Корсары Леванта Перес-Реверте Артуро

Из этих слов Вы можете заключить, будто я думаю, что по-прежнему Вас люблю. Однако не советую Вам пребывать в уверенности относительно этого, как, впрочем, вообще чего бы то ни было. Убедиться в этом Вы сможете лишь, когда мы окажемся лицом к лицу и взглянем друг другу в глаза. А до тех пор постарайтесь остаться живым, целым и невредимым. У меня на Вас, как Вы помните, большие виды.

Желаю Вам удачи, сеньор солдат. Надеюсь, что на борт первой же турецкой галеры Вы спрыгнете с моим именем на устах. Мне будет приятно оказаться на устах храбреца.

Ваша —

Анхелика де Алькесар.

Поколебавшись мгновение, не больше, я вышел на улицу. И обнаружил, что капитан, расстегнув колет, сложив на скамейку шляпу, шпагу и кинжал, сидит у дверей нашего постоялого двора и наблюдает за прохожими. Письмо было у меня в руке, я с гордостью протянул его Алатристе, но он взглянуть не пожелал, а лишь сказал:

— Фамилия Алькесар навлекает на нас беды.

— Анхелика — это мое дело.

Он снова с отсутствующим видом качнул головой, думая, казалось, о чем-то своем. Глаза его были устремлены на перекресток — наша остерия помещалась на углу Трес-Рейес и Сан-Матео, — где несколько мулов, привязанных к кольцам в стене, успели уже щедро унавозить землю возле двух полуподвальных лавчонок: одна торговала углем каменным, древесным и щепками для растопки, другая была завалена связками и заставлена рядами сальных свечей. Солнце стояло в зените, и, роняя нам на головы капли, белье на протянутых из окна в окно веревках качалось под ветром, постоянно чередуя прямоугольные пятна света и тени на земле.

— В подвалах инквизиции и на борту «Никлаасбергена» дело это было не только твое… — Алатристе говорил так, словно размышлял вслух, а не отвечал мне. — И в Эскориале — тоже… Я имею в виду наших друзей. Люди погибали.

— Анхелика тут ни при чем. Ее использовали втемную.

Он медленно повернул ко мне голову и долго смотрел на письмо, по-прежнему зажатое у меня в руке. Смутясь, я опустил глаза. Потом сложил лист вдвое, спрятал его в карман. Крошки сломанного сургуча, забившиеся мне под ногти, были похожи на запекшуюся кровь.

— Я люблю ее.

— Это я уже слышал. В Бреде. Тогда ты тоже получил похожее письмецо.

— Сейчас я люблю ее сильнее.

Капитан снова замолчал — и надолго. Я привалился плечом к стене. Мы созерцали прохожих — солдат, женщин, слуг, уличных торговцев. Весь этот квартал, строившийся с конца прошлого века попечением вице-короля дона Педро де Толедо, давал приют не менее чем трем тысячам испанских солдат из Неаполитанской бригады, ибо казармы могли вместить лишь малую их толику. Прочие же, как и мы с капитаном, селились здесь. Прямоугольный и при всей однородности своей весьма пестрый квартал был, может, и неказист, да удобен: присутственных мест здесь не было, зато на каждом шагу оказывалась если не гостиница, так остерия, не остерия, так постоялый двор, да и в четырех-пятиэтажных домах, занимавших все пространство, сдавались комнаты в аренду. Так что был это один неимоверных размеров военный лагерь, вписанный в городскую черту и заселенный солдатами, постоянно или временно дислоцированными в Неаполе, которые брали в жены местных или прибывших из Испании, заводили с ними детей и мирно соседствовали с местными жителями, а те сдавали нам жилье внаймы, кормили и поили и, прямо скажем, существовали на те деньги — весьма немалые, замечу, — что тратило наше доблестное воинство. И в этот день, как и во всякий другой, над нашими с капитаном головами перекрикивались из окна в окно женщины, и в домах, перемежаясь неаполитанским диалектом, громко звучала испанская речь со всем разнообразием выговоров, какие только есть в нашей отчизне. На обоих языках верещали и оборванные детишки, чуть выше по улице со сладострастием мучившие собаку: они привязали ей к хвосту разбитый кувшин и теперь палками гнали несчастную тварь по мостовой.

— Есть женщины…

Капитан начал и вдруг осекся и нахмурил лоб, словно позабыл, что хотел сказать. Меня же, неизвестно почему, обуяла досада. Двенадцать лет назад вот здесь же, в Испанском квартале, когда вино переполняло желудок, а ярость — душу, мой бывший хозяин убил лучшего друга и полоснул свою возлюбленную кинжалом по лицу.

— Не думаю, ваша милость, что вы вправе давать мне наставления насчет женщин, — сказал я несколько громче, нежели следовало бы. — Тем более здесь, в Неаполе.

Что ж, я знал, с кем имею дело. Ледяная молния, вспыхнувшая в зеленовато-прозрачных глазах, другого бы, может, и напугала, но только не меня. Не он ли сам научил меня не бояться никого и ничего?

— Да и в Мадриде тоже… где бедная Каридад плачет, покуда Мария де Кастро…

Теперь уже я оборвал фразу на середине, ибо капитан медленно поднялся и очень пристально взглянул на меня в упор этими своими заиндевелыми глазами, так похожими на фламандские каналы зимой. Я, хоть и выдержал его взгляд, невольно сглотнул слюну, заметив, как Алатристе двумя пальцами проводит по усам.

— Хватит, — сказал он.

И обратил задумчивый взор к сложенным на табурете шпаге с кинжалом.

— Себастьян, видно, был прав, — промолвил он чуть погодя. — Ты и в самом деле подрос. Даже слишком.

Он сгреб оружие, неторопливо опоясался ремнем с портупеей, на которой оно висело. Тысячу раз я видел, как он это делает, но сейчас почему-то от этого негромкого лязга мороз прошел у меня по коже. Алатристе все так же молча взял свою широкополую шляпу, низко надвинул ее, и лицо сразу оказалось в тени.

— Ты стал совсем мужчиной, — прибавил он наконец. — Можешь и голос повысить, а значит — и убить. Но, следовательно, и сам можешь быть убит… Постарайся помнить это, когда в следующий раз вздумаешь беседовать со мной о некоторых предметах.

Он глядел все так же — очень холодно и очень пристально. Так, словно видел меня впервые. Вот тогда мне и стало страшно.

Развешанное поперек узких улочек белье в темноте казалось развевающимися саванами. Диего Алатристе, оставив позади перекресток широкой, мощеной и освещенной плошками Виа-Толедо, углубился в Испанский квартал, чьи прямые улицы поднимались в полумраке по склону Сант-Эльмо. Впереди, озаренный свечением Везувия — красновато-зыбким, приглушенным расстоянием, — угадывался и сам замок. Вулкан, который в последние дни зевал да потягивался, сейчас снова задремал — лишь один маленький столб дыма венчал его кратер, и чуть заметно были подсвечены розовым облака на небе и вода в бухте.

Едва оказавшись в темноте, Алатристе перестал перебарывать рвотные позывы, и его буквально вывернуло наизнанку. Со шляпой в руке, опершись о стену и пригнув голову, он еще немного постоял так — пока тени вокруг не прекратили качаться и не прояснилось в одурманенной винными парами голове. Немудрено, что наконец оказала свое действие убийственная и беспорядочная смесь разных вин, которые он вливал в себя весь вечер и добрую часть ночи, обходя в одиночестве таверну за таверной, ускользая от встречавшихся на перекрестках товарищей и открывая рот для того лишь, чтобы заказать очередной кувшин. Вот и нажрался, как немец или еще кто похуже.

Он оглянулся на освещенное устье Виа-Толедо — нет ли непрошеных свидетелей. Гурриато-мавр, поначалу следовавший за ним неотступно, внял наконец энергически выраженному увещеванию и в какую-то минуту отстал от него. Сейчас, надо думать, спит в казарме на Монте-Кальварио. Никого, ни души, так что когда он снова надел шляпу и двинулся по тонущим во тьме улицам дальше, сопровождал его только стук собственных каблуков. Высвободив на всякий случай из-под плаща рукоять шпаги и держась середины мостовой, чтобы избежать неприятной встречи в подворотне или на углу, пересек Сперанчелью и пошел дальше, вверх по спуску, пока под сводом арок не замедлил вдруг шаги. Свернул направо, дошел до маленькой площади перед церковью Тринидад-де-лос-Эспаньолес. Эта часть Неаполя неизменно навевала на него воспоминания и отрадные, и горькие: последние сегодня возобладали и всколыхнулись. Сколько уж времени прошло, а они — тут как тут, живые и свежие, неотвязные, как москиты, и вино им нипочем — не берет… И какая бы адская ни терзала тебя жажда, все равно не выпьешь сколько нужно, чтобы извести их.

