Роксолана Назарук Осип
В султанских дворцах и на площадях столицы угощались сигильдары, сипахи, улуфеджи, хуребы, джобеджи, топджи, визири, беки и бегларбеки. А на девятый день вечером, накануне дня, когда, по обычаю, невесту передают в руки будущего мужа, вступил султан на площадь ипподрома и под веселый грохот музыки воссел на престол и принял поздравления высших чиновников и наместников. На пиру тем же вечером пил султан сладкий шербет из чаши, вырезанной из цельной бирюзы. По правую руку от него сидел старый и заслуженный муфтий Али Джемали, а по левую – Шемс-эфенди, недавно назначенный наставником принцев. На пир были приглашены профессора всех медресе и академий, и даже здесь они продолжали спорить о высоких материях. На пышно убранных столах стояли финики из Багдада, гранаты из Шербана, рис из Басры и яблоки из Ахлата, каждое весом больше ста дирхемов[113]!
На следующий день первый дружка Ахмед-паша возглавил невиданное по пышности «шествие свадебных пальм». Одна из этих пальм состояла из сорока шести тысяч мелких деталей, а другая – из шестидесяти тысяч. Под пальмами располагались чудной красоты деревья, цветы и звери.
Для простого народа были устроены различные зрелища, забавы и состязания борцов, для ученых, поэтов и писателей – турниры с диспутами. На них поэты предлагали высоким судьям для оценки сложенные ими свадебные стихи, а победители получали награды золотом.
Настуся впервые познакомилась с сестрами своего мужа: одна из них была замужем за Лютфи-пашой, другая – за Фархадом-пашой. А позже и с семерыми дядьями Сулеймана, среди которых ей пришлись по душе двое – Шахин-Шах и Абдулла-Хан, старший и младший из всех.
Все они с любопытством разглядывали ее и старались развлечь, чтобы невеста не чувствовала себя неловко среди чужих. Но ощущение одиночества ни на миг не покидало ее в этой пышной толпе османских вельмож. Насколько иной выглядела здешняя свадьба! И казалось, сколько ни проживи здесь – все равно все останется чужим. Странная тоска по чему-то, что связало бы ее с этими людьми и их племенем, овладела Настусей. И ее глаза вновь и вновь обращались к мужу.
«Какую судьбу уготовил он мне?» Об этом больше не спрашивала себя, потому что уже любила.
Склонила голову и взглянула в окно. Там, в ночи, пылали в ее честь высокие деревянные башни, возведенные вдоль берегов Золотого Рога. Золотисто-красное зарево выхватывало из тьмы парки сераля и постройки гарема. Из-за дворцовых стен доносился радостный рев толпы, заполнившей улицы и площади. Разноцветные пороховые ракеты взлетали высоко к звездному небу, словно озаряя ей путь к будущей жизни: были среди них золотистые, как волны радости, были зеленые, как весенние луга, были красные, как свежая кровь, были жемчужные, как слезы…
Смотрела на них, как зачарованная.
И тогда поднесли ей великолепный калым – свадебный дар Сулеймана, который манил взгляд, словно уголок рая на земле. Сверкали на столах в покоях Эль Хуррем золотые короны и наплечники, усеянные бриллиантами. Переливались ожерелья из жемчугов – белых, как иней на оконном стекле, и черных, редкостных и бесценных, что казались каплями наичернейшей ночи. Лучились дивным светом прекрасные диадемы из красных, как кровь, рубинов, из зеленых смарагдов, из темно-бронзовых турмалинов, приносящих счастье. А еще одна была из опалов, сардских камней недоли, обвитых колючим тернием, – так велел старый обычай царского рода Османов. И стояла она, полуприкрытая шелковым платком пепельного цвета.
Настуся дивилась на все эти чудеса красоты и таланта мастеров и думала, не снится ли ей все это. Но нет: все было наяву, и она могла коснуться любой из этих вещей. Такая прекрасная явь, что даже ее маленькая собачка поднималась на задние лапки и удивленно разглядывала сверкающий Настусин калым.
Пришел султан и радовался вместе с ней ее радостью.
А когда муж спросил, нравятся ли ей свадебные дары, ответила:
– Очень нравится мне мой свадебный калым. Поблагодари от меня тех, кто его приготовил.
– Но лучшую часть твоего калыма ты еще не видела…
Ей стало любопытно, что бы это могло быть. Попросила сказать, но султан не пожелал.
– Увидишь, – ответил, улыбаясь.
– Когда?
– В пятницу, когда будем возвращаться из мечети. Это будет твой настоящий калым, и я уже заранее знаю, что он тебе понравится.
Наступила пятница, когда султан должен был присутствовать на соборной молитве в Айя-Софии, самой большой мечети Цареграда. Эль Хуррем отправилась туда в золотой карете вместе с матерью султана. А за ними тянулся нескончаемый караван придворных карет. В них разместился дери-сеадет – большой гарем султана: стройные и хрупкие девушки из Северной Европы, похожие на нераскрывшиеся розовые бутоны, жгучие дочери Балкан, прекрасные белые женщины Кавказа с очами бездонными как пропасти, рослые и сильные женщины с Алтайских гор. А вокруг – бесчисленное количество войск и народа.
А когда возвращались после соборного богослужения и достигли Авретбазара, уже вечерело. На торжище, на том же месте, где когда-то продали Настусю черным евнухам из гарема, увидела она через окно кареты великое множество одетых по-нашему девчат и женщин. Нескрываемая радость светилась в их глазах и на лицах, и вот уже украинская песня захлестнула главный невольничий рынок Стамбула…
– Вот он, твой калым, Хуррем! – проговорил Сулейман. – Они отправляются на родину…
Настуся заплакала от радости.
А слаженный хор женщин выводил по-украински:
- Рубай, сину, ясенину –
- Буде добре клиння!
- Бери, сину, сиротину –
- Буде господиня!..
Молодая султанша плакала как дитя в закрытой карете султана Сулеймана и махала рукой из окна, прощаясь с украинскими полонянками.
