Светорада Золотая Вилар Симона
– А ты никак нянькой ко мне приставлен? – зло бросил ему Стемид, вырываясь.
– Кудияр знает, что такому, как ты, нянька необходима, вот и приказал. Пока не уйдет, сказал, держись при нем. Знает он тебя, дурья башка, знает, что по лихости глупой себя погубишь. Сваливал бы лучше отсюда.
Стема отмахнулся. Он смотрел туда, где дружинники в островерхих шлемах разнимали толпу, стараясь не обращать внимания на крики обезумевшего воеводы, требовавшего рубить Некрасову родню.
С небес на все это безобразие безучастно взирала нарастающая луна. И таким же отстраненным было лицо у княжича Асмунда, когда он велел одному из стоявших рядом! гридней протрубить в рог, призывая к порядку.
Княжич встал с высокого кресла, тяжело опираясь на подлокотники, поднял руку. Так и стоял, пока звук рога не оглушил дерущихся, привел в чувство. Постепенно шум и крики начали утихать. Все стали смотреть на княжича, о ком еще недавно говорили, что не жилец, а нынче он возвышался над ними, неприступный, как сама власть.
– По Правде судить будем, – изрек Асмунд.
Из-за плеча стоявшего перед ним Митяя Стема наблюдал, как, подчиняясь голосу хворого княжича, толпа присмирела, как по его знаку начали выходить люди для дачи показаний. Сначала выслушали брата воеводы Михолапа. Сам воевода был в таком состоянии, что не мог говорить. Ведь Олеся была его последним ребенком, самым любимым. Она была красавицей и певуньей, которой не было равных, и отец гордился ею. Стема понимал его… Потому стоял понурив голову и глотал невидимые в темноте слезы, когда слушал рассказ брата Михолапа о том, что давеча к ним во двор примчался тиун из Березового и поведал, как к ним в усадьбу негаданно нагрянул разъяренный Некрас со своими людьми, выволок из горницы Олесю, а потом прямо спросил про ее полюбовника, Стемку Стрелка. Олеся была так напугана, что и слова не могла вымолвить. Тогда Некрас схватил ее за косы, потащил на двор и, пока его люди отгоняли пытавшихся вступиться за хозяйку челядинцев, накинул ей на шею веревочную петлю, вскочил на коня и поскакал прочь, волоча за собой по земле жену.
Тут для подтверждения слов брата воеводы вызвали видоком тиуна из Березового, и тот поклялся богами, что все так и было. Даже всплакнул.
– И как же она билась, как рвалась, соловушка наша светленькая! – размазывал по лицу слезы толстый управляющий. – А этот злодей все пришпоривал и пришпоривал своего мерина, и тот волок Олесю по буграм и кочкам, пока она биться не перестала. Тогда он, разбойник, спешился и, убедившись, что женка его мертва, перерезал петлю и уехал, оставив неподвижную Олесю на дороге. А на ней бедной и места живого не осталось, шейка тоненькая сломана… прости боги. Вот тогда-то мы и взялись отвезти тело хозяйки в Смоленск ее отцу Михолапу. И все, что я поведал, одна правда, и на том я даже железо каленое в руку могу взять! – закончил тиун и даже выпрямился, выставив вперед тугое брюхо.
– А сможешь ли ты, – неожиданно подал голос сам Некрас, – взять в руки булат каленый, если придется подтвердить, что моя блудливая женка не принимала в Березовом, кого не должна?
Наступила такая тишина, что стало слышно, как трещит смола на факелах. И тиун смутился, набычился. Но родня погубленной женщины уже подняла шум. Кричали, что и Некрас, и все его родичи только и делали, что пытались подловить Олесю на неверности мужу, что и жила-то она у него почти пленницей, опасаясь выйти из дома, чтобы на нее не возвели поклеп.
Теперь уже они выставляли видоков и послухов: и ушедших за Олесей в дом мужа прислужниц, рассказавших, как родня Некраса на время его отъездов запирала Олесю под замок, и ее верного охранника, поведавшего, как однажды он сопровождал купчиху, вызванную на посиделки самой княжной, а ее потом свекровь и девери на хлеб и воду посадили за отлучку. Рассказали и о том, что не раз поколачивали Олесю в доме Некраса, – и он сам, и родичи его. Вот и выходило, что ни наряды, которыми одарял Олесю Некрас, ни сытая жизнь, ни честь быть одной из первых смоленских жен, не оправдывали тех страданий, что выпали на долю Олеси в браке с Некрасом. Так что же тут удивительного, если она обратилась к родне с мольбой освободить ее от постылого замужества?
Несмотря на поздний час, люди во дворе детинца никак нe могли угомониться. Призванные по зову Асмунда бояре тоже вступали в спор. Кто-то из них поддержал Некраса, напомнив, что Олеся всегда была падкой до мужчин и не прочь была покрутить подолом перед ними. Даже на Ярилин праздник выплясывала в хороводе, будто незамужняя какая, да и со Стемкой Стрелком не раз уединялась.
– А где сам Стемид? – выступил вперед Некрас, отбросив уже ненужную тряпицу. – Где этот любостай, принесший столько горя моей семье?
– Горя? – тут же откликнулся Михолап. – Да Олеся сама рада была за Стему пойти, готова была променять богатого и знатного мужа на простого стрелка, только бы не с тобой…
Видать, совсем помутился разум старого воеводы от горя, раз сказал такое. Ибо вмиг вся Некрасова родня взорвалась криком, стала требовать на суд и расправу сына Кудияра, ибо из-за него и разъярился на жену Некрас. И по Правде купец имел право убить как изменницу-жену, так и ее совратителя. Родичи же Михолапа подняли шум, уверяя, что если Олеся и приглядела кого, то это еще не значит, что она с ним сходилась, до того как волхвы разбили ее брачные браслеты перед огнем Рода.
– Уходил бы ты, Стема! – опять негромко сказал Митяй Стеме, толкнув локтем.
Но тот не уходил. Глядя, как решительно ведут себя родичи купца, он опасался, что они смогут выкрутиться, Олеся останется не отомщенной, и, кроме выкупа за нее, заплатить который такому богатому купцу, как Некрас, не будет накладно, ничего с них не востребуют. И сколько бы Михолап и его люди ни требовали смертной казни для убийцы Олеси, Некрас стоял на своем: его право наказать изменницу, об этом и в Правде смоленской сказано.
– Я еще и Стемида к ответу призову! – шумел купец. – Куда это он запропастился? Прячете его тут али как?
– Но ведь еще не доказано, что Стемид соблазнил Олесю твою, – заметил Асмунд. – Есть ли у тебя послухи, а еще лучше видоки, которые подтвердят, что Олеся изменила тебе со Стемидом?
Он произнес это негромко, но люди услышали и теперь с интересом ждали, чем дело обернется. И хотя родня Некраса шумела, утверждая что купчиха Олеся вела себя подозрительно: взяла привычку в отцовском тереме ночевать, когда самого родителя в Смоленске не было, и кто-то видел ее разговаривающей с тем же Стемкой в торговых рядах, – ни Асмунд, ни его бояре, к которым княжич обращался, чтобы рассудили, не считали все это достаточным доказательством.
– Да вы любую чернавку Олеси подвергните пристрастному допросу огнем – враз все выложит, – кричали они. – Или этого пастушонка, которого купчиха невесть почему вдруг привечать стала! Или даже того тиуна пузатого, что из Березового прибыл. Надо призвать его к ответу да вложить ему в ладонь заготовку каленую – сам ведь похвалялся, что правду говорит, вот пусть и расскажет, как женка Некрасова в Березовом верность мужу блюла.
