Кроме этого увидел еще нечто странное: в земле сверху была вырыта кабинка, напоминающая квадратную могилу. В ней гнездился человек в кожаной куртке и кепке. В руках он держал кинопроектор, из которого и исходил тот зыбкий и липкий свет, покрывающий фигуру Партизана.
– Это кто? – спросил Дунаев «по каналу».
– Это Кинооператор, – ответил Поручик и прибавил малопонятное: – Надобно будет и нашей внученьке посмотреть, хотя бы и возвратным глазком, на ту кашу, которую мы все тут завариваем.
Коконов и Глашенька опустились на колени у огромных ступней Партизана и стали раскладывать на его ногах черные, словно бы нарисованные тушью, цветы. Затем, взявшись за руки, они медленно пошли по телу Партизана. Дойдя до его груди, где распахивался овчинный тулуп, образуя глинистый овражек, они легли на землю и обнялись. Объятия их становились все более и более страстными, пока не перешли в совокупление. Коконов в своем халате почти сливался с мерцающим фоном, зато Глашенька виднелась отчетливо (свет, падающий на ее тело, поглощался мраком), однако казалась расчлененной на несколько кусков, так как распластавшийся халат Коконова прикрывал середину тела.
Врач-самоучка, которому в будущем надлежало стать предателем, а затем трупом, и девушка, относительно которой никто не знал, предстоит ли ей смерть, сливались в страстной любви на груди рыхлого изваяния. Дунаев чувствовал, что от их страсти в окрестных лесах и овражках накапливается и растет мощное непонятное возбуждение. Это возбуждение в результате разразилось криком как бы тысяч голосов, раздавшимся со всех сторон. Казалось, что кричат невидимые толпы, сгрудившиеся под поверхностью мха, на дне болот, у тайных грибниц и корней. Исступленный крик поднимался к земляному потолку. Орали:
– ДАВАЙ КИНО!
Дунаев вдруг ощутил (с тем головокружением, какое бывает, когда во сне переворачивается пространство), что прямо под ними находится колоссальный кинозал, а они, как мухи, висят на обратной стороне экрана, покрытого грязью.
– Под нами кинозал! Под нами кинозал, еб вашу мать! – заорал парторг, изо всех сил вцепляясь в шею Поручика, чтобы не упасть вбок.
– ДАВАЙ КИНО! ДАВАЙ КИНО! – гремели окружающие лощины, леса, ямы и болота.
Сверху, в ответ на это, застрекотал аппарат, и сквозь все тело Партизана, сквозь халат Коконова заструилось дрожащее черно-белое изображение. Крик утих. Воцарилась тишина, наполненная только стрекотом проектора, стонами девушки и гулкими звуками поцелуев.
Это были документальные кадры, посвященные партизанской борьбе в русских, украинских и белорусских лесах. Дунаев увидел множество суровых людей с автоматами и винтовками, пробирающихся по лесным тропам, увидел взлетающие на воздух мосты, увидел, как минируют железнодорожное полотно и как немецкие товарняки сходят с рельсов, как сталкиваются и опрокидываются вагоны. Затем все перекрыл огромный образ Родины-Матери с плаката «Родина-Мать зовет», он наслоился на полевое тело Партизана, и теперь казалось, что уже не мужчина, а суровая женщина бежит с автоматом наперевес.
– Вот она, Партизанщина! – с гордостью вымолвил Поручик, указывая Дунаеву широким жестом на поле.
Вслед за плакатным изображением по полю заскользили слова. Проекции огромных букв расплывались и скользили по земляным кочкам, рытвинам и буграм. Дунаев читал и повторял прочитанное, беззвучно шевеля губами:
«…в целях нарушения движения по железным дорогам и срыва регулярных перевозок в тылу врага устраивать всеми способами железнодорожные катастрофы, подрывать железнодорожные мосты, взрывать или сжигать станционные сооружения, сжигать и расстреливать паровозы, вагоны, цистерны на станциях и разъездах. При железнодорожных крушениях уничтожать живую силу, технику…»
Глава 26
На подступах к Москве
- Ты видишь: в тех местах свирепствует судьба,
- И сердце цепенеет и крошится.
- Но держит всех незримая Скоба,
- Что в коврике зеленом копошится.