Нет, дело было не только в том, что убил соперника, что исполосовал лицо своей любовницы. И не в раскаянии, не в угрызениях совести, которые можно избыть, преклонив колени перед священником в церкви, если допустить хоть на миг, будто Диего Алатристе окажется в Божьем храме, не ища там убежища от правосудия, что гонится по пятам и дышит в затылок. За сорок пять лет жизни он убил многих и многих еще убьет, пока не придет его черед расплатиться за них за всех. Нет. Дело в другом, и вино помогает переварить или изблевать ту ледяную уверенность в том, что каждый сделанный им в жизни шаг, каждый удар шпаги, каждая поножовщина, каждое заработанное эскудо, каждая капля крови, забрызгавшей его колет, оседали, будто влажное туманное облачко, на его коже, въедались в нее, подобно тому, как на пожаре или в сражении пропитывается человек запахом гари. Это — запах жизни, запах лет, минувших и канувших безвозвратно, запах шагов — опрометчивых, сомнительных, безрассудных, неверных или твердых — и каждый предопределял следующие и не давал возможности свернуть. Этот запах смиренного и бессильного приятия неумолимой судьбы и покорности ей иные чем только ни пытаются отбить и заглушить, а иные — вдыхают, не отшатываясь, принимая как должное, ибо уверены, что в жизни и смерти, как и в любой игре, есть свои правила.

Не доходя до церкви Сан-Матео, Диего Алатристе свернул в первый проулок налево. В нескольких шагах впереди, на постоялом дворе Аны де Осорио, горели, как всегда по ночам, свечи и плошки в нишах перед тремя-четырьмя образами Приснодевы и святых. Уже на пороге он поднял голову, взглянул вверх, в небо, угрюмо темневшее над крышами домов и развешанным бельем. Одни места время меняет, другие — хранит, подумал он. Только сердце оно не щадит. И, выбранившись сквозь зубы, медленно, ощупью стал подниматься по скрипящим под сапогами ступеням деревянной лестницы, толкнул дверь в свою комнату, нашарил впотьмах огниво и трут, высек огонь и зажег свечу в шандале, висящем на вбитом в стену гвозде. Рывком расстегнув пояс, с яростью шваркнул амуницией об пол, не боясь разбудить спавших за стеной. Отыскал в углу небольшую оплетенную бутыль с вином и снова, упавшим голосом, выругался, обнаружив, что она пуста. Умиротворенность и покой, осенявшие в Неаполе душу Алатристе, сгинули бесследно сегодня днем, после нескольких минут разговора там, внизу. И в очередной раз сменились уверенностью в том, что никому не удастся близ сажи быть, да не замараться, и еще — в том, что мальчишка семнадцати лет смог превратиться в зеркало, где капитан увидел и свое лицо, и шрамы, о которых не дано забыть и над которыми, как известно, шутит тот, кто не был ранен. Кто-то когда-то написал, что дороги и книги ведут к мудрости. Смотря кого. Диего Алатристе они неизменно приводят в кабак.

Денька два спустя случилось мне встрять или вляпаться в некое курьезное происшествие, о коем я рассказываю вам, господа, исключительно для того, чтобы вы могли сами убедиться в наличии на губах у меня, при всей моей кажущейся заматерелости, необсохшего материнского молока. Случилось так, что ночью, отстояв в карауле у башни возле замка Уэво, которую мы называли Алькала, я шел домой. Если не считать того, что на противоположном конце города Везувий озарял слабеньким красноватым свечением небо и воду бухты, темно было — хоть глаз коли. Поднявшись по Санта-Лючии и миновав церковь, возле ниши с образом Девы Марии, увешанной exvotos — сделанными из воска и латуни фигурками младенцев, изображениями глаз, рук, ног, засохшими цветами, ладанками и всем прочим в том же роде, — я заметил одинокую женскую фигуру под покрывалом. В столь поздний час, подумал я, дамочка здесь может находиться либо от чрезмерного благочестия, либо по необходимости, диктуемой неизбежными для мастериц нескучного досуга тяготами. Так или иначе я решил рассмотреть ее получше при свете масляных плошек, горевших у алтаря, ибо, как говорится, сокол, пока молод, не уймет голод. Я убедился, что она довольно высока ростом и стройна, а подойдя поближе, услышал хруст шелка и почуял запах амбры, из чего заключил, что промахнулся, сочтя ее ревностной богомолкой. И, заинтересовавшись еще больше, попытался заглянуть ей под мантилью. Отдельные части тела, до этого попавшие в поле моего зрения, были хороши, а в наборе получалось и совсем замечательно.

— Э-э, люббезни кавальере, вы черресчурре пруоворни! — сказала она не без игривости. — Пуомнитте приличчья.

— Кто ж думает о приличиях при виде таких красот, — ответствовал я, не смутясь.

Голос ее, девически звонкий и приятного тембра, окрылил меня еще больше. Неподдельная итальянка, смекнул я. Не из числа наших надменных соотечественниц — андалусиек или нет, — которые промышляют в Италии, строя из себя владетельных герцогинь, но, уловив добычу на крючок, переходят на чистейший кастильский язык. Я стоял перед нею, но лица так и не видел, хотя абрис, обрисованный светом коптилок, радовал глаз. Мантилья вроде была шелковая и не из дешевых — и при взгляде на открываемый ею образчик захотелось купить всю штуку.

— Так убберены, что настреляете диччи-доббиччи? — осведомилась она.

Я, хоть не учился в школах, был не полный олух, а при этих словах и последние сомнения рассеялись: дамочка, стоявшая передо мной, была если не легкого поведения, то уж точно — не строгих правил, а если и не высокого полета, то во всяком случае — не последнего разбора. Ничего общего с подвизавшимися в притонах и борделях гулящими девками, шлюхами и потаскухами, которые, может, при виде шмыгнувшей по полу мышки и взвизгнут «Спасите!», но и перед полуротой аркебузиров не спасуют.

— Я, знаете ли, не на охоту собрался, а с поста сменился, — честно ответил я. — И спать хочу больше, чем еще чего-нибудь.

Она в свою очередь оценивающе разглядывала меня при свете плошки. Полагаю, что нестарые мои года были у меня просто на лбу написаны, да и юношеский голос выдавал их. Я представил себе ход ее мыслей и понял, что не ошибся, когда услышал пренебрежительное:

— Нуовобранццио спаньоло… Джельтороттикко. Мнуого прытти, мало дукати. Бизоньо.

Тут меня, что называется, задело за живое. Она явно сочла меня одним из тех бедных солдатиков-первогодков, к которым приклеилось это прозвище оттого, что они, прибывая на Апеннины дикими, как карибские индейцы, и не зная итальянского, обходились во всех случаях с помощью единственного слова «bisogno» — «мне нужно». Я ведь не раз уж поминал, что лет мне в ту пору было немного. Так что, сочтя себя уязвленным, я похлопал по пришитому к поясу карману, где лежали в кошельке серебряный восьмерной дублон, три серебряных монеты достоинством пониже и еще сколько-то мелкой меди. Позабыв в сей быстрый миг завет дона Франсиско де Кеведо: девица тем милей мне, чем дешевле.

— Мне нравиацца эти реччи, — заявила корсарка.