Несчастный тиун даже головой закрутил, стал пятиться. А люди напирали, требовали. Даже бояре нарочитые, и те стали согласно кивать. Дело то было нешуточное: окажется изменницей Олеся – и избежит кары купец. А если выяснится, что она чиста и Некрас в своей жестокости и подозрительности преступил черту, придется ему головой за содеянное ответить. И в таком спорном деле без допроса видоков уж никак не обойтись.
Но неожиданно Гордоксева подала голос, сказав, что под пыткой кто хочешь клевету и напраслину говорить станет. Атак как ее голос много значил в Смоленске, толпа притихла, не зная, как поступить. Только Некрас не сдавался. Вышел вперед, подбоченился.
– Погляжу я, сударыня наша Гордоксева, ты не так и мудра, как народ бает. И волхвов вещих по недоразумению обидела, и за своих заступаешься, не радея о невинных. А свои у тебя все те же воевода Михолап да Стемка Кудияров сын. Это так же ясно, как и то, что твоя ссора с волхвами лишила нас дождей, когда урожаю надобно созревать.
– Да как ты смеешь! – впервые не сдержался Асмунд, даже ударил кулаком по колену. – У самого Чернобог в душе, а любого оклеветать и осрамить готов, убийца кровавый!
– Меня сейчас обвинять легко, – сдержанно ответил Некрас. – Однако правда все равно на моей стороне. И если вы даже принятые в таком деле судебные пытки готовы отменить, лишь бы покрыть своих, то я укажу вам видока, слову которого всякий в Смоленске поверит как себе самому. Выйди же вперед, краса Смоленска, княжна Светорада! Покажись нам, как ясное солнышко, и поведай то, о чем мне сегодня рассказала.
Подобного никто не ждал, и гудевший только что, как растревоженный улей, двор детинца, вмиг затих. Головы всех повернулись к крыльцу, все взоры обратились туда, где все это время, прячась в тени, стояла Светорада.
Гордоксева и Асмунд тоже невольно оглянулись на нее. В наступившей тишине княжич негромко произнес:
– Что же это, Рада? Выйди, покажись людям. И вздохнул при этом.
Светорада повиновалась, вышла на свет факелов, заплаканная, прижимая руки к груди. Люди смотрели на нее, а привыкшей красоваться перед толпой княжне больше всего сейчас хотелось скрыться куда-нибудь, убежать, забиться в угол. И она только всхлипывала, когда ее брат сказал: готова ли она стать видоком купца Некраса и сказать правду людям?
– Не ведала я, что до смертоубийства дойдет, – наконец проговорила княжна.
На нее смотрели сначала молча, потом роптать стали. И когда кто-то спросил, признает ли она, что является видоком Некраса, что видела Олесю с полюбовником и та порочила честь мужа, княжна только кивнула утвердительно и, закрыв лицо ладонями, горько разрыдалась.
– Ну вот, – с облегчением вздохнул Некрас. – Видите, люди добрые, сама краса смоленская доказала, что я чист, а Олеся заслуживала смерти от моей руки.
Стема стоял в гомонящей растревоженной толпе и тоже не сводил со Светорады взгляда. Глаза его потемнели от гнева. Хотя в глубине души он всегда знал, что ради своей выгоды княжна готова пойти на все, но отчего-то сейчас ему было особенно горько. В ушах гудело, сердце готово было выскочить из груди. Сдерживая его бешеный стук, он слушал, как Некрас громко рассказывал всем: сегодня под вечер княжна окликнула его на пристани, отозвала в сторонку и поведала, что застала Олесю с полюбовником в Березовом.
Да, Светка сумела отомстить за то, что ее предали, понял Стема, но несмотря ни на что не находил ей оправдания. Отдать Олесю в руки Некраса… все равно, что сразу отдать ее палачу. Это подлость. А подлости красавице Светораде делать не впервой…
Стемка глядел на золотистую в свете факелов фигурку княжны на высоком крыльце. Красавица… А он словно сквозь нее смотрел, видел ее черное нутро, гнилую душу, прикрытую блестящей позолотой. Золотая Светорада! Да ушкуйники – разбойники новгородские, и те честнее ее. Конечно, она может прикинуться милой и ласковой, но за ее любезным обхождением скрывается темная, глубокая злоба, которая в любой миг может выплеснуться наружу.
Стема ощутил глухую ярость и одновременно какой-то холод, разочарование. Ведь он почти поверил ей, почти впустил в сердце… Хотя всегда знал…
Как в наваждении он прошел сквозь толпу, не думая, чем ему это грозит, не замечая окриков пытавшегося протиснуться следом Митяя. Глаз не мог отвести от предательницы Светки, которая лицемерно рыдала перед людьми, будто и впрямь сожалела о случившемся.
– Какая была ты змея, такой и осталась! – выкрикнул он, подойдя к ней почти вплотную.
– Нет! – отчаянно выкрикнула княжна, ломая руки. – Нет, я не хотела никому зла! Я думала, что Олесю только увезут! Я и не догадывалась!..
Казалось, она кричит это в толпу, но глядела княжна только на Стему. Однако теперь его увидели и другие.
Купец Некрас взревел:
– Вот где он, совратитель моей жены! Держи его!
И если бы возникший рядом Митяй не рванул Некрасу наперерез, если бы Кудияр со своими кметями не перекрыл дорогу разгоряченным людям, еще неизвестно, чем бы все кончилось для Стемида. Но он успел увернуться отхватавших его рук и, протолкнувшись сквозь толпу, побежал прочь.
ГЛАВА 14
Стемка плохо помнил, как добрался до волоков между Днепром и Ловатью. Была ночь, было душевное смятение и желание оказаться подальше. Он брел по берегу Днепра не разбирая дороги, потом кто-то взял его в лодку-долбленку за перстенек с мизинца в качестве платы. Стемке хотелось лишь одного – уйти куда-нибудь, исчезнуть, забыть все. А возможная погоня… О ней он не думал. В душе его билось какое-то непонятное, тревожное чувство, будто что-то непоправимо изменилось, пугало странное ощущение пустоты под ногами, точно он оторвался от земли, летит, но в любой миг может рухнуть, и тогда… Он не желал ни о чем думать. Так было лучше.
Очнулся от наваждения он только под утро, когда увидел застывшие на волоках суда, множество палаток, дымок над кострами.
Парня приняли у ближайшего костра, кто-то протянул ему кусок вареного мяса на ломте хлеба. Кто такой – не расспрашивали: тут, на волоках, был свой особый мир. Сейчас люди томились от скуки в ожидании начала судоходства, когда можно будет вновь приняться за торговые дела, а пока развлекались как могли: чинили корабельные снасти, охотились в окрестных лесах, устраивали молодецкие потасовки или просто болтали о всяком. Более двадцати ладей стояли у берега, там, где разлившийся Днепр уже позволял спускать струги на воду. Народу собралось немало, как самих торговцев с охранниками и гребцами, так и разного другого люда, всегда присутствующего на волоках: купцов-перекупщиков, всевозможных мастеровых людей, хозяев постоялых дворов, где можно было и в бане помыться, и поспать на свежей соломке под крышей. Особенно много было здесь окрестных жителей, перетаскивающих волоком суда на катках. Доставлять купеческие струги на этом участке пути было делом непростым. Надо было преодолеть расстояние от Ловати до Днепра или обратно, суда приходилось тащить от одной небольшой реки к другой по земле, подложив круглые бревна-катки, потом их вновь спускали на воду, опять тащили волоком, и так без конца. В этом деле требовались сила и хорошее знание местности. На волоках всегда царило оживление, кто-то приходил сюда заработать, кто-то, наоборот, высматривал, где что плохо лежит. Особым почетом на волоках пользовались те, кто брались доставлять суда без большой тряски, не повреждая их, – таким умельцам платили немалую плату.
