Роксолана Назарук Осип
Касым подумал и спросил:
– Позволишь ли ты мне, о радостная мать принца, сказать откровенно, что я об этом думаю?
– Говори! – ответила она, уже успокоившись.
– С твоего позволения, о хасеки Хуррем, скажу то, что считаю правдой. Ни первое, ни второе не являются суеверием. В этом ты можешь убедиться во всякое время, когда луна, ночное светило, восходит во всей своей полноте над дворцом падишаха. И тогда то один, то другой из многочисленной прислуги, обитающей в серале, словно притянутый луной, покидает свое ложе и, не просыпаясь, начинает расхаживать по таким местам, куда не смог бы попасть без риска для жизни даже самый искусный канатоходец из Египта или Багдада. Вот доказательство того, о радостная мать принца, что небесное светило имеет власть над земными людьми. Почему бы и другим светилам – звездам и планетам – не иметь подобной или еще большей власти и силы? Только потому, что мы толком не знаем об этом?
Султанша задумалась над услышанным, а Касым продолжал:
– Сам султан Сулейман родился под такой звездой, что, несмотря на все войны и опасности, умрет своей смертью, восседая на «львином столе». Так говорит древнее предание, и все мудрецы Востока твердо верят в то, что нет такой человеческой силы, которая могла бы лишить жизни Сулеймана. И только поэтому он сумел одолеть то, что страшнее джихада, то, о чем не следует ни думать, ни говорить, чтоб оно не повторилось.
– Ты боишься, Касым?
– О хасеки Хуррем! Я готов сегодня же, как и любой воин, отдать свою жизнь за падишаха, за род его и державу его, – спокойно ответил комендант Стамбула.
Любопытство султанши росло с каждой минутой. Убедившись, что обычными способами ей не выпытать у Касыма то, о чем он не желает говорить, она уронила руки и полуприкрыла глаза, словно в изнеможении. А затем голосом, подобным едва уловимому дуновению ветерка, обратилась к нему:
– О Касым! А может ли падишах сам рассказать мне о том, что он сделал тогда?..
Комендант побледнел.
– Не может, – ответил он.
Она мгновенно уловила его испуг. И тут же воспользовалась этим, спросив:
– А почему не может?
Касым окончательно смешался. Наконец, собравшись с мыслями, он проговорил:
– Потому что падишах сделал это очень неосмотрительно, и хоть дело это великое, похваляться им он не станет.
– А как ты думаешь, Касым, есть ли на свете такая женщина, которая смогла бы удержаться и не сказать своему мужу: «Я слышала от такого-то то-то и то-то. Он начал говорить, но не пожелал закончить…»
Касым, загнанный в угол хитростью Эль Хуррем, все еще сопротивлялся:
– Такая женщина есть, о Хуррем. Это единственная подруга падишаха, которой я верю и знаю, что она не выдаст тайну, доверенную ей с глазу на глаз.
– Да, да! – воскликнула она радостно и, хлопая в ладоши как дитя, вскочила с дивана. – Но только ты, о Касым, еще не доверил мне эту тайну! А если доверишь – клянусь, она останется между мной и тобой, и даже сын мой Селим, когда вырастет, никогда не узнает о том, что сказал его матери комендант Стамбула в год священного джихада!
На это Касыму уже нечего было возразить. Медленно, то и дело озираясь, он тихо заговорил:
– А было это так. Когда в городе Ограшкей умер отец нашего падишаха, блаженной памяти султан Селим – да будет Аллах милостив к душе его! – и на черной повозке тело его везли в Стамбул, тогда на престол султанов взошел сын его Сулейман, да живет он вечно! А тем временем начался мятеж в войсках, стоявших в Стамбуле…
– В самом деле!? – удивленно прервала Эль Хуррем. – Мятеж… против… Сулеймана? А почему же я об этом до сих пор ни разу не слышала?
– Потому что правоверные никогда не говорят об этом во дворце падишаха, ибо мятеж страшнее войны и мора.
– А что же послужило причиной бунта? И кто его поднял? И с какой целью? И как Сулейман справился с ним?
Теперь и она припомнила, что султан Сулейман не слишком охотно посещал ту окраину Стамбула, где располагались казармы янычаров. А если она все-таки вынуждала его ехать туда, то надвигал тюрбан на глаза и становился на редкость молчалив.
А Касым продолжал:
– Мятеж, о Хуррем, страшнее войны. Потому что, если дать ему разгореться, брат начнет убивать брата, отец – сына, а дочери предадут собственных матерей. И кровь рекой потечет по улицам…
Он тяжело вздохнул.
– А раздувают его злые люди, те, что нюхом чуют, что вот-вот над ними нависнет твердая рука истинного владыки. И причин для возмущения находится сотня тысяч, а если причин нет – их выдумывают.