И без церемонных околичностей схватила меня за руку своей рукой — горячей, маленькой и девически-гладкой. Это до известной степени меня успокоило, ибо я всерьез опасался при ближайшем рассмотрении, не говоря уж о тесном знакомстве, что незнакомка окажется всякие виды видавшей, огонь и воду прошедшей, временем траченной, тертой и трепанной, попросту говоря, шкурой, ушивающей чрезмерную широту натуры с помощью иголки да нитки. Хотя лица ее так и не увидел. Впрочем, я, хоть и намеревался всерьез разочаровать ее, сообщив, что не собираюсь следовать за ней в те дали, которые она передо мной открывала, никак не мог на это решиться и колебался, остолоп, боясь ее обидеть чересчур резким отказом. А когда все же сказал, что пойду своей дорогой, она посетовала, что как, мол, неучтиво будет бросить даму посреди улицы и не проводить до дому, а дом-то — вот он, рукой подать, рядышком тут, на Пиццофальконе, только по ступеням подняться. Как же, мол, ей одной да в такую поздноту? И в довершение пений своих будто ненароком дала соскользнуть мантилье, наполовину открыв лицо и обнаружив тем самым прелестно очерченный рот, белую кожу и черный глаз — один из пары тех, какими, стреляя, бьют навылет и наповал, так что даже «Иисусе!» сказать не успеешь. После такого и говорить больше было не о чем, так что мы тронулись под ручку: я вдыхал аромат амбры и слушал шелест шелка — и думал на каждом шагу, невзирая на все свои предыдущие передряги, что вот, иду себе с дамой по улицам Неаполя и ничего плохого из этого не воспоследует. Додумался по недомыслию своему до того даже, что девица она, может статься, никакая и не гулящая, а просто взбалмошная. Такое вот чудо-действие произвела на меня ночь или еще что. Юношеская пылкость и все прочее. Ну, короче говоря, предоставляю вам, господа, самим судить о степени моего тогдашнего скудоумия.

— Пришли, красавч-чик…

Это нежно-фамильярное обращение она сопроводила лаской — потрепала меня по щеке. Не могу сказать, что мне это было неприятно. Меж тем мы стояли уже перед ее домом — это я так думал, — и моя красавица извлекла из-под своего покрывала ключ и отперла дверь. Разум и здравомыслие временами меня покидали, но все же я забеспокоился, заметив во время очередного просветления, в какое мрачное место попал. Хотел было распрощаться, но она опять взяла меня за руку. К дому поднялись мы по лестнице, что вела от Санта-Лючии к первым домам Пиццофальконе — в те годы здоровенное здание казарм еще не было построено, — и вот входили теперь через распахнувшуюся дверь в просторную и темную прихожую, где пахло плесенью, а на зов хозяйки, дважды плеснувшей в ладоши, появилась с лампой в руке тучная старуха-служанка и провела нас по ступеням наверх, в комнатку, всю меблировку коей составляли кровать, два стула и стол. И это окончательно освободило меня из плена химер, ибо понятно стало, что в этой комнате не живут и служит она для торговли живым товаром, какую ведут имеющиеся на сей случай в изобилии подставные матери, выставляя на продажу своих питомиц — да и питомцев тоже — под таким примерно предлогом:

  • Недавно овдовевшая красавица
  • Так говорит, печальна и бледна:
  • «Боясь, что ночью призрак мужа явится,
  • Я с некоторых пор не сплю одна».

Ну и когда моя спутница, откинув мантилью и явив мне свой небесный лик, вполне, конечно, миловидный, однако неумеренно накрашенный и на свету свидетельствующий непреложно, что обладательнице его лет поболее, нежели представлялось в темноте, пустилась рассказывать немыслимую историю о каких-то драгоценностях, заложенных подругой, о каком-то брате или кузене их обеих, о каких-то деньгах, необходимых, дабы спасти их честь, и что-то еще, и что-то еще из разряда этих чрезвычайно распространенных легенд — я, даже пока не присевший, все еще со шляпой в руке и со шпагой на боку, ожидал, когда она иссякнет, чтобы, положив на стол несколько мелких монет «за беспокойство», выбраться отсюда да идти своей дорогой. Однако прежде чем успел я привести замысел в исполнение, снова отворилась дверь, и в комнату — нет, не вошел, не вступил, не шагнул, но в точнейшем соответствии с ремарками старинных пьес: «явление одиннадцатое; те же и…», — ибо иначе никак не определить ни само деяние, ни деятеля — свершил свое явление сутенер.

Он еще с порога необыкновенно звучно и забористо помянул Господа Иисуса и непорочно зачавшую мать его в душу через семь гробов и прочее.

Это был испанец, всей наружностью своей, повадками и грозными ухватками желавший являть собой забубенного рубаку, хоть касательства к военному делу не имел ни малейшего, а турка или еретика-лютеранина видел в последний раз опять же на театре. Хват, удалец, ухорез, он словно сошел со страниц плутовского романа, не позабыв прихватить даже легкий андалузский выговор, или сию минуту перенесся сюда с Апельсинового Двора в Севилье. Все как полагается: неизбежные усищи крючком, без которых такому забияке и горлодеру — никуда, ну, как водится, походочка с развальцем и враскачку, ноги врастопыр, ну, конечно, одна рука уперта в бок, другая лежит на эфесе шпаги, а та в отличие от лба своего владельца — семи пядей, не меньше, в длину. Надо ли добавлять, что все «г» звучали у него как «х» — неоспоримая примета, несомненный признак такой крутальной брутизны… тьфу, наоборот! — что дальше некуда. Короче говоря, точный слепок, верный оттиск с классического сутенера, который примазался к такому вот борделю, тратит то, что в поте лица своего зарабатывают подопечные ему девки, карает их оплеухами, если не сумели привадить гостя, фанфаронит и бахвалится на всех углах, сулясь раскатать всякого, кто под руку попадется, и рассказывая, как дрался со стражниками и как ни словечка не вытянули у него на допросах ни дыба, ни кобыла. Словом, мужчинище до мозга костей, до кончиков ногтей, любимец товарищей, за честь почитающих приветить его и угостить, гроза притонов, краса и гордость преступного сообщества. Что тут еще скажешь? Да ничего не скажешь.

— Это что же такое ты устраиваешь?! — сотрясая стены оглушительными раскатами голоса и устрашающе супя брови, загремел он. — Сколько раз ховорено было — не сметь никого сюда водить?!

И в продолжение изрядного времени ораторствовал, как с амвона, в том духе, что, мол, какую же трепку задаст он проклятой твари, как разукрасит и изуродует, живого места не оставит, ибо такого бесчестия не потерпит и алжирский раб, а уж он со своей непоседой, что в ножнах так, ехоза, и ерзает — и подавно не снесет, и лучше не выводить его из себя, ибо — порукой тому жизнь короля и плоть Христова! — как распалится, ему все едино — двое перед ним или двести, и весь фасад-то он потаскухе этой андреевскими крестами распишет и зубы-то все пересчитает, чтоб знала — такие, как он, шашней у себя за спиной не простят, а когда злоупотребят его доверием да налево сбехают, он — опять же — такой порухи чести своей не допустит, и будь он проклят ныне и присно, если окажется у него кишка тонка располосовать любого, в лоскуты порвать, таких дыр понаделать, что ни один хирург в починку не примет. В чем клянется Отцом Предвечным и той, что Его на свет произвела. И так далее.

Покуда это ходячее зерцало доблести пустословило, исполняя свою роль, я, оправясь от первоначальной оторопи, оставался где был — шляпа в руке, шпага в ножнах — и благоразумно помалкивал, лишь, отступив немного к стене, дожидался, когда же дело дойдет до дела. Заметив при этом, что едва ли не на горячем пойманная, чуть не с поличным взятая прелюбодея, доказывая, что назубок выучила и мелодию, и слова, повела свою партию: приняла вид оробелый и горестный, с выражением живейшей скорби заломив руки, с неподдельным жаром начала разом и каяться, и клясться в совершенной непорочности и голубиной своей чистоте, покуда тот, к кому обращены были ее уверения, время от времени отвешивал ей оплеуху, после чего вновь упирал карающую десницу в бок. Все это — как бы до поры и не замечая меня.

— Ну, короче, так, ваша милость, — обратился он наконец ко мне, а заодно и к сути вопроса. — Надо нам с этим делом чего-то решать… Не то худо будет.

По-прежнему пребывая в задумчивой и безмолвной неподвижности, я рассматривал его и размышлял о том, как поступил бы капитан Алатристе, окажись он на моем месте. И вот, услышав долгожданные слова «решать» и «худо», отлип от стены и ответил на них ударом столь стремительным, что в зазор меж тем, как я выхватил шпагу, и тем, как пустил ее в ход, даже скороговоркой не удалось бы пропихнуть ни единого «Господи, помилуй». Дальнейшее я видел неотчетливо и боковым зрением — удальца, повалившегося наземь с рассеченной повыше уха головой, милку его, с испуганным воплем кинувшуюся ему на помощь, замелькавшие у меня под ногами, перемахиваемые по четыре за раз ступени — те, что вели вниз, и те, что выводили на Санта-Лючию, — по которым, рискуя сломать себе шею, скатился я во тьме и понесся прочь, ибо не для спасения ли в час опасности дано человеку неотъемлемое от юности проворство? Ибо как гласит старинная поговорка: «Крепкие ноги лучше крепкой молитвы».

