От смерти к жизни. Как преодолеть страх смерти Данилова Анна
…Мы поехали на нашей «окушке» в Москву, но по дороге решили заехать в Казань. В Бакулевском центре нам сказали, что необходимо какое-то письмо из Минздрава Республики Татарстан, и мы решили спросить все же в республиканской КБ, что за письмо и как его получить… мы выехали ранним утром и до полудня доехали до Казани, после 15-ти мы уже ехали в Москву… с гарантийным письмом об оплате операции. В тот момент мы даже не успели прочитать письмо и понять его суть и гораздо позже узнали, что люди ждут эти документы месяцами… Это было Чудо… Но не одно, там была целая цепь чудес поменьше. Необходимые люди оказывались в нужное время в нужных местах, это надо рассказывать отдельно. Достаточно сказать, что министр и главбух министерства оказались одновременно на своих местах, и в это не могла поверить та сотрудница министерства, которая случайно оказалась в РКБ и которую мы подвезли, а она показывала нам дорогу. Она так и сказала – Чудо!..
…Ей 2,5 года, мы в Москве. Врачи в шоке. Они говорят, что ни разу не видели ребенка, с таким пороком дожившим до этого возраста… Но принимать нас не хотели. Мы оббивали пороги Бакулевского центра, дни проходили за днями… Юра был прихожанином Покровской церкви села Окулово Одинцовского района. Это место более известно как Отрадное, так называется платформа… Там мы познакомились с о. Валерианом Кречетовым, там узнали об отце Тихоне Пелихе, там молились… в алтаре этого храма мы познакомились с очень скромным рабом Божьим Александром. Он очень обстоятельно все расспросил и сказал не понятные мне слова:
– Это только Зеленикин (если не путаю фамилию), больше никто…
Все открылось на следующий день, когда профессор сказал:
– Мне говорили о вас. – И обращаясь к тому врачу, что упорно не хотел нас брать: – Мы их берем.
И это было чудесно… А Александр оказался академиком медицинских наук…
…Да, этот врач, она не хотела нас брать, но была вынуждена. На следующий день мы принесли ей цветов от блж. Матроны и икону в подарок… Это было настолько чудесно, что даже трудно описать. Она приняла их с благодарностью, хотя верующей не была. А когда я вышел из кабинета, долго расспрашивала маму Таню о блж. Матроне… Этот доктор потом была нашим самым лучшим помощником… Еще было Чудо нашего переезда в Сергиев Посад, но это отдельная история…
Эти 11 лет… Это одно сплошное Чудо. Чудо, что они были. Столько было явлено! Сколько добрых людей, сколько чудесных преображений человеческих душ! Разве можно требовать продолжения Чуда?
Ей было физически тяжело жить, ей было морально тяжело быть слабой среди нас здоровых. Она сама лежала в больницах и видела страдания других людей, и переживала за них, молилась как могла… Накануне операции мама Таня ехала к ней и на вокзале видела умершего бомжа, она рассказала ей об этом.
– Мама, я хочу построить для них целый город, чтобы они там жили, чтобы у них была работа, чтобы они не умирали…
Ее радостная и любящая душа – подлинное Чудо!
Священник Константин Кравцов
Слава Богу за все?
Есть предметы, сам разговор о которых представляется чем-то безнравственным, так как все слова, пусть даже «лучшие слова в лучшем порядке» (и они-то – в первую очередь!), кажутся фальшивыми и ненужными, лишними. Так в Великую Субботу, во время великого входа, мы слышим: «Да молчит всяка плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом, и ничтоже земное в себе да помышляет». Те, кто терял близких, знают, что пронзительная боль утраты парализует саму способность что-либо формулировать (помышлять); все «земное» разорвано, и никуда не уйти от этого зияния…
«Бог смерти не сотворил», но для нас, грешных и смертных, она, тем не менее, представляется чем-то таким, что в порядке вещей – мы не сходим с ума при мысли о ней, да и нет у нас, как правило, никаких мыслей: как мыслить немыслимое? Есть картинки: подвалы вечной Лубянки по одну сторону и бессрочный курорт по другую, но давно прошли времена, когда и эта страшилка, и этот лубок – «работали».
Я воспитывался в неверующей семье и хорошо помню, как года в четыре меня пронзил ужас от того, что однажды я умру, обращусь в ничто, как я ревел, протестуя, несколько часов подряд, как меня поили какими-то каплями, говорили что-то о шагающей вперед семимильными шагами медицине, о том, что я буду долго-долго жить и прочую нисколько не утешавшую чушь. Потом лет в восемь снова эта мысль о неизбежности небытия, абсолютного исчезновения, неизбежного для меня и для всех, не отпускала меня в течение нескольких месяцев, каждый человек виделся мне потенциальным покойником, не столько человеком, сколько смертным, как и определяла людей античность в отличие от бессмертных – от богов-небожителей. Меня водили к психиатру, но это не очень помогло; мне казалось, что этот ужас, это высасывающее ум непонимание предстоящего исчезновения не пройдет никогда. Я и до сих пор не понимаю, как можно жить, не веря в бессмертие. Наверно, лишь ценой отказа от попытки мыслить немыслимое. Но именно с такой попытки – поставления себя перед Ничто – и начинается философия, «искусство умирания». Но смерть напоминает о себе, вторгается в жизнь каждого, разрывая привычную ткань событий и представлений, разрывая сердце, если оно не слишком заскорузло, парализуя мысль. Особенно – смерть детей.
