Тайны русской души. Дневник гимназистки Бердинских Виктор
– А когда?
– Часов в одиннадцать.
– Так вы в это время там бываете?
– Да…
– Так ведь и я прилечу?!.
– Это – ваше дело, – смеюсь.
– Нина Евгеньевна, я приду?
– Да мне-то что?!
– А где я вас там встречу?
– Это еще что? Форменное свидание?
– Да… Так ведь как же: я буду знать, что вы – в саду, и не найду, а?..
Молчу. Мне смешно.
– Мы встретимся с вами на берегу…
В шутливом тоне рассказываю об этом тете и Кате, Зине (сестре). И подробно – Лиде (Лазаренко), так как сижу у нее вечер.
– Ты пойдешь! – говорит она, когда я нерешительно замечаю:
– Наглупила немножко…
– Ты пойдешь!.. Фу, какая ты эгоистка стала! Думаешь, он не получит от тебя то, что ему надо? И ты развлечешься. Только не будь «зимой»! Слышишь? Сделай ваши отношения дружескими. Только – не холодными. Не отталкивай!..
– Почему ты думаешь, что я – «холодная»?
– Я не видала тебя с другими, но, судя по некоторым твоим рассказам и по тебе, ты так замаскируешь себя, что со стороны никогда и не подумаешь, что в тебе есть что-то теплое…
Ты можешь перемаскироваться даже. У тебя есть такая тенденция…
И я была такая дура, что пошла! Наделала себе беспокойств только…
Отправилась в половине одиннадцатого, зашла в (Казенную) палату, поговорила с папой, повидалась с Зинаидой Александровной Куклиной…
Прихожу в (Александровский) сад. Издали вижу – (Ощепков) встает со скамейки и безнадежной походкой отправляется к ротонде и в глубину сада. Я – около изгороди. На перегородке встречаемся. Обходим сад. Сидели то на берегу, то в глубине. Бинокль с ним. С ним же – и два номера журнала, издающегося в Перми-II телеграфистами.
– Слбо, – говорю.
Соглашается:
– Это можно интереснее и ярче написать. Напишите, пошлите туда, а?
– Почему это вы мне предлагаете?
– Да вы можете.
– Из каких это таких моих речей вы заключили?
– Не знаю. Я чувствую. С вашим даром слова… Опишите телеграф… какое впечатление он на вас произвел, о жизни этой… Критику на всё… О развитии…
– Нет, не буду писать.
– Я вот послал, так не знаю…
У меня были с собой Тагор и Метерлинк. И в той книжке (Тагор), которую он рассматривал, лежали как раз мои стихи. Он счел их за письмо и не прочел…
Вообще, не лезет куда не следует, выдержан и не любопытен. Молодец! Держит себя очень хорошо…
Мне не потребовалось никаких усилий вести разговор или «не замаскировываться»: всё время говорил он – рассказывал о своей жизни.
И герой же был! За четыре года из училища семь раз выключали. Так одна учительница так «любила негодного мальчишку», который бил товарищей, которые ябедничали, свистел на молитве, и выступал против «Закона Божия» – в видах политических, и творил ей разные гадости, что каждый раз плакала, и «раба Божия» оставляли. И этот «негодный мальчишка», когда пришлось расставаться с учительницей, которой он на каждом шагу «подкладывал свинью», рыдал от тоски и горя…
Пришлось рабочим быть на телеграфе, учеником, которого «гнали вон» с аппарата, над которым насмехались товарищи. Потому что был выключен из училища – за участие в митинге в лесу. Благодаря общему уважению к его отцу – избежал мой герой тюрьмы. Только в кутузке высидел несколько дней…
Неудачи были на каждом шагу с поступлением в учебное заведение – не принимали. Готовился, сдавал экзамены – четыре раза – на надсмотрщика телеграфа. Наконец – выдержал. И после разных командировок – попал в Вятку. Здесь ему не нравится…
Всё это я выслушала очень внимательно. Рассказывал о семье – родной и двоюродной…
И досидели до того, что закрутилась пыль на площади и понес ее в сад буйный ветер. И небо заплакало над сухими еще деревьями… До дому дошли почти мокрые, и до вечера я места себе не находила:
– После-то плеврита – и из-за меня!..
Лидка (Лазаренко) говорила:
– Если на твоей душе жизнь человеческая будет, так ведь станешь каяться! А я скажу тогда: поделом! Иди лучше в сад-то! Слышишь?..
И лучше бы не пошла! Подождал бы (Ощепков) до двенадцати – и ушел домой сухим… А теперь еще до четверга (23 мая) не узнаю, насколько прыгнула температура? В тот раз – до 39,0! А теперь?..