Шаталось тут и довольно много бродячего люда: кто-то приходил наняться в артель, кто-то просто провести время, себя показать и других посмотреть, поболтать, попьянствовать да подраться. Прибивались нищие, готовые продаться в неволю, только бы не жить в голоде и холоде.
– Вольным человеком не каждому дано быть, – елейным голосом говорил неказистый, сидевший у костра мужичок. – Кому-то рабом жить лучше – не надо искать еду, хозяин обо всем позаботится.
– А если плетью огреет? – спросил кто-то и хмыкнул презрительно.
– Так терпи, – назидательно изрек мужичок. – И поверьте, иной раз это даже легче, чем страдать от голода или прятаться от дикого зверя в лесах.
Дикого зверя в окрестных лесах действительно было предостаточно. И, чтобы отблагодарить гостеприимных корабельщиков за постой, Стемка, проспав немного, попросился с одной из ватаг на охоту. Правда, перед этим у него произошел разговор с Гуннаром, заправлявшим всем на волоках.
Варяг был немного удивлен, заметив среди спавших у потухшего костра знакомого парня. Толкнул слегка носком башмака в бок и, когда Стема, сонно моргая, поднял всклокоченную голову, кивнул головой в рогатом шлеме в сторону, приглашая отойти.
Спрашивать ни о чем не стал, просто смотрел на него. Стема тоже молча смотрел, говорить было тошно. Как и вспоминать…
– Сказал ведь, что все путем будет, – только и вымолвил он, когда вопросительное молчание Гуннара Хмурого стало ему невмоготу.
Варяг так и не сказал ни слова, лишь глядел холодными, будто замороженными глазами. И в них таилось предупреждение: только попробуй обмануть.
Позже Стему предупредили, чтобы держался он с этим Гуннаром поосторожнее. Этот воспитанник Эгиля Золото, хоть и навел порядок на волоках, отогнал грабителей и усмирил волновавшихся от долгого безделья торговцев, держит весь путь на волоках в кулаке. Не далее как вчера один из варягов попробовал было пойти наперекор его воле, так Гуннар расправился с ним тремя ударами топора. Тело убитого велел не убирать, а просто оттащить в сторону. Труп пролежал всю теплую ночь, и мелкие лесные зверушки выгрызли ему все внутренности и объели лицо. Вонь стояла, но люди не трогали тела убитого, не предавали земле, опасаясь лишний раз гневить сурового Гуннара.
– И вообще он странный, – продолжали обсуждать варяга уходившие от лагеря охотники. – Прибыл на богатой ладье с целым отрядом, думали в Норейг свою отправится, а он тут застрял. Его люди сперва при нем оставались, а потом в одну ночь исчезли вместе с ладьей. А ладья его – крепкий такой драккар с двадцатью четырьмя скамьями для гребцов. И куда делась-то, да еще со всем отрядом? Никто толком не знал. Волоком, видать, потащили в темноте. А Гуннар тут как цепной пес за стадом следит. Нелюдимый, но важный и страсть какой злющий.
Стема отмалчивался, не вступая в разговор. Только когда на узкой тропе его больно ударила по лицу длинная хвойная лапа, он сломал ее с резким треском, пробормотав негромко:
– Так ей и надо. Как раз для нее.
На той охоте он впервые проявил себя. Выданный ему лук, хоть и не такой ладный, как оставленный в Смоленске, пришелся по руке, а свое умение бить без промаха Стема показал играючись. И, конечно же, заслужил себе место у артельного костра и пропитание.
Его новые приятели мастерству нового стрелка только подивились, хотя и так было ясно, что новичок не какой-то бродяжка. Один пояс, весь в бирюзе и в золоченых ящерах, чего стоил – впору боярскому сынку носить, а если не боярскому, то витязю не из последних. Явился парень в простой одежде из светлого льна, какую и полагается носить в такую жару, была она чистой и добротной, с аккуратной вышивкой на предплечьях. Правда, у живущих на волоках долго она такой не останется. Не измарается, так в потасовках порвется, не порвется, так пропьют ее. Не раз уже такое бывало, когда люди тут спускали все, до одного оружия, и спасало их тогда, только если кто-нибудь нанимал для следующего перехода. А Стему, видя его меткость, в первый же день один купец, оказавшийся в тот день на охоте, стал уговаривать примкнуть к его отряду. Дескать, умелые да толковые воины ему очень нужны. Не сегодня-завтра откроют движение по Днепру, и он тогда возьмет парня в артель.
– Поглядим, – только и ответил Стема, опуская голову и пряча глаза.
А вообще ему было хорошо в такой мужской компании, нравились разговоры об оружии и дальних походах, незлобливые шутки и внезапно вспыхивающие и также быстро прекращающиеся потасовки.
Иногда Стема уходил от стоянок, бродил по окрестностям или лежал где-нибудь под кустом ракитника, пожевывая травинку и глядя на проплывающие по небу облака. По-прежнему стояла сушь, ссохшийся от жары мох рассыпался под сапогом, в увядших папоротниках не было ни одного гриба, на кустах ни единой ягодки. Жара, скука, только сверчки сухо трещали в удушливой тишине.
Под вечер Стема возвращался на волоки. Усаживался у костра, где ходил по рукам бурдюк с медовухой. Медовуха была сладковатой и легкой, но туманила голову похлеще прославленных ромейских вин. И коварна была. После нескольких глотков мир казался искаженным, начинал разбирать смех, рука проносилась мимо чарки, надетый на нож кусок печеной репы тянул руку вниз, как гиря. Ноги совсем заплетались, так что приходилось почти на четвереньках уползать в тенек под кусты, отлеживаться. А потом снова пить.
После таких попоек идти на охоту с тяжелой головой было ох как несладко. Однако он шел – каждый зарабатывает себе на жизнь собственным ремеслом, а Стемкино ремесло было натягивать лук и попадать в цель. И о нем заговорили на волоках.
Как-то сюда на торги приехал Укреп, привез бочонки своего пива. Распродав его, Укреп стал разыскивать Стемку. Нашел его пьяным, спавшим в холодочке, насилу растолкал, стал отпаивать квасом.
– Я как услышал, что тут редкостный стрелок появился, сразу понял – Стемид наш Кудияров. А ведь думал, что ты от гнева Некраса и его людей до самого Киева бежал.