Как-то раз я отпевал семилетнего мальчика, стремительно сгоревшего от воспаления легких. У гробика стояли плюшевый мишка и еще какая-то игрушка, не помню… Было серое октябрьское утро, и петь было трудно из-за подступавших к горлу слез. Что я мог сказать в утешение этим людям и можно ли было что-то сказать? Не повторять же все то, что обычно говорят в этих случаях, что, мол, Алешенька ваш сейчас среди Ангелов (над головой была роспись XIX века: розовощекие пухленькие купидончики с крылышками, но без колчанов и луков), что он за вас молится. Какой цинизм отвратительней, чем этот елей? Лучше просто обнять отца, сказать ему лишь одно слово «крепитесь»… Даже если сказать, что им, родителям и всем близким, хорошо бы почаще причащаться (без постов, вычитываний громоздкого правила и билета на причастие в виде исповеди), причащаться, чтобы облегчить нестерпимую боль от события, которое не объяснишь, то они, люди нецерковные, вряд ли поймут, о чем вообще речь. Слова – они в этом в лучшем случае не работают, в худшем – вызывают тошноту или бешенство. Поэтому только сочувствие, слезы в твоих собственных глазах… Держитесь, я несколько лет назад похоронил отца, помню, каково это было, но вам – больнее, я знаю…
Смерти нет, но она, увы, есть. Пока еще есть, пусть и побеждена крестной смертью, и мертвый ни един во гробе. И соприкосновение с ней – особенно в смерти близкого, особенно невинного младенца – исключительно важный опыт. Это опыт собственной смерти и даже более: собственная смерть вряд ли была бы для тебя больней, чем смерть твоего ребенка. Каждый родитель предпочел бы собственную смерть смерти своего сына или дочери; многие, потеряв своих детей, не видят смысла жить; есть и такие, что перестают ходить в храм, не в силах простить Бога, отнявшего у них их невинное дитя. И этот бунт оправдан. Но надо идти до конца: возопить, как Иов, высказать Ему все и призвать к ответу. И ответ придет. Скорей всего, не на словах, а через невыразимое понимание сути происходящего, через прозрение непостижимого смысла за чудовищной в своей жестокости бессмысленности с ее фиктивными смыслами, складывающимися в систему, худо-бедно объясняющую все и вся до момента катастрофы – встречи с реальностью. Реальностью такой, какова она есть. Реальностью Креста, перед которым «да молчит всяка плоть человеча».
Смысл жизни – в детях, гласит обывательская мудрость (если б животные могли говорить, они сказали бы то же самое). Умирает ребенок, и никакого смысла жить дальше. На самом деле смысл – подлинный, а не мнимый – только сейчас и приоткрывается, только сейчас у него и появляется шанс быть увиденным и принятым. Теряющие ребенка обретают, не зная о том, знание Бога: отец чувствует в какой-то степени то же, что и Отец, пославший на смерть Сына, мать – то же, что Мать, стоящая у Креста. А знание Бога – не путать со спекулятивным знанием о Боге – и есть спасение: познайте Истину, и Истина сделает вас свободными. Истина же познается только через смерть – в той степени, в которой сам ты умираешь, т. е. расстаешься со всем и со всеми, в том числе – и в первую очередь – с самим собой. И эта Истина невыразима на языке известных нам истин, приблизительных и относительных, на языке изреченных истин, которые, как известно, есть ложь.
Смерти нет. Но сказать об этом со всей ответственностью может лишь тот, кто умер, кто перешел черту и увидел ад взломанным и пустым, с льющимся в дверной пролом невидимым светом.
И еще одно отпевание – четырнадцатилетней красавицы, утонувшей, спасая подруг. Она была прекрасной пловчихой, вот и бросилась вытаскивать затянутых в водоворот двух неумех. Спасла…
Был канун Преображения, редкий лесок неподалеку от трассы, желтый березовый лист слетает, медленно кружась, в свежевырытую яму, краснеющею сколотой глиной, солнечно, вокруг гроба – весь поселок. Ближе всех – родители, одноклассники. И снова сжимает горло, но так пронзительно светло на сердце, что внутренне кричишь, ликуя, этот издевательский вопрос: смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?
Во блаженном успении вечный покой? Нет, не то – чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века, не блаженного покоя, а жизни – во всей полноте, во плоти…
Странно: как так могло случиться, что в чине отпевания, в панихиде, нет ни слова о воскресении – лишь в читаемых отрывках из Апостола и Евангелия от Иоанна. Но это – особая тема. Как и бесконечное, повторяемое на все лады выклянчивание помилования на Суде, представляющимся с некоторых пор страшным. Да, встреча со Христом – суд, но только ли суд?
В том лесу скорбь (бунт против смерти, несотворенной Богом и потому – неподлинной, не имеющей онтологического основания) перекрывалась радостью не от мира сего, и это было той самой встречей, и Христос поистине был посреди нас, и я напомнил, что «Анастасия» означает «воскресение», которое мы все здесь и сейчас переживаем, в которое входим вслед за Настей, благодаря ей, юной причастнице Его смерти и Его победе над ней.
Мир чудовищен, это очевидно каждому, чьи мыслительные способности не атрофировались в результате стараний этого самого мира внушить обратное. Более того: он гораздо чудовищней, чем может себе представить тот, кто не поражен неизлечимой болезнью, не побывал ни в тюрьме, ни на войне, кто не имеет опыта реального ада, знакомого большинству лишь в смягченных, не надрывающих сознание формах, ставших привычными и потому не принимаемыми за ад – так, обычная жизнь…
Вот из этой-то обыденности, из этой спячки с ее фантомами (чудовищ порождает лишь незаурядный разум) и вырывает нас – с мясом, с кровью – смерть невинных и тем самым приобщаемых к смерти Невинного со всеми ее последствиями: схождением во ад и опустошением его, с новым преломлением хлеба среди своих. Но как сказать об этом тем, чье дитя лежит в гробу с прислоненным к нему мишкой и еще какой-то игрушкой, как объяснить? Невозможно, даже и не пытайся – предоставь это Тому, Кто был мертв и вот жив, попроси Его об этом, нет, потребуй, крича беззвучным криком, каким кричат сейчас они, требуя того же, и, если это возможно, расскажи о Евхаристии, где все мы вместе – живые и ушедшие. Вместе, как никогда и нигде. За Его столом.
Крест и Чаша Его страданий – вот единственный ответ. Без слов. Слова придут потом. И это будут слова благодарности…
Священник Александр Дьяченко
С любимыми не расставайтесь
У нас в поселке жила семья, муж с женой, обоим где-то под сорок, и двое их детей: девочка лет семнадцати и мальчик порядка десяти. Она была на виду, держала небольшой продуктовый магазинчик. В церковь они не ходили. Одно время он попивал, но одумался, говорят, жену любил, боялся потерять. Он ездил на «девятке», а жена – на подержанной иномарке. Как-то сломалась у Татьяны машина, и ее отогнали на ремонт в соседний с нами городок.
Через пару дней в обеденный перерыв он заехал к ней на работу, и они вместе отправились ее забирать. Машину вел муж. Пока стояли и ждали на красный свет светофора, что как раз рядом с тамошней церковью, их машинку сзади слегка стукнули, и она, выкатившись на перекресток, угодила под грузовик. Татьяна сидела рядом с водителем, не пристегнувшись ремнем безопасности, и, по инерции вылетев через лобовое стекло, сильно ударилась об асфальт и погибла. Правда, сразу после аварии она еще дышала и сердце билось вполне исправно. Говорили, будто ее можно было спасти, «скорая» вовремя доставила ее в больницу. Но то ли никого из хирургов не оказалось на месте, то ли главная наша российская беда вмешалась и не позволила скальпелю попасть туда, куда нужно, и женщина умерла прямо на операционном столе.