- Не вытравить тот сладкий липкий след
- И эти знаки полудетской ласки,
- Что навсегда останутся, как бред,
- Как в темноте рассказанные сказки.
- Невинность тайн, теснящихся вовне.
- Сортира сон, посыпанного хлоркой.
- Невинность грязи, что уснет к зиме,
- Подернута сверкающею коркой.
Да, несмотря ни на что, выпал снег. Уже несколько недель он пытался овладеть лесом, но снова и снова возвращался едкий теплый ветер, и снег превращался в дождь, размывающий в грязь робкие снежные накопления. И вот наконец ударили настоящие морозы и снег расположился в лесу полноправным хозяином. Он укрыл деревья и землю под деревьями, заботливо укутал все заветные тропинки.
После посещения Черных деревень Поручик, вопреки ожиданиям парторга, не отвез его в Избушку, а вернулся с ним обратно в партизанский лагерь, где и оставил на прежнем месте в «санитарной» землянке.
– Будь покамест здесь, – сказал он, прощаясь. – Ты же все хотел, помню, партизанский отряд сколотить. Вот тебе, детка, отряд – поиграйся малость, чтобы силенок поднабрать для Великой Битвы. Великая Битва подступает, надо встретить ее достойно, поклониться ей в пояс, поднести, что называется, угощеньице. И самому быть к ее приходу, как говорят,
- Смазанным, заверченным,
- Пересоленным, перченым.
Только вот… (тут Поручик лукаво зажмурился) ты все хотел организаторской работой заняться. А тут, в отряде, не знаю, будет ли тебе работа. Здесь все вроде бы есть: и командир неплохой, и замполит. Ну да ты, главное, вперед не лезь и не болтай. Усек? Не разводи, голубчик, никакой пропаганды. Здесь и без тебя все распропагандированные. А спрашивать тебя никто ничего не будет – об этом уж я постараюсь. А Черные деревни не забывай, я их тебе не зря показал. Если встанет вопрос: «Где спрятаться?» – то это лучшее место. Избушка-то, знаешь ли, место лиловое, ненадежное, а Черные деревни не подведут: туда за тобой не только никакие немцы, но даже ОНИ не полезут. А люди, что там живут, – люди простые, русские. Может быть, тупее немножко, чем в других местах, но душевные, хлебосольные. Так что у них всегда отсидеться можно. Только глаза лучше тряпкой завязывать. А то от этого мрака может зрение испортиться, придется к врачу за очками бежать.
Сказав это, Поручик ушел, а парторг прилег на свое ложе, устланное овчиной, накрылся полушубком и задремал.
Через несколько часов его разбудил Коконов, который щупал ему пульс. Убедившись, что пульс у пациента нормальный, Коконов не стал применять более никаких средств и сам завалился спать в другом конце землянки.
…Утром Дунаев, посвежевший и бодрый, вышел из землянки на белый свет и умылся из рукомойника, привязанного к стволу дерева. Сквозь ветки пробивалось солнце, ярко сверкал в его лучах свежевыпавший снег. Дунаев растерся снегом, ощущая себя заново родившимся.
– Вот это дело! Это солдатик, мать твою! – услышал он голос за спиной. Повернувшись, парторг увидел старого партизана – деда в ушанке и тулупе с автоматом наперевес, довольного тем, что он наблюдал.
– Как звать-то, милок? – ласково спросил дед.
– Володей звать, Дунаев. Парторгом был до войны, – охотно отвечал Дунаев, надевая гимнастерку. – А тебя как величать?
– А я дед Савва. Ну, пора тебе покушать чего-нибудь. – И дед повел парторга в другую землянку, где дал ему хлеба, сала и картошки.
После завтрака Дунаеву выдали кое-какое оружие.
– Будем сегодня минировать, Володя. Ночью поезд должен идти со стройматериалами. На нем и полк пехоты едет, на фронт. Свежие фрицы на подмогу своим идут. Ну да не дойти им до своих. – И дед, рассмеявшись, закашлялся старческим смехом.
Они собрали все необходимое, взвалили ящики с минами за спину и углубились в густой, беспросветный лес. Пройдя по прямой несколько километров, вышли к обрыву над рекой. Через реку, справа от них, к северу, проходил железнодорожный мост. Отсюда железная дорога шла прямо на Москву, через Смоленск и Минск.
