Дублинеска Вила-Матас Энрике

– Здесь я не останусь.

– Но куда ты пойдешь?

– Меня ждет семья.

– Извини, я повел себя, как идиот. Погоди, какая еще семья?

– От тебя до сих пор несет перегаром. Но беда не только в этом.

– А в чем же?

– Ты меня не любишь.

– Конечно же, я тебя люблю.

– Нет. Ты меня ненавидишь. Ты просто не замечаешь, что ты творишь и как на меня смотришь. Но это тоже не главное. Главное, что ты – отвратительный пьяница. Неспособный подняться со своей качалки. Ты думаешь, будто живешь в хлеву. Разбрасываешь повсюду одежду, а я должна ее подбирать. Грязную. Кто я тебе, по-твоему?

Последовал долгий список упреков, среди прочего Селия обвинила его том, что он всегда ведет себя по-дурацки, что мозги у него затянуло паутиной, что он не сумел принять как должное наступившую старость и так и не смирился с потерей издательства и того ощущения власти, которое оно ему давало. И под конец сказала ему, что он снова запил просто потому, что не знает, что ему теперь делать со своей жизнью.

– Ты живешь без Бога и без смысла. Ты превратился в полное ничтожество, – вынесла она окончательный приговор.

В эту минуту Риба неизбежно припомнил, как накануне, стоило ему поверить в смерть Малахи Мура, что-то поспешно исчезло из его комнаты, и сам он стал опускаться на дно. Там он теперь и находится, на дне самой глубокой ямы. Его спасало только парадоксальное ощущение, возникающее у таких ничтожеств, как он, – чувство, что он загнан в угол в месте, которое имело бы смысл, если бы его можно было покинуть. Его спасало только то, что он был не единственным обитателем этого парадокса, с ним было множество таких же, как и он, бедолаг: и одно на всех ощущение, что их заперли в таком месте, которое имело бы хоть какой-то смысл только в том случае, если бы была возможность убраться оттуда по-настоящему.

С точки зрения Селии, сама она не была даже в малейшей степени виновата в их разладе, их проблемы никак – ни прямо, ни косвенно – не были и не могли быть связаны с тем, что она перешла в другую религию, потому что для нее это было чем-то совершенно естественным и ни капельки не странным. Все проблемы исходили от противной стороны и проистекали из бессмысленности существования, которое он влачил, и прямого следствия этого существования – его достойной сожаления склонности к глубокой меланхолии. Конечно, прежний его образ жизни тоже был далек от совершенства, сколь бы общителен он ни был в те времена не без неоценимой помощи алкоголя. Селии литература уже давно ничего не говорит, не меняет ее видение мира и не заставляет взглянуть на вещи под иным углом, напротив, вся эта болтовня повергает ее в глубокую тоску, и нет ни единого автора, который приблизился бы к Богу или хоть к чему-то. Эндю Брин, Уэльбек, Арто Паасилинна, Хоббс Дерек, Мартин Эмиш. Она очень далека от всех этих имен, для нее они они просто часть ведущегося с незапамятных времен списка – послужного списка Рибы, – гостей, приглашенных однажды к ужину, людей, ни во что не верящих, но пьющих до рассвета, и которых потом никак не выставишь на улицу.

Внизу Селию ждало такси, она вышла на лестничную клетку и втащила в лифт чемодан и саквояж, и почти сразу Риба начал думать, как бы ее вернуть. Он провел весь вчерашний день, безрезультатно названивая ей на мобильный. И вызванная ее отсутствием тяжкая тоска понемногу начала вытеснять иную тоску, вызванную иным отсутствием. Вчера, когда Селия так по-буддийски хлопнула дверью, – Рибе до сих пор кажется, что это был буддийский хлопок, – его стало трясти от страха, он начал бояться всего, в том числе и нежелательных ощущений, которые могут настигнуть его при пособничестве зачарованного домофона. Он жалел, что ни разу не потрудился записать, в каком месте Дублина проходили ее буддийские собрания. Без Селии его охватил такой абсолютный страх мира, что он дольше обычного просидел без движения в кресле-качалке, внимательно глядя на репродукцию маленькой картины Хоппера.

– Выходи, – говорил ему дом.

Он же не двигался с места, балансирая между ужасом и удовольствием и притворяясь, что картина с лестницей действительно не оставила ему выхода.