Татьяну многие знали и, я слышал, любили. Потому и не удивился, когда увидел, как много людей пришло в храм на отпевание. На ее мужа было страшно смотреть. Он даже ходил как робот, не сгибая ног в коленях и шаркая, точно старик. В дни похорон мне с ним удалось поговорить. Я сказал ему: «Если она тебе дорога, знай, что любовь не умирает», – и просил молиться о жене, и еще держать себя в руках, ни в коем случае не позволять себе снова начать пить. Теперь он единственный в семье кормилец и для своих детей папа и мама в одном лице.
– Докажи свою любовь к жене заботой о детях, – говорил я ему, – ей это будет в радость.
Он клятвенно обещал исполнять все, о чем я его просил. После похорон я его уже больше не видел.
И еще я обратил внимание. Несмотря на то что проводить Татьяну в последний путь пришло очень много людей, потом в поминальных записках я почти не встречал ее имени. Выходит, пришел народ на поминки, поел, попил, а потом взял и вычеркнул человека из памяти. На отпевании плакали, а во время сорокоуста я один ее и поминал.
Месяца через три случайно узнаю, муж Татьяны, распивая на берегу возле речки с друзьями, вдруг решил покончить с собой. Мол, чувство вины замучило. Пошел и нырнул вниз головою. Речку нашу в половодье воробей вброд переходит, так что бедолага просто свернул себе шею. Слава Богу, позвонки сломались так, что поддались лечению, но все равно, с полгода он провалялся на больничной койке и долго потом еще не работал.
Об этой беде мне рассказала его дочь, та пришла помолиться о матери, смотрю, а пальтишко на ней совсем не по сезону. Подошел к ней. Спрашиваю:
– А живете на что?
– Я работаю, батюшка.
Она устроилась в детский сад музыкальным работником. Зарплата, конечно, маленькая, но благо, бабушка делится своей пенсией.
– А пальто или куртка зимняя, хоть что-нибудь теплое у тебя есть?
Девочка пожимает плечами:
– Мама хотела купить, не успела.
Сколько было у Татьяны друзей, а о детях ее никто не вспомнил. Так горько стало, представил, что передо мной не кто-то человек мне чужой, а мой собственный ребенок, перебивающийся впроголодь. Пошел, вывернул карманы, собрал все, что было, и отдал ей.
– Купи себе что-нибудь теплое. И вообще, приходите, не стесняйтесь. Уж чем-чем, а едой и одеждою мы вам всегда поможем.
Слезы.
На следующий день ее бабушка подходит ко мне в храме и громко так шепотом:
– Никогда, слышите, никогда больше так не делай те! Мы не нищие и в вашей помощи не нуждаемся!
Предложил прийти домой, пособоровать неудавшегося самоубийцу. Отказался. Разговаривать со мной не хочет. Теперь во всех его бедах виноват Господь Бог. Словно не он за рулем сидел, а Христос его машиной рулил. Раз авария случилась возле церкви, значит, Бог и виноват. А если бы Татьяна погибла возле пожарки, то виноватым был бы, министр МЧС. А то, что убить себя собирался, так это все от великой любви.
Любовь. В машине радио включишь, по всем каналам или про курс доллара, или про любовь. И так весь день. Домой приедешь, тебе по телевизору под эти же песни еще и танцуют. Какую книжку, журнал ни возьми – самое частая тема «любовь». Все это, конечно, красиво, но я вот что думаю: нет на земле любви, не земная это птица. Слишком высоко она парит, и мало кто с ней пересекается. Годами наблюдая в храме за людьми, я все чаще и чаще прихожу к этому выводу.
Ушел человек из жизни, родные плачут. Думаешь, эти точно станут приходить на панихиды. Ведь если над мертвым телом так убиваются, то о бессмертной душе непременно побеспокоятся. Но боль утраты когда-то притупляется, и до храма доходят единицы.
Давно замечаю, дети если и зайдут помянуть родителей, то за редким исключением, всего-то раз-другой. На каждом отпевании я прошу не забывать о любви, этом единственном чувстве, что, полагая начало на земле, имеет продолжение в вечности. Точно не слышат. Мужья о женах и наоборот, за редким исключением, почти не молятся. Если много лет прожили вместе, будут страдать, тосковать, но в церковь почему-то не идут.
Помню одного пожилого мужчину, который после смерти жены приходил на все литургии и панихиды все сорок дней. На моей памяти это был единственный человек, который так молился о своей любимой, больше я таких случаев не знаю. Земные чувства обычно заканчиваются краем могилы, а любовь продолжается в вечности. Сейчас они оба упокоились у нас на кладбище под одним общим памятником. Бывая рядом, всегда подхожу к их могиле. Разве можно пройти мимо тех, кто любит?
А если супруги молодые и вместе пожили всего ничего, то порой забывают еще до сорока дней. Смотришь, две-три недели прошло, а уже с другой живет. Всеми силами стараясь забыть ту, о которой обещал мне молиться всю жизнь.
Иоанн, апостол Любви, говорит, что Бог есть Любовь. А если нет в тебе благодати, то и любви в тебе нет и быть не может, как бы ты ни доказывал обратное. Любовь, как и Царство Небесное, дается в награду и усилием достигается.
Почему же мы, тем не менее, все время говорим о любви? Потому что уверены, будто имеем ее. Говорим, что любовь чувство святое, и оправдываем этим чувством порой самые бессовестные поступки. Почему он бросил жену, да еще и с детьми? Потому, что полюбил другую. Полюбил, тогда все свято.
Когда я еще работал на железной дороге, то у одной работницы, женщины одинокой, погиб единственный 12-летний сын. Наша смена тогда работала в ночь. Кто-то позвонил и попросил ей сообщить. Весть о гибели мальчика передавалась от одного участка к другому, пока не отыскала несчастную. Почему-то я отчетливо запомнил ту ночную смену. Моя рация была включена, и я слышал, как оператор просил найти мать и рассказать, что ее мальчик утонул. Я слушал переговоры и все думал об этой женщине.