Стемка молча пил квас, довольно крякая и вытирая тыльной стороной ладони мокрые губы. Укреп смотрел на него выжидающе, но Стема ни о чем не спрашивал, и тогда корчмарь сам стал рассказывать новости. Оказывается, после исчезновения Стемы враждующие смоленские роды еще долго спорили, но уже больше о том, кто предаст земле тело Олеси. Михолап требовал положить ее в родовой курган, а Некрас уверял, что, раз Олеся до конца оставалась его женой, ему и хоронить ее. Причем говорили, что родовой могилы она недостойна и певунью смоленскую погребут на общем городском кладбище. Это едва не привело к потасовке прямо в детинце. Так что Стемку разыскивать никому и в голову тогда не пришло. А после того как нашумелись и выпустили пар, начали разговаривать о вире.[115] Некрас обязался заплатить роду убитой жены сколько с него запросят (у всех глаза разгорелись от жадности, но Некрас не скупился и в конце концов родичи Олеси остались довольны). Роду же обманутого купца сам Кудияр взялся выплатить ущерб за оскорбление. Так что, выходит, Стеме скрываться уже незачем.
Окончив речь, Укреп стал заглядывать Стемке в глаза, ждал, что тот скажет. Не дождавшись, намекнул о княжне: мается, мол, места себе не находит, все на капище ходит и требы богатые приносит. Задобрила щедростью тоже косо поглядывавших на нее волхвов. Сама же в кручине великой. Наступает русальная неделя, когда перед днем Купалы девушки прекращают работу и ходят на гулянки, водят хороводы да в реках моют косы, а княжна все сидит одна в тереме. Видать, некому утешить ее, а сама никак не опомнится от случившегося.
– Ты пойми, Стема, – восклицал Укреп, – если Светорада и сболтнула лишнее, то только по недомыслию. Сам знаешь, умишко у нее короче кос, словно сами боги укоротили его в обмен на красоту.
И Укреп вновь заглядывал в синие затуманившиеся глаза приятеля в ожидании ответа. Даже намекнул: не сказать ли в детинце, где Стема обитает? Но тот только выдавил:
– Квасу еще налей.
Укреп ушел, так ничего и не добившись от Стемы, и тот опять завалился спать, пролежав под кустом до самой темноты.
Так и проводил он время: стрелял дичь, бродил по окрестностям, беспробудно пил, а то и выходил на кулачный бой. Силачей на волоках всегда водилось немало, любили они разогнать застоявшуюся кровь в кулачном бою, и многие были куда сильнее Стемы. Но он дрался не так, как тут принято: то подсечку неожиданно сделает, когда у самого от борцовского объятия противника уже кости трещат, и повалит под смех и улюлюканье зрителей, а то в последний момент так боднет лбом в переносицу, что кровь польется. Росточка Стемид был невеликого, но чтобы в переносицу какому-нибудь богатырю угодить, – в самый раз.
Одни ругали его за недозволенные приемы, другие же, наоборот, стремились перенять.
– Хитер ты, Чубатый, – говорили Стеме местные, называя приклеившимся тут прозвищем. – Гляди только, чтобы за хитрости девки тебе чуб не выдрали по волоску.
И начинали смеяться, видя, как вздрагивал Стема, отходя прочь.
О девках и бабах на волоках в последнее время говорили постоянно. Когда же еще о них говорить, как не в русальную неделю. Кто-то даже намекал, что надо бы отыскать где-нибудь у обмелевшей реки этаких прелестниц, посмотреть, как они моют косы, как погружаются нагишом в искрящуюся от лунного света воду…
Как-то на волоки забрел полудикий волхв, тоже не побрезговавший выпить из ходившего по кругу бурдюка хмельной жидкости. Заслышав такие разговоры, он даже подскочил, руками замахал, бренча костяными амулетами.
– Совсем боги помутили вам разум, быки бодливые! Да ни одну девку в такое время тронуть нельзя, чтобы гнева богов не вызвать. Может, хоть красавицы наши умилостивят небожителей, и на землю кривичей Купала принесет дожди и грозы. А иначе… Видят боги Перун, Даждьбог и Симарг[116] крылатый плохо придется всем, кто к земле привязан!
– Ну да мы к земле не привязаны, – беспечно отвечали ему.
Тут действительно собрались в основном люди торговые да военные или еще как-то зарабатывающие на пропитание. И пока реки не замерзли и в лесу дичь водится, голода они не страшились. А вот любиться хотелось. Вот и поднесли волхву чарочку, попросили поворожить об известном деле: дескать, когда? С кем?
Волхв от подношения не отказался и с готовностью вызвался ворожить первому, на кого упал взгляд. Им неожиданно оказался Стемка Стрелок. Его смешили повадки этого простецкого лесного кудесника, который то ладонь его разглядывал, то велел бросать перед собой какие-то щепки с нарезанными знаками и долго в них вглядывался. Однако ведун вдруг изрек такое, отчего Стемка заморгал удивленно.
– Полюбит тебя, молодец, красавица необыкновенная да прославленная. И пойдет за тобой за самый видокрай.[117]
– Ты всякому наворожишь приятное, лишь бы еще угостили, – зашумели вокруг. – Да и парень он у нас ладный, видный, и витязь не из последних.
Стема тоже хотел посмеяться над диким кудесником, от которого попахивало отхожим местом, но так и застыл, когда тот вдруг добавил, что красавицу эту сам витязь не больно жалует, даже готов бежать от нее за тридевять земель.
– А это зря, – грозя кривым пальцем, молвил волхв. – Чтобы ни натворила она, ты прости ее. Ибо красивым все можно, все прощается, ведь красота дана от богов, так они отмечают равных себе.
Вокруг гоготали мужики, кто-то уже требовал от волхва, чтобы тот и ему любовь прославленной красавицы нагадал. А заодно и предсказал, когда же с ней-то того…
Стема незаметно ушел от костра. Жарко было, душно, ничего не хотелось делать. Опять нашел себе место в зарослях, лег, закинув руки за голову. Где-то вдали стучал клювом по дереву дятел. Стрекотали сверчки. Хорошо было лежать вот так, бездельничать, ни о чем не тревожась, не думая… Однако от самого себя не скроешься, и невольно откуда-то из глубины поднимались тревожные мысли, от которых хотелось уйти в беспечное легкое бездумье.
Стема боялся себе признаться, что только теперь начинал понимать, как глубоко и больно вошла в его жизнь Светорада. Она была избалованна, своенравна, коварна и хитра, однако он снова и снова возвращался мыслями к ней, и она виделась ему такой яркой и манящей! Иногда он готов был поверить в то, что коварная Светка просто-напросто причаровала его. Ведь не зря же таскала его с собой к известной ворожее Угорихе. И теперь Светорада то и дело мерещилась Стеме: во сне, в пьяном угаре, в трепетании листвы, в солнечных бликах на траве и завитках дыма над вечерними кострами. Мерещились ее легкие вьющиеся кудри, прозрачные золотистые глаза, такие темные в ночи и ясные, лучистые при солнечном свете, ее улыбка. Он вспоминал, как они ехали через притихший жаркий лес на его Пегаше, а ее развевающиеся волосы щекотали ему лицо, как дрогнуло его сердце, когда она пожалела лисят, показавшись вдруг такой милой и трогательной. Он почти поверил тогда, что, повзрослев, она изменилась к лучшему. А еще Стема не мог забыть, как Светорада требовала, чтобы он поцеловал ее в полумраке теремной галереи и как он едва совладал с собой, так тянуло его к ней… Это было незабываемо. Он помнил, какова она вблизи… на ощупь… даже на вкус. Стема с испугом понял: сколько бы ни пытался он ненавидеть ее, сколько ни гневался за то, что она погубила Олесю, все равно он тоскует о ней.