VIII. Остерия в Чоррильо

Капитан Алонсо де Контрерас, сложив ладони ковшиком, зачерпнул воды из фонтана. Потом, утерев буйные усы рукавом колета, взглянул туда, где над оконечностью бухты восходил к низким облакам курящийся над кратером Везувия дымок. Капитан с наслаждением вдохнул солоноватый свежий воздух гавани, где рядом с двумя папскими галерами и круглым французским парусником ошвартовался и его готовый к выходу фрегат. Диего Алатристе тоже утолил жажду, и вслед за тем оба двинулись дальше — к внушительным черным башням Кастильнуово. Полуденное солнце и задувавший с моря бриз уже успели высушить у них под ногами лужи крови на каменных плитах пирса — туда на рассвете вывели восьмерых связанных морисков-корсаров с галер, захваченных пять дней назад у мыса Колумнас, и там же изрубили их в куски.

— Чертовски не хочется покидать Неаполь, — вздохнул Контрерас. — Пантелария слишком мала, на Сицилии вице-король дохнуть не дает… Только здесь я чувствую себя свободным и даже как будто молодею… Нет, правда — этот город любого встряхнет. Как по-твоему?

— Да. Конечно. А впрочем тряси, не тряси — прожитого не стряхнуть.

— Ха-ха-ха! Верно, клянусь пятью язвами Господа нашего! Твоя правда! Годы летят, как на почтовых… Кстати, о почте… Я только что получил письмо от Лопе де Веги. Наш с тобой крестник Лопито к концу лета должен быть в Неаполе. Несчастный малый, а? И бедняжка Лаурита… Всего полгода довелось им миловаться… Проклятая горячка свела ее в могилу… Нет, но в самом деле — как время мчится! Кажется, только вчера устраивали мы ее дядюшке кошачий концерт — а уж целый год минул.

Алатристе рассеянно кивнул, не сводя глаз с бурых кровяных потеков, тянувшихся от мола до здания таможни на углу улицы Адуана. Те, из чьих тел вытекла эта кровь, сначала сошли на берег вместе с остальными алжирскими корсарами общим числом 27 человек: все они были мориски и, пока не попались, долго разбойничали у берегов Калабрии и Сицилии, где, однажды захватив среди прочих неаполитанский корабль, шедший, естественно, под испанским флагом, вырезали поголовно весь экипаж — от капитана до юнги. Вдовы и сироты погибших собрались на пирсе вместе с довольно многочисленной толпой местных жителей, как обычно явившихся встречать галеры, — и при виде пленных общая ярость достигла такого неистовства, что после краткого совещания с епископом вице-король принял следующее решение: те, кто пожелает умереть по-христиански, будут человеколюбиво и достойно повешены через три дня, но тех, кто откажется примириться и обратиться в истинную веру, отдадут на растерзание толпе, громкими криками требующей свершить правосудие на месте и немедленно. Восьмеро морисков — все были уроженцами арагонского местечка Вильяфеличе — заявили встречавшим их клирикам, что пребудут и в смертный час верны Магомету, после чего первыми на них с камнями и палками набросились уличные и припортовые мальчишки. Изуродованные останки корсаров, сперва вывешенные на фонарях пристани и на башне Сан-Висенте, были затем под неистовое ликование народа сожжены на другом причале, в Маринеле.

— Готовится новое вторжение в Левант, — сказал Контрерас, будто выдавая военную тайну. — Я это знаю потому, что у меня затребовали моего штурмана Горгоса, а еще потому, что несколько дней кряду штудируют мою знаменитую «Всеобщую Лоцию», где все подходы к побережьям разобраны буквально по косточкам. С одной стороны, лестно, с другой — бесит… Уж сколько лет прошло, как принц Филиберто попросил разрешения скопировать мой труд, а отдать все никак не удосужится. А назад потребуешь, так эти кровососы в черном бархате начинают вола вертеть, финтить и отнекиваться… Дьявол бы их забрал, тараканов!

— Галеры пойдут или галеоны? — осведомился Алатристе.

Контрерас, тяжким вздохом указав на неодолимость сил, лишивших его «Лоции», ответил:

— Галеры. Наши и орденские, насколько я понял. И «Мулатка» будет в их числе. Так что открываем новую морскую кампанию.

— Долгую?

— Не очень. Месяц или два. Может, до самого Константинополя дойдем… Тамошние проливы, насколько я знаю, твоей милости хорошо знакомы…

В ответ на широкую улыбку друга Алатристе скорчил гримасу. Меж тем оба уже оставили позади пристань и входили на эспланаду между улицей Адуана и мощными стенами Кастильнуово. В последний раз Алатристе был у Дарданелл в шестьсот тринадцатом году, когда на траверзе мыса Троя турки взяли его галеру, завалив ее трупами чуть не до самых мачт, а сам он, тяжело раненный в ногу, вместе с другими выжившими был освобожден, когда турецкий парусник в свою очередь нарвался на испанцев и попал в плен.

— А кто еще идет, знаешь?

С этими словами он притронулся рукой к полю шляпы, приветствуя знакомых — трех аркебузиров и мушкетера, стоявших на валу форта. Контрерас сделал то же.

— Мачин де Горостьола рассказал мне, что намереваются отправить три наших галеры и две мальтийских. Мачин со своими бискайцами тоже отряжен, потому и знает подробности.

Они уже дошли до эспланады, по которой в сторону площади перед дворцом Сантьяго-де-лос-Эспаньолес еще катили кареты, рысили верховые и шагали пешие — народ возвращался оттуда, где сожгли морисков, очень оживленно обсуждая перипетии расправы. Десяток мальчишек промаршировал мимо, полоща в воздухе окровавленную и рваную чалму, вздетую на манер знамени на палку от метлы.

— «Мулатку» усилят, — продолжал Контрерас. — Думаю, придадут вам Фернандо Лабахоса с двадцатью аркебузирами из вашей роты — служат давно, все народ закаленный, обстрелянный…

Алатристе, которому эти слова явно пришлись по нраву, кивнул. Прапорщик Лабахос из роты капитана Арменты де Медрано был человек умелый и храбрый, досконально знал все галерные тонкости. Что же касается капитана Мачина де Горостьола, то его рота целиком состояла из уроженцев Бискайи, славившихся неукротимой свирепостью и отвагой в бою. Все это означало, что дело затевается серьезное.

— Мне подходит, — сказал Алатристе.

— И парня возьмешь?

— Скорей всего.

Контрерас дернул левым усом и с печалью в голосе сказал:

— Все бы на свете я отдал, чтобы с вами отправиться… Тоскую, знаешь ли, друг мой, по былым временам, давним и славным… Когда турки боялись нас, как чумы. Когда мы ходили по колено в серебре. Господь свидетель, все на свете, включая Пантеларию и даже комедию, куда вставил меня Лопе, я отдал бы, чтобы мне вновь стало тридцать! Эх, где оно, невозвратное золотое времечко великого Осуны!..