Вот, пока еще она пребывает в неведении. А узнает обо всем минут через пять. И эти пять минут ее жизни бесценны, потому что это последние минуты, когда она еще счастлива. Наверняка даже сама не подозревая, что счастлива. Может, именно в этот момент она недовольна зарплатой, или рабочим графиком, или плохими оценками сына. Сейчас ей расскажут, и ее жизнь разделится надвое, на до и после этого известия. И она поймет, что на самом деле еще минуту назад была счастлива.
Я недавно передачу смотрел, посвященную композитору Александре Пахмутовой. Девочкой 22 июня 1941 года она участвовала в детской музыкальной олимпиаде, в одном из концертных залов Сталинграда. Играла музыка, и дети были в восторге. Потом кто-то из взрослых вышел на сцену и объявил, что началась война и что концерт отменяется. Война – это на самом деле беда, но зачем было прерывать концерт? Разве немцы уже подходили к городу? Пускай бы дети еще играли, пару лишних часов детства им бы не помешали.
Помню, через полгода мы стояли с этой женщиной и вместе ждали рабочую электричку. И вспоминаю, как она, заливаясь, хохотала над каким-то пустым анекдотом. Тогда я еще про себя отметил: «Она способна вот так смеяться через полгода после смерти сына». Тогда для меня это было откровением.
Когда человек говорит тебе о любви, то, скорее всего, ему от тебя что-то нужно. Может, он даже сам не понимает, что именно. Может, ему просто хорошо с тобой. Мы эгоисты. В любом случае человек будет думать о себе, о своем благополучии и удовлетворении, а любовь все-таки подразумевает другое. Любить, в моем понимании, значит быть способным ради любимого чем-то жертвовать, ну хотя бы тем же комфортом. И вообще, любовь жертвенна. Иногда в разговоре я указываю собеседнику на распятие и спрашиваю:
– Крест на груди – это символ. Как вы думаете, символ чего?
Мне часто отвечают, крест – это символ смерти, и никогда, что крест – символ любви.
Однажды звонит мне молодая женщина, по голосу лет тридцати. У них дача где-то здесь в наших местах. А звонит, мама у нее умерла. Незадолго до смерти покойная хотела прийти к нам на службу, болезнь не позволила. Умирая, просила дочь обязательно отпеть ее в нашем храме.
– Ну, раз человек об этом просил, отпоем обязательно.
– Батюшка, а сколько стоит у вас отпеть?
Я сказал ей, какое мы просим пожертвование. В ответ молчание. Продолжаю:
– Если для вас это много, тогда сколько сможете.
– Нет, батюшка, мы люди обеспеченные, и у нас вопрос о деньгах не стоит. Просто то, что вы сейчас озвучили, это унизительно мало. Поймите, моя мама стоит значительно дороже! – Она именно так и сказала «стоит». – Позвольте, я пожертвую ну хотя бы раз в пять больше. Мне даже, знаете, не по себе. Я сама нотариус, и что же получается, моя самая дешевая услуга стоит дороже, чем отпеть мою маму?!
Сколько помню, мы всегда старались обходиться по минимуму. Ведь и потребностей у нас куда меньше, чем в больших городах. Но мне в голову не приходило привязать размер пожертвования за отпевание к стоимости человеческой души. А сколько она «стоит», наша душа? Кто способен назвать ее реальную «цену»? Душа богача дороже души бедняка? Смешно, а человека задело.
– Вы меня, пожалуйста, простите, я не собирался обидеть ни вас, ни вашу маму. Конечно, вы имеете право сделать пожертвование, а мы будем молиться.
Спустя двое суток я отпевал усопшую в храме. И как мог старался сгладить возникшую между нами неловкость. После отпевания дочь усопшей, та, что звонила мне накануне, подошла к свечному ящику и спросила:
– Так сколько, вы говорите, я вам должна?
Ей ответили, она рассчиталась. Сказала спасибо и ушла.
Прошло всего два дня, и вот уже на пожертвовании никто не настаивает. Значит ли это, что за два дня мама в глазах самых близких людей «подешевела» в пять раз? Тогда я подумал, сколько же она будет «стоить» через сорок дней? А через год? Не сравняется ли ее «цена» с самой маленькой свечкой, что ставят у нас на канон?
Но было же это желание в первые минуты после маминой смерти сделать для нее, такой единственной и горячо любимой, что-то такое, выходящее за пределы рационального мышления. Это и есть то самое, что отцы называют «намерением». «Господь, – говорит святитель Иоанн Златоуст, – и намерения целует». Они на самом деле стоят того, чтобы их поцеловали.
Но там, где жизнь заканчивается могильным холмиком, прекрасные порывы неизменно упираются в здравый смысл, а зачем? На самом деле, зачем переплачивать там, где от тебя и так ничего не требуют? Для людей, у которых весь мир имеет стоимостное выражение, это вопрос непраздный.
Но прежде чем поставить свечу на подсвечник, даже самую маленькую, нужно войти в храм. Только войти потом будет трудно. Память о намерении не исчезнет и останется тревожить совесть.
Когда-то, много лет назад, мы только начинали восстанавливаться и нам нужны были деньги, очень нужны. Случись бы это тогда, я бы, наверно, расстроился. Сейчас нет. Время прошло, и я понял, что восстановленный храм не самоцель. Главное – это сам процесс восстановления, причастность к нему. И еще я заметил, что далеко не каждому позволяют в нем поучаствовать.
Бывает, примчится человек в церковь с какой-то сиюминутной проблемой. Потом она решается, и он в порыве благодарности хочет немедленно рассчитаться с Господом. Находит настоятеля и предлагает, например, подарить звонницу или купить в храм икону за совершенно непозволительные деньги. Раньше я такому предложению только бы радовался, а сейчас прошу немного подождать, хотя бы пару недель. За это время страсти в его душе поулягутся и он начнет рассуждать спокойно. Если желание не исчезнет, можно разговаривать дальше, если нет, значит это не тот человек.
Представляю, зайдет потом такой «благодетель», посмотрит на иконы, написанные за выморочные деньги, и скажет себе: «Ну, кто тебя за язык тянул? А поп хитрец, подловил в минуту слабости». И будет последнее хуже первого. Пускай храмовый иконостас напишется на пару лет позже, чем бы хотелось, но именно теми, кому это предназначено.