А процессия женщин, озаренная светом смоляных факелов, не умолкала:
- …А у нашім селі-селі сталась новина:
- Молодая дівчинонька сина повила.
- Не купала, не хрестила, в Дунай пустила…
Но вскоре песня затихла вдали, а ей на смену пришли турецкие песни – однообразные, как шорох песка в пустыне, пересыпаемого ветром.
А на улицах Стамбула под грохот орудий и самопалов, под блеск ракет и рев музыки неистовствовали ошалевшие от опиума кавалькады на обезумевших от опиума конях. И радостно бурлил весь Стамбул султанский.
А «живой калым» Настусин, с факелами, при возах с провизией и одеждой, с веселыми песнями, потянулся на север, к отчему краю.
Но еще одну вещь, приготовленную Сулейманом в качестве калыма, он до сих пор не открыл Настусе. То было исполнение обещания насчет учителя Абдуллы.
Трое торговцев невольницами, которым некогда принадлежала Настуся, воротились в Кафу в великом страхе. Ибо никто во дворце не сумел растолковать старому Ибрагиму, зачем понадобился падишаху учитель Абдулла. Ибрагиму выдали на руки лишь письмо с приказанием властям Кафы без промедления доставить Абдуллу в Цареград. Другое такое же письмо было отправлено с гонцом.
Старый Ибрагим в присутствии всех купцов уведомил Абдуллу, что его вызывают ко двору – должно быть, в какой-то связи с Роксоланой. Купцы тут же принялись расспрашивать Абдуллу, не говорил ли он невольнице чего-то такого, за что султан мог бы наказать и его, и все купеческое сообщество. Абдулла отвечал: «Аллах мне свидетель, что я учил только тому, что говорит Коран. А белый цветок из Лехистана я всячески почитал, ибо видел в ней ум, покорность и усердие к наукам. Во всем прочем да исполнится воля Всевышнего!»
Не теряя присутствия духа, Абдулла в сопровождении стражи взошел на султанскую военную галеру и прибыл в Цареград накануне венчания своей ученицы. Его привели в сераль и уведомили султана, что Абдулла из Кафы доставлен. Султан же сказал, что новая султанша Хуррем должна увидеть его на следующий день после венчания своего, а перед тем с Абдуллой должен побеседовать муфтий Кемаль-паша.
Когда Абдуллу вели к первому заместителю султана по духовным вопросам, он впервые испугался – ему, ничтожному учителю из Кафы, предстояла встреча с великим ученым. Поэтому он всю дорогу молился, чтобы Аллах позволил ему снискать милость Кемаля-паши, постигшего все десять способов чтения Корана и все науки Ближнего и Дальнего Востока, начиная с науки о блистающих в небе звездах и заканчивая наукой о звездах, блистающих в темной глубине земли, то есть о самоцветных камнях и их использовании для лечения всевозможных болезней. Оттого-то и слава Кемаля-паши достигла самых дальних стран.
Аудиенция у главы мудрецов сложилась удачно для Абдуллы. Он долго говорил с ним о способах чтения Корана, разумеется, известных каждому учителю писания Пророка. Но о том, ради чего его доставили в Цареград, муфтий не смог ему ничего сказать, ибо и сам терялся в догадках.
На следующий день после брачной ночи Роксоланы, едва муэдзины закончили петь третий азан на башнях стройных минаретов, Абдуллу проводили в покои молодой султанши и велели ждать.
Абдулла сидел тихо. Когда же прислуга удалилась, стал ломать голову – зачем призвала его к себе возлюбленная жена падишаха.
Скромный учитель из захолустья великой империи и мысли не допускал, что его может ждать должность наставника – здесь, в величайшей столице мира, где сияют целые созвездия ученейших мужей! Снова и снова перебирал он в памяти, не сказал ли где неосторожного слова о султане и не обидел ли чем его новую супругу. И не мог припомнить ничего подобного.
Долго прождал Абдулла в покоях султанши Роксоланы. Диваны, занавеси и кушетки уже так намозолили ему глаза, что он видел их воочию, даже закрыв глаза. Наконец зашелестели женские шаги за шитой золотом занавеской. Она заколыхалась, раздвинулась, и в комнату вступила, вся в черном бархате, с единственным сверкающим бриллиантом на груди и в драгоценной диадеме на волосах, бывшая невольница, «найденыш с Черного шляха», супруга десятого султана Османов, великая хатун Хуррем. Лицо ее выглядело слегка утомленным, но сама она была полна веселья и радости, как весна. А при виде Абдуллы ее очи засияли ярче, чем благородный камень на ее груди.
Абдулла при виде великой госпожи так остолбенел, что ноги перестали повиноваться ему, и он не мог сдвинуться с места. Лишь минуту спустя склонился, все еще сидя, да так, что лбом прямо с дивана коснулся пола. А великая госпожа Роксолана Хуррем уселась напротив него так же тихо и скромно, как в те времена, когда еще была невольницей в Кафе. В точности так же…
И слезы брызнули из глаз почтенного учителя Корана, который не плакал уже три десятка лет. А когда он выходил из покоев султанши Эль Хуррем, они все еще стояли у него в глазах.
И со слезами обратился он к кизляр-аге, и сказал, что подобной султанши еще не имел род Османов, ибо она с такой же покорностью внимает словам Корана, как внимала будучи полонянкой-невольницей…
Вскоре разлетелись по султанскому сералю похвалы Абдуллы. И сердца улемов, хатибов и дервишей начали склоняться к бледной чужестранке, полонившей сердце султана.
- Und mag dein Pfad
- in Zweifelsnacnt verschwinden –
- Das Kreuz am Wege
- wirst du immer finden.
- Urns Kreuz geht dein,
- geht aller Menschen Wallen:
- Am Kreuze mssen alle niederfallen.
- Am Kreuze, ob sie noch so ferne irren,
- Mss ihrer Wege Rtsel sich entwirren[114].