Эх, добилась все же своего, Светорада Золотая! Поймала его, как дикую птицу, в силок своих легких золотых волос. И, может, оттого он и начал хаживать к Олесе, чтобы старая полудетская увлеченность смоленской певуньей отвлекла его от Светорады.
Об Олесе думать было особенно горько. Он злился на себя, хотя и был убежден, что не виноват в ее гибели. Стема понимал, что просто использовал Олесю. Пожалеть хотелось, сладко с ней было и легко. Но ведь он всегда знал, чем рискует молодая купчиха, сойдясь с ним. Во время тайных любовных свиданий в доме ее отца и в Березовом он всегда отмалчивался, если Олеся начинала заводить разговоры о том, как было бы ладно, если бы они навек остались вместе. Ее слова начинали раздражать. Во время их сладких ночей он вдруг негаданно называл Олесю именем Смоленской княжны, но отшучивался, уверяя, что просто все дни находится при ней, привык…
Олеся была нетребовательна. Она вообще была простой девушкой. Светорада, с ее насмешками и неожиданными капризами, казалась Стеме более интересной. И опасной.
Они оба знали, что их разделяло, что было их общей тайной, однако Светка не из тех, кто признается в собственной вине.
Стема гнал от себя мысли о ней. Начинал размышлять о том, что сказал ему Укреп: он может вернуться в Смоленск. Однако не хотелось. Было лень подниматься, куда-то идти, взваливать на себя какие-то заботы. Гораздо приятнее проводить время вот так: беспечно и весело, пить с кем захочешь, спорить, сходиться на кулачный бой. Такая жизнь нравилась Стеме, однако в груди оставалась страшная пустота, как будто его сердце подернулось золой. Ему уже было неважно, что с ним случится, как сложится его судьба, выполнит ли он то, что обещал… Да нет, конечно же, выполнит, ведь только так он сможет избавиться от этого нездорового чувства, отомстить и за себя, и за Олесю.
Все решилось в один прекрасный день.
Стема тогда опять напился. Может, даже больше обычного, так как совсем не помнил, как забрел в отдаленный лесок, заснул в стогу накошенной свежей травы, сладко пахнувшей подсыхающей зеленью. А очнулся оттого, что кто-то пытался снять с него его роскошный пояс. Сквозь хмельную дремоту Стема подумал, что уж больно нерешителен вор, возится долго и неумело – опытный воришка обычно действует так, что комар носа не подточит.
Стемку не подвела воинская выучка, и он почти сразу схватил вора за руку, быстро и резко вывернул ее, услышав хруст, словно переломилась сочная морковь.
Вор взвыл и кинулся вприпрыжку в кусты Стема, поднявшись, тоже поспешил прочь. Думал, вот до чего допился, какие-то бродяги его обобрать хотят. Но когда вышел к становищу на волоках, сразу забыл о досадном происшествии, поняв, что-то случилось.
Тут никто не спал, в предрассветной тьме чувствовалось общее движение, люди суетились, тащили на корабли сундуки, ларцы, мешки, тюки тканей, хранившиеся до этого под охраной в сараях постоялых дворов.
Оглядевшись, Стема неожиданно увидел Гуннара. Тот сидел у потухшего костра, ссутулившись и опустив голову на руки, будто в какой-то глубокой кручине. На подошедшего Стему поглядел не сразу, но парень успел заметить, что глаза у варяга красные, как от недосыпания или от сдерживаемого страшного напряжения.
– Что тут случилось, Гуннар Карисон? – спросил Стема, не ожидая, впрочем, ответа, и сразу пожалел о своем вопросе. Что-то в лице варяга ему не понравилось, даже подумалось: людей вокруг что ли мало, что он к этому Хмурому обратился?
Однако Гуннар ответил:
– Вроде все и ладно. Угры ушли, как Олег Вещий и рассчитывал, путь по Днепру свободен. Одно только плохо: Эгиль Золото умер. И Киевский князь привез его тело в Смоленск.
Стема только судорожно сглотнул. Молчал, не в силах осмыслить услышанное.
– А как… – наконец выдавил он. – Как это произошло? Была сеча?
Гуннар стал отвечать на редкость вежливо, путая славянские и скандинавские слова, – только это и указывало на то, в каком волнении он находился:
– Сечи не было. Яд. И вроде как яд этот предназначался Олегу Вещему. Но случайно его выпил Эгиль… Да будет легка ему дорога в палаты Валгаллы через Беврест.[118]
Он вытер сильным запястьем глаза, отвернувшись при этом от Стемы. Эгиль Золото, конечно, был его воспитателем, но все равно не дело показывать мальчишке, как он скорбит о кончине князя. Особенно если учесть, что Эгиль отказал Гуннару в руке Светорады.
Последняя мысль окончательно привела варяга в себя. И он поглядел на оторопело застывшего парня строгим взглядом. Стема же был растерян, нервно отвел рукой волосы от глаз.
– Как же теперь Смоленск без князя? – сказал он то, что больше всего волновало его в этот момент. – Кто там будет править?
Жесткий рот варяга скривился, глаза сощурились, и только через некий продолжительный миг Стема сообразил, что Гуннар Хмурый улыбается:
– А нам с тобой какое дело до этого, парень? Разве нас не должно занимать сейчас совсем другое?
Стеме не составило труда уговорить одного из знакомых корабельщиков подвезти его до Смоленска.
Прибыли они, когда совсем рассвело. Под жарким, нещадно палившим солнцем город выглядел по-прежнему оживленным и многолюдным. Может, только стругов вдоль реки прибавилось да воинов среди мирных жителей стало заметно больше; многие из них были окружены плотной толпой смолян, жадно слушавших, что рассказывают витязи.
Стема пробрался сквозь толпу, узнав в одном из них знакомого десятника из отряда Олега. Тот говорил:
– Угры стали уходить, как только поняли, что подкрепление к ним из степи больше не подойдет. Степь, поговаривают, горела под солнцем, а против такого пожара не устоишь. Вот и отправились через Днепр, минуя Киев, что нам и на руку было, Перун подсобил.
– Не Перун, а жених нашей Светорады Игорь! – выкрикнул кто-то из толпы, желая показать, что и они тут кое-что знают.
Витязь только пожевал усы. Увидел пробравшегося почти вплотную к нему Стемку Стрелка, признал и, кивнув как знакомому, стал продолжать свой рассказ. Пояснил, что угры под Киевом к тому времени уже смекнули, что у них только два выхода – либо сеча, либо полная мошна и путь за Днепр. Не дураки оказались, выбрав последнее, и почти две седмицы переправлялись на паромах через Днепр со своими кибитками, семьями, лошадьми. Не бедными людьми уходили от Киева угорские пришельцы, но особой чести им в том не было. Ибо даже паромщики посмеивались над ними, хотя открыто оскорблять никто не решался.
В один из последних дней, когда большая часть угров уже отъехала, их ханы Инсар и Асуп отправились к Олегу на прощальный пир. И хотя многие говорили, что колом их надо по башке, а не пивом и медом угощать, да только так у великих правителей было принято, и в том есть особый почет. Вот и попировали. А ханы напоследок еще и дары русским князьям поднесли. И был среди них кувшин редкого заморского вина. Его лично Олегу преподносили со словами уважения и пожеланиями здоровья. А происходил этот пир в большом княжеском шатре. Там же подаренное ханами вино и осталось. Да только через пару дней, после того как ханы отбыли, Эгиль вошел в шатер в отсутствие Олега и попросил служку, чтобы тот подал ему разбавленного водой вина, которое имеет свойство хорошо утолять жажду.