История с гибелью Татьяны случилась много лет назад, и я не думал, что она получит такое неожиданное продолжение. К нам в храм вместе с родителями все эти годы иногда приходила очаровательная девчушка лет семи. Я вообще люблю детей, а этот ребенок, в отличие от других, еще и умела задавать вопросы. Даже повзрослев и отдалившись от храма, она продолжала просить меня о встречах и на разговор, точно прилежная ученица, приходила с тетрадкой для записей. Наверное, ей нравилось и то, что мы разговаривали с ней на равных. Во всяком случае, спорить со мной она не стеснялась.
В последнюю нашу встречу она рассказала о своем друге. Он старше ее и уже учится в институте.
– Мой друг очень несчастен. Я пыталась говорить с ним о Боге, а он взял и закрыл мне рот ладонью. Для него Бог существо жестокое и беспощадное. Недавно он рассказывал мне историю своей семьи. Батюшка, я его слушала и плакала. И тоже начинаю верить в то, что и вы, и родители меня обманываете! Бог нас не любит, иначе Он бы не сделал его сиротой, убив маму, кстати, прямо возле церкви, не сломал бы в тот же год позвоночник его отцу и не заставил бы их с бабушкой и сестрой фактически голодать. Я знаю, вы мне не ответите, потому что вам нечего ответить. Наверно, зря я это затеяла, и все-таки, прежде чем окончательно снять с себя крест, я решила прийти сюда в последний раз и дать вам шанс.
Маленькая и решительная, словно изготовившийся к бою воробышек, она сидела, оперевшись на стол стиснутыми кулачками и ждала.
– Я понимаю твоего друга, если он перестанет обвинять Бога, ему придется винить отца. А отец, – это единственное что у него осталось. А тебе, раз ты ставишь вопрос так принципиально, я дам ответ.
И беспощадно в деталях рассказал, как погибла Татьяна, как пытался, забыв о детях, покончить с собой его папа, как, оставшись без средств к существованию, отказалась от нашей помощи его, уже покойная, бабушка.
Моя собеседница, сама не ожидая, попала в одну из самых болевых моих точек, потому что я никогда не забывал эту семью. Она сидела напротив меня с широко открытыми от удивления глазами и молчала. Потом, потрясенная, так же молча встала и вышла из храма.
Мой маленький друг, я знаю, решение снять крест ты приняла еще задолго до нашей встречи. Хотя твои многочисленные друзья не заморачиваются и продолжают его носить, правда, я не припомню чтобы когда-нибудь видел их в храме. Ты неравнодушный, ищущий человек, ты настоящий человек. И знаешь, я не сомневаюсь, придет время, ты снова будешь его носить. Потому что ты ищешь истину, а кто ищет, тот обязательно ее находит.
Протоиерей Андрей Лоргус
Ректор Института христианской психологии
Телесное воскресение: как это будет?
То, что Церковь говорит про воскресение, – это догмат, а не просто богословское мнение, который содержится в Символе веры: «Чаю воскресения мертвых».
Более того, это очень важная часть нашего вероучения, смысл которого заключается в том, что мы все обязательно будем жить и после смерти. Причем жизнь наша – в духовно-телесном образе, и эта духовно-телесная природа дана нам Богом как подлинный образ человека, а не как образ, который должен распасться. Наоборот, он должен созидаться.
И воскресение должно вернуть человеку его подлинный образ, тот, который был изначально задуман Господом.
Уже в Евангелии даны некоторые образы телесного воскресения в виде притч. И оттуда можно заключить, что мы воскреснем в цельном, совершенном виде. Очень важно, что внешний образ наш будет телесным и телесность окажется индивидуальной для каждого. То есть не просто какое-то тело или «среднестатистическое» тело, абстрактное, а с узнаваемыми чертами, присущими каждому человеку.
Священномученник Мефодий Патарский в своей работе о воскресении пишет, что мы не только сохраним свой образ, но и способны будем друг друга узнавать.
Это означает, что мы сохраним черты нашей телесности. В том числе так называемые гендерные: мужчины будут с бородами, а женщины – с длинными волосами. Сохранятся и половые различия. Ведь и воскресший Христос есть Богомуж, как называл Его преподобный Анастасий, игумен Синайский.
Воскресшие тела будут мужчинами и женщинами. Другое дело, что Христос в Евангелии однозначно говорит: «Ибо, когда из мертвых воскреснут, тогда не будут ни жениться, ни замуж выходить, но будут, как Ангелы на небесах» (Мк.12,25); «…а сподобившиеся достигнуть того века и воскресения из мертвых ни женятся, ни замуж не выходят» (Лк. 20, 35).
Значит, воскресшее человечество уже не будет иметь той части личной жизни, которая сегодня является для людей очень важной, то есть супружеской.
Несомненно, что телесность сохранит черты нашей жизни. Но как – этого мы не знаем. Но наша телесность будет представлять собою и некий портрет нашей духовной и личной жизни, принятых решений, нашей нравственности. Это может быть выражение лица, выражение тела. Но как это будет – тайна. Она приоткрывается духовной иконописью. Есть иконы, которые выражают некоторую духовную сущность святых в их уже посмертном образе. У преподобных, например, выделяются глубокие морщины от слез. Чей-то образ исполнен милосердия и любви.
Важно подчеркнуть, что вера в догмат о воскресении из мертвых трудна была всегда. Во все века встречались христиане, которые готовы были поверить в Нагорную проповедь, то есть в нравственную суть миссии Христа, но не готовы – в телесное воскресение.
Характерные страницы о трудностях этой веры есть в романе Достоевского «Идиот», где умирающий от туберкулеза Илларион спрашивал каждого приходящего: «Верите ли вы в Кану Галилейскую?» То есть для него сложным был именно момент чуда.
Чудеса сложны были для веры, в том числе чудо воскресения.
Да, люди умирают в разном возрасте. Кто-то в девяносто лет, а кто-то – через несколько недель после зачатия. Но мы все воскреснем в совершенном образе. Что это за совершенный образ – точного учения не существует.
Однажды у меня почти случайно в Кремле состоялась беседа с владыкой Василием (Родзянко). После службы он нашел время откликнуться на мой вопрос, который касался крещения тяжелых инвалидов. Я тогда служил в психоневрологическом интернате и передо мной тоже стоял вопрос: а что будет с этими детьми в дальнейшем? Я их крестил, миропомазывал, прекрасно понимая, что многие из них не доживут до взрослого возраста и никогда не смогут ни ходить сами, ни даже держать чашку.
Владыка мне сказал, что мы ни в коем случае не должны сомневаться в том, что Господь восстановит телесность каждого, кто при жизни был частично ее лишен, в полном, совершенном образе.