При упоминании несчастного герцога оба приятеля нахмурились, примолкли и уже не размыкали уста, пока не дошли до улицы Карнисериас, за которой начинались сады, примыкавшие ко дворцу вице-короля. Под началом герцога Осуны — дона Педро Тельеса Хирона — Алатристе воевал во Фландрии, в ту пору, когда осаждали Остенде. Позднее, уже в царствование Филиппа Третьего, герцог, сделавшийся вице-королем Сицилии и Неаполя, стал грозой морей, омывающих Италию и Левант, наводил ужас на турок, венецианцев и берберов. Наделенный нравом беспокойным, сумасбродным и взбалмошным, он, однако, проявил себя дельным и рачительным правителем и взысканным милостями фортуны военачальником, неизменно добивавшимся успеха во всех своих бесчисленных начинаниях; был жаден до славы и добычи, которую, впрочем, едва заполучив, буквально расшвыривал направо и налево, умел окружить себя самыми лучшими солдатами и мореходами, снискал богатство многим при дворе, включая и его величество. Однако, подобно тому, как всегда это бывает и спокон веку повелось, слишком уж стремительно взошла, слишком ослепительно сияла его звезда: это не могло не породить зависть и злобу, а уж за ними после кончины покровительствовавшего ему короля естественным порядком пришли опала, падение и тюрьма. Отданный под суд, который тянулся нескончаемо долго, великий герцог Осуна, отказывавшийся защищать себя, ибо, по его мнению, лучшими свидетельствами его невиновности были его громкие дела, удрученный несправедливостью, сломленный недугами, окончил свои дни в темнице под громкие рукоплескания всех ненавистников нашей Испании, и в первую очередь — турков, венецианцев и савойцев, которых громил в ту пору, когда черные флаги с его герцогским гербом победоносно реяли над всем Средиземноморьем. Последние слова дона Педро были: «Служи я Царю Небесному столь же ревностно, как земным владыкам, мог бы почесть себя добрым христианином». Ближайший его друг, дон Франсиско де Кеведо, чье знакомство с Диего Алатристе началось как раз в Неаполе, один из немногих, кто и в час падения и несчастья сохранил верность Осуне, почтил память покойного несколькими сонетами — едва ли не лучшими из всех, что когда-либо выходили из-под его пера:

  • Осуна! О, потеря для Державы!
  • Заставивший Фортуну подчиниться,
  • В Испании снискал он смерть в темнице.
  • И подвиг — не помеха для расправы…[23]

Так начинается один. А другой доходчивее иного исторического трактата рассказывает, как именно мелочная отчизна дона Педро Хирона воздала ему должное, как расплатилась со своим великим сыном неправедным приговором и тюрьмой, где тому и суждено было окончить дни.

— Да, кстати! — спохватился Контрерас. — Совсем забыл! Есть кое-какие сведения о твоем юном спутнике.

Алатристе, остановившись, удивленно спросил:

— Об Иньиго?

— О нем самом. Только, боюсь, они тебя не порадуют.

И с этими словами Контрерас ввел Алатристе в курс дела. Мир вообще тесен, а уж в Неаполе — особенно: его знакомцу из числа блюстителей законности и правопорядка довелось допрашивать по совсем другому делу одного сукиного сына, промышлявшего в квартале Чоррильо. Тот обнаружил склонность отнюдь не к запорам, а скорей к поносам, то есть запираться не стал, а понес без передышки на всех и вся и донес, в частности, что некий шулер, на котором и вовсе пробы негде ставить, флорентинец родом, завсегдатай тех же злачных мест, подрядил нескольких головорезов, якобы поручив им взыскать натурой, то бишь пролитой кровью, пропоротой плотью, карточный должок, так и не отданный двумя молодыми испанскими солдатами, проигравшимися в притоне на площади Ольмо: удалось установить, что один из них проживает в Испанском квартале, в остерии Аны де Осорио.

— Ты совершенно уверен, капитан, что речь об Иньиго?

— Я совершенно уверен, капитан, лишь в том, что в один прекрасный день лицом к лицу встречусь с Создателем… Словесный портрет и адрес, однако, подходят твоему парнишке, как перчатка на руку.

Помрачневший Алатристе провел двумя пальцами по усам, бессознательным движением опустил руку на эфес.

— Ты сказал — он тоже бродит по Чоррильо?

— Да. По всему выходит, шулер регулярно наведывается в тамошние бордели, тоску разгоняет.

— А имя-то его твой подопечный вызнал?

— Некий Колапьетра. Джакомо Колапьетра. Жулик и плут, каких мало.

Дальше шли молча. Алатристе хмурил брови под полем шляпы, затенявшей его ледяные зеленоватые глаза. Сделав несколько шагов, Контрерас, искоса оглядев спутника, вдруг расхохотался:

— Не поверишь, дружище, до чего жалко, что вечером, как только ветер установится, надо сниматься с якоря! Или я совсем тебя не знаю, или в Чоррильо на днях будет совсем не скучно!

Нескучно было и в нашей комнате под вечер: я был совсем готов отправиться на гулянку, когда отворилась дверь и вошел капитан Алатристе, неся под мышкой ковригу хлеба, а в руке — оплетенную бутылку вина. Я давно уже научился угадывать если не мысли его, то настроение, и по одному тому, как он швырнул на кровать шляпу и рванул пряжку, отстегивая шпагу, понял, что по дороге какая-то муха его укусила — причем больно.

— Уходишь? — спросил он, увидев меня при полном параде.

Я в самом деле принарядился: солдатская рубашка с отложным валлонским воротником, тонкого сукна колет поверх зеленого бархатного камзола, купленного на распродаже имущества, оставшегося после гибели на Лампедузе прапорщика Муэласа, штаны пузырями, чулки, башмаки с серебряными пряжками, шляпа с зеленой лентой. Я отвечал в том смысле, что да, мол, собираюсь, Хайме Корреас будет ждать меня в остерии на Виа-Сперанчелья, а посвящать Алатристе в прочие подробности предстоящего нам веселья не стал: оттуда мы намеревались отправиться в игорный дом на улицу Мардонес, где всегда шел отчаянный картеж, а окончить ночь жареным каплуном, вишневым тортом и хорошим вином в заведении «У Португалки», где играла музыка и публика плясала павану и канарио.

— А тут что? — при виде того, как я прячу свой кошелек в фальтрикеру[24], спросил капитан.

— Деньги, — отозвался я сухо.

— И много ли припас на вечерок?

— Много ли, мало — это мое дело.

Он подбоченился и долго смотрел на меня, словно переваривая мою дерзость. Сказать по правде, наши денежные дела были не очень хороши. Капитановых средств в обрез хватало, чтобы платить за жилье да помогать новобранцу Гурриато, еще ни разу не получавшему жалованья — у мавра, кроме серег, иного серебра не было: впрочем, он имел право на койку в казарме и довольствие, именуемое «котловым». Что касается моих капиталов, состоянием коих Алатристе никогда не интересовался, то гулянки выдоили меня почти досуха, и я понимал, что если в самое ближайшее время не сорву куш в игре, останусь вообще ни с чем.

— А то, что тебя могут приколоть на углу, — тоже твое дело?

Я как раз в этот миг протянул руку за шпагой и кинжалом, и рука моя так и застыла в воздухе. Слишком много лет провел я рядом с Алатристе, чтобы не различать оттенки его интонаций.

— Насчет «приколоть», капитан, — это вы вообще или имеете в виду что-либо определенное?

Он ответил не сразу. Откупорил бутылку, на три пальца наполнил стакан вином. Отпил немного, поглядел на свет, проверяя, не подсунул ли кабатчик чего-нибудь непотребного, убедился, что не подсунул, и снова сделал глоток.

— Человеку можно выпустить кишки за то и за это, и возразить тут будет нечего… Но отдавать жизнь за неуплаченный карточный долг — стыдно. — Он говорил спокойно и с расстановкой, поглядывая на вино в стакане, а когда я попытался возразить — поднял руку, заграждая мне уста, и докончил: — Это недостойно порядочного человека и солдата.

— У меня нет долгов.

— А вот мне сказали — есть.

— Тот, кто вам это сказал, — воскликнул я вне себя, — лжет, как Иуда!

— Тогда в чем дело?

— О каком деле вы толкуете, капитан?

— Расскажи-ка, за что тебя хотят убить.

Мое удивление, проступившее, судя по всему, на поверхность, было самым что ни на есть неподдельным:

— Меня? Кто?

— Некий Джакомо Колапьетра, родом из Флоренции, а по роду занятий — шулер, часто бывает в Чоррильо и на площади Ольмо… Сейчас он подрядил убийц. По твою душу.

Я в растерянности прошелся по комнате. Вдруг почувствовал, как от такой нежданной новости меня будто обдало жаром.

— Это не долг, — произнес наконец. — У меня долгов нет и никогда не было.

— А что же тогда? Объяснись, — повторил он.

И я в немногих словах объяснил, что мы с Хайме Корреасом в самый разгар игры пообломали шулеру рога, заметив мухлеж, забрали наш мнимый проигрыш и ушли.