– Что же они выдумали тогда?
– Ничего. Просто потребовали от молодого султана огромных выплат золотом и неслыханных даров.
– Кто потребовал?
– Янычары, – ответил Касым так тихо, словно опасался, что стены имеют уши.
– И султан уступил?
– Ту страшную плату они запомнят и уже никогда больше не посмеют повернуть оружие против своего владыки.
Султанша Эль Хуррем затаила дыхание и вся обратилась в слух. А в ее красивой головке кипели такие мысли, что она прикрыла глаза, чтобы Касым не смог прочесть в них даже намека на то, что творилось в ее душе.
Комендант Стамбула вел рассказ дальше:
– Бунтовщики успели повесить двух-трех ага, и на площадях столицы уже слышался грохот выкатываемых ими орудий. В серале началась паника, когда молодой падишах велел привести ему трех коней. Я тогда еще оставался в чине адъютанта наследника, ибо не было времени ни для чинов, ни для каких-либо перемен. Привели коней. Молодой падишах вскочил в седло и указал на меня и на Ахмеда-пашу, который позже стал великим визирем. Мы оба тоже сели на коней, уже догадываясь, что на уме у султана. Переглянулись с Ахмедом, но ни один из нас не решился перечить падишаху.
– И вы поехали втроем?
– Втроем, о Хуррем!
– Без стражи?
– Никакой стражи. Сулейман скакал впереди, а мы за ним. Уже издалека стал слышен гул казармы – она шумела, как Босфор в бурю. А падишах молча въехал во двор, где все кипело, как в котле.
– Его не узнали? – прервала она.
– Его сразу же узнали, так как он не раз водил янычаров на учения еще будучи наследником, и его знал в лицо всякий солдат в столице. Падишах все так же молча спешился, и мы сделали то же, что и он. И я, и Ахмед – оба мы были уверены, что живыми не вернемся с этой прогулки.
– А вы думали о том, что будет с султаном?
– Скажу правду, о Хуррем! Мы об этом не думали.
– И что же случилось потом?
– Падишах прошел прямо во взбунтовавшуюся казарму.
– И все успокоились?
– Нет, не успокоились, о радостная мать принца! Наоборот – увидев падишаха, направили на него копья и острия ятаганов. И стало так тихо, как перед неслыханным злодеянием.
– А что же падишах?
– Падишах спокойно произнес следующее: «Со всеми сразу говорить я не могу. Пусть выйдут трое ваших предводителей!»
– И они вышли?
– Да. Вышли и остановились в кольце мечей.
– И что сказал им падишах?
– Ни единого слова, только молниеносным движением выхватил саблю и тремя ударами на месте зарубил всех троих, да так быстро, что никто не успел опомниться.
Эль Хуррем побледнела. Касым произнес:
– После этого вся взбунтовавшаяся казарма бросила оружие и пала на колени, умоляя о прощении. Султан Сулейман молча повернулся и вышел. В тот же день янычаров разоружили. А когда зашло солнце, кровь уже залила весь пол в казарме, что протянулась на целую милю.
Дрожа под впечатлением того, что поведал Касым, Эль Хуррем спросила:
– И всех их султан обрек на смерть?
– О хасеки Хуррем! Падишах не осудил ни одного из них, а передал право судить мятежников войсковому суду. Только приказал включить в его состав, кроме ученых судей, одного калеку-ветерана – первого же, которого его посланец встретит на улицах Стамбула. И этот суд никого не помиловал. Потому что можно помиловать любого преступника, даже и убийцу, но нельзя помиловать взбунтовавшееся войско. Если бы их помиловал суд, то Аллах не помиловал бы ни бунтовщиков, ни самих судей.
– Так эти янычары, что стоят в казармах теперь, – уже совсем другие?
– Другие, о Хуррем! Некоторые из них уже спешили в столицу на помощь султану, но прибыли только тогда, когда народ на улицах Стамбула уже заканчивал рвать в клочья трупы казненных мятежников, бросая собакам куски их тел.
Султанша Эль Хуррем закрыла глаза руками и проговорила:
– Действительно! Страшен джихад, но есть вещи пострашнее джихада. Ты правду говорил, о Касым!
А Касым так закончил рассказ о том, о чем еще никогда не рассказывали правоверные во дворце падишаха:
– А на некоторые дворы народ сам затаскивал приговоренных к смерти бунтовщиков и, заперев все ворота, смотрел из окон, как оголодавшие псы живьем пожирали связанных бунтовщиков…
Султанша отняла руки от лица и сказала:
– Это уже чересчур жестоко, о Касым!
– Но справедливо, о Хуррем!
– Почему справедливо, о Касым?
– Потому что народ, милосердный к бунтовщикам против власти, данной Аллахом, сам будет разорван в клочья голодными псами, только гораздо худшими, чем те, что покрыты шерстью.