То есть и младенцы, даже еще не родившиеся, будут в совершенном образе, и инвалиды. Телесность будет полной, совершенной в смысле полноты замысла Божьего. При этом они будут сохранять и черты своей индивидуальности. Как это будет – мы не знаем.
Воскресение – не естественный процесс, не воссоздание того же генотипа, а чудо, новое творение. Но творение того, что было. По этому поводу вспоминается история с Ньютоном, которого на заседании Королевского общества просили ответить на вопрос про воскресение телесное: «Кто же может собрать рассеявшиеся в прахе тела умерших, чтобы образовать новые тела для бессмертных душ?» Ньютон попросил ученика принести горсть железных опилок, обычную грунтовую пыль и смешал их: «Кто выберет эти железные опилки из этой смеси?» Потом он взял большой магнит и стал водить им над смесью. В ней возникло движение, и послышался шелест. Пылинки железа устремились к магниту. Ньютон серьезно посмотрел на присутствующих и сказал: «Тот, Кто дал такую силу бездушному металлу, неужели не сможет совершить большего? Когда наступит время воскресения, Бог соберет наши пылинки и воскресит наши тела».
Это больше, чем мы можем ожидать.
Священник Александр Дьяченко
Обними меня
Утро понедельника. Веду машину, а перед глазами все стоит вчерашний день. После литургии ездил причащать умирающих. Сперва отправился к Алексею. На днях в храм приходила его жена. В угол забилась и плачет, боится и не знает, как подойти к священнику. А я ее помню, мы с ней когда-то на заводе вместе работали.
– Танюша, что случилось?
– Батюшка, Алеша, мой муж, умирает. Из областного онкоцентра нас выписали еще в конце того года. Доктора руками развели, мол, простите, мы ничем не можем вам помочь. С тех пор так и живем. Алеша угасает, а я с ним рядом. Мне моей бедой не с кем и поделиться, мы приезжие, родные далеко. И хочется душу с кем-нибудь отвести, да только люди меня чураются. Боятся мою беду в свой дом пускать. Леша забудется, а я выйду вечером и брожу по улицам одна. Хожу и плачу, и только слежу, чтобы мне, как той собаке, на луну не завыть.
Сейчас уже запах от него идет невозможный, изнутри разлагается человек. Я что хочу, Алеша просит его причастить и вообще сделать все, что положено, говорит, по-человечески уходить надо, как деды и прадеды.
Я пришел, и мы долго с ним разговаривали. Потом соборовал. Двери к нему в комнату и на лоджию была раскрыты, и если стоять от него метра за два, то терпимо. Но как только, принимая исповедь, я закрыл дверь в комнату, сразу почувствовал тошнотворный запах гниющей человеческой плоти. Он такой специфически сладковатый, его ни с чем не спутаешь. Человек плохо пахнет.
Я причастил его и сказал:
– Алексей, умирать не бойся, теперь ты не один, теперь ты с Богом. С этого дня я буду молиться о тебе, и ты тоже молись.
Он тянется к тумбочке, берет листок бумаги и подает мне. На нем неровным почерком человека, больше привыкшего сжимать в руках баранку тяжелого «Камаза», чем держать авторучку, была записана молитва Господня.
– Вот, это я сам написал и теперь читаю. С Богом на самом деле не страшно.
Затем я сел на велосипед и отправился к своему другу. Он болеет уже несколько лет, делали две операции, но коварная болезнь пробралась в кости позвоночника, и теперь он медленно уходит. Уже несколько месяцев его не покидают тяжелейшие боли. Сперва он прекратил спать лежа, бодрствуя ночи напролет. Под утро забудется на пару часов, тем и обходился. Теперь у него нет и этих часов. Боль с неумолимой периодичностью пронзает тело, точно шпагой, испытывая его на прочность. Поначалу боль глушили болеутоляющими, сперва менее сильными, потом уколами промедола. Но вот уже больше недели боль не умолкает ни на минуту. Не помогает и промедол.
Наконец сделали укол морфина.
– Как ты, все так же больно?
– Нет, боль отошла, но далеко не уходит. Стоит в полуметре от меня и смотрит. Вот, теперь наконец ушла, я ее больше не вижу. Можно я немного посплю?
Каждое воскресенье я прихожу к нему домой и причащаю. Раньше мы о чем-то разговаривали, теперь нет. Причащаю и ухожу. Ухожу с чувством глубокой вины перед ним, перед его болью и тем, что не могу помочь.
Вспомнил, как однажды отругал свою маленькую дочку. Она тогда еще и в школу не ходила. Дитя заплакало, но негромко и без истерики, просто заплакало. Отошла в сторонку, достала из фартучка носовой платочек, стоит и вытирает слезы. На меня она не смотрит, в ее глазах сила, которую не превозмочь. С этой силой можно только как-то смиряться и сосуществовать. И помню, как в тот момент мне ее стало безумно жалко. Да так, что чуть ли не бегом поспешил из комнаты, чтобы не обнять ее и не испортить воспитательный процесс.
Вспомнил сегодня, когда причащал умирающего друга. Он весь в своих мыслях и на меня не смотрит. Он все сделал правильно, руки скрестил и широко открыл рот. Запил и заплакал. Так тихо-тихо, держит в руках запивку, а слезы градом. Потом, точно как тогда мой ребенок, достал из кармашка рубахи кусочек белой тряпочки и промокнул глаза. И вновь жалость, как тогда.
И я подумал: наверное, прежде чем умереть, человек сперва должен смириться с этой мыслью и уходить, превратившись в беззащитное дитя. Противоестественно умирать взрослым и сильным.
Собираюсь уходить, а он зовет меня и протягивает деньги. Я от денег за причастие отказываюсь.
– Возьми, не отказывай. Я знаю, ты можешь помолиться, и я, наконец, умру. Попроси, сил больше нет.
Еду и вспоминаю вчерашний день. Вроде день как день, много таких встреч. Когда человеку хорошо, он священника не зовет. Когда с тобой все в порядке, Бог не нужен. Тогда почему так тяжело на душе? Может, от того, что за эти два месяца я проводил в последний путь так много тех, кого знал долгие годы, с кем дружил и вместе растил детей? Думаешь, ладно, они ушли, и тут же на тебе, сразу без передышки узнаешь о новых страдальцах.