Дед Савва сделал Дунаеву знак, приложив палец к губам. В конце моста, на другой стороне реки, расхаживали взад-вперед четыре немецких солдата в касках и с автоматами, в длинных зимних шинелях. Они останавливались при встрече, похлопывали друг друга по спине толстыми рукавицами и снова расходились к перилам моста. Иногда они озирались по сторонам, в том числе и в ту сторону, где сейчас хоронились партизаны. Дед Савва прошел еще немного к началу моста, присел под ель и позвал Дунаева взмахом руки: «Возьми кирку и мину. Надо, брат, перебежать мост и с той стороны залезть к рельсам поближе. Выкопать ямку и мину схоронить. Засим обратно вертайся. Я буду с ящиком ждать и с этой стороны мину поставлю. Ну, беги, сынок…» Прошептав все это на ухо парторгу, Савва перекрестил его, поцеловал в лоб и подтолкнул к мосту. Все чувства Дунаева обострились, он, пригнувшись, схватил кирку и мину и нырнул в чащу. Затем он выполз на мост и лег посередине между рельсами. Прямо под рельсой он вырыл углубление, куда заложил мину. На другой стороне реки издалека раздался крик, один из мостовых стражей тоже что-то крикнул, как бы в ответ. Приподняв голову Дунаев увидел, что солдаты убежали. Он слез с моста и подбежал к деду Савве, только что заложившему мину. Вместе они подняли ящики и вышли на мост. Со страшной быстротой они обмотали рельсы проволокой, присоединенной к минам, и заложили штук двадцать мин, чуть ли не до середины моста. Они едва успели добежать до сторожки в начале моста, как послышались крики и топот. Вслед за этим можно было различить гудок далекого поезда. Партизаны спрятались в сторожке и выглядывали в щелку, как бегут немецкие солдаты. Вместе с теми, кто сторожил мост, были еще два солдата и офицер. Раздались выстрелы. Стреляли по ним. Но было уже поздно. Фигурки бегущих солдат и вынырнувший на мост паровоз – все это существовало в последний раз рядом с той минутой, когда вспыхнуло красное солнце. Огонь и дым взметнулись и полетели во все стороны…
Было ясно, что гитлеровцы вышлют карательные силы и прочешут всю местность вдоль железной дороги. Поэтому решили идти к Минску, на юго-запад – к следующему мосту. Полдня ушло на сборы, землянки замаскировали так, чтобы немцы не смогли найти. Вечером, когда ярко-красное солнце бросило в лесу глубокие синие тени, отряд вышел в дорогу. Шагали гуськом.
Сначала навестили одну старую лыжную базу. Базу охраняли белорусы, бывшие на службе у фашистов. Партизаны, обмотанные белыми простынями, бесшумно подкрались и схватили полицаев. Ни слова не сказав, их удавили, трупы повесили на березах. Затем отомкнули склад, встали на лыжи и пошли быстрее. Глубокой ночью сделали короткий привал. Каждый отпил по глотку из фляги со спиртом, съел по галете, отобранной у немцев, выкурил по самокрутке. Хотелось спать, но нельзя было. Встали и побежали дальше. Двигались быстро. Дорогой удалось взорвать еще два железнодорожных моста, сжечь и расстрелять три полицейских участка, совершить нападение на транспортную колонну, взорвать две водонапорные башни.
Из Польши вышла специальная дивизия СС, обученная вести карательные экспедиции в зимних условиях. Она координировалась с другой, Минской дивизией. Чтобы не попасть в окружение, отряд ушел к северу, буквально прошмыгнув под носом у врага. Партизаны шли быстро, вскоре были уже далеко и теперь повернули к западу, чтобы обогнуть Минск и направиться другим путем к северу, на старые места. Отряд был хорошо вооружен и обладал всем необходимым для выживания. Местное население помогало им, доставляя продовольствие, обманывая и дезориентируя немцев. К тому же партизаны часто захватывали немецкие склады и арсеналы. Отряд уничтожал все, что мог, и продвигался, оставаясь неуловимым. Не давая ни себе, ни немцам передышки, они предприняли несколько довольно крупных диверсий в районе Могилева.