– Значит, псы без шерсти опаснее, чем псы с шерстью? – наивно спросила она.
– Бесконечно опаснее, о Хуррем! Потому что даже самые свирепые псы с шерстью ни над кем подолгу не измываются. А собаки без шерсти глумятся долго и получают от этого наслаждение.
– А почему я еще не видела этих опасных собак без шерсти? Как называется эта порода?
– Ты видела их, о лучший цветок Эдема, и часто. Эти собаки без шерсти называются людьми. Аллах сотворил их как наистрашнейшую кару на покаяние другим народам. Соединила мудрость Божья гибкость гадины и волчьи зубы, рев медведя, тявканье гиены и собачий скулеж, когти леопарда и свиное рыло, яд скорпиона и алчность тигра. И горе, о Хуррем, тем городам и странам, которые не распознают эту породу собак без шерсти…
Она подумала немного и спросила:
– Но ты, о Касым, должно быть, изменился до глубины души после того, как видел начало мятежа в Стамбуле?
– Это так, о Хуррем, с тех пор я изменился до глубины души, – ответил он, и голос его прозвучал сухо, как у дервиша-аскета.
– И ты не отступил бы перед бунтовщиками, даже если бы весь Стамбул поднялся против тебя?
– Я не отступил бы перед мятежом, о Хуррем, даже если бы весь Стамбул был против меня, а просто оставался бы на своем посту до последнего вздоха, до последней капли крови, – все так же сухо ответил комендант.
– И умер бы, как умирает последний луч солнца, когда к ночи на западе поднимается туча, – добавила она.
– Ты очень добра, о Хуррем, сравнивая простого солдата с Божьим сиянием, – с поклоном ответил верный соратник Сулеймана.
А султанша Эль Хуррем в ту минуту вынесла смертный приговор своему любимцу, Касыму-паше, коменданту Стамбула. Во имя Селима – малолетнего сына своего, будущего халифа и султана Османов.
Приговор этот был окончателен и не подлежал пересмотру. Очами своей души она уже видела голову Касыма на одном из крюков, вбитых в стены страшных царских ворот Баб-и-Хумаюн, и черных воронов, клюющих глаза преданного адъютанта ее мужа.
– Тяжелое дело – властвовать, – тихо, как бы про себя, проговорила она.
– И тем тяжелее, чем лучше и чище сердце властителя, – добавил Касым, преданно глядя на нее.
– Нет, о Касым! – вырвалось у нее. – У властителя с чистым сердцем мир в душе! А каково тому, у которого этого мира нет?
Даже не предполагая, о чем говорит прекрасная султанша, комендант столицы спокойно ответил:
– Должно быть, это правда, о наимудрейшая из мусульманских женщин, избранная Аллахом в подруги чистейшему из праведных заместителей Пророка!
Она поблагодарила его взглядом и поднялась. Аудиенция была окончена.
Комендант столицы поклонился ей низко, как святой, ибо султанша Эль Хуррем и в самом деле с девических лет сохраняла облик небесной чистоты. Сложив руки на груди и пятясь к двери, Касым простился с нею словами:
– Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка, той, что смиренно несла рядом с ним бремя его жизни!
Когда Касым покинул ее покои и затих шорох его шагов по дорогим коврам, она упала на диван и обхватила руками бархатную подушку, давясь сдавленными рыданиями.
До этой минуты она даже не предполагала, как отчаянно храбр ее муж – тот, который так осторожно, почти робко, входил в ее спальню.
Теперь она гораздо яснее понимала, какие непреодолимые препятствия стоят на пути к исполнению ее плана. И они только усугубились, когда она заглянула в верную и твердую душу Касыма, на помощь которого исподволь рассчитывала. Нет, ни в чем преступном или противозаконном участвовать он не станет. И это касалось не только его – он всего лишь представитель целой плеяды соратников, сплотившихся, словно густой лес, вокруг высокого престола султана. И если не найдется силы, которая рассеет этих преданных людей и сделает их врагами падишаха, ее сын никогда не взойдет на престол. Никогда!..
Отзвук этого слова, хоть она и не произнесла его вслух, отдался эхом – словно перед ней вдруг открылась некая черная бездна. И в эту бездну проваливались все ее мечты и надежды. Но это никак не влияло на самую суть ее замысла. То, что она узнала из беседы с Касымом, подсказывало: пока необходимо отложить подготовку и осуществление ее плана. И дождаться подходящего случая.
Случая, случая, случая! – требовала ее душа. Всеми нервами она остро ощущала: рано или поздно он явится, ибо тот, кто стоит выше всех, видит и знает больше других. А пока, чтобы проредить тот могучий лес, стоящий на страже рода и законов Османов, ей предстоит строить, строить и строить.