Матушка недовольна. Когда еще она просила куда-нибудь заехать выпить кофе. А я все возвращаюсь в свои мысли и забываю. Наконец уже перед въездом в столицу мы остановились у маленького придорожного ресторанчика «Бургер кинг». Сегодня таких кафешек, торгующих пластиковой едой, полно, зато здесь на одном из прилавков в свободном доступе лежит штук двадцать желтых бумажных корон. Я догадался, все-таки «кинг». Такой неожиданный подарочек для детей.
– Возьми пару штук для девчонок.
Сидим за столиком, пьем кофе. Матушка все еще продолжает бурчать. Выждав момент, когда она отвернулась, я надел на себя корону. Увидев меня с атрибутом абсолютной власти на голове, матушка была вынуждена смириться и замолчать. С королями не поспоришь.
Я протянул ей вторую корону:
– Если хочешь, у тебя есть шанс стать моей королевой.
– Ты знаешь, нет, я уже не ребенок и в детские игры не играю.
У наших девочек, а конкретнее у Елисаветы, наступил ответственный жизненный этап. Лиса пошла в детский сад, да еще и на полный рабочий день. Мы с бабушкой успели как раз вовремя, Лиза с мамой только-только вернулись из садика и вышли погулять на детскую площадку.
Я не видел их больше месяца. Малышка вытянулась и, по-моему, похудела. Личико бледное, никак не привыкнет к садиковской каше. Обнял, прижал дитя к себе и слышу, как быстро стучит ее сердечко.
Вечером мама укладывает старшенькую, а та ее просит:
– Мама, обними меня.
Я слушаю дочку и смотрю в окно дома напротив. В нем горит свет, и я вижу людей, сидящих за столом. Как и мы, они ужинают и о чем-то говорят друг с другом. О чем?
Наверно, о том же, что и мы.
– Она просит, мама, обними меня.
Я продолжаю смотреть в окно дома напротив, оно дрожит и начинает расплываться. Закрываю глаза. Пишут, маленького человечка необходимо своевременно отлучать от груди и приучать к самостоятельности. Может, они и правы, только на самом деле мы приучаем его к одиночеству.
На следующий день я должен был ехать записываться на одном из православных телеканалов. Дело для меня это новое, и потому я немного волновался. Выехал заранее, хотелось погулять по Москве. И еще я собирался заехать в Новоспасский монастырь, помолиться об Алексее и моем друге, да и не только о них.
Москва – мой город, когда-то много лет назад я здесь родился, и первые годы моей жизни прошли в Лефортово. Наверно, поэтому я всегда его любил. Москва мне часто снилась, и в моих снах представлялась одним большим поленовским двориком. Сегодня я редко бываю в столице, теперь это уже не тот город, который я знал и любил.
Долго живя в провинции, в каком-нибудь крошечном поселке наподобие нашего, привыкаешь к тому, что все друг дружку знают и при встрече друг друга приветствуют. В Москве никто никого не видит. Я специально всматривался в их лица. В метро, так там вообще все или читают, или спят. Конечно, я не Ален Делон, но чтобы вот на тебя смотрели, словно ты прозрачная стена, давно такого не помню.
Я сижу, рядом со мной стоит парень лет тридцати и читает что-то из классики. Что именно – я не разглядел, но обложку этой книги я помню по той еще прежней жизни. Тогда мы еще ценили книги.
«Граждане пассажиры, просьба уступать места инвалидам и беременным женщинам». Неожиданно он посмотрел на меня, наверно, краем глаза заметив, что я пытаюсь прочитать название его книги. Первый человек, который за весь день посмотрел мне в глаза. Я спросил его:
– Ты не инвалид?
– Нет.
– Хочешь, я уступлю тебе место?
– Нет.
– Тогда извини.
Люди, живущие в когда-то моем городе, совсем не улыбаются. И даже больше, мне показалось, они друг друга боятся.
Иду по переходу и вижу девушку. Она вместе со всеми спешит в общем людском потоке и разговаривает по телефону. Она идет и не видит, что сумочка у нее открыта. Любой профессиональный вор при желании в считанные секунды способен изучить ее содержимое и утащить все ценное. Ему достаточно просто пройти мимо, и все. Потому я и помчался ей вслед:
– Девушка, у вас сумочка открыта!
Я подумал, она сейчас мне улыбнется в ответ и скажет спасибо или хотя бы благодарно кивнет головой. Но девушка, мельком окинув меня тревожным взглядом, прижимает сумочку к груди и бросается бегом по направлению к эскалатору.
Хотя я ее понимаю, мне достаточно просто посмотреть на свое отражение вон в той металлической фальшколонне, сверкающей огнями электрического света.
Сбавив скорость, чтобы та девочка не подумала, будто ее преследуют, я тоже ступил на эскалаторную ленту. Воспользовавшись заминкой, какая-то женщина с большим чемоданом успела протиснуться и встать передо мной. Я увидел, как по ее виску стекает маленькая капелька пота, и мне ее стало жалко.
Внизу, сойдя с эскалатора, женщина, что стояла передо мной, обеими руками ухватившись за чемодан, оттащила его в сторону от людского потока.
– Давайте я вам помогу.
Она удивленно смотрит мне в глаза:
– Не надо.
– Не бойтесь, я просто помогу вам сесть в вагон. Вам же тяжело.
– Не надо, я во всем привыкла полагаться только на себя.
И я отправился дальше. Впереди меня и сзади в разных направлениях движется множество людей. У каждого свое дело, своя проблема и своя беда. И каждый из нас свою беду переживает в одиночку. Почему-то в метро одиночество ощущается особенно остро.
А что делать? Не станешь же о своих проблемах кричать на весь мир. Хотя нет, вон стоит человек и просит милостыню. На груди у него кусок картона с просьбой о помощи. И я замечаю, как, не останавливаясь и не сбавляя скорости, из общего потока высовывается рука и что-то бросает в его полиэтиленовый стаканчик.
С озабоченными лицами, уставившись в пол, с телефонами в руках и с наушниками в ушах спешит толпа – хотя нет, наверно, не толпа. Помню, один из отцов, говоря о множестве людей, называет всех нас просто Адамом.
Перед моими глазами продолжает бежать многоликий Адам. Адам, однажды призванный стать другом Богу. Изгнанный из рая и загнавший себя в преисподнюю метро, он даже неспособен на жалость к самому себе. Спешит несчастный Адам и не понимает, как он несчастен и одинок.
Блудные дети, настрадавшись от страха, боли и одиночества, мы каждый в свое время возвращаемся к Отцу.