У Дунаева в сознании уже много дней стояла головокружительная, но однообразная картина – мелькающие стволы, еловые ветки, концы лыж с загнутыми вверх концами, снег и снег… Он забыл о жизни, ел и спал автоматически, действовал четко и безукоризненно. Порой, на привале, ему хотелось вступить в политический спор с замполитом Захаренковым (в Дунаеве просыпался парторг), но он помнил о наказе Поручика, держал язык за зубами, шутил и сплевывал после самокрутки.
Дунаев все шел и шел на лыжах, погруженный в глубокую внутреннюю летаргию, словно бы ожидая какого-то толчка, ожидая знака для очередного пробуждения. Ели по обеим сторонам лыжни стояли огромные, до самого бледного неба, покрытые толстыми шапками снега. Тишина замораживала мозги, только равномерный скрип лыж и бегущая впереди фигурка с автоматом за спиной – больше ничего не заполняло цепенеющей пустоты.
«Что же происходит на фронте?» – пробежала боковая, слабая мысль в сознании парторга. Он не знал этого. Фронт был далеко.
А между тем наступление на Московском направлении нацисты готовили как «генеральное», решающее. Для сокрушительного удара по советским войскам, стоявшим на пути к Москве, фашистское командование сосредоточило в трех ударных группировках три полевые армии, действующие по трем направлениям. Три танковые группы поддерживались большими частями усиления – всего 77,5 дивизии (более 1 млн человек), почти 14,5 тыс. орудий и минометов, 1700 танков. Поддержку сухопутных войск с воздуха осуществляли 2-й воздушный флот и 8-й авиационный корпус, имевшие 950 самолетов. Войсками командовали генерал-фельдмаршалы Бок, Клюге, генералы Штраус, Гудериан, Гот и другие.
К концу сентября немецко-фашистская группа армий «Центр» закончила все приготовления к операции. Мощной группировке врага советское командование могло противопоставить значительно меньшие силы и средства. Западный, Резервный и Брянский фронты, во главе которых стояли генерал И. С. Конев, маршал С. М. Буденный и генерал А. И. Еременко, имели 95 дивизий (около 850 тыс. человек), 780 танков, 545 самолетов и 6800 орудий и минометов. Первой операцию «Тайфун» начала южная ударная группировка противника. 30 сентября она нанесла удар по войскам Брянского фронта из района Шостка-Глухов в направлении на Орел и в обход Брянска с юго-востока. 20 октября перешли в наступление остальные две группировки из районов Духовщины и Рославля. Их удары были направлены по сходящимся направлениям на Вязьму с целью охвата главных сил Западного и Резервного фронтов. В первые дни наступление противника развивалось успешно. Ему удалось выйти в тылы 3-й и 13-й армий Брянского фронта, а западнее Вязьмы – окружить 19-ю и 20-ю армии Западного и 24-ю и 32-ю армии Резервного фронтов.
Глубокие прорывы танковых группировок врага, окружение ими значительных сил трех фронтов, незаконченность строительства рубежей и отсутствие войск на Можайской линии обороны – все это создало угрозу выхода противника к Москве.
В ночь на 5 октября Государственный Комитет Обороны принял решение о защите Москвы. Главным рубежом сопротивления была определена Можайская линия обороны, куда срочно направлялись все силы и средства. Тогда же было решено сосредоточить усилия всех партийных и советских органов, общественных организаций на быстрейшее создание новых стратегических резервов в глубине страны, их вооружение и подготовку для ввода в сражение.
Для уточнения фронтовой обстановки и оказания помощи штабам Западного и Резервного фронтов в создании новой группировки сил для отпора врагу в районы событий прибыли представители Государственного Комитета Обороны и Ставки: В. М. Молотов, К. Е. Ворошилов, А. М. Василевский. Они направили на Можайскую линию из числа отходивших войск до пяти дивизий. Ставка приняла меры по переброске сил с других фронтов и из глубины страны. С Дальнего Востока к Москве спешили три стрелковые и две танковые дивизии.
Десятого октября Государственный Комитет Обороны по предложению группы военных сосредоточил командование Западным и Резервным фронтами в одних руках. Их войска были включены в Западный фронт, во главе которого был поставлен Г. К. Жуков, командовавший до этого Ленинградским фронтом. Членом Военного совета фронта оставался Н. А. Булганин, начальником штаба фронта – В. Д. Соколовский. Было принято решение построить на непосредственных подступах к Москве еще одну линию обороны – Московскую зону.