– Если бы кто-то из наших воевод попить захотел, – объяснял рассказчик, – он бы скорее квасу али даже водицы ключевой потребовал. Ну а Эгиль Золото – варяг, да еще и привыкший к самому что ни на есть лучшему. Вот он и выпил этого вина, подаренного Олегу. Может, и лишнего себе позволил, польстившись на чужой подарок, да только теперь обсуждать это уже не резон. Ибо так он и себя наказал за самоуправство, и Олега от страшной смерти избавил.
Слушавшие его загомонили. Кто-то из смолян заметил, что их Эгиль Золото ни в чем не хуже Олега Вещего и мог пробовать даже то, что Киевскому князю дарено. Киевский витязь продолжал рассказывать о том, как к вечеру того же дня Эгилю сделалось худо, как он корчился от боли, а вызванные к нему лекари и кудесники творили разные наговоры, отпаивали целебным зельем, но оно выходило назад из Смоленского князя, и к утру стало ясно, что Эгиль отходит. А потом загудел рог на капище над Киевской горой и полетел над городом густой черный дым, возвещая о кончине князя Смоленского.
– А ведь княгиня наша предчувствовала, что Эгиль к ней уже не вернется, – негромко прозвучал чей-то голос в толпе, и какая-то баба заголосила.
– Волхвы ей недоброе предсказывали, – переговаривались люди. – Говорили, что боги сердиты и великую жертву требуют, даже на княжича Асмунда указывали, а она выгнать их велела, сына жалеючи. Вот боги и выбрали жертву. Не сына, так мужа у нее забрали.
– Но боги-то тут причем? Чем богам князья наши не угодили? Это все угры проклятущие!
– Люди добрые, а как же мы теперь без князя, защитника нашего будем? – послышался чей-то полный отчаяния голос.
Вновь кто-то запричитал, стали всхлипывать женщины.
Стема не стал больше слушать. Все что надо он и так в детинце узнает.
Во дворе детинца было многолюдно. Стему хоть и признали, но не окликнули, и он беспрепятственно прошел к дверям гридницы. Здесь, как и положено, стояли охранники, облаченные с головы до ног в булат, с секирами у плеча. Один из них позвал Стему, и тот не сразу и признал Митяя в воине с высоким шишаком на голове.
– Вернулся? Тут баяли, что ты едва ли не в Киев подался. Может, пояснишь, как же такое все же могло случиться? Как князя нашего… Эх!
Он всхлипнул. Вид облаченного в доспехи воина, льющего слезы, был более чем странен, однако Стема понимал его. Ведь люди в Смоленске давно привыкли жить под рукой Эгиля, давно знали, что их спокойное житье-бытье обеспечено его охраной и правлением, гордились, что Смоленск так поднялся на Руси, что стал соперничать с самим Киевом. И теперь многие терялись, не зная, каких ждать перемен.
– Не был я в Киеве, – виновато опустив голову, проговорил Стема, словно, будь он там, приглядел бы за князем, отвел беду. – Так, на волоках ошивался… Я войду в терем, а, Митяй?
– Иди. Ты рында княжны. Тебя никто от службы не отстранял.
После залитого палящим солнцем двора гридница терема показалась Стеме совсем темной. И хотя в расположенные под сводом высокой кровли окна вливался свет, от которого красиво блестела позолота на выкрашенных охрой столбах-подпорах, однако сейчас в этом не чувствовалось обычного великолепия и красоты, даже наоборот, мрачный свод с позолотой казался торжественно траурным.
Стема, щурясь после яркого света, осторожно прошел в гридницу и отступил за колонну. Он разглядел сидевших на лавках вдоль стен смоленских бояр, увидел воевод и волхвов в светлых одеждах, стоявших недалеко от главного возвышения. Было душно от такого множества людей, все молчали, отчего в этом многолюдье было нечто тяжелое. В центре гридницы, где было свободное пространство между собравшимися, Стема увидел… На покрытом алым сукном столе стояла большая деревянная колода с телом князя Эгиля Золото.
На что он был похож? На призрак, на марево нереальное Сквозь желтоватую мутную массу едва просвечивали очертания человеческого тела. У Стемы на мгновение перехватило дыхание, но потом он сообразил: тело Смоленского князя залили медом, чтобы по дороге в Смоленск оно не испортилось в жару. Он слышал, что так поступали, дабы избежать преждевременного тления. Тем не менее, видимо, разрушение уже коснулось тела князя, ибо в гриднице стоял тяжелый дух.
Стема смотрел на желтое месиво в колоде, постепенно начиная различать самого Эгиля: сложенные на рукояти меча руки, золоченый шлем, тускло светившийся сквозь пласты меда. И вдруг припомнил свое детство и отрочество при дворе князя-варяга и то, что когда-то Эгиль чуть не запорол его до смерти. Но это воспоминание мелькнуло и исчезло. Он проникся всеобщим горем, ибо ни в Золотой Гриднице, ни, пожалуй, во всем Смоленске не было никого, кто не скорбел бы по своему князю, мудрому и справедливому, который смог дать мир и процветание целому краю.
Чья-то широкая спина заслонила от Стемы тело в колоде, и он не сразу понял, что это князь Олег. Вещий не стоял на одном месте, он медленно ходил по гриднице, в темном широком плаще, сложив руки на рукояти меча, словно князь и сейчас ждал подвоха и готов был к обороне. Или просто не знал, куда деть руки, был растерян и смущен, ибо нет более тяжелого долга, чем возвращать роду тело его главы… Которого сам же и позвал в поход…
– Беру самого громовержца в свидетели, что и для меня смерть Эгиля была неожиданной, – говорил Олег, чуть опустив светловолосую голову с богатым очельем – Ведь и меч-то не был вынут, и ни единая стрела не была выпущена. А то, что Эгиль по неведению выпил яд, которым супостаты меня самого опоить хотели… Век буду помнить о том, и вина моя будет столь же тяжкой, как мой долг теперь, когда я вынужден стоять перед вами и держать ответ.
– А ведь я знала: что-то должно случиться… – как порыв слабого ветра, прошелестел негромкий женский голос.
Это сказала княгиня Гордоксева.
Она стояла в изножье погребальной колоды, сцепив руки, вся в черном, только лицо непривычно белое. Без своих обычных украшений, под этим свободно спадающим длинным траурным покрывалом, княгиня скорее походила на служительницу смерти,[119] нежели на правительницу одного из богатейших городов на Руси. Держалась она с таким самообладанием, что казалось невероятным, как эта женщина могла впасть в такое отчаяние и так голосить, когда провожала мужа в поход.
Князь Олег шагнул к ней.
– В этот час скорби и печали я вновь хочу напомнить вам, княгиня пресветлая, и вам, мужи смоленские, что Эгиль всегда был мне добрым союзником. Я был в нем уверен, как в самом себе, потому и поспешил к нему первому, когда беда пришла на Русь. Знал – Эгиль Золото не подведет. Не моя вина, что так вышло, и горько мне сейчас стоять перед вами. Но я принес великие требы на капище в Киеве, чтобы в Ирии небожители приняли с огромным почетом и уважением моего друга. – Он сделал особое ударение на слове «друга». – Вам же, люди смоленские, и вам, родичи Эгиля, скажу одно: не вините меня в том, что случилось. Ибо для меня лишиться вашей дружбы было бы так же горько, как и потерять свою честь. И пусть распадется мой щит, если я лгу.