Ох! – только… И надо было – сглупить и пойти! Когда такие дуры, как я, начнут делать глупости, так всегда вдвое глупее бывает, чем у других…
Ну, об остальных встречах – завтра…
Ходила с Зиной (сестрой) сегодня на выставку353. Уже второй раз. А раз – была в пятницу на Пасхальной неделе. Конечно – с фокусом. Зине нельзя было, мне хотелось Лиду (Лазаренко) стащить еще раз. Она ведь ходила со своим Александром Николаичем и Володей, с папашей – в день открытия (выставки)…
Как-то были с Зиной (сестрой) у нее (Лиды), и он (Гангесов) собирался уезжать. Так что в пятницу я была в полной уверенности, что его еще нет. Влетаю с самыми радужными намерениями и веселыми возгласами, спящими на языке чутким, готовым отлететь сном. Отворяю дверь… – с досадой закрываю опять и слышу утвердительный кивок:
– Вот и она!..
Точно только обо мне и говорили, только меня и ждали!..
– Раздевайся!
– Не хочу!..
Меня нежно целуют – я отворачиваюсь.
– Вот пришла бы на четверть часа пораньше – услышала бы вчерашнюю лекцию…
– Я не намерена была лекции слушать!
– Ну, мы на вторую пойдем, – успокоительно говорит Лидочка, – ведь ты завтра свободна?
– М-да… Только спать буду…
– До которого же это часа?
– До обеда.
– Господи! И что это за человек – всё спит!.. А лекция – вечером, в восемь часов.
– Ну – прощай!..
– Нет, раздевайся! Что это, в самом деле?!. Нина, Нина!..
Меня подкупает возглас: моментально смягчаюсь – и останавливаюсь. И даю уговорить себя. За мной зайдут – на лекцию, иначе я не соглашаюсь…
– А на выставке ты была?
– Нет.
А когда пойдешь?
– Да вот – когда-нибудь… Да что тебе далась выставка?!. Ведь Румянцев всё равно понравится! – с сердцем отвечаю я, ни полусловом не намекая, что сейчас-то именно и отправляюсь на выставку…
И ушла. И проходила по выставке до трех часов. Впечатлений – куча была, и тогда бы их надо было записывать. А сегодня сходила – и скучным показалось всё. Поблекли первые остроты зрительных впечатлений – точно все картинки стали меньше, стало возможно охватить их все…
Выставка стала странно маленькой. И рядом с картинами появились люди. Надо было посмотреть и на них. И поневоле замечалось, кто как рассматривает…
Я не могу! Пойду к Лиде (Лазаренко). Пусть хоть три Александра Николаича у нее сидит!..
Зинка (сестра) говорит:
– Погоди, я ведь в ту же сторону пойду!
Ну – подождем…
Так я не буду уж о выставке-то. Дело в том, что о ней я писала довольно полно – в длинном, долго писавшемся письме к Соне (Юдиной). Вот это письмо-то меня до такой степени изнервило, что я уж не знала, что же это будет?..
Дело в том, что в своих веселых и счастливых письмах к Соне и Лене (Юдиным) я просила Соню передать Мише (Юдину), что пожелания его мне на Новый год и на именины сбылись, что я знаю «светлые радости», что я – счастлива. И вот на это я получила от него такой милый, такой дышащий человечностью и светлой правдой листочек, что без волнения не могла его читать! И теперь – читаю, и столько чувств разнообразных, не всегда ясно осознаваемых, перебивающих друг друга, светлых, радостных, хватающих прямо за самое живое, что во мне есть, вливается в душу, и сердце задрожит, и хочет ответить – так ласково, так тепло, как только может!..
А вот этого-то я и не хочу. Я считаю преступлением против него хоть одним словом лишним вызвать в нем к себе хоть сколько-нибудь теплое чувство. Безотчетно всё мое поведение с ним было строго выдержано в направлении именно том, каком я хочу. И первые шутливые приписочки его в письмах Сони и Лены были именно такого – несколько насмешливого характера. Те же, что и в Петрограде – при наших встречах. Но с прошлой Пасхи, с переворота, это изменилось. То размягченное состояние, которое было тогда свойственно многим, переменило его отношение ко мне: понял он, что шутками и насмешками всего труднее ему было заставить меня измениться – в сторону самостоятельности, самоуважения, уверенности в себе и силах своих, жизненности. С тех пор его приписки полны дружеского участия… и теплоты.
И вот – хочется ответить ему (Мише) тоже тепло и ласково. Но этого хочет сердце, что ли, а что-то другое во мне считает это преступным. И не велит писать теплых слов.
Раз как-то это «что-то» победило. Я совсем не ответила на его письмо… А на этот раз не могла не ответить. Зато и запуталась с ответом. И не знала, как быть, как написать? Не пишется то, что нужно, а то, что хочется, – не хочу написать. Я перестала себя понимать…
А Лида (Лазаренко) – туда же, говорит:
– Кажется, это – золотые слова, помнишь? Говорит Аглавэна354: «Если мы стараемся скрыть себя от других, мы, наконец, теряем себя». Они уязвили меня в сердце тогда…
И я капризничала и нервничала, не глядя на Лидины уговоры:
– Потешилась – и будет! Тебе не идет быть такой капризной. Тебе идет быть веселой и милой. Ну – будь такой!..