Она прислушалась, и ей почудилась, что даже сюда, в отдаленные покои султанского гарема проникает стук молотков каменотесов со строительства святыни, которую она когда-то создавала в мечтах.
О, как же она была счастлива тогда по сравнению с тем, к чему пришла теперь! А ведь уже в то время у нее на совести была смерть человека, хотя, в конце концов, он заслужил эту смерть, угрожая ее ребенку.
«Или не заслужил?» – спросила она себя. И сама же ответила: «Заслужил!»
А Касым, верный друг и с юных лет спутник и адъютант ее мужа? Разве и он заслуживает смерти?
– Нет! – вслух сказала она, и добавила шепотом: – Но все равно должен умереть. Потому что мне надо иметь верного человека на этом посту! Без этого все мои планы ни на что не годятся. Ни на что!
Она ясно осознавала, что уничтожение Касыма уже ничем нельзя будет оправдать. Но выхода не было. Зачем? Чего она хочет? В эту минуту сквозь все ее существо словно мчалась быстрая река: власти, золота, блеска, могущества. А путь ей преграждали Касым и Мустафа. Это препятствие необходимо устранить! А когда – станет ясно позже. Ей еще предстоит принять участие в священном джихаде на Запад… А затем…
Она встала, привела в порядок одежды и поехала взглянуть на работу мастеров, возводивших мечеть Сулеймана – с могучими столпами из красного гранита, увенчанными капителями из белого как снег мрамора, с беломраморным михрабом и возвышением для проповедника, и мастабой для муэдзина, и выской максурой для самого Сулеймана Справедливого…
Она вздрогнула.
На мгновение ей стало жаль, что он, ее муж, навеки останется в памяти своего народа незапятнанным. А она? Да, она уже научилась любить этот народ. За его великую набожность, которую сама она постепенно теряла и без которой так тяжело жить. За его спокойствие. А главное – за его глаза, которыми этот народ смотрел на ее мужа, как сама она смотрела на собственное дитя, сына Селима.
И этот народ, и она – оба черпали силу в любви. Однако – она понимала, о как понимала! – сила этого народа была чистой и невинной, несмотря на то, что жестоко обрушивалась на все земли, не принадлежавшие падишаху, – а ее сила была злой, хоть она и не разрушала, а созидала.
Однако свернуть с этого пути она уже не могла. Воля ее текла, как широкая река, страшным черным шляхом умысла, таким же страшным, как и тот, по которому гнали ее сюда из родного края. И даже удары сыромятных плетей ощущала она на своих плечах – так хлестала ее жажда власти для сына, для крови своей.
Чувствовала, что проигрывает тот священный джихад добра и зла, который ведет в душе каждый – но по-разному.
А тем временем она уже приближалась к тому месту, где тесали камень для строительства храма. Ее храма! Уже слышался перестук множества молотков и зубил, и еще издали кланялся ей Синан, величайший зодчий Османов, вершивший свое дело.
Она подняла руку в знак того, что заметила его, благосклонно кивая рабочим, которые склоняли головы перед женой султана, властителя трех частей света. Выпрыгнула из экипажа и остановилась на плите белого мрамора, прекрасная, как ангел с синими очами…
В месяце Мухаррам 936 года Хиджры[138] вместе с бурями равноденствия приблизились к предместьям Вены передовые разъезды и отряды турецких поджигателей. Пламя и дым горящих селений затмили солнце. Первые пленные – семеро немецких рыцарей – предстали перед самим султаном. Каждого из них во время допроса заставили держать на острие копья отрубленную голову соотечественника.
Одновременно оба фланга его армии, подобно буре, устремились вглубь Европы. Правый быстро достиг зеленых лугов прекрасной Моравии, а левый вышел к Средиземному морю близ Триеста.
Вечером в канун дня святого Владислава огромные султанские шатры были разбиты в деревне Циммеринг[139] под Веной. Внутри и снаружи они сверкали золотыми украшениями. А вокруг стояла лагерем султанская гвардия, насчитывавшая двенадцать тысяч янычаров.
За гвардией до самой реки Швехат стоял беглер-бей Баграм, наместник Анатолии, с азиатскими войсками, правее Циммеринга располагались войсковые канцелярии. От Санкт-Маркса до ворот близ Штубенринга и далее до самой Венской Горы стоял великий визирь Ибрагим и весь турецкий артиллерийский парк под командованием Топчи-паши. С ним прибыл вероломный епископ Павел Вардаи из Граца, который сдал этот город туркам без боя и последовал за их армией. Предав свою веру и апостольскую столицу, он изменил и своему народу, преграждавшему путь турецкому нашествию. И впоследствии стал страшным доказательством того, что измена вере и церкви своей всегда предшествует измене родине.