— Я ведь не ребенок, капитан…

Он оглядел меня сверху донизу. От моего рассказа ситуация, похоже, не сделалась в его глазах более отрадной. Мой бывший хозяин не был, как известно, врагом бутылки, но никто и никогда не видел его за картами. Он презирал тех, кто доверяет слепому случаю деньги, за которые человеку его ремесла приходится отнимать чужую жизнь, ставя при этом на кон собственную.

— Не ребенок, но еще и не взрослый, насколько я вижу…

Я взбесился — в очередной раз.

— Не каждый может произнести такое. И не от каждого я это стерплю.

— Я — могу. — И с этими словами обратил ко мне взгляд, где тепла было примерно столько же, сколько в промерзшей фламандской земле, похрустывавшей когда-то под нашими сапогами. И после свинцово-тяжкой паузы добавил: — От меня — стерпишь.

Это была не ответная реплика, а приказ. В поисках достойной отповеди и стараясь не уронить себя, я взглянул на свое оружие, будто взывая к нему. Как и шпага самого Алатристе, и лезвия, и чашки, и кольца были в царапинах и вмятинах от чужих клинков. Да и на шкуре у меня тоже имелось сколько-то рубцов — поменьше, конечно, чем у капитана, но все же.

— Я убил…

«…Нескольких человек», — хотел добавить я, но сдержался. Причем не сам — стыд удержал меня, заставил осечься на полуслове. Это прозвучало бы типичнейшим кабацким бахвальством.

— Ты один, что ли, такой?

От встопорщившей ус насмешливо-пренебрежительной гримасы Алатристе меня в очередной раз взорвало:

— Я солдат.

— «Я солдат» говорит про себя любой прощелыга. По тавернам, веселым домам и прочим притонам их — как клопов недавленых.

Его слова возмутили меня чуть не до слез. Потому что были, во-первых, несправедливы, а во-вторых, жестоки. Человек, произнесший их, видел меня и у мадридского «Приюта духов», и на Руйтерской мельнице, и в Терхейдене, и на борту «Никлаасбергена», и еще в двадцати местах.

— Вашей ли милости не знать, что я не из этих? — пробурчал я.

Он склонил голову набок и уставился в пол, словно раздумывая, не слишком ли далеко зашел. Затем резко поднес стакан ко рту, хлебнул и произнес:

— Человек, не замечающий своего сходства с другими, рискует впасть в заблуждение. Ты еще не тот, кем представляешь себя… Не тот, кем должен стать…

Это высказывание меня окончательно добило. В полном расстройстве чувств я повернулся к нему спиной, опоясался ремнем со шпагой и кинжалом, нахлобучил шляпу и двинулся к двери.

— …не тот, каким бы я хотел тебя видеть, — неумолимо договорил капитан. — И не тот, кто понравился бы твоему отцу.

Я замер на пороге. И внезапно, по неведомой причине почувствовал себя выше Алатристе да и вообще всего и вся.

— Мой отец… — эхом откликнулся я и, обернувшись, показал на бутылку, украшавшую стол. — Мой отец, по крайней мере, умер вовремя — и избавил меня от удовольствия видеть, как он спьяну ловит лисиц за уши, а волков за хвост.

Капитан сделал ко мне шаг. Один-единственный. И лицо у него при этом было — ой-ой. С таким лицом идут убивать. Я ждал его не дрогнув, не отводя глаз. Но он остался стоять, где стоял, и только смотрел на меня — очень пристально. Тогда я повернулся, вышел и медленно притворил за собой дверь.

А утром, пока он был в карауле на Кастильнуово, прихватил свои пожитки и перебрался в казарму на Монте-Кальварио.

* * *

От дона Франсиско де Кеведо

дону Диего Алатристе-и-Тенорьо,

рота капитана Арменты де Медрано,

Неаполитанская бригада королевской пехоты

Дражайший друг!

Я по-прежнему пребываю при дворе, продолжая пользоваться благоволением вельмож и сочувственным вниманием дам, меж тем как время проходит, хоть и неумолимо, но, к сожалению, не бесследно, и мне с каждым днем все труднее становится ковылять и шкандыбать на больных моих ногах. Огорчительно и то, что Генеральным Инквизитором назначен все же кардинал Сапата, которому мой старинный недруг падре Пинеда давно уже напел в уши о необходимости включить мои творения в Индекс запрещенных книг. Надеюсь, Господь не попустит.

Наш государь, как и прежде, — в добром здравии и совершенствуется в благородном искусстве охоты (и на красного зверя, и на прекрасную половину рода человеческого, ибо Вам ли не знать, что в преследовании дичи он не ведает приличий и стреляет куропаток столь же рьяно, как строит куры) сообразно своему цветущему возрасту, меж тем как граф-герцог с каждой новой эскападой нашего новоявленного Немврода обретает все большее могущество, так что все происходит ко всеобщему удовольствию. Однако солнце греет своими лучами не только венценосцев, но и простых смертных: моя престарелая тетушка Маргарида собралась переселиться в лучший мир, и я буду крайне обескуражен, если по духовной не отжалеет мне, сотворив благо, известную толику своего состояния, могущую поправить плачевное состояние моего. Во всем прочем после январского банкротства не происходило никаких значительных событий, и государственная казна, как и раньше, — в надежных и загребущих руках прежних достойных личностей, если не считать, понятно, их генуэзских и португальско-иудейских собратьев, к коим наш граф-герцог испытывает непостижимо пылкую привязанность, так что впору кричать не «Мавры высадились!», а «Банкиры присоседились!». Но покуда с завидной регулярностью галеоны привозят нам в трюмах злато-серебро из Индий, в Испании все идет по раз и навсегда заведенному порядку: «Неси-ка мне, голубчик, винца, тунца да куриного птенца!» Всем горюшка мало, никому дела нет.

О фламандских перипетиях ничего сообщать не стану, ибо Вы, пребывая в Неаполе, среди соратников по бранному ремеслу, располагаете необходимыми сведениями. Ограничусь тем лишь, что скажу: каталанцы, как и прежде, не желают давать королю денег на войну, носясь со своими старинными правами и привилегиями, как некто — с писаной торбой, и иные провидят в этом упорстве дурной знак. Ибо в преддверии новой войны, которая ныне стараниями Ришелье и обитателей Лувра представляется совершенно неизбежной, французы постараются плеснуть маслица в огонь наших междоусобных распрей, поскольку давно и не мной замечено: куда дьявол не дотянется когтем, туда хвост просунет. Относительно же Ваших, любезный друг, передвижений в пространстве, столь обильном виноградниками и плодами их, то я всякий раз, услышав хоть самомалейшее известие оттуда, с удовольствием даю волю своему воображению, представляя, как Вы рубите головы туркам. Пусть же достанутся оттоманам — сталь и свинец, Вам — лавры и добыча, а мне — повод лишний раз выпить за Ваше здоровье.

Памятуя, что книги обладают свойством утешать в скорбях и утишать душевные бури, посылаю Вам для отдохновения посреди бранных трудов Ваших экземпляр моих «Сновидений», на коих едва успела высохнуть типографская краска, ибо они сию минуту были препровождены мне из Барселоны печатником Саперой. Вы можете без опаски дать их для прочтения нашему юному Патроклу, поскольку они, если верить мнению цензора фрая Томаса Роки, не содержат в себе ничего противоречащего установлениям святой нашей католической веры и не идут вразрез с нормами добропорядочности, каковое заключение, надеюсь, повеселит Вас не меньше, чем порадовало меня. От души уповаю, что Иньиго под Вашей защитой пребывает здрав и невредим, Вашим советам следуя, — благоразумен и, покорствуя Вашей власти, — порядлив. Обнимите его за меня и передайте, что, если не переменится благоприятный ветер, дующий в паруса нашей с ним затеи, вступление юного героя в Корпус королевских курьеров можно будет считать делом решенным, и состоится оно немедленно по отбытии необходимого срока службы в рядах королевской пехоты. Порекомендуйте ему не оставлять в небрежении, помимо моих писаний, также и творения Тацита, Гомера и Вергилия, ибо если даже он превзойдет воинской доблестью самого Марса, на крутых тропах мира сего перо иной раз оказывается надежней меча.