Словом, мне говорили:
– Будь по-прежнему мила! – а я брыкалась…
Я всегда брыкаюсь и капризничаю, когда мне случается встретиться с Александром Николаичем. Он меня очень нервирует, и всегда мне хочется ему противоречить. И когда он говорит – всё кипит во мне: я не могу слышать его постоянных насмешек, его замечаний, произносимых самым издевательским тоном. Больно мне делается. Видеть его, слышать – не могу! Хоть и остаюсь при прежнем своем мнении, что это – безусловно, самый интересный человек здесь…
Все Мишины (Юдина) насмешки – просто ласковые слова против этих. Меня он (Гангесов) до слез злит. Ведь не всегда же нужно показывать, что умнее всех! Ведь это уж какое-то… Я даже не знаю, как это назвать. Но и стерпеть я этого не могу…
Я встретила еще нынче одного интересного человека – русского духом, хотя в европейском костюме. Не здешний. Не знаю – кто… Много говорил о причинах переворота: видит внутреннюю причину падения России в том, что мы «обыностранились», «обинтернационализировались». «Давно, – говорит, – дух русский стали выкуривать. И даже такие перемены, как ношение европейского платья вместо национального, и то было одной из причин падения духа»…
Он говорил, что теперь, пожалуй, возможен только один выход: «Новое избрание на Царство – именно такое, как первое было».
Но мне кажется, это – вещь невозможная. Невозможно как выбрать – в силу огромного множества причин, так и спасти что-нибудь этим. Горько, но кажется, что с Россией – как с великой державой – всё уже кончено. Не так трудно стать великим, как удержаться на высоте…
А впрочем – я зафилософствовалась, и из этого ничего не выйдет…
Мне пришлось у Лиды (Лазаренко) увидаться с Алешей Деньшиным. Он такой же ребенок – доверчивый, милый и простой. Только жизнь что-то наложила на него. Какую-то душевную тяжесть. И мне показалось, что она смотрит из его глаз каким-то немым ужасом. Дай Бог мне ошибиться, а то страшно мне за Алешу в будущем. Я ведь часто фантазирую по поводу встречающихся мне людей – относительно их душевных свойств, качеств, настроений и потребностей – и зачастую ошибаюсь. Пусть и тут ошибусь!..
Прошли мои свободные дни, и не видала я их, можно сказать. Гладила, с гостями случайными сидела. В сутолоке не успела разложиться с шитьем, не прочла ни страницы хорошей книжки, не поиграла толком (на фортепиано) и не послушала музыки. Не отвела душу, словом. Такая же и осталась – пыльная, закоптелая, усталая… И сегодня опять идти – коротать долгую ночь на вокзале. Грустно…
Да – вот вспомнилась еще встреча. Шла с тетей – от молебна третьего дня (20 мая) – и на Московской (угол Никитской почти) увидала «соседа». О – «сосед»! Это – совсем особенное нечто.
Мы сидели рядом на симфоническом (концерте). Нам мешали какие-то болтушки и хохотушки – девчонки из темной ложи. Мы все оборачивались туда поочередно, и, наконец, он решился им сделать замечание. Притихло. Самое лучшее место мы дослушали спокойно. Потом выходит солист – опять начинаются смешки.
Скрипач рассказывает былину. О «Витязе на распутье»:
- …В чистом поле, где ковыль шуршит – качается…
- Слышны в ней и удаль молодецкая,
- И тоска по вольной волюшке,
- Слышно в ней любовное томление
- По далекой красной девице…
- …Но прошли с тех пор года-столетия,
- Стерлась яркость прежде пережитого,
- И звучит кристальностью спокойствия
- Старина печально просветленная…
И вот где мы вдруг поняли друг друга – я и «сосед». За смешки барышням он снова сделал замечание, и его же за это они выбранили. «Сосед» был поражен. Удивленно оборачиваясь ко мне, сказал:
– И они же еще обижаются…
Я только улыбнулась про себя, и мы продолжали слушать. До этого я никогда не думала, чтобы правда была в стихах Бальмонта:
- Есть встречи тайные, всегда случайные,
- На миг слияния сердец и душ…
А теперь знаю, что это бывает…
«Мы бродим наугад по долине, не догадываясь о том, что все наши движения воспроизводятся и приобретают свое истинное значение на вершине горы…». М. Метерлинк. «Сокровище смиренных». – VII.