На Венской Горе занял позиции Бали-бек, наместник Боснии, комендант передового охранения, а еще ближе к городу и крепости расположился Хосрев-бек, наместник Сербии, комендант арьергарда войск в этом походе. Перед воротами Бурга стояли отборные части из Румилии, а перед Шкотскими вратами, ближе к Деблингу, – могущественный мостарский паша. Все пространство дунайских вод контролировал Касым, комендант Стамбула, под началом которого было до восьми сотен легких судов.
И стонала земля, и гудели горы под тяжестью орудий и многотысячных полков Сулеймана, охвативших широким кольцом крупнейшую христианскую крепость на Дунае.
Турецкие «бегуны и поджигатели» рассыпались не только по околицам Вены, но и по всей Нижней и Верхней Австрии и Штирии, сея повсюду гибель и пожары. Их жертвами пали чудесные виноградники Хайлигенштадта, и Деблинг, и Пенцинг, и Гиттельсдорф, и замок Санкт-Файт, и Лихтенштейн, и Медлинг, и Берхтольсдорф, и Брюн, и Энценсдорф, и даже хорошо укрепленный Баден, и долинная часть Клостернойсбурга вместе с величавым монастырем над Дунаем, и много других замков, селений и городов. Отряды армии Сулеймана, грабя и вырезая до последнего человека христианские гарнизоны, добрались даже до прекрасной долины реки Изонцо.
В день, когда Роксолана прибыла в Циммеринг, Касым в ее честь поджег все мосты через Дунай, и они пылали на протяжении всей ночи. В тот же день в осажденной Вене были остановлены все часы на башнях церквей и в общественных зданиях – в знак того, что больше нет меры времени для труда и отдыха, когда вера и держава находятся в смертельной опасности.
А в двадцать третий день месяца Мухаррам турецкая артиллерия открыла огонь по Вене и без остановки била по Каринтийским воротам в течение целой ночи. И всю эту ночь безостановочно шел проливной дождь, не утихая ни на мгновенье.
На следующий день турки получили приказ приготовить штурмовые лестницы, чтобы взбираться на городские стены. Анатолийские полки свозили с гор, окружающих Вену, древесину и вязанки хвороста, чтобы заполнить ими крепостные рвы. И вдруг через Соляные ворота из осажденной крепости стремительно вырвались восемь тысяч пехотинцев и ударили в тыл турецким отрядам, атаковавшим Каринтийские ворота. Но, замешкавшись, они произвели вылазку не ночью, а на рассвете, и турки убили более пятисот человек и с ними сотника Хагена Вольфа. А когда осажденные начали отступать в крепость, турки предприняли попытку вместе с ними ворваться в открытые ворота, но те оказались слишком узкими, и в крепость проникли лишь несколько янычаров.
Только когда с помощью двух минных подкопов туркам удалось сделать пролом в крепостной стене возле монастыря августинцев, начался трехдневный штурм. С обеих сторон беспрестанно гремела артиллерия; играли трубы, горны и трембиты с башен монастыря августинцев и церкви Святого Стефана: эта музыка должна была придавать мужества защитникам города.
Так шли дни за днями – и все они были кровавыми.
Еще два минных подкопа значительно расширили пролом в стене близ Каринтийских ворот. И военный совет визирей и пашей, который возглавлял сам султан, принял решение начать последний и самый мощный штурм, так как холод и недостаток провианта уже начали сказываться на боевом духе турецкой армии. Остывающее рвение воинов подогрело обещание выплаты крупных сумм – по тысяче акче каждому янычару. Герольды выкрикивали в полках, что любой рядовой воин, первым ворвавшийся на стену крепости, получит тридцать тысяч акче, а если героем окажется офицер, то он станет султанским наместником. Сам Сулейман, пренебрегая опасностью, почти вплотную приблизился к городской стене, осмотрел пролом и поблагодарил великого визиря, который руководил работой саперов. Стена была разрушена на расстоянии около сорока пяти саженей.
Как волны морские в бурю, ринулись муджахиды[140] в пролом стены, оставляя за собой кровавый след.
Рев орудий и крики свежих полков падишаха, штурмовавших стены Вены, доносились до самого Циммеринга, где стоял золотой шатер Роксоланы.
Султанша Эль Хуррем возлежала на шелковом диване. Грудь ее, стесняя дыхание, распирало какое-то странное, мучительное наслаждение. Все ее существо противилось падению этого города, чьи колокола так отчаянно взывали к небу. Но эта война была ее делом. Она помнила, как отворила священные Ворота Фетвы и в ответ на вопрос султана услышала слова имамов, которые так ждала. Мудрецы заявили, что и она, женщина, обязана принимать участие в священной войне против неверных – в соответствии со словами Корана: «Вступайте в бой вне зависимости от того, легко ли вам или тяжело, сильны вы или слабы, молоды или стары, и не жалейте ни сил, ни средств на Божьем пути!»[141]
Не могла она забыть и того, как неистовствовала султанская столица и как пьяные от восторга дервиши выносили из меджидов золотую как солнце хоругвь Пророка, красные как кровь знамена Османов, белые – Омейядов, зеленые – Фатимидов и черные – Аббасидов.