Глава XIII
Рождение первенца Роксоланы
Дитя – это будущее, опирающееся на прошлое
Уже в седьмой раз восходил молодой месяц над Стамбулом, когда молодая султанша Эль Хуррем слуг своих прочь отсылала, двери покоев на четыре засова запирала, окна, что в сад выходили, занавешивала, – а маленький материнский крестик серебряный с великою болью сердечной с шеи снимала, к деревянному кресту из первого своего «калыма» вязала, мягким золотистым шелком вместе их оборачивала, цветастой адамашкой обкладывала, в толстую серебряную парчу укладывала и среди самых дорогих своих памяток прятала…
Прятала в небольшой деревянный ларчик, где уже лежала невольничья одежда – та, в которой впервые увидел ее властитель трех частей света, когда она стояла у дверей той одалиски, которой прислуживала…
Там же лежал, завернутый, ее одинокий свадебный башмачок, купленный вместе с матерью в лавке в Рогатине…
Был там и окровавленный платок, которым она свою израненную ножку на Черном шляхе, в Диком Поле, перевязала, когда шла степью при черных скрипучих мажах как полонянка татарская и от усталости и боли упала, и под басурманскими бичами всем своим молодым телом вздрагивала…
Была там и маленькая глиняная чашечка с надбитым краем, из которой она сначала в Бахчисарае, а потом и в Кафе вместе с Кларой чистую воду пила. И пара засушенных листочков, которые под Чатырдагом, сидя в повозке, на память сорвала с дерева, склонившего ветви низко над дорогой. И маленький камешек со святого Афона, где Матерь Божью спрашивала, что же ей делать…
И в седьмой раз поднялся месяц над Стамбулом, когда молодая султанша Эль Хуррем свои синие очи беленькими ручками закрывала и первый раз в жизни своего мужа Сулеймана целовала, и дрожала всем телом, и про цветущую и пахучую землю, и про лазурное небо, и про отца-матушку, и про день и ночь, и про весь белый свет в блаженстве забывала.
А как миновал первый жар страсти и первый месяц их любви протек, словно золотистый ручей сладкого меда, дрогнуло в сомнении сердечко Эль Хуррем.
И, словно лист осоки, затрепетала ее совесть.
И, словно птица в клетке, забилась мысль.
И тогда молодая султанша Эль Хуррем горячими пальчиками святой Коран брала, и целыми днями напролет читала, загадку предназначения и жизни человеческой разгадать пыталась.
А набожный Абдулла благославлял Аллаха за то, что молодая султанша такой благочестивой стала. И, благославляя, ходил и учил ее всему, что знал сам и во что верил.
– О великая хатун! – взывал он к ней. – Аллах приводит человека в сей дивный мир лишь на краткое мгновение. И не спускает с него глаз от колыбели до гроба. Следит за ним, как отец за малолетним ребенком, который идет через реку по шатким мосткам. А с того, кому он дает больше ума и сил, и спрос особый – как только человек завершит тропку своего бытия и выпьет все чаши, горькие и сладкие, что Аллах расставил на его пути. А время от времени посылает он человеку предостережения и как отец напоминает.
Так верил набожный Абдулла и так учил высокую ученицу свою, прекрасную и умную султаншу Роксолану.
Мало-помалу узнала она обо всех семидесяти течениях и сектах ислама и многое другое. Но и это не удовлетворило ее. Начала учить языки разных народов, чтобы служить толмачом своему мужу, когда к нему являлись послы из христианских стран. И вскоре овладела несколькими, ибо весьма усердствовала в учении, чтобы погасить внутреннюю тревогу и чувство подавленности. Порой в мозгу всплывали горькие слова народных песен об изменниках-ренегатах, тех, что отреклись от своей веры ради корысти и возвышения. И тогда с еще большим рвением бралась за ученье.
Не помогало: все равно сердечко грызли сомнения – верно ли сделала, что на небывалом пути своем все-таки решилась сбросить с себя маленький крестик материнский…
Быстро шло время – безвозвратное и непреодолимое творение незримого Бога.
В канун святой ночи Аль-Кадр[115], в которую с неба был ниспослан Пророку Коран, объявился в серале бродячий дервиш[116]. Его седые волосы были так длинны, что ниспадали до стоп, никогда не стриженные ногти походили на когти орла, а поступь – на причудливый танец.
Дервиш не назвал своего имени, а на расспросы челяди отвечал только:
– Имею сообщение для султана!
В конце концов его допустили к падишаху.
Едва вступив в приемный зал, дервиш приложил руку к сердцу и ко лбу, а затем произнес:
– Было мне откровение: если одна из жен падишаха родит сына в годовщину взятия Стамбула, в день, что возвращается ежегодно[117], сын этот будет иметь совсем иное значение, чем все другие дети султанской крови с тех пор, как правит султанский род Османов!..
– Доброе или злое? – спросил, встревожившись, Сулейман.
– Это известно только Аллаху и пророку его Мухаммаду!
Не ожидая благодарности, дервиш приложил руку к челу и сердцу и вышел. А проходя танцующей походкой галереями, переходами и дворами дворца, оглашал во всеуслышание свое откровение:
– Если одна из жен падишаха родит дитя в годовщину взятия Стамбула, в день, что возвращается ежегодно, сын этот будет иметь иное значение, чем все прочие дети султанской крови с тех времен, как правит султанский род Османов!..
Эти слова потрясли султанский сераль и снова привлекли всеобщее внимание к Роксолане Хуррем. Ибо только ее могли они касаться. Ведь всем было известно, что со времени своей свадьбы падишах Османов ни разу не посещал покоев какой-либо другой женщины.
С невообразимым напряжением ждали наступления предсказанного дня. А когда исполнился срок, родовые схватки сотрясли лоно Роксоланы и она произвела на свет сына в величайший день Османской державы.
Едва придя в себя от родовых мук, Султанша потребовала воды. А когда это было исполнено, велела всем невольницам покинуть опочивальню.