В его негромком голосе чувствовались одновременно печаль и сила. Стема с трудом оторвал взор от Олега и теперь смотрел туда, где на высоком помосте стояли в темных облачениях дети Эгиля – Ингельд, Асмунд и Светорада. Оба княжича склонили голову, а княжна, наоборот, стояла выпрямившись, только чуть вздрагивала, и Стема догадался, что она плачет. Но даже в том, как она подавляла свои рыдания, было столько достоинства, что Стема растрогался. Он мог сколько угодно обвинять Светку в бессердечии, однако не теперь, когда погиб ее родной отец и она теряла привычную защиту. Ведь, будь Эгиль жив, она и Игоря могла не опасаться! Светорада хорошо понимала, что означает для нее потеря отца-защитника. Стема был поражен тем, как в единый миг в ней исчезло все бездумное, ребячливое и слабое, как она превратилась в истинную княжну, и смотрел на нее со сдержанным восхищением, почти не вникая в то, о чем говорил князь Олег. А тот вел речи о том, что смоляне должны держаться союза с Киевом, ибо иначе Русь распадется, и распри между племенами принесут ей больше вреда, чем кончина одного из наидостойнейших правителей.
Когда князь умолк, стало так тихо, будто гридница пуста, а не полна людей, как колос зернами.
И в этой тиши подала голос Гордоксева. Говорила негромко и бесцветно, но голос ее был слышен каждому:
– Я не стану отрицать, что мой муж стремился к союзу с тобой, Олег. И я понимаю, что, если бы не коварство недругов, Эгиль вернулся бы ко мне целый и невредимый. Но, видимо, такова воля богов. Боги стоят над всеми рожденными под небесами, и с этим уже ничего нельзя поделать. Я всегда знала это и учила тому же своих детей.
Княгиня выпрямилась и теперь смотрела на помост, где стояли ее дети: свесивший бритую голову с заправленной за ухо длинной прядью Ингельд, сосредоточенный Асмунд и тоненькая, как тростинка, Светорада.
– Вы трое – наше с Эгилем продолжение. И все, что мой муж хотел для вас и для Смоленска, – да свершится! Пусть Светорада станет женой Игоря и они будут правителями как Киева, так и Смоленска. Посадником в Смоленске останется Асмунд, но войском будет владеть Ингельд. Вы уже взрослые, я горжусь вами и могу быть спокойна, что вы все сделаете, как бы того желали мы с Эгилем. А я… Теперь я готова сказать свою последнюю волю!
По гриднице прошелестел глухой ропот. Что-то торжественное и горестное прозвучало в словах княгини. Стоявший за колонной Стема услышал, как недалеко от него кто-то переспросил с каким-то страхом:
– Отчего же последнюю?
И даже не узнал голоса отца, таким непривычно взволнованным был он.
А княгиня повернулась туда, где стояли волхвы в своих длинных светлых одеждах.
– Не всегда между нами был лад, служители богов, – склонилась перед ними Гордоксева, – не всегда я почитала вас как должно, не всегда внимала вашим речам. Теперь вижу, что зря. Вы предрекли мне беду, и она настигла меня. Вы требовали от меня великой жертвы на алтарь, дабы боги перестали гневаться и послали дождь, по которому так истосковалась земля. Говорите, было это?
– Было, княгиня пресветлая, – произнес один из них. – Но поверь, мы не желали тебе зла, а только хотели предостеречь, и нам смерть Эгиля Смоленского так же тяжела, как всем, кто долгие годы в мире и процветании жил под его мудрым правлением на земле кривичей.
Похоже, волхв хотел что-то добавить, но Гордоксева резко подняла руку, взмахнув, как крылом, широким черным рукавом.
– Послушайте, что скажу, пока я еще во власти и имею право вершить свою волю.
Стема еще не знал, что скажет княгиня, однако от прозвучавшей в ее голосе роковой обреченности у него даже в душной гриднице мороз прошел по коже. Он опять взглянул на высокий помост и заметил, что и дети княгини выглядели взволнованными, переглядывались, будто ища поддержки друг у друга, будто страшась чего-то. Потом Гордоксева сделала им знак приблизиться, и они подошли. Княгиня обняла Асмунда за плечи, словно опираясь на него, а на самом деле поддерживая, ибо хворый княжич устал от долгого стояния. Потом погладила по голове Светораду.
– Все мы, вся Русь ожидает светлого праздника Купалы, – заговорила Гордоксева, вновь повернувшись к волхвам, и они согласно закивали. – Много надежд у нас на этот день, ибо на Купалу год вступает в новую силу и от того, как мы будет веселиться в купальскую ночь, насколько богатыми будут наши подношения, зависит благосклонность к нам этого летнего божества – то, сколько плодородия пошлет он на землю, а значит, богато или бедно будут жить люди. Сегодня и завтра минут, и надо будет отмечать праздник Купалы. И хотя все мы в горе, праздник должен пройти весело, даже веселее, чем всегда. И чтобы наша печаль не помешала людям веселиться, мы уже сегодня должны свершить печальное дело, то есть уже этим вечером предать тело моего мужа Эгиля священному огню и положить его прах в высокий курган. Так я говорю, люди?
Ей отвечали согласными возгласами. Что тут говорить – все правильно. И тризну надо справить, да и не сможет тело Эгиля, даже залитое медом, долго сохраниться в такую жару. Но люди, погомонив, быстро стихли, поскольку всем было ясно, что Гордоксева еще не сказала самого важного.
– По обычаю, – продолжила княгиня, – с князем в курган положат много богатств, а также доброго коня, сокола и верного пса. Должна быть с ним и спутница. Так положено… Однако я попрошу, чтобы не бросали жребий среди женщин и не просили никого следовать с князем в Ирий. Моим мужем и моим сердцем был Эгиль Золото. Так пусть же я и останусь с ним.
При этом она смотрела на смутно различимое под медом лицо князя, и по ее щекам впервые покатились слезы.
Тут даже враждовавшие до этого с княгиней волхвы прониклись к ней состраданием. Стали уверять, что все будет выполнено, как пожелает княгиня.
Гордоксева отстранила от себя детей, посмотрела на служителей, и взгляд ее стал неожиданно колючим.
– Вы твердили, что боги разгневаны и им нужна особая жертва. Даже хотели положить на алтарь моего сына Асмунда. Однако боги забрали Эгиля. Их ли то выбор или нет, обсуждать не берусь. Главное одно: он ушел к богам и теперь мне нечего делать под этими небесами. Потому я решила: на алтарь в день Купалы вы положите меня. Ответьте сейчас – такая жертва будет достойна того, чтобы умилостивить небо и послать влагу и плодородие моей земле?
Голос княгини теперь усилился, в нем слышалась стальная непреклонность. Он прозвучал громко и впечатляюще уже хотя бы потому, что был произнесен в полной тишине. Люди застыли, смотрели на свою княгиню, почитать которую привыкли. И вот она собирается сама себя сделать искупительной жертвой. Это было неслыханно!
– Нет, мама, нет! – первым подал голос Асмунд, обратившись к княгине, как не полагалось княжичу при людях. А тут еще его слабые ноги подкосились, и он рухнул перед ней на колени. Самый разумный и достойный среди детей Гордоксевы, он не выдержал первым.
– Мы не позволим тебе… Ты княгиня Смоленска… Олег, прикажи ей!