Войска, оказавшиеся в Вяземском окружении, вели мужественную борьбу с врагом. Они наносили контрудары и прорывались из кольца окружения. Активные боевые действия советских войск в окружении оказали серьезное влияние на развитие событий. Они сковали в районе Вязьмы 28 немецко-фашистских дивизий, которые застряли здесь и не могли продолжать наступление на Москву.
Передовые танковые дивизии Гудериана, устремившиеся от Орла к Туле, натолкнулись в районе Мценска на сопротивление 1-го особого стрелкового корпуса генерала Д. Д. Лелюшенко. Здесь танкисты 4-й и 11-й танковых бригад, руководимые полковником М. Е. Катуковым и подполковником В. А. Бондаревым, впервые применили действия танков из засад, давшие большой эффект. Задержка противника у Мценска облегчила организацию обороны Тулы. К 10 октября развернулась ожесточенная борьба на фронте от верховьев Волги до Льгова. Враг захватил Сычевку, Гжатск, вышел на подступы к Калуге, вел бои в районе Брянска, у Мценска, на подступах к Понырям и Льгову. Наибольшего успеха в последующие дни удалось добиться северной ударной группировке противника, которая 14 октября ворвалась в город Калинин. 17 октября Ставка создала здесь Калининский фронт под командованием генерала И. С. Конева. Членом Военного совета был назначен корпусной генерал Д. С. Леонов.
В борьбу на Калининском направлении втянулись все силы 91-й немецкой армии, которая, таким образом, оказалась выключенной из наступления на Москву. Тула стала героической непреодолимой преградой на пути южной ударной группировки врага. Войска 50-й армии под командованием генерала А. Н. Ермакова, Тульского района ПВО, при поддержке отрядов тульских рабочих отразили все атаки гитлеровцев.
Девятнадцатого октября в Москве и прилегающих к ней районах было введено осадное положение.
Советское командование нашло силы, чтобы преодолеть серьезное осложнение, случившееся в октябре на подступах к Москве. Западный фронт пополнился за счет резерва Ставки и других фронтов 11 стрелковыми дивизиями, 16 танковыми бригадами, более 40 артиллерийскими полками. Командование фронта использовало их для прикрытия важнейших направлений, ведущих к Москве, – Волоколамского, Можайского, Малоярославецкого и Калужского. К концу октября на фронте от Селижарова до Тулы действовало уже 10 армий двух фронтов. Защитники Москвы, сражаясь за каждую пядь земли, сначала затормозили, а потом и остановили противника, создав сплошной фронт обороны. Противник за месяц наступления продвинулся на 230–250 км, захватил Калинин, Волоколамск, Можайск, вышел на реку Нара и, наконец, к Туле. Это был предел его октябрьского наступления. Чтобы возобновить его, противнику пришлось провести двухнедельную подготовку. Эта пауза была использована советским командованием для дополнительного усиления фронтов и укрепления обороны на ближних подступах к столице.
Приближение зимы подстегивало немцев. Они продолжали спешить и 15 ноября возобновили наступление. Ударные группировки противника, включавшие почти все танковые и моторизованные дивизии группы армий «Центр», нацелились на обход Москвы с севера – на Клин, Солнечногорск и с юга – на Тулу, Каширу. Мощный танковый удар северной группировки противника пришелся по войскам 30-й и 16-й армий, которыми командовали генералы Д. Д. Лелюшенко и К. К. Рокоссовский. В центре фронта наступление противника отражали 5-я и 33-я армии генералов А. Л. Говорова и М. Г. Ефремова, а в районе Тулы – 50-я армия генерала И. В. Болдина.
Москва приняла грозный вид. Она ощетинилась надолбами, ежами, на окраинах выросли баррикады, в стенах домов зачернели амбразуры, на окнах появились светомаскировка и бумажные полосы крест-накрест. На подступах к городу работали десятки тысяч москвичей. Они рыли траншеи и противотанковые рвы, оборудовали артиллерийские позиции. Среди них преобладали женщины. За их спиной, в опасной близости, находилась Москва. Советские воины стояли насмерть. Их героизм носил массовый характер. «Велика Россия, а отступать некуда – позади Москва» – эти слова панфиловцев родились в ходе смертельной схватки с врагом у разъезда Дубосеково. Они стали девизом всех защитников столицы.