Есть у нас и еще кое-какие новости, но они из разряда тех, что не следует доверять бумаге, однако же все идет своим чередом и как должно, и Господь призрит на нас, и мы процветем. Скажу лишь, что востребован оказался опыт, обретенный мною в итальянских делах при великом и толико оплаканном герцоге Осуне. Впрочем, дело это столь деликатное, что требует большой сдержанности в изложении, тем паче что находится лишь в самой начальной стадии. Кроме того, ходят слухи, будто старинный и опасный приятель ваш, переданный Вами в руки правосудия, не был, вопреки утверждениям, умерщвлен в тюрьме, но обменял свою жизнь (говорю с осторожностью, ибо подтверждений этому нет) на важные сведения, затрагивающие интересы короны. Мне неизвестно, в каком состоянии дело сейчас, но, заклинаю Вас, любезный капитан, на улице почаще оглядываться через плечо, дабы столь памятный Вам свист не застал Вас, Боже избави, врасплох.

Мне есть что еще рассказать Вам, но я, пожалуй, отложу до следующего письма. А это завершаю поклоном от Каридад Непрухи, в чье заведение время от времени захаживаю, чтобы почтить Ваше отсутствие кое-чем из кушаний, столь искусно приготовляемых хозяйкой, да запить горечь разлуки кувшином «Сан-Мартин-де-Вальдеиглесиас». Каридад, по-прежнему радующая глаз красотой и статью, предана Вам, любезный капитан, душой — до самой глубины ее — и телом — со всеми потрохами. Шлют Вам привет и ее завсегдатаи — преподобный Перес, лиценциат Кальсонес, аптекарь Фадрике и Хуан Вигонь, недавно ставший дедом. Мартин Салданья, который почти год колебался, отправиться ли ему в селения праведных или еще побыть с нами, наконец залечил рану, нанесенную Вами на Растро, и как ни в чем не бывало разгуливает по Мадриду со своим жезлом лейтенанта альгвазилов. Графа де Гуадальмедина я время от времени видаю во дворце, но о Вас он говорить избегает. Передают наверное, что он отправится послом в Англию или во Францию.

Будьте осторожны, дорогой капитан, будьте осмотрительны да присматривайте за мальчуганом, дабы смог он наслаждаться долгой и благополучной жизнью.

От всей души крепко и дружески обнимаю Вас,

Ваш неизменно —

Франсиско де Кеведо.
* * *

Ближе к вечеру Чоррильо, как всегда, оживился. Диего Алатристе пересекал изогнутую луком маленькую площадь, разглядывая посетителей таверн, в изобилии расположенных вокруг того знаменитого заведения, по имени которого назывался и весь квартал. Слово «Чоррильо», навевавшее на капитана столько воспоминаний, было переиначенным на испанский лад названием остерии Серрильо, примостившейся под бочком у церкви Санта-Мария-ла-Нуэва и еще с прошлого века снискавшей себе славу хорошим вином, отличной кухней и веселыми завсегдатаями. С легендарных времен битвы при Павии и разграбления Рима облюбовали его себе служивые и те, кто еще только собирался вступить в службу или, по крайней мере, громогласно об этом заявлял, и среди этой публики в изрядном количестве представлены были разнообразные плуты, проходимцы и пройдохи, вкупе с многообразным племенем фанфаронов — так что само название остерии сделалось нарицательным: «чоррильеро» в Неаполе, да и не только там, называли испанского солдата или того, кто тщился выдать себя за такового, стремясь костьми не за державу лечь, но в игральном стаканчике потрясти, живот не на алтарь отечества положить, но набить потуже, кто, картечи предпочитая картеж, пики видал лишь в колоде, а не в боевом строю, опрокинуть норовил не турка, но чарку, кто не лютеранам лютость свою выказывал, а каплунам да колбасам, кто не глотки еретикам резал, а глотки без счета пропускал и, хоть до дна бывала им испита чаша, но — не испытаний.

…Алатристе, не задерживаясь, кивнул нескольким знакомым. День был погожий и теплый, но поверх колета капитан надел короткий суконный плащ неопределенного цвета, призванный скрыть заткнутый сзади за пояс пистолет. В этот час и с учетом его намерений предосторожность была не лишней, хотя пистолет, в сущности, смотрелся бы здесь совершенно уместно и никак не выглядел бы лишним на фоне зверских рож, уже замелькавших на площади. До захода солнца оставалось еще часа два, и в это время как раз подтягивалась сюда ежедневно всякая шваль — удальцы-сутенеры, завсегдатаи муниципальной тюрьмы Викариа или военной — Сантьяго, которые утро имели обыкновение проводить на паперти Санта-Марии-ла-Нуэва, разглядывая женщин, идущих к мессе, а вечер и ночь — на недосягаемой для властей территории харчевен и кабаков, где обсуждали условия набора и вербовки и где, давая высунуться капитан-генералу, живущему в душе каждого испанца, рассуждали о стратегии и тактике, объясняли, почему должна была быть выиграна такая битва и начисто продута — такая. Почти все они были земляками Алатристе, с полком или в поисках лучшей доли попадавшими в Неаполь, причем перемена места весьма благотворно влияла на древность рода, и те, кто на родине так и оставался бы по примеру пращуров сапожником, здесь оказывался чуть что не грандом — в точности как их соотечественницы легкого поведения, которые, обретая здесь самое что ни на есть благородное происхождение, откликались исключительно на «Мендосу» или «Гусман», так что, следуя этому примеру, даже их итальянские товарки требовали, чтобы к ним обращались не иначе как «сеньора». Благодаря всему этому и привилось в итальянском языке словечко «спаньолата», коим обозначали безудержную страсть к спесивому бахвальству и фанфаронству.

  • В Кордове да и в Севилье
  • У меня именья были,
  • Пращуры мои на деле
  • Всей Кастилией владели.

Не было здесь недостатка и в уроженцах сего благословенного края, равно как и в жителях Сицилии, Сардинии и прочих итальянских областей. Одни срезали кошельки, другие чеканили фальшивую монету, третьи вели нечистую игру, в изобилии представлены были грабители, дезертиры, мошенники — и весь этот сброд кишмя кишел в Мониподио и оглашал своды его божбой, богохульствами и бранью. Славное имя «Чоррильо» в Неаполе для понимающих людей означало то же, что «Потро» в Кордобе, «Ла Сапиенца» — в Риме или «Риальто» — в Венеции.

Миновав сие почтенное место и оставив позади остерию, Алатристе свернул за угол и стал подниматься по ступенчатой улочке Скалонес-де-ла-Пьяцетта — крутой и столь узкой, что двоим мужчинам при шпагах нипочем было бы на ней не разминуться. Из полуоткрытых дверей харчевен, откуда долетали разноязыкий гомон и пьяные песни, несло винной кислятиной, мочой и еще какой-то дрянью. И когда капитан, добравшись почти что до самого верху, сделал шаг в сторону, чтобы не вступить ногой во что не надо, он невольно загородил путь двоим солдатам, попавшимся навстречу. Оба одеты были на испанский манер, но безо всяких роскошеств — шляпы, шпаги, сапоги.

— Смотри, куда прешь, раззява. Чтоб тебе провалиться! — по-испански же и весьма неприветливо буркнул один, намереваясь тотчас проследовать дальше.

Алатристе медленно, с задумчивым видом, провел двумя пальцами по усам. Оба встречных были, без сомнения, люди военные. Тот, кто нагрубил ему, приземистый и смуглый, говорил с галисийским акцентом, перчатки его стоили немало, а колет был хоть и скромен, но изысканного кроя и хорошего сукна. Второй, высокий и сухопарый, имел вид меланхолический. Оба носили на очень чисто выбритых лицах усы, а на голове — шляпы с перьями.

— Провалиться? С удовольствием, — ответствовал Алатристе очень учтиво, — но только вместе с вами, если, конечно, вы уделите мне время.

Оба остановились.

— Вместе с нами? Это еще зачем? — резко и сухо бросил первый.

Алатристе пожал плечами, всем видом своим показывая, что ответ, подразумевающийся как бы сам собой, дан и другого не будет. Репутация, черт ее дери, куда ж денешься?

— Как зачем? Обсудить некоторые фехтовальные тонкости. Ну, там парад, рипост, терцию и прочее, сами знаете…

Произнося все это, он видел, что оба встреченных разглядывают его, и от их внимания наверняка не укрылись ни длинная толедская шпага на бедре, ни эфес кинжала, выглядывающий сбоку — рука его словно бы по рассеянности легла на него, — ни шрамы на физиономии. Закрытый плащом пистолет они видеть не могли, но от этого он не переставал оттягивать пояс сзади. Алатристе вздохнул. Эта встреча была не предусмотрена, однако куда ж денешься. Ничего не попишешь. Что касается пистолета, надо надеяться, что можно будет обойтись без него. Будучи из тех, кому по душе больше ошарашивать, нежели ошарашенным быть, он прихватил его для другого случая.