Но Олег стоял, понурив голову, руки сжимали рукоять меча. Он не мог поддержать Асмунда. То была воля княгини, ее желание последовать за мужем в Ирий, а это пожелание супруги всегда считалось священным на Руси. К тому же она это делала и для своих людей, ибо подобная жертва, когда на алтарь проливается кровь не рабов, а правителей, всегда была угодна небожителям. Кроме того, Олегу было выгодно, чтобы в Смоленске не стало власти популярной здесь Гордоксевы. Олегу нужна была единая Русь, а значит, сильная власть над ней. Когда-то он смог подчинить вольный Новгород, заставив его признать власть Киева, в котором сел князем. Теперь очередь Смоленска.
Поэтому Олег ни во что не вмешивался, предоставив смолянам решать все самим.
Княжич Ингельд тоже кинулся к матери.
– Как же это, родная? Не оставляй нас!
Это был крик большого ребенка, хотя и привыкшего жить вдали от семьи, но чувствовавшего себя защищенным уже оттого, что его родители живы, и потому боявшегося осиротеть.
В этом возгласе было даже нечто недостойное лихого воина, каким обычно выставлял себя отважный, но недалекий Смоленский княжич. Да и проявленная его братом Асмундом слабость, от неожиданности и горя оставившего свою обычную сдержанность, умолявшего мать не делать того, чего она не обязана, была непривычна и пугала. Среди собравшихся смолян началась настоящая паника. Галдели бояре, что-то выкрикивали волхвы, шумела дружина, причитали женщины.
Светорада тоже в первый момент вскрикнула и закрыла лицо руками. Для этой избалованной и привыкшей к спокойной жизни княжны все происходящее было как страшный сон. Однако именно сейчас она вдруг первая смогла взять себя в руки. Княжна выпрямилась и сейчас была странно спокойна. Ее горе было тихим и немым. Она стояла, вскинув голову, безмолвная, точно камень.
Не сразу княгине удалось успокоить сыновей, не сразу смолкли крики в гриднице. И тогда Гордоксева заговорила вновь. Но теперь спокойнее, будто, приняв решение и высказав его, она испытывала облегчение. Княгиня начала говорить о предстоящем браке Светорады и Игоря – как хорошая хозяйка и правительница, она продумала все, и го-юс ее звучал без прежнего надрыва, а взгляд стал увереннее.
– Она хорошее дитя, – произнесла княгиня, погладив по щеке дочь. – Игорь получит достойную супругу, оценит ее, и рано или поздно они поладят. Он витязь, и в том, как все так просто решилось с уграми, есть и его заслуга. Светорада же достанется ему чистой и непорочной. И, как всегда у нас водилось на Купалу, ее увезут прочь от буйства праздника, чтобы у нее не было соблазна, а у Игоря не возникло никаких подозрений на ее счет. Пусть ее отвезет брат Ингельд. Ты выполнишь мою просьбу, Ингельд? Обещай, что уже завтра на заре отправишься с сестрой в наш охотничий терем в лесу?
Могучий Ингельд вздрагивал от плача. Выдохнул сквозь рыдания: мол, мать хочет их всех круглыми сиротами оставить, однако, когда княгиня повторила вопрос, потребовав, чтобы он охранял и опекал сестру, только согласно кивнул.
– Вот и ладно, – впервые улыбнулась княгиня. – Я могу положиться на своих детей. Асмунд сумеет провести все как полагается, а Ингельд сохранит сестру для жениха и передаст ему невесту из рук в руки. А теперь будем расходиться. Тело моего мужа должно выглядеть достойно в его погребальной ладье. Ибо в Ирий он поплывет на своем корабле, как и полагается викингу. И я сама разожгу под ним огонь, я имею на то право и как правительница, и как его жена. И сил на это у меня хватит, а думать я буду только о том, что вскоре мы вновь встретимся там, где нас уже ничто не разлучит.
Потрясенные услышанным люди стали расходиться, а Стема прошел за княжной во внутренние покои, настиг ее в темном переходе, когда она уводила ослабевшую от горького плача няньку Теклу.
– Я ведь с ней с самого ее детства была, – причитала старая рабыня. – Я служила ей, сколько себя помню. А она… Даже сопровождать ее в Ирий мне не позволила, ибо жертвам спутники не понадобятся и путь их легок.
Светорада что-то негромко говорила Текле, когда услышала за собой шаги и оглянулась.
– Стемид?
– Я.
Светорада только кивнула и вновь склонилась к плачущей няньке. А Стема стоял и смотрел, как она уводит старушку по сводчатому переходу.
– Теперь я все время рядом буду, Светорада, – крикнул он ей вдогонку, однако княжна не оглянулась. И он добавил уже негромко: – Ибо так решено. И я выполню все, как надо.
Его лицо, еще минуту назад взволнованное, стало замкнутым и жестким.
ГЛАВА 15
Они отправились в путь на рассвете, пока не начался зной. В Смоленске еще ощущалось движение после длившейся почти всю ночь тризны по умершему князю. Небольшой отряд переправился через реку и, миновав заречные селения, углубился в лес. Уже стало светать, в небе постепенно зажигались розовым светом облака, но здесь, на узкой тропе под елями, было еще темно. Стояла тишина, и только птицы порой попискивали, пробуждаясь к новому жаркому дню.
Стема, ехавший верхом сразу за Ингельдом и Светорадой, слышал, как княжич спросил сестру, поглядывая на постепенно светлевшие верхушки деревьев.
– Как думаешь, отец уже в Ирий? Наверное, так. Но наша мать… Она еще жива и… Не напрасно ли она решилась принести себя в жертву? И разве она нужна богам так же, как нам?
– Я не могу тебе ответить, – негромко отозвалась княжна – Это воля самой княгини и не в наших силах отговорить ее. А боги… Что ж, нам остается только уповать…
И всхлипнула, не поднимая головы. Тропа, по которой они двигались, уводила все дальше от Днепра. Впереди ехали Ингельд с сестрой, за ними Стема с дружинником Вавилой, следом остальные воины, ведя за собой вьючных лошадей с поклажей. Последними двигались Потвора с нянькой Теклой, которая почти висела в седле, устав после тяжелой погребальной ночи. «Как-то старушка выдержит?» – подумал Стема, оглядываясь на Теклу. Ведь им предстоял неблизкий путь, а после похорон князя, ночной тризны и обильной стравы[120] с возлияниями перенести еще и долгую дорогу верхом старой женщине будет нелегко. Однако именно Гордоксева, жалея преданную служанку, велела той уехать, чтобы Текла не видела, как ее обожаемую хозяйку станут приносить в жертву.
– Ты ведь присмотришь за ней, – сказала Гордоксева Стеме напоследок. Она всегда заботилась о своих людях, всегда была доброй госпожой…
Стема еле сдержал слезы, прощаясь с княгиней. Он сызмальства знал ее, всегда чувствовал ее заботу, когда-то она спасла его от разъяренного Эгиля. А когда при расставании Гордоксева добавила, что спокойно поручает Стеме своих близких, свою дочь… Парень едва не взвыл. Говорят, обреченным на смерть открыта особая истина, но Гордоксева, похоже, не догадывалась о том, что замышлял ее воспитанник. Смотрела на Стему прозрачными, золотистыми, как у Светорады, глазами и улыбалась ласково. Ему же словно сам Чернобог когти в душу запустил. Лишь когда княгиня отошла прощаться с другими, он вздохнул с облегчением.