Навсегда останутся в памяти народной подвиги прославленных стрелковых дивизий: 316-й под командованием генерала И. В. Панфилова, 78-й – полковника А. П. Белобородова, 32-й – полковника В. И. Полосухина, 312-й – полковника А. Ф. Наумова, 239-й – полковника Г. О. Мартиросяна, 1-й гвардейской мотострелковой дивизии – полковника А. И. Лизюкова, кавалерийской группы – генерала Л. М. Доватора, танковых бригад, возглавляемых М. Е. Катуковым и Ф. Т. Ремизовым, и многих других героических частей и соединений, сражавшихся на подступах к Москве. Большой вклад в оборону Москвы внесли войска ПВО. Они успешно отражали боевые налеты противника на столицу, прикрывали поле боя с воздуха, участвовали в борьбе с танками и пехотой врага. Артиллеристы-зенитчики и летчики Московского ПВО уничтожили за четыре месяца, с начала налетов вражеской авиации на Москву, более 1300 самолетов. В воздушных боях на подступах к столице летчик В. В. Талалихин впервые в истории совершил ночной таран, а летчик А. Н. Катрич – первый высотный таран. В боях за столицу летчики совершили 24 воздушных тарана. Несмотря на близость фронта, Москва благодаря надежному зенитно-артиллерийскому и авиационному прикрытию не понесла существенного ущерба от фашистских воздушных пиратов. Кровопролитная, изнуряющая борьба продолжалась всю вторую половину ноября. Севернее Москвы врагу удалось прорваться к каналу Москва-Волга и переправиться через него в районе Яхромы, на юге – обойти Тулу с востока и выйти к Кашире. В ответ на опасное продвижение фашистских войск Западный фронт активизировал свои действия. С 27 ноября его войска начали наносить контрудары по наиболее опасным группировкам врага. Передовые части 1-й ударной армии под командованием генерала В. И. Кузнецова, выдвигавшейся из резерва Ставки, разгромили противника на восточном берегу канала у Яхромы, а усиленный 1-й гвардейский кавалерийский корпус под командованием генерала П. А. Белова нанес по фашистам удар в районе Каширы и отбросил их к Мордвесу. Это были первые, пока еще местные успехи, но они уже предвещали изменение характера борьбы за столицу.
Командование группы армий «Центр» не уловило начала изменения обстановки. Оно рассматривало контрудары Западного фронта на севере как сильные «сковывающие атаки», а на юге – как намерение советских войск удержать рубеж Оки западнее Тулы.
Продолжая наступление, противник 2 декабря овладел Крюковом, 3 декабря – населенными пунктами Белый Раст и Красная Поляна (в 25 км от Москвы). На центральном участке фронта 1 декабря он предпринял прямой удар на Москву от Наро-Фоминска через Апрелевку. Это были напряженнейшие дни. Враг, подбадриваемый близостью цели, ожесточенно рвался вперед. Но силы героических защитников столицы постепенно нарастали. Западный фронт получил в свое распоряжение 1-ю ударную, 20-ю и 10-ю армии.
Четвертого-пятого декабря на фронте под Москвой наступил перелом. Наступление противника захлебнулось. Немецко-фашистскому командованию стало ясно, что Москву не взять. Еще 3 декабря Гальдер указывал на то, что прекращать наступление и переходить к обороне опасно. А 4 декабря он вынужден был заявить: «Если фельдмаршал фон Бок считает, что нет никаких шансов нанести противнику большие потери северо-западнее Москвы, то ему предоставляется право прекратить наступательные действия».
Оборонительный период битвы под Москвой закончился. Надежда противника захватить столицу и центральные промышленные районы Советского Союза рухнула. Так был усмирен гитлеровский «Тайфун» – последняя ставка нацистских генералов на достижение целей выработанного ими плана «Барбаросса».