Долго всматривалась она в свое первое дитя. Рассудок ее, истерзанный болью, был словно в горячке. Пыталась что-то припомнить, но не могла. Наконец ее бледное лицо порозовело, уста приоткрылись и прошептали: «Призри ныне, Господи Боже, на тварь Твою и благослови, и освяти воду сию, и даждь ей благодать избавления и благословение Иорданово…»
Оглянулась по сторонам: не следит ли кто, и снова устремила взгляд на ребенка.
От великой усталости не сумела припомнить последних слов святой молитвы, котоую не раз слышала из уст отца, – молитвы, с которой вводят младенца в христианскую семью. Знала только, что дальше говорится про воду как источник нетления, неприступный для темных сил. Отдыхала душой от этих слов, всплывающих из забвения в ее сознании, как некогда отдыхала на зеленых ветвях оливы голубица, посланная Ноем из ковчега во время потопа. Наконец, быстрым движением зачерпнула воды и, облив сына, первенца своего, тихо промолвила:
– Крещается раб Божий Степан во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь…
Перед глазами султанши в эту минуту стоял первый ее возлюбленный – Степан. И его именем окрестила Роксолана сына своего из султанского рода Османов, трижды сотворив над младенцем знамение святого креста.
Вздохнула с таким облегчением, будто свершила тяжкий труд. И почудилось на миг, что от этого вздоха слегка заколыхалась завеса у дверей. В изнеможении откинулась на шелковые подушки, бледная, но довольная собой.
Припомнилось, какой душевный покой и многотерпение давала ей эта вера даже тогда, когда еще была она невольницей. И какая тревога в ее душе теперь, когда у нее есть все, чего только душа и тело пожелают. Знала Настуся, что утратила сокровище, с каким не сравнится ни одно из земных сокровищ. И стремилась хотя бы для сына сохранить его частицу, ввести его туда, куда ей самой уже не было ходу.
Поначалу этот поступок казался ей чем-то совершенно обычным и естественным, чем-то таким, что ей надлежало отдать, а сыну – принять как наследие. Но спустя короткое время вдруг пронзила ее ослепительная мысль: а ведь в этих палатах, в этом дворце еще никогда не бывало крещеного сына исламских владык!
Страх перед мужем охватил ее. Сначала едва ощутимый, он становился все сильнее. И не только перед мужем, но и перед тем чуждым окружением, в котором она оказалась. Однако наряду со страхом она испытывала странное удовольствие от того, что теперь у нее есть тайна и эта тайна мысленно связывает ее с сыном. О, теперь она уже никогда не будет в одиночестве в этом дворце! У нее есть сын, ее сын!
Помимо инстинктивной привязанности к плоду лона своего, проснулась в ней отвлеченная, высокая, почти сверхъестественная любовь к этому ребенку и окутала новорожденного, как золотистый янтарь обволакивает крохотную мошку.
Уже в лихорадочном полусне слышала, как в покои вошел падишах, как тихо приблизился к ее ложу, как присел рядом и нежно обратился к ней. Она держала его за руку и тоже что-то говорила. Кажется, что-то о сыне и о том, что праздник его обрезания должен быть очень пышным и на нем должен обязательно присутствовать сильный властитель из числа ее бывших единоверцев…
Султан ласково улыбался и успокаивал ее, обещая пригласить самого могущественного из соседей своей державы.
Сулейман сдержал слово.
Помимо обычных приглашений, рассылаемых с гонцами наместникам провинций и самым влиятельным вельможам, на этот раз приглашение было отправлено также великому венецианскому дожу Андреа Гритти. Турецкий посол, одетый в раззолоченные придворные одежды и сопровождаемый двенадцатью членами Большого совета, возвестил на заседании венецианского сената о близком празднестве обрезания первенца Роксоланы и просил дожа прибыть в Стамбул в качестве гостя. Престарелый дож, ссылаясь на здоровье и преклонные годы, отказался принять личное приглашение, однако пообещал отправить в османскую столицу почетное посольство, возглавляемое его старшим сыном[118].
В назначенный день началось празднование обрезания Степана.
Стояло душное утро, когда Сулейман в сопровождении всего двора подъехал к ипподрому. В его северной части, близ Мехтерхане, где расположился оркестр, возвышался величественный трон под золотым балдахином на восьми лазуритовых столпах, сплошь покрытый драгоценными тканями. Вокруг были установлены пестрые шатры. Когда процессия достигла Арсланхане[119], навстречу султану в знак великого почтения вышли пешком два визиря – Аяз-паша и Касим-паша, а на середине ипподрома владыку приветствовал великий визирь Ахмед-паша, окруженный высшими чинами Дивана. Все так же, пешим порядком и под оглушительный гром оркестра, они сопровождали султана, ехавшего верхом, до самого трона.
Сулейман взошел на престол, а светская и духовная знать столпилась вокруг него с дарами, ловя для поцелуя руки властителя.
На следующий день были допущены к султану посольства курдских эмиров и иноземных держав. Великолепнее прочих выглядело посольство Венеции, возглавляемое сыном великого дожа Луиджи Гритти.
Это посольство просило у султана позволения быть принятым также и матерью новорожденного наследника и получило на то милостивое дозволение.
Велико же было удивление султанши Эль Хуррем, когда среди пышно разодетых венецианских вельмож, выстроившихся рядами в приемной ее покоев, она заметила своего учителя из невольничьей школы. На мгновение она застыла от удивления, но, собрав всю силу, не дала воли смущению. Тем более что как раз в это мгновение именитые вельможи и сенаторы, словно по команде, почтительно склонили головы и оставались в таком положении, пока она не пересекла великолепно убранный зал и не уселась в высокое резное кресло, так густо усыпанное жемчугом, что дерева под ним почти не было видно.
Уже садясь, заметила, как Риччи подал едва заметный знак молодому сыну дожа, и тот, выступив вперед, обратился к ней с речью. Это позволило ей понять, что юный Гритти – всего лишь формальный глава посольства, а в действительности им руководит опытный Риччи. Ее старый знакомый заметно состарился за это время, а лицо его осунулось еще более, чем прежде.