Султан противился тому, чтобы она взяла с собой в поход сыновей – Селима и Баязида. Тогда она вновь обратилась к имамам. И снова шейх-уль-ислам, глава имамов, на вопрос, могут ли дети принимать участие в священной войне, отписал так: «Мы рассудили ответить: да. Бог всемогущий знает это лучше. А написал это я, нуждающийся в помощи Божьей сын своего отца, – и пусть Аллах простит нам обоим, если ответ этот неверен».
Так юный отпрыск Роксоланы принял участие в великом походе. Столицу он покидал на коне, рядом с отцом и в окружении султанской гвардии. А мать следовала за обоими в открытой карете, опьяненная мечтами, как роза, полная багрянца и благоухания.
Не могла оторвать глаз от маленького Селима. Ради него стремилась она постичь тайну войны и власти, а смерть двух людей, которых она убила, защищая будущее старшего сына, привязала ее к нему еще крепче.
Вечерело, и ее дитя уже спало в шатре.
С колокольни церкви Святого Стефана неслись звуки набата.
А натиск муджахидов под стенами Вены становился все яростнее и кровавее.
Внезапно в шатер хасеки Хуррем вошел Сулейман. Тюрбан его был низко надвинут на лоб, лицо выглядело сумрачным, а глаза сухо блестели. Она, хорошо зная мужа, молча поднялась, наполнила чашу шербетом, подала. И пока он пил, гладила его руку, успокаивая, как ребенка.
Утолив жажду, султан опустился на диван и обессиленно прикрыл глаза. В эту минуту он походил на лук, с которого сняли тетиву. Она тихо присела рядом и застыла, чтобы даже малейшим движением не нарушить его покой. Постепенно голова Великого Султана склонилась, и от нечеловеческой усталости он уснул сидя.
Она сидела рядом, и в ее голове вихрем проносились самые разные мысли. Но больше всего в эту минуту она боялась, чтобы он сам не возглавил штурм, не бросился во главе войск на укрепления Вены и не погиб.
Однако великий завоеватель спал недолго. Стремительно вскочил, ополоснул лицо холодной водой и направился к выходу из шатра.
Нельзя отпускать его одного! Она поспешно накинула свой шерстяной бурнус, схватила кашмирскую шаль и вышла следом.
За все это время султан не проронил ни слова, о чем-то напряженно размышляя.
Эль Хуррем велела подать коней себе и падишаху, вскочила в седло и поехала вместе с мужем. За ними неотступно следовали двое адъютантов.
Сулейман молча приближался к осажденному городу.
Когда же они поднялись на небольшой холм, их глазам открылось величественное зрелище. На высокие валы и стены Вены со всех сторон, куда ни взгляни, карабкались многотысячные полчища падишаха, озаряемые багровыми лучами закатного солнца. Во всех венских церквях били в набат – скорбно и уныло.
Ревели пушки, рвались пороховые мины. Черный дым затягивал валы и стены города. Когда ветер раздирал эту клубящуюся завесу, становились видны сверкающие доспехи немецкого рыцарства и плотная чернота мусульманских полков, которые, словно тьма, захлестывали со всех сторон стальные островки немцев.
По мощеным улицам Вены метались монахи с крестами в руках, восклицая во всеуслышание: «Бог и Матерь Божья помилуют народ, если он достоин Божьей милости!» Из домов выходили даже раненые и поднимались на стены, чтобы из последних сил метать во врагов чем попало. А жители города, и без того измученные осадой, несли последние крохи, чтобы подкрепить воинов перед очередным грозным наступлением турецких сил.
Кровавый бой кипел уже между валами и стенами Вены. Стиснутый кольцом осады и захлестываемый толпами турок, город выглядел, как утомленный пловец, которого покидают последние силы: на стенах уже появились длинные процессии немецких женщин в белых одеждах, ведущих с собою малолетних детей.
Их появление должно было сказать воинам: «Если не устоите, то детей ваших бросят на копья, а жен и дочерей ваших угонят в неволю…»
Оттуда доносилось пение – негромкое и протяжное. Священники в белых орнатах благословляли женщин и уходящих в бой рыцарей золотыми монстранциями[142]. Церковные флаги реяли на ветру. Девочки-подростки в белых платьях, и сами смертельно бледные, рассыпали лепестки цветов перед монстранциями.
А когда на высокой колокольне Святого Стефана большой колокол ударил призыв к «Ангелу Господню», судорожный плач послышался из толпы немецких женщин и детей: они простирали руки к небу, умоляя Бога о помощи.