Но к вечеру, словно вдруг вспомнив, что, когда темнеет, все мы начинаем в ком-нибудь нуждаться, он поднялся и принялся ходить почти лихорадочно, пока это неожиданное возбуждение не выгнало его за дверь – он почти поверил, что ему удастся встретить Селию, может быть, она еще кружит по центру Дублина, волоча за собой чемодан, по дороге к какому-нибудь обществу защиты буддистов.

Однако кружить по городу начал он сам – заблудший, растерянный и отчаявшийся. Все это время он обдумывал мысль принять иудаизм – в конце концов, это религия его матери, – чтобы Селия увидела, что он встал на путь духовного исправления. Но, скорее всего, это бы мало ему помогло, тем более что Селия наверняка уже покинула остров.

Он печально плелся по веселой Грэфтон-стрит, останавливаясь у магазинов под навесами. С болью приветствовал шелка и набивные муслины, молодежь из разных стран, позвякивание конской сбруи, старинное эхо глухозвука стукопыт по раскаленным булыжникам. Беззаботной походкой прошелся мимо витрин старой шелковой торговли Брауна Томаса, видел водопады лент и воздушные китайские шелка. Поглядел на дом, где прошло детство Оскара Уайльда, оттуда дошел до дома, где много лет жил Брэм Стокер, создатель Дракулы. Смотрел какое-то время вслед его призраку, следил взглядом, как он идет вперед, словно один из тех типов, которыми кишели самые успешные из опубликованных им романов: несчастные ничтожества, с внешностью романтиков, вечно одинокие лунатики, без бога и цели, бредущие во сне по затерянным дорогам.

На мосту О’Коннелла вспомнил, что, когда пересекаешь его, непременно видишь белую лошадь. Пересек и ничего не увидел. На голове у самого О’Коннелла – у его статуи – сидела белая голубка. Но ему, разумеется, была нужна не она. «Без белой лошади я чувствую себя глупо», – подумал он. Развернулся и пошел обратно. На Грэфтон-стрит ощутил внезапный прилив патриотизма, услышав, как уличные музыканты играют «Green Fields of France», балладу о солдате Вилли Макбрайде. Его любовь к Ирландии тотчас смешалась с внезапной ностальгией по Франции, и сочетание оказалось неожиданно бодрящим. Потом он довольно долго пробыл в баре отеля «Шелборн» и даже подумал, не позвонить ли ему отсюда своим дублинским «контактам» – Уолтеру или Хулии Пиере, но так и не решился – с одной стороны, не настолько близко они знакомы, а с другой, он не верил, что они могут помочь ему вернуть Селию. Хотел он позвонить и двоим ирландцам, Эндрю Брину и Хоббсу Дереку, вылакавшим у него, когда он несколько лет назад издал их книги, все запасы спиртного, но вовремя вспомнил, что вряд ли они сумеют понять друг друга. В тот день у него дома непоседливых ирландцев взял на себя Гоже.

У дома 27 по Сент-Стивенс-Грин, в двух шагах от улицы, где жил создатель Дракулы, он снова не устоял перед соблазном и мгновенно надракулился виски в большом баре отеля «Шелборн». Через стекло выходящей на улицу витрины он с кровожадным оживлением следил за перемещениями чрезвычайно невзрачного кота – у бедолаги явно не было ни бога, ни хозяина, ни автора, даже самого разначинающего, ни жены. Несколько секунд он побыл бродячим котом. Котом в состоянии духовного и физического дискомфорта. К голове у него была примотана соломенная шляпчонка, очевидно, не так давно у него был и хозяин. Он шел и отряхивал на ходу мокрые лапы. И следил за его передвижениями, борясь с желанием укусить его в шею. Укусить кого, самого себя? Опять на него подействовала выпивка. Он решил уйти, вернуться в свое логово с креслом-качалкой, спрятаться там, потому что в одном из двух мест он рискует случайно столкнуться с Селией и не может позволить, чтобы она снова увидела в таком состоянии.

Он позвонил родителям в Барселону.

– Значит, ты был в Дублине? – сказала мать.

– Я все еще тут, мама!

– И какие у тебя планы?

Опять этот проклятый вопрос о планах. Однажды он уже завел его очень далеко. Сюда. В Дублин.

– Поеду в Корк, там меня ждет откровение, – сказал он матери. – Собираюсь поговорить с давним любовником Селии.

– Разве он не умер?

– Ты прекрасно знаешь, мама, что нас с тобою никогда не смущали подобные мелочи.

После этих слов ему пришлось немедленно отсоединиться, чтобы не усугублять ситуацию.

Собираясь попросить счет во все оживляющемся баре «Шелборна» и рассеянно листая «Айриш таймс», оставленную кем-то на соседнем столике, он обнаружил мутноватый некролог Малахии Мура. И окаменел. Все-таки это правда, подумал он почти подавленно. Похороны должны были состояться на следующий день в полдень на Гласневинском кладбище. Он был настолько потрясен, что ему начало казаться, будто он знал покойного всю жизнь. И так же, как несколько недель назад в Барселоне, он ощутил досаду от того, что в тихом и мирном сюжете последних двух лет его жизни вдруг наметился этот тревожный поворот, словно взятый из дешевого романа, неожиданный и совершенно ему не нужный, потому что в последнее время он больше всего на свете ценил приятное и гладкое течение своей повседневной жизни, такое ровное и скучное, в которое он, как ему казалось, погрузился до конца дней: он спокойно жил и ждал чего-то в Лионе, потом уже в Барселоне ждал поездки в Дублин, вернувшись из Дублина домой, ждал возвращения и даже помыслить не мог, что, приехав сюда, окажется вдруг на похоронах абсолютно незнакомого ему человека.

Его по-прежнему настораживает сегодняшняя ясная погода. На кладбище он пришел поздно, гроб уже закрыли, и он не увидел лица умершего. Как бы то ни было, скорее всего сейчас здесь зароют человека, которого он месяц назад на этом самом месте принял за своего автора.

В первом ряду сидят родители и, вероятно, сестры покойного. Их две, и в них очень мало – чтобы не сказать совсем ничего – беккетовского. Что касается родителей, они по виду скорее ближе к Джойсу, чем к Беккету. Публика в основном молодая, из этого он заключает, что тот, с кем прощаются, оставил этот мир, как говорится, во цвете лет. Так что, очень возможно – а у него нет резонов для иного вывода – хоронят того самого юношу, что месяц назад стоял у кладбищенской решетки, юношу, постоянно ускользавшего, растворявшегося и, наконец, испарившегося до конца.

Он и помыслить не мог, что снова окажется на погребальной церемонии в Гласневине, и, уж конечно, ему не приходило в голову, что провожать в последний путь он будет молодого человека в круглых очках, возможно, своего собственного автора. Когда начинается служба, он не понимает ни слова, но видит, как расчувствовались первый и второй ораторы, говорившие по-гэлльски. А он-то воображал своего автора эдаким одиноким волком – говоря «автора», он имеет в виду «писателя», гения, которого он искал всю жизнь, да так и не нашел, или, вернее, нашел, но уже мертвым. Он-то представлял его отшельником без друзей, безостановочно бредущим по молу конца света.

Он не понимает ни единого слова из службы и думает, что вот они, настоящие и окончательные похороны шлюхи-литературы, той, что взрастила в нем эту ни с чем несравнимую боль, эту издательскую муку, от которой он так и не сумел избавиться. И вспоминает, что

  • … печаль глубокая слышится
  • В голосе уходящем,
  • Поющем то ли о Китти,
  • То ли о Кэти, как будто,
  • Этим именем звали когда-то
  • И любовь, и красоту.

Он не понимает ни слова, но первый же из выступающих юношей своей хрупкостью и слабостью, выражающейся даже в том, как он стоит, заставляет его вспомнить Вилема Вока, когда тот вслух обдумывал свою утопическую попытку расти по направлению к детству. Второй кажется уверенней в себе, но внезапно посреди речи разражается рыданиями, чем вызывает взрыв горя у всех присутствующих. Совершенно убитые родители. Внезапный обморок предполагаемого родственника. Маленькая безграничная ирландская драма. Теперь смерть Малахии Мура предстает перед ним большей трагедией, чем конец Гутенберговой эпохи и даже конец света. Потеря автора. Великая проблема Запада. А может, и нет. Может, просто потеря молодого человека в круглых очках и макинтоше. В любом случае это большое несчастье для жизни внутри жизни и для всех тех, кто еще желает использовать слова по своему усмотрению, растягивая их и превращая в тысячи световых связей, которые еще предстоит установить в великой темноте этого мира.

Действие: издательская мука.

После похорон, видя, что родители и сестры принимают соболезнования от родственников и друзей, он пристраивается в хвост очереди, чтобы тоже выразить свои соболезнования. Когда доходит до него, он протягивает руку сначала одной сестре, потом другой, кивком приветствует отца и обращается к матери на чистейшем испанском языке, но с такой убежденностью в голосе, что сам себе поражается:

– Он был настоящим героем. Мы так и не познакомились, но я очень хотел, чтобы он выжил. Я внимательно следил за динамикой и постоянно желал ему выздоровления.

Он отходит, освобождая место для других соболезнующих, дожидающихся своей очереди. От его слов возникает ощущение, будто Малахия Мур провел свои последние дни в военном госпитале, смертельно раненый в битве со злом. Словно бы он хотел сказать, что его автора убили случайно, по глупой иронии нашего времени. Ему кажется, что откуда-то издалека доносится трогательная мелодия «Green Fields of France». Я прыгнул дальше, чем собирался, думает он, и мои чувства изменились. Это теперь моя земля. Мои продуваемые насквозь улицы, упирающиеся лбом в холмы. Мой легкий архаический запах ирландских молов. Море, что там дожидается меня.

Где-то на краю сознания он обнаруживает сгусток тьмы, вгрызающийся ему в кости. И уже совсем собираясь уходить, вдруг видит юного Беккета, стоящего прямо за своими двумя скорбящими сестрами. Они встречаются взглядами, и, кажется, оба изумлены. На юноше тот же самый макинтош, что и в прошлый раз, только более потрепанный. Он выглядит утомленным мыслителем, у него вид человека, живущего в перекрытом, неустойчивом, инертном, неясном, испуганном, пугающем, негостеприимном и безутешном пространстве.

Видимо, Дублин прав. А с другой стороны, возможно, и впрямь существуют связанные между собой точки в пространстве и времени, между которыми мы можем путешествовать – и так называемые живые, и так называемые мертвые – и встречаться друг с другом.

Когда он снова поднимает взгляд на юношу, тот уже исчез, хотя на этот раз не слился с туманом. Просто там его уже нет.

И невозможно не думать о том, что ткань кое-где протерлась и время от времени живые видят мертвых, а мертвые – живых и выживших. Как невозможно не смотреть на идущего вперед Рибу, Рибу, зараженного призраками, задавленного собственным послужным списком и нагруженного приметами прошлого. В Нью-Йорке сейчас, наверное, солнечно и благостно, ароматно, определенно и словно бы яблочно. Здесь куда темнее.

Он бредет, отягощенный приметами прошлого, впрочем, появление автора для него – исключительно хороший знак. Ему кажется, что сейчас он проживает еще один миг в центре мира. И думает о стихах Ларкина, о «Важности краев чужедальних». И, отдавшись радости своего мгновения, поддавшись иллюзии, будто он сам наконец попал в «чужедальний край», он, словно Джон Форд, говорит о себе в первом лице множественного числа.

– Это мы, и мы тут, – произносит он слабым голосом.

Он не знает, что обращается сейчас к своей помеченной одиночеством судьбе. Потому что, сказать по правде, вокруг него расползается тьма, и уже какое-то время ни одна самая распоследняя в мире тень не подглядывает за ним.

Но он все еще вдохновлен появлением своего автора.

– Нет, вот вечно так. Вечно объявится кто-нибудь, кого меньше всего ждешь.

Страницы: «« 1234567

Читать бесплатно другие книги:

Книга Виталия Бабенко – писателя, заведующего кафедрой журналистики Института журналистики и литерат...
Автор этой книги академик Василий Владимирович Бартольд (1869—1930) как-то заметил, что изучение ист...
Киммерийцам и скифам, кочевым властителям причерноморских степей на протяжении большей части первого...
Метод Иннокентия Анненского, к которому он прибег при написании эссе, вошедших в две «Книги отражени...
Отдавая предпочтение упражнениям для пресса, ягодиц или ножек, мы зачастую забываем про свой «внутре...
Чтобы чувствовать себя красивой, здоровой и сексуальной, достичь гармонии и равновесия, получать удо...