Глава 27
Сны перед битвой
Рыжебородый гигант, бывший при «жизни» всего лишь тенью прошлого (пусть даже с витальными маслянистыми губами и хохотом, застывшим на века в скандинавских глазах), умирает. Умирая, он оставляет записку. Сквозняк перемещает эту записку с поверхности письменного стола на ковер. Там ее находит игрушечная собачка, но не заводной Тото с вращающимся ключиком в толстой спине. Речь идет о другой собачке – на колесиках, с розовой шелковой лентой вокруг шеи. Вот она обнаруживает записку, наезжает на нее всеми четырьмя облупленными колесиками. На мятой бумажке написано характерным почерком полуграмотного: Шостка, Глухов, Брянск, Рославль, Духовщина, Вязьма, Можайск, Мценск, Льгов, Сычевка, Гжатск, Поныри, Яхрома, Тихвин, Нара, Великие Луки, Волоколамск, Малоярославец, Кашира, Селижарово, Клин, Солнечногорск, Крюково, Мордвес, Дубосеково, Белый Раст, Наро-Фоминск, Апрелевка, Ховрино, Красная Поляна.
Двое прохожих пробирались московскими задворками. Вокруг, в заснеженных садиках, спали черные и желтые деревянные дома, висели покосившиеся под снегом заборы.
Шли они не долго. Тот, что был пониже ростом, постучал дробным быстрым стуком в дверь небольшого дома. Над крыльцом нависала громоздкая, обросшая сосульками наледь. Сверху, на крыше, сверкала жестяная изогнутая труба, похожая на рукав рыцарских лат, из которой поднимался в ясное небо неподвижный пар.
Открыла женщина. Охнула (впрочем, без настоящего удивления) и побежала накрывать к чаю. Попив жидкого, но горячего чаю, один гость быстро ушел куда-то. Другой прилег на старый кожаный диван, вытертый кое-где до белизны, и вдруг уснул.
Как-то раз, ночью, когда все партизаны спали, к парторгу в землянку вдруг заявился Поручик – веселый, свежий, в советской офицерской униформе – и заявил, что надо срочно собираться в Москву, по делам.
– Жить будем у Прасковьи Никитичны, что у Пятницкого рынка, – деловито прибавил он.
Все, что случилось потом, Дунаев вспоминал ошарашенно. Поручик обещал перебросить его прямиком в Москву с помощью приема под названием «Гладкому Покупателю за Полцены». Для этого сначала отправились к Избушке. Парторг должен был отойти довольно далеко от Избушки, разбежаться и изо всех сил врезаться в бревенчатую стену, ориентируясь на глазок, оставшийся на месте сучка в одном из бревен стены. Само вхождение в «глазок» называлось у Холеного – «Без сучка, без задоринки». Предварительно необходимо было очень долго, часами, концентрироваться на «глазке», представляя себе, что это вход к председателю колхоза «15 лет Октября» Горюшину, вход, поперек которого лежит огромная свинья. Потом важно было мысленно пустить в воображаемую свинью большой, начищенный до блеска артиллерийский снаряд и, после того как раздастся «визг свиньи», немедленно бежать и врезаться в стену. Дунаев все это отчетливо себе представил, разбежался и изо всех сил ударился головой о бревенчатую стену. Ничего, однако, не произошло. Дунаев только почувствовал ужасную боль и упал на землю, схватившись обеими руками за голову. Поручик, естественно, сгибался пополам от смеха. Парторга охватила злость:
– Так ты из меня мудака делаешь? – заорал он, побагровев. – Я к тебе со всем доверием, понимаешь, как к учителю, любую пиздохрень исполняю без разговоров, а ты издеваться, что ли, вздумал надо мной?!
Ответом ему был смех.
– Ах, так! – окончательно рассвирепел парторг. – Ну тогда смотри, хочешь из меня мудака сделать, буду мудаком. Буду, блядь, об эту стену колотиться, пока не расшибусь. Тебе самому потом выхаживать придется.
С этими словами он снова разбежался и врезался в бревна Избушки с громким криком «Эх!». Пошатнувшись от боли, отошел на подгибающихся ногах, снова разбежался и ударился о стену, стараясь как можно сильнее врезаться головой, чтобы обязательно получить сотрясение мозга. Гнев и страстное стремление к самоуничтожению полностью овладели им. Однако, разбежавшись, он вдруг отчетливо увидел, что одно из бревен лукаво и трезво вглядывается в него своим «глазком». В следующее мгновение парторг налетел на стену и проскользнул «без сучка, без задоринки» в некую фанерную комнатку, где за столом, под портретом Сталина, сидел толстый председатель Горюшин и что-то писал. Подняв глаза на парторга, он широко улыбнулся и привстал навстречу вошедшему:
– А, наконец, ну заходь, заходь, родимый! Мне уже сказали, что в Москву тебе пора ехать. Ну мы щас выпишем тебе командировочку! Так что, оборудование-то дадите аль нет? К весне готовиться, понимаешь, надо. Природа не терпит!