— Мой друг не в духе, — примирительно проговорил высокий солдат. — Вышла у на тут одна неприятность…

— Что там вошло, что вышло, никого не касается! — огрызнулся приземистый.

— Глубоко сожалею, но должен заметить вам, сударь, — невозмутимо сказал Алатристе, — что если не перемените тон, неприятностей станет две. И не тут, а здесь.

— Послеживайте за языком, ваша милость, — без запинки отозвался высокий. — И не обольщайтесь тем, как одет мой спутник. Узнаете, как его зовут, — обомлеете.

Алатристе, который не спускал глаз с приземистого, снова дернул плечом:

— Чтобы впредь не было конфуза, одевайтесь сообразно званию и зовитесь сообразно одежде.

Те двое переглянулись, как бы в нерешительности, и Алатристе на несколько дюймов отодвинул руку от кинжала. Он уже убедился, что оба ведут себя как порядочные люди. Не похожи на тех, кто выскакивает из-за угла или убивает в спину. Да и на тех, кто выстраивается в очередь к полковому казначею, чтобы в выплатной день получить свои четыре эскудо жалованья, — тоже. Под солдатской одеждой скрывались люди непростые: чисто мыты, гладко бриты, не развязны, по всему судя — состоят в свите и при особе какого-нибудь вельможи или генерала, отпрыски хороших фамилий, решившие для придания себе дополнительного блеска послужить несколько в армии. И во Фландрии, и здесь, в Италии, таких полно. Интересно бы знать, что за неприятность так испортила настроение этому коротышке-крепышу. Женщина, надо думать. Или карта не пошла. А впрочем, что бы там ни было, значения не имеет — нечего свои досады срывать на других.

— Тем более что, — добавил он, предлагая достойный выход из положения, — сейчас я тороплюсь по весьма срочному делу.

Высокого эти слова явно обрадовали.

— А нам через два часа заступать в караул, — с облегчением сказал он.

По выговору его можно было судить, что и он — оттуда, с верхней части полуострова. Скорей всего — из Астурии. И сказано было искренне, а не для уверток. Достойно. Все могло бы тем и кончиться, но его низкорослый товарищ не был настроен так мирно. И он взглянул на Алатристе с туповатым упорством терьера, который, упустив лису, кидается на волка:

— Времени достаточно.

Алатристе снова разгладил усы. Сцепиться с одним из них, а то и с обоими — дело не пустяковое и могло выйти ему боком. Он предпочел бы покончить его миром, но это было уже совсем не так просто. Задетая честь всех троих сильно все осложняла. И упрямство маленького стало теперь раздражать его самого.

— Тогда не будем тратить слов, — сказал он решительно.

— Прошу вас учесть, ваша милость, — все так же учтиво заметил высокий, — что я не оставлю своего друга одного. Вам придется драться и со мной. Потом, разумеется. В том случае, если…

— В самом деле — хватит разговоров! — перебил приземистый, меряя взглядом Алатристе. — Куда мы пойдем? В Пьедегруту?

Капитан глядел на него пристально. Вот теперь ему на самом деле захотелось всадить этому не в меру задорному петушку пядь стали под ребро. И, кровь Христова в том порукой, так оно вскорости и будет. И со вторым тоже задержки не будет — мелким оптом дешевле. Довольно чикаться. По крайней мере, получит с них «за беспокойство»…

— Пуэрта-Реаль ближе, — сделал он встречное предложение. — Там в сторонке есть некая полянка, или, если угодно, лужок, который просто мечтает, чтобы кто-нибудь на него прилег.

Высокий вздохнул, как бы говоря: «Ничего не поделаешь…»

— Этому сеньору нужен секундант. Чтоб потом не говорили, что нас было двое на одного.

Губы Алатристе слегка дрогнули в улыбке. Опять же — ничего не скажешь: резонно. Королевскими эдиктами дуэли в Неаполе были запрещены, а кто этот запрет нарушал, отправлялся либо за решетку, либо на виселицу, если у него не находилось влиятельных заступников. Тем не менее поединки происходили постоянно, но требовали еще более неукоснительного соблюдения правил, особенно если сходились на них люди из общества. Стало быть, рассудил капитан, надо будет одного — вот этого, низенького — убить, а второго оставить в таком виде, чтоб оказался способен рассказать, что все было честь по чести. Впрочем, без секундантов вполне можно приколоть обоих и, как говорится, поминай как звали: «Если где тебя и видел, то, прости, не помню, кто ты».

— Мы уладим этот вопрос по дороге, если вы, сеньоры, соблаговолите обождать минутку. — Он показал вверх, где в самом конце этой улочки был поворот направо. — Мне надо покончить там с одним дельцем.

Оба сначала переглянулись — несколько обескураженно, — а потом кивнули. Алатристе совершенно спокойно повернулся к ним спиной — жизнь давно уж научила его, когда можно это делать, а когда не стоит, — и одолел последние несколько ступеней, слыша за спиной шаги двинувшихся следом испанцев. Спокойные, неторопливые шаги, отметил он про себя с удовлетворением, лишний раз убедясь, что имеет дело с порядочными людьми. Свернув за угол, прошел под аркой — столь же узкой, как и вся эта улочка, — к скудно освещенной таверне. Убедился, что попал именно туда, куда хотел, что шпага и кинжал не запутаются в полах плаща, когда придет им время выскользнуть из ножен, надвинул шляпу и, не обращая больше внимания на своих невольных спутников, переступил порог. Застегнул крючки кожаного нагрудника, поддетого под плащ, ощупал пистолет за поясом. Таверна была из самых захудалых — несколько столов под открытым небом. На земляном полу копошились куры. Посетителей было числом десятка два, видом — итальянцы, родом — проходимцы последнего разбора.

Алатристе, не привлекая к себе внимания, подошел к хозяину, отозвал его к сторонку, оделил серебряной монетой и спросил, где можно найти Джакомо Колапьетру. И через мгновение уже приближался к столу, за которым в компании двух собутыльников, засаленных до степени накрахмаленности, выпивал, одновременно тасуя колоду, неприятный худосочный субъект с накладкой, прикрывающей плешь, с торчащими, как два свясла, усами.

— Не удостоит ли меня ваша милость кратким разговором наедине?

Флорентинец, в эту минуту отделявший королей от валетов, один глаз прижмурил, а другим испытующе оглядел новоприбывшего. Затем пожевал губами и, кивнув на своих спутников, недоверчиво ответил:

— Noscondo niente a mis amichis[25], — дохнув при этом на капитана смрадным перегаром дешевого, безбожно разбавленного вина из тех, которыми бы, как говорится, не досуг скрашивать, а заборы красить. Алатристе краем глаза оценил обоих амичи. Итальянцы, без сомнения. Брави [26], но не очень, видали мы и не таких. Если даже у обоих под рукой короткие тесаки. У шулера на поясе тоже висела этакая шпилька пяди в полторы длиной.

— Слух прошел, будто вы, сеньор Джакомо, набираете умелых людей для одного деликатного дельца?

— Non bisogno nesuno piu. Буольче мние никого не нуджно…

Усмешка Алатристе стала режущей, как осколок стекла:

— Я, должно быть, плохо объяснил. Дельце свое вы затеваете против одного моего доброго приятеля.

Колапьетра перестал тасовать карты и переглянулся с дружками. Потом внимательнее вгляделся в лицо капитана. Под нафабренными усами мелькнула улыбка.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Один из самых известных историков Европы написал эту краткую, но исключительно яркую биографию велик...
Отделочные работы, как внешние, так и внутренние, многообразны. Для их выполнения необходимы тщатель...
При строительстве дома, дачи или коттеджа необходимо решать вопросы, связанные с монтажом сантехники...
Эта книга адресована садоводам-любителям, которым предстоит готовить дачный участок к зиме. В ней оп...
Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь! Татьяна Сергеева на собственных антресолях обнаружила...
Ах, если б не война! Не было бы похоронок, голода, бомбежек, липкого страха…...