– Аллаху Акбар! Ла иллахи ил Аллах! Ва Мухаммад рассул Аллах! – звучало им в ответ из сплоченных рядов мусульман, безудержно карабкавшихся на стены города. Они накатывались, гибли сотнями и тысячами, а на смену им тотчас приходили новые – и так без конца.
Сулейман Великолепный поднял глаза к небу, повторил вслед за своими воинами: «Аллаху Акбар! Ла иллахи ил Аллах! Ва Мухаммад рассул Аллах!» – и пришпорил коня, направляясь к своему штабу.
Султанша Эль Хуррем мгновенно поняла, что падишах, ради того, чтобы поднять дух своего воинства, готов лично принять участие в штурме.
Дрожь пробежала по ее телу.
Если ее муж падет под стенами Вены, разъяренные турки наверняка возьмут город, но все ее планы рухнут вместе с оборвавшейся жизнью Сулеймана. Ее сын еще слишком мал, чтобы устоять под ударами вихря, который вызовет смерть султана и… и его первенца, наследника. У нее еще почти ничего не готово для таких великих перемен.
В этот миг ей вспомнились слова Касыма о небесных светилах, имеющих тайную власть над людьми на земле. Ей не раз доводилось слышать, что порой эти светила затмеваются… А тем временем с запада приближалась ночь, и с нею – темная туча.
А на стенах города немецкие женщины в благочестивом экстазе на глазах мужей и сыновей срывали с себя золотые и серебряные украшения и складывали кучками перед монстранциями в знак того, что раненым и семьям погибших будет оказана щедрая помощь. А там, где на стенах не хватало мужчин, женщины и дети метали в турок заранее приготовленные камни, бревна и лили горячую смолу из котлов, которые кипели в нишах крепостных башен.
Противники уже сошлись лицом к лицу, и закипела рукопашная. В ход пошли короткие палаши, ножи, кинжалы и даже зубы. В таких жертвенных боях не погиб еще ни один народ на свете, умеющий верить и молиться. Наоборот: пролитая кровь и молитва только крепче связывают людей в тяжкую годину горя и тревоги, а погибают только те народы, которые не жертвуют и не борются до последнего в единстве своем.
В вечерних сумерках увидела султанша, как осветились все венские церкви будто огромные алтари, обращенные к Богу, который видит и считает каждую жертву, принесенную людьми. И перед ее внутренним взором возникли отворенные царские врата церковки Святого Духа в предместье Рогатина в ту минуту, когда она шла под венец и услышала вопли татар: «Аллах, Аллах!»
В свете факелов увидела она также, как с городской стены ребенок, не старше ее сына Селима, бросает камень в янычара, взбирающегося по приставной лестнице.
Сердце ее дрогнуло.
Неожиданно для себя она обеими руками вцепилась в поводья коня своего мужа. Испуганный конь рванулся в сторону, и султанша вылетела из седла. Сулейман попытался ее удержать, потерял равновесие и сам упал с коня.
Оба его адъютанта мгновенно оказались рядом.
Султан молча поднялся, а Эль Хуррем, стоя на коленях на размокшей земле и сложив руки на груди, слезно взмолилась:
– Ты не должен вступать в битву! Здесь, чует мое сердце, может угаснуть твоя заря! А ведь ни один из твоих сыновей еще не способен самостоятельно воссесть на престол султанов или поднять меч против бунта!..
И, заломив руки, она оросила слезами пропитанную кровью немецкую землю.
С запада надвигалась буря. Ветер из дунайских долин завывал между холмами и швырял тяжелые как свинец капли на круп вороного коня владыки Османов, на него самого, и на обоих адъютантов, которые стояли, словно каменные изваяния, не видя и не слыша ничего вокруг. И на султаншу Эль Хуррем, которая в неверном свете зарниц больше всего походила на мученицу в долине скорби.
Она и в самом деле была мученицей – ибо впереди ее ожидало больше ударов горя, чем дождевых капель в этой туче, счесть которые под силу только Господу.
Издали по-прежнему доносился шум схватки, но боевой клич христиан звучал все громче – должно быть, в эту минуту чаша весов склонялась в их пользу.
По лицу Сулеймана, испытывавшего острую боль в вывихнутой руке, ничего нельзя было прочесть.
Наконец великий завоеватель и законодатель османов, оборотившись лицом к Мекке, пробормотал короткую молитву, после чего подал знак одному из адъютантов.
Тот приложил к губам сигнальный рожок.
А уже в следующую минуту со стороны турецкого штаба донесся звук горна, и вдоль волнующихся как прибой рядов мусульманского войска понеслись хриплые звуки труб и грохот барабанов, сливаясь с первыми раскатами грома.