Иду по переходу и вспоминаю, что не принял таблетку. Только как ее примешь, когда у тебя нет воды? На мое счастье, в одном из уголков замечаю крошечное бистро. Отлично, подхожу к продавщице, молодой женщине лет тридцати с европейскими чертами лица.
– Девушка, мне нужно запить таблетку, продайте мне теплой воды.
Та, не отрываясь, смотрит мимо меня:
– Не положено.
– Тогда продайте мне его за стоимость стаканчика чая. Только пакетик туда не опускайте.
– Не положено.
– Тогда дайте мне пакетик отдельно, а в стаканчик налейте немножко воды.
– Не положено.
Она все так же, словно завороженная, продолжает смотреть на бегущую мимо толпу.
Подошла другая продавщица и подала мне полный стакан горячей воды. Меньше не положено. Я расплатился за чай и стал ждать, пока вода остынет.
Наконец я приехал на «Пролетарскую» и вышел в город. Однажды я здесь уже был и достаточно хорошо ориентируюсь, чтобы, не теряя времени, отправиться в Новоспасский монастырь. Да отсюда и идти-то всего два шага. Спускаешься в подземный переход – и вот монастырь.
Иду по переходу, никого. Только на той стороне, почти возле самого выхода, лежит большая лохматая собака. Лежит и спит. Я иду, а она не обращает на меня ни малейшего внимания. Подошел ближе, пригляделся – совсем старая и больная. На шее широкий ошейник. Ого, ошейник в мегаполисе – это такая же охранная грамота, что и американский паспорт. Хотя и без ошейника такую никто не тронет, подымать ногу на старика – это же себя не уважать. Я прошел дальше, тут же забыв про пса.
Войдя в монастырь, немедленно направился в храм. Поднимаюсь по лестнице вверх, и здесь же в притворе вижу чудотворный образ Божией Матери «Всецарица». Прежде я ее никогда не видел, потому поразился необычному окладу искусной работы. И еще удивило, что возле чудотворного образа никого не было. Только одна-единственная женщина стояла немного в стороне и читала акафист. Я тоже пристроился у самой стенки напротив образа и стал молиться.
Я просил об Алексее и, конечно, о моем друге. Вспоминал и других болящих, молился о них. Потом подал записки на литургию и молебен, зажег свечу и поставил на подсвечник рядом со «Всецарицей». Этим летом мы написали такой же образ для нашей больничной часовни. Вот достроим часовенку, и образ Пресвятой в ней поставим.
Хотелось поговорить с кем-нибудь из отцов, попросить их совета, как быть с просьбой моего друга, но никого не встретил. Время поджимало, нужно было идти, я вновь подошел к иконе, приложился и снова попросил.
Возвращаюсь той же дорогой и вновь спускаюсь в подземный переход. И вновь никого. Пес все на том же месте, но он уже не спит. Лежит и наблюдает за мной. Я перехватил его взгляд и поразился. На меня смотрела не собака, нет, совсем не собака, а старый мудрый человек. И смотрит он не на меня, а в меня. Да, такой не поведется на корочку хлеба. Разве что на сосиску, но на сосиску и я бы повелся. И вообще, порой мне кажется, что я сам похож на такую же собаку, старую, опытную, и меня тоже нелегко пнуть ногой.
– Понимаешь, друг у меня умирает. Страдает очень и никак не умрет. Вчера у меня смерти просил, но ведь я же не Бог и не решаю, кому и когда уходить. А он верит, что я могу помочь. Вот приезжал к Пречистой, просил молитв.
Я рассказал собаке о последних неделях, о том, как терял друзей одного за одним от одной и той же болезни, как все это время умирал вместе с ними. И еще о том, что очень устал. А пес лежал и внимательно слушал. Я еще подумал, сколько таких историй он выслушивает каждый день здесь, лежа на полу в подземном переходе, у тех, кто в последней надежде идет ко «Всецарице».
Рассказал – и почувствовал облегчение. Спасибо, собака, ты делаешь большое дело.
В здание, где размещается телестудия, я вошел без опоздания и поднялся на лифте на пятый этаж. Наверху меня уже встречали. Милая девушка провела в небольшую комнатку и попросила подождать, а чтобы мне не было скучно, предложила кофе с пирогами. Я ел пирожки и ощущал, как тревога от предстоящих съемок постепенно улетучивается.
Вскоре в комнату вошел человек, с которым мы и должны были вести экранный диалог. Я часто видел его по телевизору, читал его книги, но так вот, вживую, еще не встречался. Он улыбался и очень по-доброму на меня смотрел, и эти глаза мне нравились.
– Как вы находите столицу?
– Замечательно, жизнь бурлит.
– Успели где-нибудь побывать?
– Да, в Новоспасском у «Всецарицы». Друг у меня умирает, страдает очень.
Мы помолчали, и он понимающе вздохнул:
– Сегодня рай наполняется онкологическими больными.
Потом продолжил:
– Батюшка, в нашем предварительном разговоре по телефону, когда я спросил, о чем будет наш диалог, вы сказали, что хотите поговорить о маленьком человеке. Я потом думал над вашими словами. Маленький человек – это жалкий человек?
– Нет, маленький человек совсем не жалок, просто всякий из нас – человек маленький и нуждается в том, чтобы его пожалели. Даже те, кого мы привыкли считать большими, однажды в какой-то момент вновь становятся маленькими, если и нужными, так только своим близким, и тогда они тоже нуждаются в поддержке и сочувствии. Большие люди даже больше, чем маленькие, нуждаются в нашей жалости. Просто об этом они не задумываются.
Когда-то, очень давно, будучи молодым священником, принимал исповедь у одного человека. И чем больше я его слушал, тем больше росло желание взять палку и хорошенько этой палкой его отходить. Время жизни течет, стареешь и понимаешь: людей не надо ни ругать, ни наказывать, их надо жалеть. Сегодня я просто обнял бы его и пожалел. Таково предназначение священника – жалеть людей.
Порой приходит кто-нибудь к покаянию и просит: батюшка, назначь мне епитимию. А я понимаю, не надо его наказывать, он и так уже себя наказал.
Я что-то такое продолжал ему говорить, а потом вдруг посмотрел на моего собеседника и вдруг увидел в его больших восточных глазах слезы. Сегодня я уже видел похожий взгляд в подземном переходе недалеко от станции метро «Пролетарская».
Двое прежде незнакомых мне, собака и человек, сегодня выслушали меня и пожалели. А это совсем немало для такого огромного города.