Церемония обмена приветствиями длилась недолго. Султанша поблагодарила венецианцев за визит и добрые пожелания и вверила их опеке Аллаха на пути домой. Это упоминание имени Всевышнего вызвало нескрываемое удовольствие и улыбки на лицах присутствовавших на аудиенции турецких улемов.
Когда она уже вставала с кресла в знак окончания аудиенции, Гритти взял из рук ее бывшего наставника небольшую шкатулку, обитую белым как снег сафьяном, с золотым замочком, перевязанную зелеными ленточками, и вручил ей лично, добавив, что прочие скромные дары венецианского сената она найдет в своих покоях.
Ей стало до того любопытно – что же может находиться в этой шкатулке? – что она не стала терять время на беседу. Лишь улыбкой и кивком поблагодарила юного Луиджи и поспешно покинула зал.
Оказавшись в своих покоях, она облегченно перевела дух и сразу же открыла шкатулку. Там лежали бриллиантовое ожерелье и перстень с бирюзой. Однако, вертя подношение в руках, она вскоре поняла, что у шкатулки двойное дно, а выдвинув его, обнаружила внутри миниатюрную книжечку в переплете, оправленном золотом и эмалью.
Вынула ее оттуда и открыла.
Это было Евангелие. Точно такое же, какое она видела у отца, но в миниатюрном формате. Она, пожалуй, меньше удивилась бы, получив такой подарок от мусульманина Абдуллы, чем от Риччи, который без конца насмехался над церковью и верой.
«Что бы это могло означать?» – спросила она себя. Может, Риччи, вразумленный Святым Духом, изменился? Она ни секунды не сомневалась в том, что именно он посоветовал сыну дожа преподнести ей этот дар.
Если бы Риччи не преподнес ей «особый» подарок, она могла бы, хоть и через того же Абдуллу, пригласить его к себе для беседы, сославшись на то, что он – ее бывший учитель. Теперь же это было невозможно, так как немедленно вызвало бы подозрения.
Показала мужу этот странный дар, но сама больше в него не заглядывала, потому что уже в первое мгновение крохотная книжечка не пришлась ей по руке и вдобавок тяготила сердце.
Величие и ценность даров, поднесенных счастливой матери принца, превзошли все, что когда-либо было видано в Стамбуле во время таких и подобных им торжеств. Индийские шали и муслины, венецианские атласы, египетские дамасты, нежные, как пух, греческие ткани, серебряные мисы с золотыми монетами, золотые посудины с драгоценными камнями, лазуритовые и хрустальные чаши, полные самых дорогих пряностей: киннамона, мускатных орехов и мускатного цвета с райских островов Банда, индийские благовония, китайские фарфоровые вазы с чаем, великолепные крымские меха, – все это несли нарядные греческие мальчики, дарованные султанше во владение вместе с их ношей. Вслед за ними эфиопские невольники и египетские мамелюки вели великолепных кобыл арабской породы и горячих туркменских жеребцов.
Четвертый день празднеств открылся зрелищами и представлениями для простого народа. На площади были воздвигнуты две деревянные башни, битком набитые венгерскими пленниками. Затем начались турниры и состязания мамелюков. Султан наблюдал за ними вместе с толпой до поздней ночи, которую тысячи факелов, костров и смоляных бочек превратили в белый день. Помимо этих огней жарко горели и деревянные башни, которые мамелюки взяли штурмом. На следующий день на их месте были возведены новые крепости. Каждую из них обороняла сотня вооруженных всадников, то и дело предпринимавших вылазки. Когда же башни были вновь захвачены, их подожгли, и они горели до самого утра.
На седьмой день на площадь сплоченными рядами вступили полки янычаров и пышно разодетых кавалеристов-сипахи под командованием генералов. Они несли торжественные пальмы и так называемые «свечи обрезания» – символы плодородия, увенчанные цветами и обвитые золотой проволокой.
Восьмой и девятый день были посвящены пляскам на канате под звуки музыки. Свое искусство на высоко протянутых тросах демонстрировали знаменитые египетские канатоходцы. Матросы и янычары состязались в лазании на высокие столбы, смазанные мылом и оливковым маслом, на самом верху которых были укреплены ценные подарки.
На десятый день падишах угощал ученых и учителей, имевших дневную плату меньшую, чем пятьдесят акче[120], а также отправленных в отставку судей, которым в эти дни веселья и радости были прощены их давние прегрешения и вина перед законом.
Три следующих дня были отданы на откуп скоморохам и весельчакам. Каждый из них был щедро одарен золотом и серебром, причем монеты либо прижимали им прямо ко лбу, либо сыпали на голову.
На четырнадцатый день все вельможи двора и армии отправились в старый сераль и вынесли оттуда малолетнего принца. Затем они пронесли его через весь ипподром и сопровождали вплоть до тронного зала султана.
На пятнадцатый день Сулейман устроил пир для высшей знати и чиновничества. По правую руку от него восседали великий визирь Ахмед-паша и визири Аяз и Касым, беглербеки и войсковые судьи из Румили[121] и Анатолии[122], наставник старшего принца Хайреддин и сын татарского хана, по левую – бывший великий визирь Пири Мохаммед, Сенель-паша, Ферухшад-бек, сын египетского султана Кансу Гхаври и последний отпрыск княжеского рода Сулкадров.
Шестнадцатый день был посвящен приему ученых мужей. По правую руку султана восседал муфтий и войсковой судья Анатолии Кадри-бек, а по левую – наставник принцев и войсковой судья Румилии Фенари-заде Мухиэддин. Муфтий и наставник принцев по соизволению султана открыли прием диспутом о мусульманском «Отче наш» – первой суре Корана. В диспуте принял участие также многомудрый Халифе, один из бывших учителей самого султана, но, загнанный в угол остроумными доводами одного из участников, принял это так близко к сердцу, что потерял сознание и упал на месте. Его вынесли из зала и доставили домой, где он и скончался в тот же самый день.