– Ты снова зовешь их на штурм? – спросила, все еще не поднимаясь с колен, султанша Эль Хуррем.
– Это сигнал отбоя, о Хуррем! – спокойно ответил властитель трех частей света и, шагнув к женщине, поднял ее с мокрой земли.
Они возвращались к шатру молча, думая каждый о своем.
Султан, смирившись, размышлял о непостижимой воле Аллаха, который, возможно, именно здесь, под стенами Вены, положил предел той каре, которую он, Сулейман, готовил неверным.
А она? Больная душа думает только о своей боли.
Осажденный христианский город вздохнул с облегчением, когда очередной штурм захлебнулся и турки откатились от стен и валов. Еще ярче засверкали церкви и радостно, словно на Пасху, зазвонили колокола.
Вся Вена, все, кто защищал город и кто стойко терпел лишения, на одном дыхании грянули один-единственный гимн: «Тебя, Бога, хвалим!..»
Глухая осень стояла на земле германцев, когда Сулейман Великолепный со своими армиями уходил из-под Вены. Его никто не преследовал. Ни один немецкий отряд не вышел за пределы городских стен. Только холодный ветер шумел в лесах над Дунаем, осыпая мертвую листву. Короткие, серые, словно состарившиеся, дни пролетали над воинством падишаха, которое преданно следовало за ним.
Лишь изредка погромыхивал припозднившийся гром, и молнии, извиваясь как змеи, озаряли горизонт фосфорическим светом.
А листья беспрестанно сыпались и сыпались с деревьев.
Бог всемогущий напоминал людям: так минет и ваша жизнь. И вы никогда не вернетесь на этот свет, как не вернутся листья на родную ветку.
Всем сердцем чувствовал великий султан Османов эту истину. И потому спокойно возвращался из похода. А спокойствие предводителя всегда передается тем, кто верит в него и идет за ним. Тогда и их осеняет покой.
Сулейман ехал вдоль берегов Дуная по направлению к столице Венгрии. Уже виднелись ее купола и башни, когда на лужайке у обочины дороги увидела султанша Эль Хуррем нищий цыганский табор. Бледный месяц стоял высоко в небе, а в таборе горели костры.
Смутное воспоминание всколыхнулось в ее душе. Она приказала остановить карету, высунулась в окно и бросила пригоршню золотых монет в толпу цыганских женщин.
Те мигом собрали деньги с земли, словно голодные птицы – зерно, и стали подступать к окнам кареты, чтобы погадать о будущем щедрой госпоже.
Султанша протянула левую руку, и одна из цыганок начала бормотать:
– У дороги твоей аистенок и кедр могучий… По одну сторону – цветы и тернии колючие… А по другую – крест и гроб… Как молодой месяц, будет расти твоя сила, госпожа… А в жизни своей дважды встретишь всякого человека, которого хоть раз узрели ясные очи твои… А когда время придет, на мосту калиновом увидишь перстень медный у пьяного мужчины, сусальным золотом покрытый, с камнем фальшивым…
Тут цыганка взглянула в лицо незнакомой госпоже и, сильно встревожившись, выкрикнула какое-то незнакомое слово и прервала гадание. Как вспугнутые птицы, начали разбегаться от экипажа султанши цыганки и цыгане. А та, что ворожила, правой рукой прикрыла глаза, а левой бросила в карету через открытое окно золотую монету, которую перед тем подняла с земли.
Султанша Эль Хуррем, взволнованная таким неожиданным поворотом, побледнела и взглянула на мужа. Тот невозмутимо сидел на коне. В ее взгляде мелькнула обида – не столько тем, что цыганка швырнула обратно деньги, а тем, что ворожба прервалась.
Султан подал знак – и его гвардия мгновенно окружила цыганский табор.
– Что это значит? – спросил он у предводителя, старого седого цыгана, приблизившегося к нему с глубокими поклонами. Тот испуганно ответил, не узнав султана, но склоняясь до земли:
– О высокородный паша! Произошла необычайная вещь, из-за которой пришлось прервать гадание. Та женщина, что ворожила прекрасной госпоже, встретила ее второй раз, и ее первая ворожба уже сбылась! В таких случаях нельзя ни ворожить снова, ни принимать от этого человека никаких даров, кроме корма для скотины…
Пока он говорил, к дороге с осторожностью сходились перепуганные цыгане и цыганки, неохотно бросая к колесам кареты золотые, полученные от султанши.
Сулейман ничего не сказал старому цыгану, но вполголоса обронил несколько слов, обратившись к одному из приближенных.
Вскоре цыганам были выданы овес и сено для их лошадей. А султан с женой отправились на ночлег в королевский замок.
Когда же они поднялись на высокую террасу замка, Эль Хуррем, уже позабыв досадное приключение, вдруг робко улыбнулась, взглянула на мужа и проговорила: