Корсары Леванта Перес-Реверте Артуро
— А к приятелю этому, юному испанцу, — продолжал как ни в чем не бывало Алатристе, — коего вы решили заказать, я весьма привязан.
При этих словах Колапьетра презрительно расхохотался:
— Пошел-ка ты…
И вслед за тем, метнув быстрый взгляд на своих присных, сделал попытку привстать, но продолжалась она ровно столько времени, сколько потребовалось Алатристе, чтобы извлечь из-под плаща пистолет.
— Сели все трое, — медленно и спокойно сказал тот, видя, что мысль его дошла. — Иначе худо будет. Капичи? [27]
Вокруг Алатристе и у него за спиной стало очень тихо, но он не сводил глаз с троих мерзавцев, ставших бледными, как восковые свечи.
— Руки на стол. Шпаги — отставьте.
Не оборачиваясь, чтобы никто не усомнился в его решимости, он перебросил пистолет в левую руку, а правой взялся за эфес шпаги — на тот случай, если придется расчищать себе путь к выходу. Едва переступив порог, он рассчитал все это, включая и отступление вниз по улице. Если возникнут осложнения, главное — надо будет добраться до Чоррильо, а там уж непременно встретится кто-то из своих. Он мог бы, конечно, отправляясь в это предприятие, прихватить с собой, скажем, Себастьяна Копонса или мавра Гурриато, который был бы до смерти рад прикрыть ему спину, — но не было бы того эффекта.
— Теперь слушай, каналья.
И, приставив дуло почти вплотную к восковому лбу шулера, выронившего колоду на пол, Алатристе, сам придвинувшись так близко, что едва не щекотал его усами, не повышая голос, точными и недвусмысленными словами изложил в больших подробностях, что именно он сделает с Джакомо Колапьетрой, прихлебателями его и всей родней до седьмого колена, если тот осмелится еще когда-нибудь предъявить претензии к кому-либо из его, капитановых, друзей. И если даже кто-то из них поскользнется на улице и шлепнется на мостовую или, не дай бог, понос его пробьет или четырехдневная лихорадка оттреплет, спрошено будет с флорентинца, и спрошено строго. А ему, Диего Алатристе, имеющему жительство в Испанском квартале, на постоялом дворе Аны де Осорио, нет надобности подряжать кого бы то ни было, чтобы зарезать там кого или приколоть. В числе прочих причин еще и потому, что он сам берет подряды такого рода. Капичи?
— И объявляю во всеуслышание: чуть что — и я буду здесь или где-нибудь еще, на каком-нибудь темном углу, чтобы выпустить тебе кишки. Я понятно объясняю?
Шулер — он был явно обескуражен — коротко кивнул. Лицо у него было такое, что поблескивающий на поясе кинжал только подчеркивал его вид, достойный сожаления. Ледяные светлые глаза Алатристе, в упор уставленные на него, завораживали не хуже пистолетного дула: накладка на темени Колапьетры чуть съехала вбок; и обуревавший флорентинца ужас был не только виден, но и ощутим кисловатым влажным запахом, исходившим от него. Капитан поборол искушение ткнуть его в лоб стволом — ни к чему это, наперед никогда не узнаешь, как поведет себя человек.
— Все ясно?
Колапьетра — тише воды — снова кивнул молча. Капитан, немного отстранясь, оглядел двоих других: оба сидели, застыв, как изваяния, с ангельским благонравием сложив руки на столе, и при взгляде на них всякий сказал бы, что они в грешной своей жизни не делали ничего дурного — ну разве что мать ограбили, отца убили, сестер по кривой дорожке пустили. Вслед за тем, не опуская пистолет и не снимая руку с эфеса, в такой тишине, что слышно было, как жужжат мухи и копышутся куры, Алатристе отошел от стола и начал отходить к двери, спиной не поворачиваясь и держа в поле зрения прочих посетителей таверны — те, впрочем, тоже оставались безмолвны и неподвижны. У порога он столкнулся с двумя испанцами, вошедшими следом за ним и наблюдавшими всю сцену, и спохватился, что совсем забыл про поединок.
— Ну, теперь к нашему делу, — сказал Алатристе, словно не замечая их удивленных лиц.
Все трое вышли на улицу при гробовом молчании завсегдатаев. Алатристе, медленно опустив взведенный курок, снова сунул пистолет за пояс под плащ. Сплюнул себе под ноги, всем видом своим являя досаду и угрозу. Холодное бешенство, копившееся в душе с той минуты, как он столкнулся с этими испанцами, перемешалось теперь с недавно пережитым напряжением и настоятельно требовало незамедлительного выхода — что называется, «вынь да положь»: ну, то есть шпагу вынь, противника положь. Пальцы, сжимавшие рукоять шпаги, сводила судорога нетерпения. О, чтоб тебя, пробормотал он чуть слышно, наметанным глазом осматривая будущих противников. Может, и не придется тащиться с ними до Пуэрта-Реаль? Он решил, что при первом же бранном слове или косом взгляде достанет кинжал — для танцев со шпагой тут очень уж узко, не развернешься — и располосует обоих на лоскуты, а там суди его Бог и вице-король со всей своей юстицией.
— Черт меня возьми! — проговорил вдруг высокий.
Он глядел на Диего Алатристе так, словно только сейчас увидел его впервые. И товарищ его — тоже. Тот уже не супил брови, и вместо раздражения на лице его читались задумчивость и с трудом скрываемое любопытство.
— Ты еще настаиваешь?.. — спросил его высокий.
Второй, не отвечая, не сводил глаз с Алатристе, который выдержал этот взгляд и даже нетерпеливо дернул рукой, как бы приглашая его проследовать туда, где их дело можно будет наконец решить. Но тот не двигался с места. Потом, через мгновение, он стянул перчатку с правой руки и, обнаженную, открытую, протянул ее Алатристе.
— Да пусть меня сварят в кипящем масле, как артишок или беглого негра, — произнес он наконец, — если я буду драться с таким человеком.
IX. Пираты его величества
Турок без боя поднял белый флаг и лег в дрейф. Черный двухмачтовый купец с вытянутым корпусом и высокой надстройкой на корме, увидя, что наши пять галер отрезают его разом и от берега и от моря, решил не полагаться на свою быстроходность. Это был уже третий корабль, захваченный нами с тех пор, как мы начали действовать в проливе между островами Тинос и Миконос, являвшем собой весьма оживленный морской путь в Константинополь, Смирну и Хиос. И, едва перескочив на борт купца, мы — абордажная команда — сразу поняли, что на этот раз удача нам улыбнулась. С командой, набранной из греков и турок, с грузом масла и вина из Кандии, мыла и кож из Каира вез он и пассажиров — нескольких салоникских евреев в шафраново-желтых тюрбанах и с немалым запасом свежеотчеканенного серебра. В тот день нам больше понадобились не клинки, а ногти, ибо полдня предавались мы вольному грабежу и дележу всего, что подвернулось под руку, и матрос с другой галеры, который, тщась ускользнуть от офицеров, явившихся навести порядок, оступился и полетел в воду с битком набитыми карманами, и потонул-то оттого, что не желал выпустить из рук добычу. Купец был собственностью османов, и мы с полным на то основанием и дорогой душой отправили его, как трофей, на Мальту, пересадив на него, чтоб было кому управляться с парусами, нескольких своих, а к веслам приковали, распределив поровну по всем пяти галерам, двоих христиан-вероотступников — в ожидании встречи с инквизицией, восьмерых турок, троих албанцев и пятерых евреев, из коих один, поскольку эта нация по сложению своему не годится для гребного галерного дела, захворал с тоски от бедственного своего положения и неволи да через два дня и помер. Остальных попозже и менее чем за тысячу цехинов выкупили монахи с Патмоса, а вскоре — ну то есть как только им возместили протори и издержки — и освободили. Ибо патмосская братия говорила по-гречески, но деньги высасывала совершенно по-генуэзски.
Оба ренегата волею судьбы попали на «Мулатку». Один, оказавшийся испанцем из Сьюдад-Реаля, дабы жилось повеселее, рассказал нам кое-что интересное, чем я намереваюсь поделиться с вами, господа. Но сперва уведомлю вас, что вся наша компания пребывала в добром здравии и полном благополучии. Вымазавшись до верхушек мачт в смоле, а куда смола не попала — в селитре, отчистив от ракушек и водорослей днище, пополнив припасы и убыль в солдатах, три неаполитанские галеры — «Мулатка», «Каридад Негра» и «Вирхен дель Росарио», — оставивши позади гавани Капри, ушли в двухмесячное плавание по Эгейскому морю вдоль анатолийских берегов, к тамошним островам, где жили под турецким владычеством греки, а потом, соединясь в проливе Сан-Хуан еще с двумя галерами, приписанными к Мальте, — «Крус-де-Родас» и «Сан-Хуан Баутиста», — двинулись под конвоем взаимной защиты к острову Корфу. Там загрузились свежим мясом и водой, пошли, огибая Морею, к венецианским в ту пору Кефалонии и острову, который греки называют Закинфой, итальянцы же — Занте. Потом обогнули остров Сапиенцу, взяли пресной воды в Короне — турки из города ударили по нам из пушек, да не достали — и оттуда, обогнув с востока мыс Сан-Анхель, попали наконец в чистые воды архипелага, синие в заливе, зеленовато-прозрачные — у побережья. С тем, чтобы вновь свершить описанное Велесом де Геварой в «Турецком диве»:
- В моря Леванта мы в составе двух флотилий
- за Турком дерзостным чуть свет вчера отплыли,
- дабы ему сказать: «Ты больше здесь не рыскай!
- И духу твоего чтоб не было и близко!»
В том плавании особенные чувства вызывала у меня близость к заливу Лепанто: сойдя на берег, команды наших галер по обычаю отслуживали заупокойные мессы в память тех многочисленных испанцев, что дрались как звери в знаменитом сражении 1571 года, когда наш флот наголову разбил турецкую армаду. Волновали меня эти места и по иной причине, также, впрочем, связанной с именем дона Мигеля: когда проходили мимо Сапиенцы и города Модона, я вспомнил, что встречал это название в рассказе Пленника из первой части «Дон Кихота» в ту пору, когда еще и представить себе не мог, что сделаюсь по примеру Сервантеса солдатом и окажусь в тех же морях и землях, где сражался в оны дни сей великий муж, которому в ту пору было ненамного больше, чем мне сейчас.
Однако я обещал рассказать вам, о чем поведал пленный испанец-вероотступник и о событиях, чьи неведомые еще нам тогда последствия окажут сильное воздействие на нашу дальнейшую судьбу и будут стоить жизни многим храбрецам. Ну, стало быть, ренегат в видах облегчения своей участи и улучшения нынешнего своего положения — а место ему, надо сказать, на гребной палубе отвели самое что ни на есть скверное, приковав к банке у такелажной кладовой, — попросил свести его с капитаном Урдемаласом, чтобы передать, как он выразился, сведения чрезвычайной важности. Приведенный пред его светлые очи, испанец, не обойдясь без обычных в таких случаях сетований на превратности злой судьбы, рассказал и нечто такое, что наш капитан счел правдоподобным и заслуживающим внимания: с острова Родос на Константинополь готовится выйти крупный турецкий парусник с богатыми товарами на борту, а помимо товаров будет там некая женщина, которая — испанец точно не знал, но так слышал — не то уже приходилась супругой или еще какой родственницей самому Великому Турку, султану Блистательной Порты, не то только еще собиралась стать таковой и с этой-то целью отправлялась в путь. И, как мы тотчас узнали — в свальном грехе галеры секреты живут недолго, — этот самый испанец из Сьюдад-Реаля посоветовал капитану Урдемаласу взять за жабры или еще за какое уязвимое место второго вероотступника, прикованного к той же банке, — владельца турецкого корабля, марсельца родом, отрекшегося от своего христианского имени и звавшегося теперь Али-Масилья: у испанца, судя по всему, имелся на него зуб, который он не преминул теперь вонзить.
Сведения о паруснике из Родоса настолько заинтересовали нашего капитана Урдемаласа, что марсельца подвергли допросу с пристрастием. Поначалу он держался молодцом, твердил, что ничего не знает, а что знает, того из него не вытянет ни живой христианин, ни та подохшая паскуда, что родила его, однако стоило лишь нашему корабельному альгвазилу чуть-чуть нажать ему на глазные яблоки, грозя напрочь их выдавить, как Али-Масилья сделался словоохотлив и склонен к сотрудничеству до такой степени, что Урдемалас из опасений, как бы откровения его не стали всеобщим достоянием, приказал свести его в трюм, затворился там с ним в сухарной кладовой, откуда потом вышел, удовлетворенно поглаживая бороду и улыбаясь от уха до уха. В тот же день, ближе к вечеру, пользуясь полнейшим безветрием — море было как масло, — мы легли в дрейф в полулиге к северу от острова Миконос, и капитаны на шлюпках отправились держать военный совет, имевший быть на галере «Каридад Негра» — она считалась флагманской, ибо на ней держал свой флаг внучатый племянник старого графа Бенавенте, дон Агустин Пиментель, которому и поручено было вице-королем Неаполя и великим магистром Мальтийского ордена руководить экспедицией. Помимо дона Агустина, присутствовали Мачин де Горостьола, командовавший его галерой, а также и погруженной на нее пехотой, наш капеллан фрай Франсиско Нисталь и штурман Горгос, уроженец Рагузы, прежде плававший с капитаном Алонсо де Контрерасом и отлично знавший здешние широты. Прибыли также наш дон Мигель де Урдемалас и капитан «Вирхен дель Росарио», обходительный и велеречивый валенсианец Альфонсо Сервера. Мальтийское рыцарство представлено было капитанами соответствующих галер: флагманской «Крус де Родас» — Фулько Мунтанером, родом с Майорки, а «Сан-Хуан Баутиста» — принадлежавшим к французской нации Виваном Бродемоном. И по окончании сего совета, причем еще прежде, чем капитаны успели подняться на борт своих кораблей, уже облетел нашу флотилию отрадный слух, будто с Родоса на Константинополь готова отчалить богатая добыча, так что нам сам Бог велел усладить слух турок боевым кличем «Испания и Сантьяго!», перехватив их где-нибудь на полпути в Дарданеллы. И все мы ликующе загорланили и, перекликаясь с борта на борт, принялись желать друг другу удачи. И еще до наступления темноты, то есть перед вечерней молитвой вышел приказ потешить гребную команду винной порцией, соленым сицилийским сыром и несколькими унциями сала, после чего защелкали от носа до кормы бичи комитов, гребцы, себя не жалея, навалились на весла, и пять галер двинулись навстречу ночной тьме, наползавшей с востока. Было очень похоже на то, как, учуяв поживу, устремляется вперед волчья стая.
Рассвет застал меня на излюбленном моем месте — у штирборта, ближе к корме, где я, по обыкновению, одновременно наблюдал, как встает над горизонтом солнце и как штурман исполняет свой первый за день ритуал, ибо мне уже доводилось упоминать в сем повествовании, сколь завораживали меня все эти магические обряды, когда он, поколдовав над таинственным диском, расчерченным на тридцать две части, или румба, узнавал, что мы не слишком приблизились к опасным прибрежным скалам; когда, вводя корабль в пролив, сверялся со звездой, или, взглянув на стрелку компаса, узнавал, где север, а в полдень, настроив астролябию, определял наше местоположение. Час был очень ранний, и гребная команда спала прямо на банках, благо весла оказались без надобности — были уже поставлены все паруса и под их негромкое щелканье и посвистывание в снастях попутный ветер, у нас именуемый греческим, а у голландцев — зюйд-вестом, креня на правый борт идущее в крутой бейдевинд судно, мчал его заданным курсом. На корабле, впрочем, спали почти все, кроме вахтенных матросов, которые оглядывали горизонт, ожидая появления паруса или земли, и особо внимательно всматривались в точку, откуда вставало солнце, ибо в этом ослепительно сияющем пятне света и могло обнаружиться вражье присутствие. Я же, набросив на плечи одеяло, в которое заворачивался, ложась спать вповалку со всеми — а блох и клопов, скажу вам, кишело в нем столько, что, опусти я его на палубу, уверен, оно бы само поползло по ней, — стоял, опершись о еще влажный от ночной росы фальшборт, глядел, как ходят по небу розовато-оранжевые столбы зари, и спрашивал себя: неужто и сегодня подтвердится правота старинной моряцкой приметы: багровый закат — к погожему утру, багровый восход — днем жди дождя?
Потом оглядел палубу. Капитан Алатристе уже проснулся: я видел издали, как он, прежде чем сложить свое одеяло, встряхнул его, а потом, перегнувшись через борт, зачерпнул бадьей на длинном шкерте морской воды — пресная у нас на галере была на вес золота, — ополоснулся, тщательно вытер лицо тряпицей, чтобы соль не разъедала кожу. Вот он привалился спиной к брюканцу, достал из кармана сухарь, обмакнул его в кружку с вином — они с Себастьяном Копонсом никогда не выпивали свою порцию зараз, но делили пополам — и принялся жевать, уставившись в море. Тут заворочался и спавший поблизости Копонс: поднял голову, привстал — и Алатристе протянул ему кусок сухаря. Арагонец в молчании начал грызть его, свободной рукой выковыривая корки из углов глаз. Мой бывший хозяин поглядел по сторонам и, заметив, что я стою в кормовой части и наблюдаю за ним, отвернулся.
После неапольской, мягко говоря, размолвки мы почти не общались. Душа еще саднила от памятного нам обоим разговора, и мы избегали друг друга, благо я переселился в казарму на Монте-Кальварио, обосновался по соседству с Гурриато-мавром, избегая есть и пить в тех тратториях и остериях, куда захаживал Алатристе. Зато благодаря этим обстоятельствам я сблизился с могатасом, который — но уже не как вольнонаемный гребец, а как солдат, получающий четыре эскудо жалованья в месяц, — оставался в команде нашей «Мулатки», где мы с ним хлебали, можно сказать, из одного котелка и даже успели малость повоевать вместе, когда восточнее острова Милос наткнулись на кораблик с турецко-албанским экипажем и, опасаясь посадить нашу галеру на мель в проливе, подошли к ним на шлюпках и взяли на абордаж. Дело было не слишком громкое и скорее даже из разряда пустяковых, ибо в трюме не обнаружилось ничего путного, кроме необработанных шкур, однако же мы привели и посадили на весла двенадцать пленных, а сами не потеряли никого. В том бою, зная, что капитан Алатристе наблюдает за мной издали, я вскарабкался на борт турецкого корыта одним из первых — мавр следовал за мной — и постарался отличиться и не оплошать, так что не кто иной, как ваш покорный перерезал шкоты, чтоб турки не вздумали уйти, а потом я же прорвался сквозь копья и ятаганы команды — прямо надо сказать, при виде нас державшие их оробели и должного сопротивления не оказали — к судовладельцу и вонзил ему клинок в грудь столь удачно, что душа у него вылетела в тот самый миг, когда он открыл рот, чтобы попросить пощады… ну или мне так показалось. С тем я и воротился на нашу галеру, снискав себе похвалы товарищей, напыжась от гордости, что твой павлин, и краем глаза посматривая на капитана Алатристе.
— Я так думаю, ты должен поговорить с ним, — сказал мне Гурриато.
Он уже проснулся и сейчас сидел рядом — борода всклокочена, лицо и бритая голова жирно блестят от пробившей во сне испарины.
— Зачем? Прощения просить?
— Не-е-а… — еле вымолвил он между зевками. — Я говорю — просто поговорить.
Я рассмеялся довольно злобно.
— Вот пусть сам приходит да разговаривает, если есть о чем.
Гурриато сосредоточенно выковыривал грязь меж пальцев.
— Он дольше тебя прожил и больше понимает. И потому нужен тебе: он знает такое, о чем ни ты, ни я понятия не имеем. Уах. Клянусь, это так.
Я снова захохотал — теперь уже с довольным видом. Наглый, как петух в пять утра.
— Ошибаешься, мавр. Он уже не тот, что раньше.
— Раньше? А какой он был раньше?
— Раньше я смотрел на него, как на бога.
Гурриато воззрился на меня со своим обычным любопытством. К числу его особенностей, которые были мне почему-то особенно милы, принадлежало и умение к чему бы то ни было относиться с каким-то упорным интересом — даже к тому, что, на мой взгляд, внимания не заслуживало вовсе. Дело ему было до всего на свете — и из чего состоит зернышко пороха, и как устроено человеческое сердце. Он спрашивал, получал ответ и тотчас оспаривал его, если тот казался ему неполным или сомнительным, и не ведал при этом ни стеснения, ни робости. Сталкиваясь с невежеством или глупостью, мавр ни на миг не терял спокойствия и бесконечного терпения, свойственного человеку, решившему познать все и всех. Жизнь выводит свои письмена на каждой вещи и каждом слове, не раз слышал я от него по разным поводам, и тот, кто сознает свою пользу, старается в молчании прочесть их и постичь. Не правда ли, занятное мировоззрение или умозаключение, особенно — для могатаса, который не умеет ни читать, ни писать, однако знает испанский, турецкий, арабский, не говоря уж про средиземноморскую лингва-франку, и которому хватило нескольких недель в Неаполе, чтобы начать вполне пристойно объясняться по-итальянски?
— А сейчас, значит, он больше не кажется тебе богом?
Гурриато продолжал очень внимательно глядеть на меня. Я, повернувшись лицом к морю, неопределенно развел руками. Первые лучи солнца ударили нам в глаза.
— Сейчас я вижу в нем то, чего не замечал раньше, и не замечаю того, что было.
Он покачал головой, едва ли не оскорбившись. Мавр со своей спокойно-безмятежной покорностью судьбе был единственной ниточкой, связывавшей капитана Алатристе и меня — ну, не считая, понятно, обязанностей по службе. Единственной — потому что грубоватый и незамысловатый арагонец Копонс не обладал душевной тонкостью, нужной для того, чтобы наладить или хотя бы улучшить наши с капитаном отношения, и его неуклюжие попытки помирить нас наталкивались на мое ребяческое упрямство. А вот Гурриато-мавр, хоть был не просвещенней Копонса, неизмеримо превосходил его проницательностью и даром понимания. Он постиг мою душу и проявлял безмерное терпение, а потому умудрялся незаметно и сдержанно оставаться связующим звеном меж капитаном и мною, причем казалось порою, что посредничество это воспринимал как способ уплатить Алатристе — или мне? — часть того долга, который в силу странного устройства своего разума числил за собой со дня памятного набега на становище Уад-Беррух — и будет числить всю жизнь, до самого сражения при Нордлингене.
— Такой человек заслуживает уважения, — вымолвил он наконец, будто подводя итог длительным размышлениям.
— А я, что ли, нет?
— Элькхадар, — со всегдашним фатализмом пожал он плечами. — Судьба. Время покажет.
Я стукнул кулаком по лееру.
— Я не вчера родился, мавр! Я такой же мужчина и идальго, как и он!
Гурриато провел ладонью по голому черепу, который он каждый день, смочив морской водой, брил остро отточенным ножом, и пробормотал:
— Ну, разумеется, идальго.
И улыбнулся. Темные, почти по-женски томные глаза засияли не хуже серебряных серег в ушах.
— Бог ослепляет тех, кого хочет погубить.
— Да ну тебя к дьяволу с твоим богом и со всем прочим.
— Иногда мы даем дьяволу то, что у него есть и так.
После чего поднялся, сгреб ветошь и вместо того, чтобы по примеру едва ли не всех остальных облегчиться прямо через борт, направился по куршее на бак, где неподалеку от тарана помещался у нас гальюн. Ибо отличался Гурриато-мавр еще одной особенностью — был стыдлив, как я не знаю что.
— Может, нам и будет сопутствовать удача, — сказал Урдемалас. — Говорят, что три дня назад турок еще не снялся с якоря на Родосе.
Диего Алатристе вымочил усы в вине, выставленном командиром галеры на мостике, в рубке, под полотняным навесом, некогда полосатым, красно-белым, а ныне выцветшим и во многих местах залатанным. А вино было хорошее — белая мальвазия, напоминавшая «Сан-Мартин-де-Вальдеиглесиас», и, учитывая в поговорку вошедшую скаредность Урдемаласа, который, говорят, над полушкой трясется больше, нежели римский папа над своим пастырским перстнем, подобная широта была признаком весьма многозначительным. Прихлебывая из кружки, Алатристе незаметно наблюдал за остальными. Помимо грека-штурмана по имени Бракос и комита, на совет были приглашены прапорщик Лабахос и еще трое тех, кто командовал восьмьюдесятью семью солдатами, взятыми на борт, — сержант Кемадо, капрал Конеса и сам Алатристе. Присутствовал и главный артиллерист, заменивший искалеченного на Лампедузе, — этот немец ругался как испанец, а пил не хуже бискайца, но с кулевринами своими, карронадами, бомбардами и фальконетами управлялся ловчее, чем хорошая кухарка с противнями да сковородами на плите.
— Речь, по всему судя, идет о крупном корабле. Весел нет, три мачты, парусное вооружение — греческое, что касается артиллерийского, думаю, серьезное. Эскортирует его галера с янычарами…
— Об такой орешек можно и зубы поломать, — вставил комит, услышав слово «янычары».
Урдемалас взглянул на него довольно злобно. Он вообще пребывал в отвратительном настроении, потому что уже неделю тяжко маялся зубной болью, от которой, казалось, голова лопнет, однако предаться в руки корабельного цирюльника или еще кого так пока и не решился.
— Раскусывали мы и покрепче, — ответил он.
Прапорщик Лабахос, уже допивший вино, вытирал усы тылом ладони. Он был родом из Малаги — молодой, худощавый, чернявый — и отлично знал свое дело.
— Надо полагать, отбиваться будут как звери. Потеряют свою пассажирку — так и так голову снимут.
— Неужто она и впрямь — супружница Великого Турка? — рассмеялся сержант Кемадо. — Я думал, их не выпускают из сералей.
— Любимая наложница кипрского паши, — объяснил Урдемалас. — Через месяц истекает срок его правления, вот он заблаговременно отправляет ее домой вместе с частью слуг, невольников, одежды и денег.
Кемадо от радости всплеснул руками. Он был высок ростом, сухощав, а на самом деле звался Сандино. Новое имя[28] он получил после того, как при ночном штурме полуострова Лонгос — город разграбили дочиста, сожгли еврейский квартал и взяли почти двести невольников — у него в руках взорвалась петарда, когда он собирался вышибить ворота цитадели. Несмотря на сильно подпорченную наружность, а может, и благодаря этому, он постоянно шутил и балагурил. Вдобавок был сильно близорук, но очки на людях никогда не носил. «Кто и когда видел подслепого Марса?» — спрашивал он с шутливым бахвальством.
— Клянусь прахом деда, завидная добыча!
— Если захватим — да, — согласился Урдемалас. — Считай, оправдали кампанию.
— А где они сейчас? — осведомился Лабахос.
— Им пришлось задержаться на Родосе, и сейчас либо уже вышли в море, либо вот-вот отчалят.
— И каков же наш план?
Командир галеры кивнул Бракосу, и тот раскатал по настилу палубы карту, чтобы прочертить направление. На карте, рисованной от руки, во всех подробностях были представлены острова Эгейского моря, Анатолия, европейское побережье Турции. Под самым обрезом наверху уместились даже Дарданеллы и Босфор, а внизу — Кандия. И палец Урдемаласа пополз снизу вверх по правой, восточной кромке.
— Дон Агустин Пиментель хочет напасть после того, как те пройдут Хиосский пролив, чтоб не подвергать опасности тамошних монахов и христианское население… По мнению флагманского штурмана Горгоса, наилучшее место — между Никалией и Самосом. Кроме как на север от Родоса, деться им некуда.
— «Грязные воды»… — заметил Бракос. — Мели, рифы…
— Да. Но Горгос хорошо знает те места. И утверждает, что если у турка — опытная команда и капитан ходил там, наверняка предпочтут двигаться меж цепочкой островов и материком, то есть обычным путем: есть защита от ветров да и вообще безопаснее.
— Резонно, — согласился штурман.
Диего Алатристе и капрал Конеса, низенький тучный мурсиец, смотрели на карту с большим интересом. Ни по рангу, ни по чину им, исполнявшим должность взводных, такие документы видеть не полагалось, да и на подобного рода советы их обычно не приглашали. Однако Алатристе, старый пес, отлично понимал, что к чему и зачем они все трое все же оказались здесь. Когда готовится большая охота, нужно, чтобы все назубок знали, что кому делать, — вот начальство и решило через их посредство довести все эти сведения до рядовых, чтобы их те получили из первых рук. Прибыть вовремя и взять турецкий корабль — дело непростое и потребует усилий от всех, так что солдаты и моряки будут усерднее и исполнительнее, зная, как все обстоит в действительности: напустишь туману — может не понравиться.
— Только вот не уверен, что поспеем, — сказал прапорщик Лабахос.
Он показал пустой стакан в надежде, что Урдемалас кликнет юнгу и велит налить еще, однако командир сделал вид, что не заметил.
— Ветер благоприятствует нам, да и потом, у нас есть весла. Турок тяжел и грузен, идет под парусами против ветра, а самое большее, чем может помочь галера, — взять его на буксир при полном штиле… Кроме того, свежеет, и пока усиление ветра нам на руку. Флагманский штурман считает, что мы сможем начать охоту на траверзе Патмоса или островов Хорна. Прочие капитаны и штурманы с ним согласны. Я верно говорю, Бракос?
Грек молча кивнул, подтверждая, и продолжал скручивать карту в рулон. Кемадо спросил, что думают обо всем этом мальтийцы, и Урдемалас пояснил:
— А этим отчаюгам все едино — два турецких корабля или полсотни, жену кипрского паши они везут или саму султаншу… Одно знают — унюхать, почуять, догнать и впиться клыками в загривок. Больше турок — больше добычи.
— Что на них за капитаны? — поинтересовался сержант.
— Про француза ничего не могу сказать. На борту — дворяне и солдаты из числа его соотечественников, есть итальянцы, испанцы и даже, кажется, один немец затесался. Народ, надо думать, неробкий. А вот командира «Крус де Родас» знаю лично.
— Фрай Фулько Мунтанер, — вставил комит.
— Тот, что был при Симбало и Сарагосе?
— Тот самый.
Кое-кто из присутствующих поднял брови, кое-кто закивал. Алатристе и сам слышал от Алонсо де Контрераса об этом испанском рыцаре-иоанните. Когда близ Симбало шторм разметал мальтийские галеры, он с уцелевшими после кораблекрушения занял оборону на острове и как лев отбивался от полчищ бизертских мавров, высадившихся там. Удивляться, впрочем, нечему: даже самый наивный и с упованием глядящий в будущее мальтийский рыцарь не станет ждать от мусульман пощады. Не по этой ли причине в битве при Лепанто, когда отбили флагманскую орденскую галеру, взятую на абордаж галерами турецкими, в живых на ней оставалось всего трое израненных рыцарей, а палуба была завалена трупами врагов — насчитали более трехсот. Подобное же повторилось и в двадцать пятом году уже нашего века, при сицилийской Сарагосе — Сиракузах, по-местному — когда после кровопролитного боя четырех мальтийских галер с шестью берберийскими все тот же Мунтанер, старик лет под шестьдесят, оказался одним из восемнадцати уцелевших на флагманской галере. И если иоанниты, внушавшие ужас и ненависть врагам, по справедливости считались самыми свирепыми и умелыми корсарами, то наиотчаяннейшим был среди них брат Фулько Мунтанер. Во время этого похода Алатристе не раз видел его: лысый, с длинной седой бородой, весь в рубцах да шрамах, стоит на мостике «Крус де Родас» и громовым голосом отдает на своем майоркском наречии приказания.
Примета подтвердилась: днем пошел дождь, а к вечеру задуло так, что разыгрался шторм, хоть и не слишком сильный, и в итоге, несмотря на зажженные на корме фонари, пять галер потеряли друг друга из виду. Зато очень быстро одолели сорок миль, отделявших нас от острова Никалия, хоть и досталось в эту ночь всем: покуда матросы управлялись с парусами, остальные, включая и гребцов, сгрудились на палубе, положительно помирая от холода и кутаясь кто во что мог. Но попутный ветер гнал нас вперед, так что утро, выдавшееся ясным и погожим — дождевые тучи отодвинулись и нависли над высокими скалистыми берегами острова, — застало нас у мыса Папы: две галеры из нашего конвоя уже стояли там, а две другие благополучно подошли к полудню. Никалия — или Икария, как еще называют этот остров, в воды которого рухнул, не долетев до солнца, злосчастный сын Дедала — берега имеет скалистые, течение возле них сильное, гавани же нет никакой, но мы, пользуясь штилем и отличной видимостью, сумели все же высадиться и наполнить доверху все наши бочки и бочонки. Когда на галерах такая прорва народу, надобность в пресной воде постоянная и расход ее велик.
Дон Агустин Пиментель, дабы удостовериться в своем предположении, что из-за встречного северного ветра турки все еще недалеко отошли от Родоса, приказал четырем галерам перекрыть пролив между Никалией и Самосом, а пятой — отойти к югу и выведать, что да как, справедливо рассудив, что один испанский корабль привлечет к себе меньше внимания, нежели целая флотилия, подобно стае хищных птиц ищущая себе поживу. Кроме того, греки, населявшие эти острова, едва ли были лучше оттоманов: все как на подбор — люди невежественные, ибо школ там отродясь не было, и дикие, тяжко страдающие от гнета магометан, а потому в любую минуту готовые продать им кого угодно, чтобы снискать их благоволение. Выполнить это задание поручили «Мулатке», так что мы легли на курс и к концу второй вахты, то есть на рассвете, входили в глубокую и защищенную бухту Патмоса — лучшую из тех трех или четырех гаваней на острове, служащем подножием для хорошо укрепленной обители христианских монахов, которая, выражаясь военным языком, господствует над местностью. Там, в бухте, мы простояли все утро: на берег сошел один Урдемалас, взяв с собой Бракоса, — они не только собирали сведения, но и договаривались с братией о выкупе пленных иудеев, что сидели у нас на веслах, — под этим предлогом, кстати, мы и зашли на Патмос, — однако не знаю уж, какие резоны привели наш капитан и штурман, но освободить иудеев пообещали попозже, высадив их в Икарии. Таким вот образом мне и не довелось вступить в пределы легендарного острова, где Иоанн Богослов, сосланный сюда императором Домицианом, продиктовал своему ученику Прохору знаменитое Откровение — «Апокалипсис», последнюю из книг Нового Завета. Ну, упомянувши книги, скажу, что капитан Алатристе просидел весь день у борта, читая присланный ему в Неаполь доном Франсиско де Кеведо сборник «Сновидения», который, будучи напечатан in octavo, то есть небольшого размера, легко помещался в кармане. Улучив момент, когда капитан, отлучившись по какой-то надобности на корму, оставил томик на палубе, я взял и быстро пролистал его, обнаружив на заложенной странице такие вот слова:
Некогда снизошли на землю Истина и Справедливость. Первая не могла найти себе прибежища по причине своей наготы, вторая же была чересчур сурова. Долго они странствовали. Наконец Истина, побуждаемая крайней нуждой, сошлась с немым. Справедливость, не найдя приюта, продолжала бродить по земле, взывая ко всем, и, узрев, что не ценят ее, но лишь используют ее имя ради угнетения, решила вернуться на Небо[29].
Ну и там, на Патмосе, употребили мы часть дня, чтобы отдохнуть, истребить друг у друга вшей, а также отведать похлебки из турецкого гороха с кусочком трески, поскольку день был постный, пятница: это — что касается нас, команды и солдат, гребцы же довольствовались своими сухарями, разлегшись под навесом, закрывающим куршею, ибо солнце шпарило вовсю, устроив нам такое поистине адово пекло, что даже смола плавилась да подкапывала. После полудня воротились Урдемалас со штурманом, и вид у обоих был весьма веселый, ибо они отлично отобедали с братией в трапезной и отведали тамошнего монастырского вина с медом и цитроном — Господи, сделай так, чтобы их пронесло с того вина! — но веселье объяснялось не этим, а известием, что турки мимо пока еще не проходили. Сообщили им также, что видели, как корабль, по-прежнему эскортируемый галерой, огибал с востока остров Лонгос и, будучи весьма тяжеловесен и грузен, еле полз из-за встречного ветра. После чего и скорее, чем это можно было бы передать словами, был снят навес, поднят якорь, и мы во всю прыть наших гребцов устремились на соединение с главными силами.
За два дня и две ночи ожидания, погасив все огни и зорко всматриваясь в темноту, мы, так сказать, до корня сгрызли ногти от досады. Свинцово-гладкое море и — ни дуновения, а значит — никого и ничего: ни турка, ни черта, ни дьявола. Но вот наконец юго-восточный ветерок слегка взъерошил водную гладь и вознаградил нас за долготерпение, ибо пришел приказ изготовить корабль к бою. Пять галер, держась друг от друга на пределе видимости и сообщаясь условными сигналами, растянулись на пространстве почти в двадцать миль, когда появились те, кого мы ждали. За нами был остров Хорна, и там, в южной его части, на вершину горы, откуда видно было далеко, мы посадили четырех наших, наказав им подать сигнал — развести костер, — когда покажется парус. Остров, надо сказать, имел долгую и славную корсарскую историю, ибо и названием своим [30] обязан тем временам, когда турок Сигала пек там корабельные сухари для нужд своих галер. Изюминка же всей затеи состояла в том, что мы, дабы подобраться к неприятелю как можно ближе да при этом не подставить борт его мощным пушкам, решили прикинуться своими, то есть изменили силуэт наших галер, придав им больше сходства с турецкими — укоротили грот-мачты, реи сделали более толстыми и массивными, а впередсмотрящих на марсах посадили точно в такие же бочки, как у турок.
Завершили маскарад турецкие же флаги и вымпелы, которыми, как и флагами прочих наций, мы запаслись заранее именно для такого случая — противник поступал совершенно так же, рядясь под нас, — и даже турецкое платье, в которое переодели тех, кто мог быть замечен издали. Подобные фарсы были неотъемлемой частью той опасной игры, которую вели страны и народы, обитающие на этих древних берегах, ставших не то театральными подмостками, не то шахматной доской. Но когда восемь или десять жерл крупного калибра смотрят тебе прямо в душу, а тем более — когда садят в тебя с дальней дистанции, а ты только и можешь, что, стиснув зубы, грести изо всех сил, чтобы дожить до абордажа и тут уж сквитаться за свой страх и беспомощность, то выиграть время и подобраться как можно ближе — дело первостепенной важности. Дали бы Великой Армаде в Ла-Манше сойтись с англичанами грудь в грудь, как было при Лепанто, совсем иначе вспоминали бы нынче поход в Англию.
Это я все к тому веду, что по известной подлости судьбы и жребия наряжаться турком поначалу чуть было не выпало и мне. Но я-то, слава Всевышнему, сумел отбрехаться, но вот остальным — и Гурриато-мавру среди них, благо он очень подходил к сей роли всем своим обликом — пришлось натягивать длинные архалуки, которые в этих краях называются долиманами, и шаровары, а головы покрывать фесками, тафтяными чалмами или тюрбанами и, обряженным таким манером, засиять многоцветно, что твоя радуга, и спасибо солнцу, под которым жарились мы столько дней, что и лица их смуглотой вполне могли бы сойти за турецкие. До того дошло, что один из наших расстелил свою ропилью заместо молитвенного коврика, стал на колени и принялся весьма бесстыдно взывать к Аллаху; но когда возроптали со своих банок возмущенные таким святотатством галерники-мусульмане, капитан Урдемалас выбранил шутника с большой суровостью, пригрозив, если не прекратит смущать гребную команду, ободрать его кнутом безжалостно.
— Навались, навались, дети мои! Все отдай, а улизнуть им не дай!
Когда Урдемалас обращался к каторжанам на своей галере «дети мои», это был верный признак того, что не у одного из них сегодня шкура слезет до мяса под ударами бичей. И примета подтвердилась. Следуя дьявольскому ритму, задаваемому свистками комита, хлопаньем бичей по голым плечам и звоном кандалов, галерники, дыша хрипло и натужно, как запаленные кони, снова и снова дружно вставали и рушились назад, на скамьи.
— Они уже наши! Еще навались, еще навались! Сейчас возьмем!
Вытянутая, узкая галера птицей летела над беспокойным морем. Мы держали курс прямо на остров Самос, чьи голые скалистые берега только что оставили по левому борту. Голубое сияние утра было лишь чуть-чуть пригашено не до конца рассеявшимся туманом на материке, что угадывался восточнее. Пять галер шли на всех парусах и веслах: две вырвались вперед у Самоса, две мчались навстречу им и следом за «Мулаткой», постепенно догоняя ее и пристраиваясь по обе стороны, и все туже стягивалось кольцо вокруг двух турецких парусников, которые отчаянно пытались прорваться в пока еще открытую лазейку между островом и материком либо пристать к берегу. Но даже самый зеленый новичок понимал — все козыри у нас. Ветер был недостаточно свеж, чтобы грузный и неповоротливый корабль смог набрать нужную скорость, турецкой галере же ничего не оставалось, как держаться рядом с ним, тогда как наши, отделенные от добычи почти целой милей и все еще далеко держащиеся одна от другой, буквально на глазах сокращали дистанцию. Мы пошли на сближение в тот миг, когда, почти одновременно, на вершине горы на острове Хорна показался дымок и с нашего разведывательного ботика оповестили: «Видим турок!» Устроенный нами маскарад поначалу сбил их с толку — потом мы узнали: они приняли нас за высланные с острова Метелин галеры сопровождения и двигались прежним курсом. Однако довольно скоро — по форме весел, по тому, как мы лавировали, ловя ветер, — догадались, что их провели, и корабль развернулся носом в пролив или в сторону материка, меж тем как галера, зайдя с подветренного борта, прикрывала бегство. Но поздно — дичь была уже загнана: флагманская галера мальтийцев оказалась в проливе раньше и отрезала их от побережья Самоса, «Каридад Негра» уже нацелилась тараном на турецкую галеру, а «Мулатка», за которой, по-прежнему чуть отставая, поспевали «Вирхен дель Росарио» и «Сан-Хуан Баутиста», мчалась прямо на корабль — огромный, с высоченной, как у галер, кормой трехмачтовик с прямыми парусами на грот— и фок-мачтах и с латинскими — на бизань-мачте, — при нашем появлении поставивший все марселя.
— По местам стоять, к бою! — скомандовал прапорщик Лабахос. — Сейчас пойдем!
На корме барабанщик ударил боевую тревогу, и подал сигнал, предваряющий атаку, трубач. В галерейках и на палубе началось стремительное, но осмысленное мельтешение людей — артиллерист со своими помощниками готовили пушки на куршее и камнеметы по бортам, уже заложенным для защиты от пуль скатанными одеялами, матрасами, заплечными мешками, длинными прямоугольными щитами-павезами, люди в порядке и без суеты доставали из открывшихся к этой минуте сундуков и огромных плетеных корзин оружие. От носа до кормы, оплывая потом, выпучив от напряжения глаза, продолжали надрываться гребцы под мерный звон своих оков, к которому теперь присоединился лязг и звон стали — это мы, солдаты и отряженные для защиты и абордажа моряки, готовились к рукопашной, расхватывали шлемы, щиты, кирасы, шпаги, аркебузы, копья и укороченные пики, на треть от навершия намазанные салом, чтобы противник не мог перехватить. Задымились фитили ружей и запальники пушек, лежавшие до поры в чанах с песком. Шлюпку и вельбот спустили на воду и повели за собой на брошенном с кормы буксире. Повар погасил плиту и весь открытый огонь, какой был на корабле, юнги окатили палубу морской водой, чтоб по настилу не скользили ни босые ноги, ни подошвы альпаргат. А на корме, стоя в рубке рядом со штурманом и рулевым, заставляя нас до отказа, до последней капельки использовать преимущество, надрывался командами Урдемалас: греби, ребята, греби, право на борт, еще полборта вправо, лево руля! Греби, черти окаянные, навались, навались, трави стаксель, навались, дети мои, еще немного, они уже наши, навались, говорю, шкуру спущу с мерзавцев! — и далее такими черными страшными словами покрыл-помянул Пречистую Деву, и святое причастие, и всех апостолов, что сам Лютер не изощрился бы в этом заушательстве сильнее, ибо никто не умеет ругаться, как испанец во время шторма или в бою. И так вот сошлись наконец вплотную.
Дело вышло тяжкое. Первыми на турецкий корабль насели мы, а «Каридад Негра», оказавшаяся к острову несколько ближе нас, въехала тараном в борт галеры, так что издали были слышны трескотня аркебуз и крики Мачина де Горостьолы, ринувшегося со своими бискайцами на абордаж. Меж тем все глаза на «Мулатке» были прикованы к черным окошечкам открытых орудийных люков: у турка было по шести дальнобойных пушек на каждом борту, и он, видя, что ему не уйти, переложил штурвал на полрумба влево да и шарахнул по нам залпом, снеся с фок-мачты рею вместе с четырьмя матросами, которые как раз в эту минуту спускали ее, — и развесил по вантам их кишки и прочую требуху, являвшие собой зрелище весьма неприглядное. Еще один такой залп — и нам бы крепко не поздоровилось, ибо галеры отличаются не слишком крепким корпусом, однако Урдемалас, человек в таких делах на удивление поднаторелый, умел предчувствовать неприятельский замысел еще до начала маневра, а потому, оттолкнув замешкавшегося рулевого — и пусть спасибо скажет, что только оттолкнул, ибо в руке у капитана уже сверкнула шпага, — и самолично круто отвернул вправо, целясь в корму турку, как я уже говорил, высоченную, как у галеона, и обладавшую в наших глазах тем достоинством, что пушек на ней не было, а стало быть, позволявшую приблизиться не рискуя. Турок дал залп другим бортом, накрыв теперь «Вирхен дель Росарио», что показалось нам справедливым, ибо еще Христос велел делиться, а люди-то все, конечно, братья, но большей частью — двоюродные.
— Приготовиться на абордаж! — взвыл прапорщик Лабахос.
Мы сблизились уже на аркебузный выстрел и понимали — если гребцы исполнят свое дело добросовестно, турецкие канониры не успеют выстрелить во второй раз. Закинув на спину маленький круглый щит, грудь прикрыв кирасой, голову — шлемом, а шпагу еще держа в ножнах, я присоединился к кучке наших моряков и солдат, готовивших абордажные крючья на длинных узловатых тросах. Ощетинясь во все стороны оружием, следующая крупная партия ждала у покалеченной фок-мачты, когда ударят наши пушки, чтобы полезть по тарану — и дальше. Среди других я заметил и капитана Алатристе, раздувавшего фитиль своей аркебузы, и Себастьяна Копонса, уже успевшего, по своему обыкновению, туго обвязать голову арагонским платком. У меня у самого был такой поддет под шлем, в котором было дьявольски тяжело и адски жарко, но выбирать не приходилось: лезть на абордаж будем снизу вверх, так что желаешь аистов дождаться — береги чердак. Тут я заметил, что бывший мой хозяин, углядев меня в строю людей, подобных ему и мне, прежде чем отвести взгляд, подал, как я заметил, знак — мотнул в мою сторону головой — мавру Гурриато, стоявшему рядом со мной, а тот кивнул. «Обойдемся без нянек да опекунов», — сказал я себе, а больше ничего сказать не успел, ибо в этот миг грохнули пушка на куршее и две карронады на носу, заряженные россыпью пуль и обрывками расклепанных цепей, долженствовавшими перебить и размочалить снасти и, оставив противника без парусов, лишить его хода, а за ними следом ударили мушкеты, аркебузы, камнеметы, палубу заволокло пороховым дымом, и в дыму этом засвистели турецкие стрелы, запрыгали свинцовые и каменные мячики, со щелканьем ударяясь о доски настила, с чмоканьем впиваясь в податливую живую плоть. Ничего иного не оставалось, как стиснуть зубы и ждать, что я и сделал, съежившись и опасаясь, что малая толика всего этого сыплющегося сверху добра достанется и мне. Тут, возвещая, что мы наконец въехали неприятелю в бок, затрещало оглушительно, нас всех сильно тряхануло, гребцы с криками побросали весла, полезли прятаться под банки, а я, задрав голову, увидел в клочьях дыма огромную корму, уходившую, как показалось мне в тот миг, куда-то в самое поднебесье.
— Сантьяго! Сантьяго! Испания и Сантьяго!
Так в исступлении орали мои товарищи, сгрудившись на корме. И ведь все — каторжанская братия, разумеется, не в счет — пошли туда своей охотой: каждый и всякий знал, что ждет нас богатая добыча. Наконец полетели абордажные крючья, перекинули на неприятельский борт рею грот-мачты на манер сходней или мостков, галера придвинулась еще немного, и мы пошли, карабкаясь по «поясу» турка, словно по штормтрапу, ну и я, конечно, тоже пошел вместе со всеми и даже одним из первых, так что Лопе Бальбоа, солдату королевской пехоты, смертью храбрых павшему во Фландрии за своего государя, не пришлось бы краснеть за сына, который с проворством и ловкостью, присущими его семнадцати годам, лез по высоченному борту туда, где рассчитывать можно было исключительно на собственный клинок, а тем, жить ему или умереть, распорядятся слепой случай, Господь Бог или дьявол.
Дело было, как я уже сказал, жаркое и длилось не менее получаса. На борту оказалось человек до пятидесяти янычар, дравшихся, как за ними водится, остервенело и перебивших немало наших — главным образом, на носу. Отборные эти воины, христиане по рождению, в самом нежном возрасте отторгнутые в виде живой подати от их семейств и воспитанные в традиции ислама и в слепой, беззаветной верности султану, делом чести почитают в плен не сдаваться, хоть в куски их изруби, и славятся особой стойкостью и свирепостью в бою. Пришлось дать по ним несколько аркебузных залпов в упор — что сделано было весьма охотно, потому что и они, покуда мы карабкались на борт, лупили по нам нещадно и из бойниц, и из орудийных портов, и просто так, — а потом врубиться в гущу их со щитом и саблей и отбить грот-мачту, вокруг которой они защищались с упорством поистине бешеным. Я в этом бою вел себя осмотрительно, не давая себе охмелеть от ярости рукопашной схватки, прикрывался щитом, попусту клинком не махал, разил наверняка, вертел головой во все стороны, стараясь в соответствии с уроками и наставлениями капитана Алатристе все вокруг замечать, шаг вперед делать, твердо уверясь, что можно его сделать, а назад не посунулся, даже когда, разнесенный ыстрелом в упор, обдал меня мозгами череп капрала Конесы. Рядом дрался Гурриато-мавр, и так вот, шаг за шагом, удар за ударом, мы оттеснили янычар к фок-мачте и на полубак, и песня их была спета, когда под наши крики «Бросай оружие, сдавайся!» — на лингва-франка, разумеется, — на них сверху и сзади посыпались люди с «Вирхен дель Росарио» и «Сан-Хуан де Баутиста», подоспевших с этой стороны, и возгласы «Испания и Сантьяго!» стали перемешиваться с кличем «Мальта и Святой Иоанн!». Когда собрались вместе три галеры, прения сторон завершились и явственно запахло приговором. Последние янычары, израненные и выбившиеся из сил, сменили свои прежние любезности вроде «guidi imansiz» и «bir mum», что значит соответственно «рогатые гяуры» и «сукины дети», на «efendi» и «sagdic», то есть «господин» и нечто вроде «крестного», хотя какие из мусульман крестники? — и стали молить о пощаде именем Аллаха. Но все же к тому времени, когда наконец они все сложили оружие, большая часть нашего воинства уже деятельно обшаривала все углы на турецком корабле и перебрасывала узлы с добычей на палубы наших.
Бог свидетель, то был славный день! Сколько-то времени нам дали пограбить беспрепятственно и в свое удовольствие, чем мы и воспользовались с невиданным прежде жаром, ибо корабль водоизмещением был бочек на семьсот и чего-чего только не вез в трюмах — и специи, и шелка, и камки, и тонкие сукна целыми штуками, ковры персидские и турецкие, и сколько-то драгоценных камней, включая жемчуг, серебряные изделия и пятьдесят тысяч золотых цехинов, не считая нескольких бочек арака — это такая турецкая водка, которой наш брат тотчас отдал дань и воздал должное. Я сам, сияя почище Демокрита[31], набрал себе добычи, не дожидаясь общей дележки, и, видит Бог, честь была по заслугам, ибо сражался доблестно и, между прочим, в свидетельство этому первым вонзил свой кинжал в грот-мачту, что давало мне право на лучшую часть трофеев. Довольно будет сказать еще, чтоб уж больше не возвращаться к этому, что из семнадцати убитых при абордаже испанцев больше половины пали рядом со мной, что на шлеме своем и на кирасе я насчитал несколько вмятин и что потребовалась целая бадья воды, чтобы смыть с себя кровь — по счастью, чужую. Впоследствии я узнал, что когда Алатристе спросил Гурриато, каково пришлось ему и мне в бою — сам капитан вместе с Копонсом дрались на корме, поначалу стреляя из аркебуз, а потом взявшись за шпаги и топоры, коими взламывали двери, за которыми забаррикадировались турецкие офицеры и часть янычар, — мавр отозвался обо мне кратко, но весьма лестно, сообщив, что едва ли сумел бы сохранить жизнь, не убей я многих, покушавшихся на нее.
Люди с «Каридад Негра» и «Крус де Родес» тоже сложа руки не сидели. Сначала одна, а потом и другая взяли на абордаж турецкую галеру, и схватка вышла скоротечная и беспощадная — вышло так, что когда таран «Каридад» врезался в борт неприятелю, сокрушив все повстречавшиеся ему на пути весла, какая-то паскуда застрелила сержанта Сугастьету, большого мастера пожрать и выпить, весельчака и всеобщего любимца, благо, как я говорил уже, на «Каридад» служили только земляки. А поскольку баски — верьте слову, это говорю вам я, уроженец Гипускоа, — никогда не жмутся, о серебре ли заходит речь или о стали, то все, кого мать родила, попрыгали на борт неприятелю с криками «Koartelik ez!», что по-нашему значит, что пощады не будет даже корабельному коту, не то что людям. Ну и всех до последнего человека, включая даже юнгу, перебили безжалостно, не разбирая, сдались они или нет, ибо резоны для резни нашлись самые подходящие. И единственными, кто уцелел, если, конечно, не попал под горячую руку во всеобщей свалке, были гребцы общим числом девяносто шесть человек, из коих половина оказалась испанцами, и сами можете себе вообразить, как ликовали они, обретя свободу. Среди них отыскался один из Трухильо, взятый в плен в пятом году нынешнего века и, стало быть, просидевший в цепях на веслах двадцать два года и, несмотря на это, чудесным образом выживший. Стоило посмотреть, как плакал несчастный, обнимая своих избавителей.
А из трюма мы вытащили пятнадцать юных невольников — девятерых парней и шесть девиц в первом цвете юности. Все были не старше 15–16 лет, хороши собой, все — христиане, захваченные в плен корсарами на итальянских и испанских берегах и предназначенные на продажу в Константинополе. Нетрудно представить, какая судьба в дальнейшем ожидала бы тех и других, если вспомнить необузданную похотливость турецких пашей, отличающихся в этом деле прихотливым разнообразием вкусов. Но самой примечательной добычей была фаворитка кипрского паши, происходящая, как выяснилось, из Московии, — голубоглазая, высокая и весьма изобильная дама лет тридцати, красивей которой я никогда не видал ни раньше, ни потом: у дверей каюты, куда поместили ее под присмотр капеллана Нисталя и под охраной четырех солдат, получивших от дона Агустина Пиментеля приказ убивать на месте всякого, кто ее обидит, — выстроились мы в длинную очередь, чтобы поглядеть на нее, пышно разряженную, сопровождаемую двумя хорошенькими служанками-хорватками, и так странно было видеть подобное чудо посреди нашей корявой и еще заскорузлой от крови братии. Поглядением дело и кончилось, ибо через два дня прекрасную пленницу отправили в Неаполь вместе с освобожденными и турецким кораблем, дав им в сопровождение «Вирхен дель Росарио», благо турецкая галера благополучно затонула, а уж потом — да не галеру, ясное дело, а московитку! — выкупили за триста тысяч цехинов, причем нам-то, честно и с большим риском для жизни заработавшим их своими шпагами, не дали даже послушать, как цехины эти звенят. Позднее стало известно, что кипрский паша, узнав про такое дело, занемог от ярости и поклялся отомстить. Отдуваться за всех пришлось бедному нашему штурману Бракосу спустя полтора года: корабль его, севший на мель неподалеку от Лимоса, захватили турки, среди которых оказался один из тех, кто был тогда на борту и уцелел во время нашего предприятия. Турки, не торопясь, заживо содрали с Бракоса кожу, набили ее соломой, чучело прикрепили к марсу галеры и возили напоказ от острова к острову.
Да, история вполне в духе тесных средиземноморских берегов, где все друг друга знают и где счеты у всех со всеми, военное же счастье и корсарская удача, как известно, переменчивы: сегодня — ты, завтра — тебя. Это я к тому, что тогда, на траверзе островов Хорна, по полной огребли, конечно, турки: человек полутораста их сбросили мы тогда в море — может, чуть больше, может, чуть меньше, раненых заодно с убитыми, и утопли все как есть. Полсотни уцелевших судовые альгвазилы потом приковали к веслам, невзирая на протесты бискайцев, которые намеревались истребить их всех до одного и до того разгорячились, что слушать ничего не желали и даже капитану своему отказались повиноваться, так что дону Агустину Пиментелю, чтобы малость охладить страсти, пришлось разрешить им отрезать уши и носы у христиан-вероотступников, буде таковые найдутся среди пленных, и душ пять или шесть отыскалось. Что же касается добычи, то она, как я уже сказал, оказалась знатной и богатой, и когда приказали прекратить грабеж, в карманах у меня уже лежали серебряные браслеты, пять длинных ниток жемчуга, пригоршни цехинов турецких, венецианских и венгерских. С каким наслаждением делили мы трофеи! Стоило бы взглянуть на этих заматерелых, в семи щелоках мытых, всеми родами смерти испытанных бородатых солдат в железе и коже, когда они, смеясь, как малые дети, набивали свои фельтрикеры, карманы и заплечные мешки, ибо не для того ли, в конце концов, мы, испанцы, покинули мирную сень отеческой земли, отринули домашний уют, лары заодно с пенатами и семьями, согласились претерпевать тяжкие лишения, опасности, коварство стихий, бешенство ветров, ярость морей, кровь и пот войны? Ибо совершенно справедливо заметил еще в прошлом веке Бартоломе де Торрес Наарро:
- Чем солдату жить без боя:
- Нет войны — какой доход?
- Ждем ее, браток, с тобою,
- Как тепла бродяга ждет.
«Лучше быть мертвым, чем богатым», — слыхали мы не раз, но сколько же нищих и убогих идальго гнуло шею попеременно перед епископом и маркизом? Идею сию отстаивал из книги в книгу сам дон Мигель Сервантес, вдоволь повоевавший на своем веку: он вложил ее в уста своему Дон Кихоту, а славу, обретенную шпагой, ставил превыше славы, завоеванной пером. Но если бедность так хороша, что ее и сам Христос любил, отчего ж, спрошу, не наслаждаются ею те, кто ее проповедует? Порицать солдат, которые за раздобытое ими золото расплатились собственной кровью, будь то в Теночтитлане или вот как мы — повыщипав малость бороду Великому Турку, значит не понимать, каково этому самому солдату живется и ценой каких страданий достается ему на войне добыча, сколько раз приходится ему подставлять грудь под пули, увечиться и калечиться, глотать сталь, свинец и огонь ради того, чтобы добыть себе доброе имя, либо денег на прожиток, либо то и другое вместе:
- Уйдем, не числясь в немощных и хворых,
- Вам порошки судил Господь, нам — порох,
- Нам — шпагу в грудь, вам — в задницу клистир,
- Нам — пули градом, вам — пилюлек ворох.
А потому, рассуждая о добыче солдатской или о жалованье его, не следует забывать, что движут человеком чаянье награды и славы: во имя их бороздят моря моряки, пашут землю крестьяне, возносят молитвы монахи, а солдаты воюют. Однако слава, хоть и достигается ранами и преодолением опасностей, изменчива и недолговечна, если не подкреплена, так сказать, материально, и вот уж недавний герой, истинное зерцало доблести, сделался жалкой развалиной и сидит на паперти, побираясь Христа-ради, и люди с ужасом отводят глаза при виде его увечий, полученных на поле битвы. Тем паче что в отношении воздаяния за пролитую кровь наша отчизна всегда отличалась поразительной забывчивостью. Хочешь есть, говорит она, милости просим на приступ вон того форта. Денег надо? — возьми-ка ты, братец, на абордаж вражью галеру. И — Бог тебе в помощь. Потом, в сторонке став, смотрит, как ты дерешься, рукоплещет твоей отваге, благо рукоплеск обходится бесплатно, а потом бегом бежит на ней нажиться да к ней примазаться, живописно драпируясь в государственный флаг, продырявленный картечью, от которой остался ты калекой. Ибо среди нашего бессчастного народа немного найдется полководцев и еще меньше — венценосцев, поступающих по примеру генерала Гая Мария[32]: тот в благодарность за помощь, оказанную наемниками-варварами в галльских войнах, сделал их вопреки закону гражданами Рима. А когда его упрекнули в этом, ответил, что за лязгом оружия голос законов ему не слышен. Ну и я уж не говорю про самого Иисуса Христа, который не только обессмертил двенадцать своих солдат, но и кормил их.
Х. Бухта Искендерон
В предыдущей главе тонко подмечено было, что, мол, сегодня ты, а завтра — тебя, и это совершенно справедливо. Не менее верно и то, что, по меткому выражению мавра Гурриато, Бог ослепляет тех, кого желает погубить. Я же от себя добавлю насчет того, что не рой другому яму и прочая. Ибо не прошло и пяти дней, как захватили мы турок, — и вот пожалуйста: и нас заманили в ловушку. Вернее будет сказать — мы сами в нее угодили, потому что злоупотребили своим везением. Дело было так: дон Агустин Пиментель, окрыленный удачным исходом операции, решил податься на север, высадиться да разграбить Фойавеккиа, маленький турецкий городок на анатолийском побережье, в заливе под названием Искендерон. Ну и вот, отмерив на острове Хорна по сажени турецкой землицы каждому из наших, павших в бою, — навсегда остались лежать там сержант Сугастьета, капрал Конеса и много других славных ребят, — поплыли мы на юг, прошли через Хиосский пролив, почистили днище на самом острове, а потом, обойдя с востока мыс Кабо-Негро и бухту Смирны, вошли в вышеуказанный залив и на приличном удалении от побережья легли в дрейф, дожидаясь темноты. Уверенность нашу не поколебало даже и дурное предзнаменование, томившее нас смутной тоской, ибо высланный вперед на разведку мальтиец «Сан-Хуан де Баутиста» назад не вернулся, и мы так больше никогда его не увидели, и по сей день неизвестно, был ли он пущен на дно или захвачен, сумел ли кто из команды выжить или нет — и даже турки ничего о том не сообщали. И, подобно многим иным, таинственно и бесследно исчезнувшим кораблям, мальтийская галера со всеми своими тремястами сорока рыцарями, солдатами, палубной командой и гребцами, канула в неизвестность — то ли на дно морское, то ли в анналы Истории.
И недаром говорится: «Беда одна не ходит». Несмотря на то что «Сан-Хуан де Баутиста» к нам не присоединился, как было условлено, решил дон Агустин Пиментель, что ждать его не будет и что трех галер хватит, чтобы справиться с немногочисленным гарнизоном маленькой крепости, которую еще в 16-м году брали и грабили мальтийцы. Ближе к вечеру, так и не дождавшись каких-либо вестей, поужинали мы вымоченными в воде холодными бобами — огонь-то развести было нельзя, — горстью оливок да луковицей, выданной из расчета одна на четверых, а потом, после «Аве-Марии», по спокойному морю, под хмурым небом и при полном безветрии двинулись на веслах, с потушенными огнями к берегу. Ночь была темная, держались мы очень близко друг к другу и находились примерно в миле от города, когда вахтенный доложил, что у нас по корме, в открытом море, виднеются какие-то тени — вроде бы корабли под парусами, но точно сказать не может из-за темноты. Остановились, подошли вплотную к флагману и стали держать совет. Подумалось, что это могут быть низко нависшие тучи, озаренные последним светом дня, или же корабль, в отдалении входящий в залив, однако же нельзя было исключать и то, что один или несколько неприятельских парусников с умыслом отрезали нам путь в открытое море, либо намереваются напасть на наши галеры, когда причалим к берегу и высадим большую часть людей для боя на суше. Ну и вот, флотоводец наш дон Агустин Пиментель, пребывая в сомнении, велел спустить вельбот и разузнать, что к чему, поточнее, а мы с весьма понятным волнением остались разведчиков ждать. К началу второй вахты посланные воротились и доложили, что видели пять или шесть темных силуэтов — предположительно, галеры, а ближе подходить не осмелились из опасений быть замеченными и захваченными. Получив такие сведения, каковые с полным на то основанием позволительно будет уподобить грому среди ясного неба, дон Агустин принял решение дальше не идти. Корабли эти могли бы оказаться турецким купеческим караваном с Хиоса или Метелина, идущим под пресловутым конвоем взаимной защиты, а могли — и флотилией корсаров, решивших спуститься к западу. Стали обсуждать все возможности, включая и попытку проскользнуть мимо них в темноте, но тотчас же и отвергли ее как заведомо невыполнимую, ибо незаметно улизнуть в таких обстоятельствах вообще невозможно, а тем более — когда не знаешь, с кем придется иметь дело. Так что было приказано огней по-прежнему не зажигать, удвоить число тех, кто «наблюдал море» во избежание внезапной атаки, а команде отдыхать посменно. И вот, держа оружие под рукой, разлеглись мы на палубе, спя вполглаза и с тревогой в сердце ожидая, когда забрезжит рассвет и заодно с небосводом прояснится и наше положение.
— Сеньоры, пахнет жареным, — подвел итог капитан Урдемалас.
Капитан, некоторое время назад вытребованный на «Каридад Негра», где происходил военный совет, только что поднялся на «Мулатку» по трапу, спущенному с правого борта, куда доставила его шлюпка. Три наших галеры стояли очень близко одна к другой, носом к морю, и весла лежали в свинцовой воде неподвижно. Небо по-прежнему было задернуто низкими тучами, и в воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения.
— Одно из двух, а третьего не дано: ужинать нам с вами либо в райских кущах, либо в Константинополе.
Диего Алатристе вновь стал всматриваться в турецкие галеры, что делал уже в бессчетный раз с тех пор, как рассвет позволил различать их силуэты на темном горизонте, обещавшем шторм. Семь обычных, однопалубных и одна — большая, трехпалубная, флагманская, надо полагать. Значит, а борту никак не меньше тысячи с лишним душ, не считая гребцов. Двадцать четыре носовых орудия и еще сколько-то кулеврин и фальконетов по бортам. Поди догадайся, искали нас турки или же это судьба подгадала, что заплыли они сюда в самый подходящий момент. Так или иначе, но вот они, тихо и терпеливо выжидавшие всю ночь, теперь, убедившись, что добыча попала в мешок и все лазейки для выхода в открытое море христианским кораблям перекрыты наглухо, стоят менее чем в миле отсюда и уже в боевом порядке. Тот, кто ими командует, дело свое знает.
— Первым пойдет мальтиец, — сообщил Урдемалас. — Мунтанер вытребовал себе такое право. Уверяет, что так предписано статутом ордена.
— Хорошо, что не мы, — с облегчением переводя дух, сказал комит.
— Какая разница? У них на всех хватит, каждому достанется.
Стоящие на мостике командиры переглянулись. Мыслей своих вслух не высказывал никто, но каждый легко мог прочесть их на лице другого. Слова Урдемаласа только подтверждали то, что Алатристе и прочие знали и сами, а сознавали более чем отчетливо: на каждую христианскую галеру приходится по две оттоманских, да еще две в запасе и в придачу, а на берег не сойти и там не схорониться, потому что берег этот — турецкий. Что ж, остается идти ва-банк, ставя на кон жизнь и свободу. В случае проигрыша — смерть или рабство. Если не случится чуда. Что ж, попробуем стать чудотворцами.
— Идти придется только на веслах, — продолжал меж тем Урдемалас. — Ну, разве что вон те черные тучи на западе приманят ветер… Тогда шансов будет больше. Однако рассчитывать на это не стоит.
— Каков план? — осведомился прапорщик Лабахос.
— План проще некуда, тем более что другого нет: мальтиец пойдет первым, а мы с «Каридад» замыкающими.
— Это плохо, — возразил Лабахос.
— Говорю же: головными, хвостовыми, первыми, последними — что в лоб, что по лбу. Не верю я, что хоть кто-нибудь сумеет прорваться. Потому что эти собаки ударят в тот самый миг, как увидят, что мы начали движение. Но в любом случае Мунтанер постарается пробить брешь, и, может быть, кому-то и удастся выскользнуть в эту щелочку. Перед самым их фронтом сделаем «поворот все вдруг» — левое крыло у них вроде бы пожиже и сильнее растянуто.
— Взаимная защита? — полюбопытствовал сержант Кемадо.
Капитан «Мулатки» мотнул головой и, тотчас схватившись за щеку, забористо и витиевато выругался сквозь зубы, терзавшие его сейчас, после бессонной ночи, еще сильнее. Диего Алатристе понимал состояние его духа. Для Урдемаласа, как и для всех прочих, минувшая ночь была хоть и бесконечно долгой, да все получше той, что придет ей на смену, когда они будут либо на дне морском, либо в кандалах в турецком трюме. Так что совсем скоро Урдемалас сочтет зубную боль наименьшим из зол.
— Какая там защита? — с досадой ответил капитан. — Каждый за себя, и в лоб всех драть.
— Как бы нас не отодрали, — находчиво ввернул сержант Кемадо.
Урдемалас испепелил его взглядом:
— Это я так, к слову, неужто не понятно? Если не будем рваться на выручку друг другу и гребцы расстараются, может, кто-нибудь и улизнет.
— Для мальтийцев ваши слова — смертный приговор, — хладнокровно возразил прапорщик Лабахос. — Они ввяжутся первыми, на них турки и навалятся прежде всего.
Урдемалас неприязненно скривился, как бы желая сказать, что это не его, прапорщика, собачье дело.
— Они же назвались рыцарями и принесли в свое время обеты, а по смерти отправятся прямиком в царствие небесное… Им, стало быть, и карты в руки. А нам, которым дорожка в райские кущи не так гладко укатана, на рожон лезть не приходится…
— Святую истину рекут уста ваши, сеньор капитан, — одобрил Кемадо. — Видал я как-то на одной фламандской картине преисподнюю, так я вам скажу — торопиться туда расчета нет…
Знакомые разговоры, подумал про себя Алатристе. Другого и не ждал. Все происходит в полнейшем и привычном соответствии с обычаями и традициями — даже этот полушутливый легкий тон, который не сменят, даже оказавшись у самого дьявола в когтях. Опасения и страх остаются личным делом каждого и огласке не подлежат. Восемьсот лет воевали с маврами, а последние полтора столетия только тем и заняты, что приводим в трепет весь мир, — немудрено, что выработали особый склад речи и манеру поведения: испанский солдат, сколь бы солоно ни пришлось, как попало убить себя не даст и подохнуть согласится не иначе как в соответствии с тем, чего ждут от его репутации друзья и враги. Люди, собравшиеся сейчас на мостике «Мулатки», это знали, да и все остальные — тоже. За то им и жалованье платят, хоть оно и не покрывает таких вот издержек, что предстоят сегодня… С этими мыслями Алатристе оглядел воинство. Любой из этих моряков и солдат, что стояли сейчас вдоль бортов и на куршее, предпочел бы метаться в жару на лазаретной койке, чем наслаждаться отменным здоровьем здесь: они смотрели на своих командиров в мертвой тишине и знали, что решать исход партии их пикам да бубнам. В гребной команде, впрочем, настроения были другие — кто давал волю страху, кто предвкушал долгожданную свободу, ибо для человека, прикованного к веслу из-за того, что он не тому богу молится, каждый мелькнувший на горизонте парус всегда возвещал надежду.
— Как людей расставлять? — спросил Лабахос.
Капитан сделал характерное движение, словно ребром правой ладони перепиливал левую:
— Для прорыва по фронту. Для того, чтоб не допустить возможных абордажей… Если пройдем, то два фальконета — на корму. Погоня может быть упорной.
— Покормить, стало быть?
— Да. Но огня не разводить. Дайте побольше чесноку и вина — это природная жаровня…
— Гребцам потребуется что-нибудь посущественнее, — заметил комит.
Урдемалас оперся о резные перила ограждения под фонарем на корме. Вид у него был утомленный, под глазами набухли мешки, кожа на лице — немытом, осунувшемся от зубной боли, от неопределенности и тревоги — посерела и засалилась. Алатристе подумал, что, наверно, и сам выглядит примерно так же. Разве что зубы не болят, а так все одно к одному.
— Проверьте замки и кольца у всех закованных. Турок и мавров, помимо ножных кандалов, — в наручники. Потом раздайте понемножку арака, который мы захватили в трюме, — полковшика на банку. Сегодня это будет действовать лучше плети. Но никаких поблажек! Чуть что — без разговоров голову долой, даже если мне самому придется платить королю за убыток… Вам ясно, сеньор комит?
— Ясней быть не может. Сейчас распоряжусь.
— Если галернику дают выпить, — с шутовской гримасой вставил сержант Кемадо, — то, значит, либо его уже употребили, либо приступают.
Против обыкновения острота никого не рассмешила. Урдемалас же поглядел на него весьма неприязненно и сухо сказал:
— Палубной команде и солдатам — кроме винной порции и чесноку, тоже выдать араки. А потом пусть будет под рукой обыкновенное вино, из тех, что поплоше, да разбавить его как следует, не жалея! Что же касается вас, ваша милость, — тут он повернулся к немцу-артиллеристу, — зарядите пушки всякими железяками и жестяными обрезками, стрелять будете по моему приказу и когда сблизимся вплотную. Вам, сеньор прапорщик, быть на полубаке, сержанту Кемадо — на правом борту, сеньору Алатристе — на левом.
— Гребцов надо будет по мере сил уберечь от огня, — сказал тот.
Урдемалас несколько дольше, чем нужно, задержался на нем колючим пристальным взглядом.
— Да, — кивнул он наконец. — Прикажите накрыть куршею, чем только можно, включая паруса… Если выбьют много гребцов, мы пропали. Штурман, все навигационные инструменты — убрать в безопасное место и тоже накрыть чем-нибудь… Со мной на мостик — двух лучших рулевых, вашу милость и восемь метких стрелков с мушкетами. Вопросы?
— Нет вопросов, — после краткого молчания ответил за всех Лабахос.
— Ну, разумеется, нам про абордаж и думать нечего. Стрельба и стрельба, пули, камни, картечь. И не медлить, кота за хвост не тянуть: ай, здравствуй и прощай, как говорится. Замешкаемся — пропадем. Ну а прорвемся — грести так, чтоб весла в дугу!
Присутствующие принужденно улыбнулись.
— Дай-то Бог, — пробормотал кто-то.
Капитан пожал плечами:
— А не даст, мы, по крайней мере, будем точно знать, где встретим день Страшного суда.
— Хорошо бы туда еще целенькими попасть, а не по кусочкам себя собирать, — заметил сержант Кемадо.
— Аминь, — сказал комит и осенил себя крестным знамением.
И вслед за ним, искоса переглянувшись, сделали то же все. И Алатристе.
Врут те, кто уверяет, будто не знает страха, — просто еще не довелось познакомиться: всему свое время. И в то раннее-раннее утро, при виде восьми турецких галер, перекрывающих нам выход в открытое море, в последние минуты перед столкновением, ныне именуемым в трудах по истории «морским сражением при Искандерене, или у Кабо-Негро», я, например, в полной мере сумел почувствовать ощущения, памятные мне по иным случаям: сводит желудок, и сосет под ложечкой, и даже чуть подташнивает, и мурашки бегают по коже. Со времен всяких приключений бок о бок с капитаном Алатристе я сильно подрос, а за два года, протекшие после приснопамятных боев за Руйтерскую мельницу, траншей Бреды и взятия Терхейдена, я, несмотря на немалое юношеское высокомерие и дерзкую уверенность, что держу Бога за бороду, набрался ума-разума и научился оценивать степень опасности. И то, что предстояло, я видел, отрешась от ребяческого легкомыслия, с коим недавно еще прыгал на борт неприятельского корабля, но здраво и трезво: дело было очень и очень серьезное и с совершенно непредсказуемым исходом. Оно могло кончиться смертью, что было не худшим, кстати, вариантом, а могло — пленом или тяжким увечьем. Да, я повзрослел настолько, чтобы ясно сознавать — через несколько часов могу на всю жизнь оказаться в кандалах на гребной палубе турецкой галеры — кто это, интересно знать, заплатит выкуп за бедного солдатика из Оньяте? — или вцеплюсь зубами в кусок сыромятной кожи, чтобы не кричать, когда будут мне отнимать руку или ногу. Сильней всего пугала меня и мрачила мой дух именно возможность получить тяжкую рану и стать калекой: глядеть на мир одним глазом или ковылять на деревянной ноге, сделаться изуродованной и смятой восковой фигуркой, какие мастерят, когда обет приносят, обречь себя на чье-то жалостливое милосердие, на нищету и подаяние — и все это в самые благодатные годы, в расцвете сил. Помимо многого прочего, очень бы не хотелось в таком виде предстать очам Анхелики де Алькесар, если, конечно, Бог приведет снова с нею встретиться. Не утаю, что именно от этой мысли начинали предательски дрожать у меня поджилки.
Вот примерно такими были те не слишком отрадные размышления, которым предавался я, покуда вместе с товарищами обкладывал борта и полубак «Мулатки» свернутыми парусами, матрасами, циновками, заплечными мешками, мотками тросов и бухтами канатов и всем прочим, что могло бы послужить препоной турецким пулям и ядрам, что очень скоро посыплются на нас чаще града. Каждый из нас, как и я, терзался внутри себя страхом, однако же сердце, что называется, зажимал в горсти и виду не подавал. Разве что и самое большее — руки дрожали, бессвязица какая-то срывалась порою с уст, взгляд блуждал, произносились полушепотом слова молитвы, звучала макабрического рода шуточка или беспокойный смешок: у каждого проявлялось это по-своему, дело известное. Три галеры стояли почти что борт к борту, уставя тараны на турок, которые находились на пушечный выстрел от нас, хоть никому и в голову не приходило палить, чтобы проверить дистанцию: и мы, и неприятель знали, что еще представится случай сжечь порох с большим толком и пользой, когда сблизимся: в нужный момент каждый постарается открыть огонь первым, а при этом подобраться как можно ближе. На турецких галерах, как и на наших, царила мертвая тишина; море, по-прежнему неподвижное, словно раскатанный в лепешку кусок свинца, отражало облака, меж тем как «на двенадцать часов», то есть прямо у нас по корме, над анатолийским побережьем собирались, предвещая шторм, темные тучи. Мы были уже готовы к бою и запалили фитили; не хватало лишь команды «Весла на воду!». Я был приписан к отряду, которому надлежало укороченными копьями, протазанами и пиками отбивать по левому борту попытки абордажа, когда будем прорываться сквозь строй турецкой флотилии. Гурриато-мавр стоял рядом со мной — предполагаю, во исполнение воли капитана Алатристе — и выглядел столь безмятежно-спокойным, словно все происходящее никак его не касалось. Он, хоть и готовился, как все, драться и умирать, был похож на отчужденного наблюдателя, случайно оказавшегося рядом и глубоко безразличного к собственной судьбе, а она была бы весьма и весьма незавидна, попади наш мавр, которого немедля выдал бы любой галерник или даже собственные его товарищи, к туркам в руки. Ибо сила духа, не дающая человеку дрогнуть в бою, слабеет и гаснет, когда возникает надобность пережить поражение, а тем паче — плен, где совесть так заманчиво обменять на свободу, жизнь или на жалкий ломоть хлеба. Мы, в конце концов, всего лишь люди, и не всем дано одинаково стойко и бестрепетно сносить изнурительные труды.
— Вместе будем, — сказал мне Гурриато-мавр. — Все время.
Эти слова согрели мне душу, хоть я и знал слишком даже хорошо, что на пороге небытия каждый — за себя и не бывает на свете большего одиночества. Но мавр произнес то, что и нужно было произнести в эту минуту, и я был благодарен и за слова, и за дружеский взгляд, их сопроводивший.
— Куда ж тебя занесло от родины… — заметил я.
Он улыбнулся и пожал плечами. Голый по пояс, в штанах и альпаргатах испанского кроя, с ятаганом за поясом, со шпагой на боку и с абордажным топором в руке — никогда еще не чувствовал я сильнее, как веет от него спокойной и беспощадной жестокостью.
— Моя родина — капитан и ты, — ответил он.
Я растрогался, но постарался скрыть это и произнес первое же, что подвернулось на язык:
— Пусть так, но местечко для смерти можно было бы выбрать и получше.
Мавр склонил голову, как бы в раздумье.
— Сколько людей, столько и смертей, — промолвил он. — На самом деле никто свою смерть не ждет, хоть и уверен в обратном. — Гурриато замолчал, уставившись на просмоленный настил палубы у себя под ногами, а потом вновь взглянул на меня: — Твоя смерть неразлучна с тобой, моя — со мной… Каждый носит ее у себя за плечами.
Я поискал глазами капитана Алатристе и вот наконец заметил его на галерейке по левому борту ближе к носу, где он расставлял по местам отряженных под его начало аркебузиров. В помощники себе он взял Себастьяна Копонса. Мне показалось, что он хладнокровен и спокоен, как всегда: орлиный профиль; надвинутая на глаза шляпа, большие пальцы сунуты за оттянутый шпагой и бискайцем ремень, которым туго перепоясан исполосованный следами давних ударов нагрудник из буйволовой кожи. Мой прежний хозяин приготовился в очередной раз все, что уготовила ему судьба, принять без бравады, кривляния и зряшной суеты. Со спокойным достоинством, присущим ему — или тому, кем он старался быть. «Сколько людей, столько и смертей», — сказал только что Гурриато. Что ж, капитановой смерти, когда случится она, можно будет позавидовать.
Рядом вновь прозвучал мягкий голос могатаса:
— Не пришлось бы тебе пожалеть когда-нибудь, что не простился с ним.
Я обернулся к нему, встретив пристальный взгляд черных глаз, опушенных девичьими ресницами.
— Бог разделяет две непроглядных ночи кратким промежутком света.
Мгновение я рассматривал его — бритый череп, серебряные серьги в ушах, остроконечная борода, вытатуированный на скуле крест. И, покуда смотрел, не гасла на устах его улыбка. Потом, повинуясь безотчетному порыву, родившемуся в тронутой его словами душе, направился, обходя толпившихся на галерейке солдат, к моему хозяину. Подошел и молча стал рядом, потому что, что говорить, не знал. Оперся об ограждение борта, глядя на турецкие галеры. Подумал об Анхелике де Алькесар, вспомнил мать и сестричек, представив, как шьют они, устроившись у очага. Вспомнил, как, вскоре по прибытии в Мадрид, сидел однажды зимним утром в дверях таверны Каридад Непрухи. И еще подумал, что те — многие и многие, — которыми я когда-нибудь мог бы стать, пойдут, весьма вероятно, на дно морское и рыбам на корм, не дав мне воплотиться ни в одного из них.
Потом я почувствовал у себя на плече руку Алатристе.
— Постарайся, чтоб живым не взяли, сын мой.
— Обещаю, — ответил я.
Плакать захотелось — но не от страха, не от горя, а от странной грусти — светлой и тихой. В отдалении, над беспредельной безмятежной тишиной морского простора вспыхнула зарница — такая далекая, что раскат грома до нас не докатился. И тотчас, словно этот ослепительный ломаный зигзаг послужил сигналом, забили барабаны. Выпрямившись на мостике «Каридад Негра», стоял у кормового фонаря брат Франсиско Нисталь и, воздев руку с распятием, благословлял нас всех, а мы, обнажив головы, преклонив колени, молились, подхватывая прерывающиеся надтреснутые слова: «In nomine… et filii… Amen» [33]. И еще не успели подняться, как на корме флагманской галеры взвился королевский флаг, на «Крус де Родес» — мальтийский, с серебряным восьмиконечным крестом, а у нас — белое полотнище, крест-накрест перечеркнутое старинным мотовилом святого Андрея, и каждая галера приветствовала подъем флага протяжным пением горна.
— Рубахи долой! — скомандовал комит.
После этого, в подавленном молчании, мы разошлись по местам, и корабли наши двинулись навстречу туркам.
В отдалении продолжала бушевать безмолвная гроза. Вспышки зарниц распарывали серый горизонт, бросая отблеск на свинцовую неподвижную воду. Гребли тоже пока еще неторопливо и в тишине, нарушаемой лишь сопением галерников и мерным звяканием оков, и даже комит до поры не свистел — берег их и свои силы для окончательного рывка. Молчали и мы, одевшись железом и изготовясь к бою, не сводя глаз с турецких кораблей. Примерно на середине пути, когда «Мулатка» стала забирать чуть левее, мальтийская галера сначала поравнялась с нами, а потом, обойдя по правому борту, вырвалась вперед, и мы совсем близко увидели торчащие ружейные стволы и пики, лопасти весел, которые, повинуясь дружным и точно выверенным усилиям гребцов, то погружались, то выныривали, убранные паруса на низких реях, а на корме, откуда снят был навес, — седобородого Фулько Мунтанера, с непокрытой головой и со шпагой в руке, красовавшегося на мостике в красной тафтяной тунике поверх панциря, и стоявших вокруг него офицеров: брата Хуана де Маньяса из Арагона, брата Лючиано Канфора из Италии и странствующего рыцаря Гислена Барруа из Прованса. Когда они прошли мимо, едва не задев наши весла своими, капитан Урдемалас снял шляпу, приветствуя их, и крикнул:
— Дай вам Бог удачи! — на что старый корсар с таким безмятежным спокойствием, словно стоял в порту у причала, пренебрежительно ткнул пальцем в сторону турок и, пожав плечами, ответил со своим неистребимым выговором уроженца Майорки:
— Да не о чем говорить!
Мальтийская галера оставила нас позади и пошла головной, а следом пронеслась мимо «Каридад Негра», где гребцы тоже, вероятно, наддали: флаг с королевским гербом у нее на корме трепыхался слабо, потому что единственное движение воздуха создавалось только усилиями весел, несших галеру вперед. И вот, приветственно махая нам руками, шляпами, касками, проплыли бискайцы, которые пойдут в атаку перед нами, и капитан Мачин де Горостьола со своими угрюмо молчащими людьми, и дымящиеся вдоль борта от носа до кормы фитили мушкетов и аркебуз, и сам дон Агустин Пиментель, напряженно застывший на мостике в баснословно дорогих доспехах миланской работы, импозантно-воинственно уперший руку в навершие шпаги, — шлем его держал паж — и всем своим величественным видом соответствовавший высокому чину, который носил, державе, которую представлял, королю, которому служил, и Богу, во имя которого мы и собирались разодраться в клочья.
— Помогай им Пречистая Дева, — пробормотал кто-то.
— Да и нам тоже… — отозвался другой голос.
Теперь три галеры шли вереницей, так близко одна к другой, что задние едва не касались тараном фонаря на корме впереди идущих, меж тем как над свинцово-гладким морем продолжали беззвучно вспыхивать молнии. Я стоял на своем месте: рядом с мавром Гурриато и солдатом у камнемета; в одной руке артиллерист держал дымящийся запальник, другой перебирал четки и при этом, не произнося ни слова, шевелил губами. Я попытался сглотнуть, но ничего не вышло: глоток арака и разведенное вино высушили нёбо и глотку.
— Навались! — скомандовал капитан Урдемалас.
Это слово, и свисток комита, и щелкание его бича, прошедшегося по спинам галерников, слились воедино. Стараясь как-то размять сведенные судорогой пальцы — слушались они, прямо скажем, плохо, — я обвязал голову платком, поверх нахлобучил каску, затянул на подбородке чешуйчатый ремень. Проверил, легко ли расстегиваются пряжки по бокам кирасы — на тот случай, чтобы сбросить ее одним махом, если окажусь в воде. Мои альпаргаты на веревочной подошве были крепко завязаны шнурками на щиколотках, руки сжимали копьецо — древко было густо намазано салом примерно на треть от навершия, а наконечник отточен как бритва. У пояса висели моя сабля с зубчатым лезвием и бискаец. Я несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул. Все было в порядке, если не считать того, как безбожно сосало под ложечкой. Ни на кого не обращая внимания, расстегнулся и, хоть не больно-то и хотелось, помочился с борта, целясь меж мерно движущихся весел. Почти все стоявшие рядом последовали моему примеру. Мы были люди бывалые.