Семнадцатый день был объявлен днем тишины и приготовлений к обрезанию, а на восемнадцатый в тронном зале состоялось и само обрезание. По желанию матери малолетний принц был наречен именем своего деда по отцу – Селимом, и все наперебой восхваляли ум и благочестие Хуррем, радостной супруги падишаха. Визири и беглербеки, улемы и аги целовали руки султана, провозглашая вычурные пожелания новорожденному и его родителям. Все они были одарены почетными одеждами, а высшие вельможи получили такие дары, что даже самый алчный из них – Ахмед-паша – остался доволен. Этот день увенчался разноцветными фейерверками, продолжавшимися до глубокой ночи.
Спустя три дня после обрезания малолетнего Селима празднества, продолжавшиеся полных три недели, завершились скачками в Долине Сладких Вод.
Столь продолжительного и грандиозного торжества еще не видала столица султанов.
Возвращаясь со скачек, султан, шутя, спросил своего любимца Ибрагима-пашу:
– А что, Ибрагим, была ли твоя свадьба пышнее, чем праздник обрезания моего сына Селима?
– Такой свадьбы, как моя, свет не видывал с тех пор, как он стоит, и еще долго не увидит, – ответствовал Ибрагим.
– Что?! – удивился султан, пораженный такой смелостью. А Ибрагим сейчас же добавил:
– Мою свадьбу почтил присутствием такой гость, как халиф Мекки и Медины[123], законодатель наших дней, да живет он вечно! А отец принца Селима на празднике обрезания своего сына не имел такого гостя…
Султан улыбнулся и подъехал к носилкам жены, чтобы передать ей слова Ибрагима.
– Этот Ибрагим чересчур умен, – ответила пораженная хасеки[124] Хуррем, когда Сулейман, посмеиваясь, сообщил ей сказанное любимцем. И усмехнулась так, словно знала о нем нечто такое, чего не хотела говорить.
Глава XIV
«…А красная кровушка на рученьках твоих…»
Когда ты для меня слепил из глины плоть, Ты знал, что мне страстей своих не побороть; Не ты ль тому виной, что жизнь моя греховна? Скажи, за что же мне гореть в аду, Господь?
Омар Хайям
Хасеки Хуррем, «радостная мать принца», вскоре полностью оправилась после родов и расцвела, как роза в султанском саду.
Ее прежде белое, как лепестки жасмина, личико словно вобрало в себя краски восходящего солнца. А в ее глазах, помимо живого блеска молодости, порой светился таинственный покой, который свойственен скорее осени, дарующей богатые плоды. Старожилы сераля единодушно сходились во мнении, что еще не было в нем женщины краше и милее. А падишах навещал ее ежедневно после заседаний Дивана, садился за стол только с Хуррем и отдыхал душой в ее присутствии. В серале также говорили, что этой женщине падишах не может отказать ни в чем и даже смотрит сквозь пальцы на то, что она заводит в гареме чужеземные обычаи.
Хасеки Хуррем расхаживала по всему сералю без покрывала и даже отваживалась допускать к себе живописцев-иноземцев, которые проводили целые часы в ее покоях, работая над ее портретами. Такого еще не видывали во дворце. Правоверные мусульмане косо поглядывали на посторонних мужчин, беспрепятственно входивших в покои гарема, но никто не отваживался выказать недовольство – уж слишком велик был риск вызвать гнев султана. Даже улемы и проповедники мирились с новыми обычаями, ибо каждую святую пятницу Хуррем можно было видеть в главной мечети Цареграда. Со временем они свыклись с этим и даже сами являлись просить милости у хасеки Хуррем. И тогда тесно становилось в ее покоях.
Бывали здесь ученые и поэты, живописцы и зодчие, духовные лица и военачальники. И каждого она принимала с радостью, и каждый выходил от нее, пораженный ее живым умом и проявлением интереса к их делам. И даже желчный писатель Газали, сатир которого побаивались вельможи, ибо он не щадил никого, восхищался «лучшим цветком сераля». Правда, его недруги болтали, что все дело в том, что по просьбе султанши он получил ежемесячное содержание из казны в тысячу акче, которого в ином случае ни за что бы не увидел из-за чрезмерной остроты своего языка.
Но и другие поэты, имевшие состояние и не нуждавшиеся в деньгах, восхищались ею. Были среди них и переводчик «Шахнамэ» Джелили, и божественный Бакы, и фантазер Хиали, и его заклятый враг Сати, и вечно пьяный Физули, и веселый комик Лами, который частенько говаривал: «Хасеки Хуррем любит слушать поэтов. Это я понимаю. Но о чем она толкует с Сеади-Челебимом, который всю жизнь сидит над законами? Или с ученым сухарем Пашкепри-заде, который знает все библиотеки Востока – и ничего больше?..»
А Физули отвечал ему словами персидского поэта Хафиза, самого прославленного певца Востока:
- Мне мудрец говорит, в пиалу наливая вино:
- «Пей, другого лекарства от боли твоей не дано.
- Пей, не бойся молвы – оклевещут и юную розу,
- А она раскрывается, дышит, цветет все равно…»
Но весь этот пышный цвет власти и культуры Востока, наполнявший «салон» Эль Хуррем, не приносил ей удовлетворения. Это заметил и переводчик «Шахнамэ» Джелили. И однажды сказал, обращаясь к султанше:
– О великая хатун! Тебе следовало бы развеяться под пологом шатра Омара Хайяма[125] – того, кто возводил шатры духа.
– Я уже слышала о нем и буду признательна, если вы познакомите меня с ним поближе, – ответила она.
Джелили на это сказал:
– А как тебе понравится, о хатун, вот эта мысль Омара Хайяма, сладкая, как мед, и горькая, как горчица:
- Изначальней всего остального – любовь,
- В песне юности первое слово – любовь.
- О, несведущий в мире любви горемыка,
- Знай, что всей нашей жизни основа – любовь!
– Хорошо и правдиво, – ответила Эль Хуррем. – Но я надеялась услышать что-нибудь более глубокое от этого поэта.