– А… так… надо дать… – растерялся Дунаев.
Председатель, который стоял перед ним, был совсем не похож на реального, от него просто разило небытием и какой-то прозрачностью, сквозь него «дуло». Но при этом вел он себя бойко, человечно. Это действовало, хотя и было ясно, что никакого председателя нет.
– Понимаем-понимаем, – закивал головой председатель. – Конечно, об этом с вашими хозяйственниками надо побалакать, они же у меня снабжение просят, все уши прожужжали! А какое сейчас снабжение может быть – картошка да сало! Но я с тобой, парторг, хочу поделиться – оборудование нам позарез надо, просто хоть убей! И как можно скорее! Вот давай с тобой договоримся – если оборудование поставите, то продукты забирайте за полцены. Идет?
– Идет… – как во сне, пробормотал Дунаев.
Ну вот и отличненько! – рука председателя выписывала командировочный лист. – А когда вернешься, хозяйственникам скажи, чтоб машину отряжали к нам. Понял?
Дунаев взял лист и, сложив вчетверо, положил в карман.
– Ну давай, Петрович! – председатель пожал ему руку через стол. – Счастливого тебе пути. Воротишься – заходи почаще, не забывай!
Дунаев, совсем одеревеневший, особенно от «рукопожатия», вышел из комнатки на крыльцо. Был вечер. После натопленного «кабинета» председателя стало холодно. У крыльца стоял «газик», из него дымил самокруткой и скалил зубы шофер Серега.
«Кто-то меня перещелкивает», – вдруг подумал Дунаев и сам испугался этой мысли.
И тут же все стало наклоняться и мелко трястись, загудело и, как говорится, «стартовало».
Когда он встал, вокруг действительно был московский двор близ рынка. Поручик был тут же. Они пошли куда-то дворами. Условным стуком «Бегство Керенского» Поручик постучал в деревянную низкую дверь. Прасковья Никитична отворила, их приходу не удивилась и сразу побежала сноровить чай. Попив чаю, Поручик быстро ушел, сказав, что по делам. Дунаев отчего-то прилег на жесткий кожаный диван, протертый во многих местах до белизны. И случайно уснул.
Некстати стал настигать его сон.
Ему снился (видимо, под впечатлением испытанного в Черных деревнях) кинозал, в котором двое людей смотрели хронику. Один из них был королем небольшого государства – то ли на Балканах, то ли в Латинской Америке. Король привиделся высокого роста, толстый, веселый и брутальный, отличающийся, по всей видимости, безудержным и беззаботным деспотизмом. С ним был его первый министр: ладно скроенный, бледный, с набриолиненным пробором господин. Отсвет с экрана скользил по двум жестоким, испорченным лицам – оба во фраках и орденах словно бы сошли с политической карикатуры, нарисованной ядовитой тушью Дени, Моора или Кукрыниксов. Они просматривали хроникальные кадры, отснятые накануне, во время какого-то парада или официальной церемонии. На экране король проходил среди разряженных войск, в горностаевой мантии: цветы, дети, военные и правительственные автомобили возникали и таяли среди немого, шероховатого мерцания. Однако видно было, что премьер-министр всматривается в экран с тайным, нарастающим напряжением, мучительно сузив свои хищные и в то же время усталые глаза.
Дунаеву стало ясно, что ожидается нечто невероятно важное, переворачивающее множество судеб – нечто такое, о чем не подозревает беспечный тиран. Внезапно на экране возникла фигура Кинооператора. Он был таким же, каким его видел парторг близ Черных деревень: кожаная куртка и кепка, в руках – кинокамера. Лица его в тот раз разглядеть не пришлось, а в этот раз (парторг даже вздрогнул во сне) вместо лица было белое засвеченное пятно, похожее чем-то на шаровую молнию.
«Это его, наверное, Военкор засветил! – подумалось Дунаеву. – Они ведь с Кинооператором вроде как коллеги, одного поля ягоды: вот он и засветил товарища, чтобы не шлепнули али там случайная пуля не задела».