– И тут ты права, о хатун, – сказал на это великий поэт Бакы. – Мне кажется, я догадываюсь, чего ты ждешь. И на это отвечает Омар Хайям, обращаясь к душе, скитающейся в поисках истины:
- На тайну жизни – где б хотя намек?
- В ночных скитаньях – где хоть огонек?
- Под колесом, в неугасимой пытке
- Сгорают души. Где же хоть дымок?
– Именно так, бесследно и презренно? – спросила Эль Хуррем.
На это ответил ученый Пашкепри-заде, знающий все библиотеки и книгохранилища Востока:
– Первый рубаи – это выражение юности Омара Хайяма, второй же относится к тому периоду, когда он разочаровался в вере и беспрестанно испытывал горечь. Есть еще один рубаи, относящийся к тем временам:
- Нам жизнь навязана; ее водоворот
- Ошеломляет нас, но миг один – и вот
- Уже пора уйти, не зная цели жизни,
- Приход бессмысленный,
- бессмысленный уход!
– А что же он сказал, когда вновь обратился к Богу?
– А вот что:
- Капля стала плакать, что рассталась с морем,
- Море засмеялось над наивным горем:
- «Все я наполняю, все – мое владенье,
- Если ж мы не вместе –
- делит нас мгновенье».
Султанша вздохнула с облегчением, словно избавившись от большой тяжести. А Пашкепри-заде, заметив, что последний рубаи пришелся ей по душе, добавил:
– А еще более поздние творения Хайяма позволяют найти покой и укрепить силу духа даже закоренелым грешникам. И себя он причислял к ним, говоря:
- Пусть я плохо при жизни служил небесам,
- Пусть грехов моих груз не под силу весам –
- Полагаюсь на милость Единого, ибо
- Отродясь никогда не двуличничал сам!
Лицо Хуррем окончательно прояснилось, на нем заиграла улыбка. Слуги начали разносить лакомства, сладкие шербеты и прерасные южные фрукты…
Так в верхах исламской империи, в султанских покоях, искали правды о Божественных тайнах мира и человеческого предназначения, которую каждый народ обретает в твердой вере в Бога; если же власть расшатает в нем веру, народ этот рассеивается, как туман в долине.
Поистине тесно было в покоях Роксоланы! А в тех крыльях гарема, где обитали прочие жены падишаха, стояла тишина, как в заброшенном доме. Лишь зависть подремывала там, просыпаясь время от времени, но так и не решалась выйти на свет.
Ибо зависть людская и злоба, подобно хищным зверям, терпеливо подстерегают свои жертвы, чтобы застать их врасплох.
В приемных покоях хасеки Хуррем становилось все теснее не только от поэтов, художников и ученых, но и от визирей, войсковых судей, дефтердаров, нишанджи, сигильдаров, чокадаров, хаджи и прочих знатных людей. Но охотнее всего она беседовала с великим зодчим Синаном.
Эти приемы начинали ее утомлять, случалось, она выражала нетерпение, так как от многих, явившихся с прошениями, она не могла толком добиться, о чем, собственно, они просят.
Ей не хотелось жаловаться султану на лавину просителей – а вдруг он запретит всем без исключения являться к ней? А ведь многие из этих людей были ей интересны, от некоторых она ждала помощи в осуществлении своих планов, которые все яснее стали вырисовываться в ее воображении с тех пор, как она стала матерью, а в особенности после того, как ей стало известно о предсказании старого дервиша, явившегося к Сулейману в канун святой ночи Аль-Кадр. Эти планы Хуррем держала в такой тайне, что боялась даже думать о них подолгу.
Но однажды, когда ее снова одолела бесчисленная толпа чиновников и знати, султанша велела позвать желчного старого Газали и поинтересовалась – не знает ли он причину столь многолюдных посещений. Сделано это было с тем расчетом, что Газали поймет намек и своей очередной сатирой отпугнет самых назойливых. Тот мгновенно уяснил, в чем дело, и торжественно объявил:
– О хасеки Хуррем, да будет благословенно имя твое! Твой слуга Газали знает причину этих визитов.
– Пусть тогда скажет!
– Недавно прибыл ко двору султана – да живет он вечно! – посол индийского правителя Бахадур Шаха, привез ему в дар пояс стоимостью в сотню тысяч золотых дукатов и сказал: «О владыка двух частей света и повелитель двух морей, страж святых Мекки и Медины, господин престольных Константинополя, Адрианополя и Бруссы, и Каира могущественного, и Дамаска, что прекраснее рая, и величавого Халеба и Белграда – дома священной войны, и Багдада – дома спасения и победы![126] Помоги господину моему против нессараг, что прибыли с моря и укрепились близ моих пристаней и приморских городов! А он возместит тебе хлопоты тремя сотнями сундуков, полных золота и серебра, что хранятся ныне в святом граде Мекке, при гробе Пророка…
– Знаю, знаю, – сказала на это хасеки Хуррем. – Султан уже выслал в море военную флотилию под командованием Сулеймана-паши. А сундуки эти до сих пор еще не прибыли сюда из Мекки.
– О хасеки Хуррем, да пребудет вовек незабвенным имя твое! Эти сокровища уже везут сюда. А когда они прибудут, ты увидишь у своего порога всех богатейших скряг, которые всеми средствами станут добиваться твоей милости, а вернее – содержимого сундуков… Как черные вороны, слетятся они на добычу, и не будет такой пакости, на какую они не пойдут, лишь бы разжиться чем-нибудь из сокровищ Бахадур Шаха! Те, кого ты видишь сегодня, – всего лишь предвестники тех, которые явятся вслед за ними…
Желчное лицо старого сатирика исказилось. С его языка были готовы сорваться еще более ядовитые и острые слова – из тех, какие до добра не доводят. Поэтому он низко поклонился и вышел, а умная супруга падишаха не стала его удерживать. Спустя несколько дней по сералю начала ходить его ядовитая сатира о пронырливых просителях. Их толпа и в самом деле уменьшилась, но ненамного.
Прошло совсем немного времени и началось то, что предвидел старый Газали, говоря о средствах, какими иные люди пытаются добиться милости могущественных владык.
В один прекрасный день в пору, когда муэдзины только что закончили петь третий азан на башнях стройных минаретов, явился к хасеки Хуррем ее свадебный дружка – великий визирь Ахмед-паша. При виде этого вельможи недоброе предчувствие шевельнулось в сердце хасеки Хуррем. Он низко поклонился и начал:
– О лучшая из жен падишаха! О радостная мать принца Селима – да будет Аллах благосклонен к нему от колыбели до гроба! Я пришел повергнуть к стопам наимогущественнейшей из жен нашего султана челобитную – в надежде на то, что она окажется и наимилостивейшей к своему верному слуге!
Столь явственный намек не звучал до сих пор в словах ни одного из вельмож, которые пребывали у нее. Это ее остановило. Очевидно, визирь имел основания для такой смелости, но какие? Чтобы скорее выяснить это, проговорила с нажимом:
– Лишь раз краснеет тот, кто просит, но дважды краснеет тот, кто отказывает! Я с радостью исполню любую твою просьбу – в меру своих сил…
Ахмед-паша смешался. Готовясь к встрече с султаншей, он заранее проложил для себя тропку к той минуте, когда речь зайдет о деньгах, полагая, что путь окажется долгим и извилистым. А супруга падишаха сразу подвела его к сути.
«Да знает ли она дело, с которым я явился?» – думал он, теряясь еще сильнее. Великий визирь видел, что она заметила его замешательство, но больше ничего нельзя было прочитать по ее спокойному лицу. Собрав в кулак всю свою волю, он после короткого раздумья проговорил:
– Немало врагов у всякого, кто верно служит державе падишаха. Недаром сказано: «Если имеешь врагом даже муравья, будь осторожен!» Не знаю, не представил ли меня один из моих врагов пред солнцем падишаха как человека, не заслуживающего доверия…
В эту минуту она уже была полностью уверена, что с этим вельможей придется ей вести ожесточенную борьбу. Но пока еще не знала – за что. Зато сразу стало ясно, что поговоркой про муравья визирь угрожал ей, а вовсе не оправдывал себя. Внутри у нее все закипело. Однако она не подала виду, лишь ответила столь же двусмысленно:
– Я не знаю о тебе ничего худого. А враг – это действительно опасно. Особенно если у него завистливое сердце. Ибо сказано: «Завистливого не умиротворить даже великой милостью!»
Великий визирь Ахмед-паша также понял, что супруга падишаха говорит о нем, а не о его врагах. Однако продолжал убеждать ее:
– Верный друг – лучше родича.
– Праведную помощь посылает только Аллах, – твердо ответила она, уже тяготясь этим разговором. А предложение «верности», очевидно за деньги, глубоко уязвило ее.
– И его наместник на земле падишах, и та, что стала зеницей его ока и зерном его сердца, – подхватил вельможа.
– Я уже в начале нашей беседы сказала тебе, что исполняю все просьбы – по мере скромных сил своих.
Ахмед-паша наконец-то понял, что больше не следует тянуть с тем, ради чего он пришел. И неторопливо произнес:
– Я обращаюсь к наимудрейшей из жен падишаха с великой просьбой. И если эта просьба, по ее милости, будет исполнена, я до самой смерти останусь верным невольником всех замыслов твоих и сына твоего – да будет он тебе утешением, о великая хасеки Хуррем!
– Что же это за просьба? – спросила она.
И он ответил:
– Злые люди считают меня богатым и утверждают, что я похитил в Египте налоги, принадлежащие падишаху. Но это ложь! Я совершенно нищ и весь в долгах…
– Долг жжет, как огонь, – заметила Хуррем словами старой поговорки, поощряя его продолжать, так как ей стало любопытно, сколько же запросит вельможа, считавшийся одним из богатейших людей империи и славящийся своей невероятной жадностью к деньгам. Знала, что султану хорошо известен главный порок Ахмеда-паши, однако Сулейман держал его на высшем посту из-за его невероятной работоспособности, ловкости и изворотливости.
– Это так, о прекрасный цветок Эдема! – согласился Ахмед-паша.
– Думаю, что падишах с радостью утолит печали тех, кто ему верен. Сколько понадобится, чтобы погасить твои долги?
– О, как ты любезна, лучшая из звезд небесных! Мне нужны, – тут визирь горестно вздохнул, – триста тысяч золотых дукатов…
– Триста тысяч золотых дукатов?!
– Триста тысяч, драгоценнейшая жемчужина державы Османов! И я стану верным невольником всех замыслов твоих и сына твоего!
То, что он снова повторил эти слова, встревожило ее даже больше, чем требование невообразимо огромной суммы. Она ответила почти испуганно:
– У меня нет иных замыслов, чем те, что живут в уме и сердце падишаха! А мой сын пока еще только улыбается добрым людям… Но я готова тебе помочь. Однако с таким непомерным требованием я никак не смогу обратиться к падишаху…
– Другая не смогла бы, а ты сможешь все, о сияющая звезда жизни падишаха!..
Ее поразили размеры просьбы, но еще больше – ее наглость и настойчивость. Ответила, вставая:
– Это невозможно! Ведь даже богатейший из индийских князей прислал падишаху дар, который составляет только треть того, чего ты добиваешься!
– Он прислал и иные дары, о милосерднейшая госпожа!
– Это не дары, а плата за кровь воинов падишаха и возмещение затраченных на поход средств казны!.. Твоя дружба обходится слишком дорого, – добавила она на прощание.
– Дороже любых сокровищ судьба ребенка… – ответил визирь.
Она застыла и побледнела. Минутой позже спросила:
– Как это? Причем здесь мое дитя?
Вельможа заколебался было, но все же проговорил прерывающимся голосом:
– А кто же… защитит… юного Селима от…
– От чего? Говори!
– От злобы улемов и гнева падишаха, когда разнесется весть, что он… окрещен по христианскому обряду!.. Кто защитит его, если не великий визирь Ахмед-паша?..