Эмерсон355. «Аромат человека – в его скрытых мыслях, чувствах и желаниях»356, – этого недостаточно. Нет. Так взятые они совсем не составляют аромата человека. Ведь у каждого – свой истинный облик, своеобразный, единственный. А мысли, чувства и желания могут быть одинаковы у многих-многих. Нет, только то бессознательное творчество, что непрестанно происходит в душе, только оно и составляет «аромат человека». А материалом ему служат не только «скрытые мысли, чувства и желания», а и вся сложность жизненных явлений, чужих мыслей, проникающих в сознание, случайность встреч на жизненном пути. Материал мы воспринимаем сознательно, а силы души творят из них индивидуальность человека, его «аромат». И творчество это – бессознательно.
Лапшин неправ: есть бессознательная жизнь, есть бессознательное творчество!
Нездоровится. Каждая косточка болит…
А всё – гуляние. Всё – Александровский сад. Или вернее – Ощепков. Эта «возвратившаяся хандра», не подходящая ко мне в телеграфе, оказывается, караулит у своего окна… Ольгу Васильевну (Кошкареву), как я не преминула поддразнить:
– Я, – говорит, – смотрел из-за занавески – вы с Ольгой Васильевной прошли. Оделся, выхожу – вы идете с Третьяковой… Думаю – еще недалеко уйдете, успею…
– А Ольга Васильевна к вам большую симпатию питает…
– Ну так что? Не жаль! А впрочем – наплевать!.. (Это всю дорогу было. Чье-то театральное выражение – вроде того, как мы одно время к каждому слову прибавляли: «Не шморгайте носом, пани Малишевская!») На всё – кроме меня, моей «сестренки», чудесного весеннего неба, реки и звезд…
– Как не совестно?! – укоряю. – К нему относятся сердечно, он сам подкарауливает из окна, а потом говорит – «наплевать»!.. Вы чего-то сегодня на всё и на всех…
– О присутствующих не говорят!..
– А я почем знаю?..
– Ну, если поставить этот вопрос категорически – надо будет много высказываться, а сегодня я не буду об этом вам говорить…
– Почему?
– А потому, что делу – время, а потехе – час… В будущем – скажу…
С Варей (Третьяковой) (они называют друг друга только по имени, а я брыкаюсь и требую, чтобы к моему имени прибавлялось и отчество; Елешка (Юдина) любит так говорить: «Это тебе не курсы») они разговаривают через «сучок и задоринку», а потом ему делается меня «стыдно». Не понимаю – почему? Это – уж «специально» их дело…
В (Александровском) саду сидели сначала в «комнатке» – на главной аллее. Разговор настолько неинтересен, что я ничего из него не припомню. Его кинжал… девушка, что великолепно стреляет из револьвера… Десять часов, и – как результат доставания их (карманных часов) – распахнутое пальто. В воздухе – сыро…
– Застегнитесь!
– Хорошо…
– Ну – пайка!
– Можно по головке погладить?..
– Можно…
– Пожалуйста, – снимает фуражку, – вы обещали и доргой еще. У меня память хорошая… Никто-никто девять лет не прикасался к ней…
– Наденьте фуражку и застегнитесь!
– Ниночка!
– ?!
– Вы меня не жалеете!
– Ну вот – вы ничего не понимаете! Очень жалею… Застегнитесь – вы обещали…
– Я не сказал, что сейчас. Вот когда будет холодно…
– Евлогий Петрович?.. Или я сейчас уйду!..
Несколько минут смотрит пристально – встает, застегивается. Торжествую. Сижу и улыбаюсь. Молчим. Потом – тихо:
– А если я скажу решительное слово, что тогда?..
– Это что-нибудь страшное или такое, что вы боитесь быть выгнанным?
– Может быть…
– Так и не говорите – я не хочу вас выгонять…
У него делается ужасно глупое лицо – по нему расплывается широкая улыбка. Герой мой не выдерживает – и закрывается рукой. Потом, через некоторое время, говорит, что я сделала три ошибки: 1) что «допустила» его до себя, 2) что «пошла» с ним в сад и 3) что с дороги «хотела вернуться».
– Так я постараюсь больше не допускать таких ошибок. Да?..
– Я этого не сказал. А самая главная ошибка – та, что я расчувствовался, и вы услышали от меня то, чего не должны были слышать… Пока. Потом-то я вам скажу…
Я до сих пор не могу понять, что бы это такое было?..
(Приписка на полях рукописи – от 28 февраля 1919 года:
Нечего тут «не понимать»!.. Всё понимала, да не хотела даже и перед собой в этом сознаться. Чувствовала и догадывалась о том, что тут крылось, и самой было радостно.) Разве вот: что «он хотел бы идти со мной об руку, то есть вот хоть так, на почтительном расстоянии, ибо ближе – не согласуется с хорошим тоном»…
И какой же он глупый!..
(Приписка на полях рукописи – от 28 февраля 1919 года:
Если бы «не понимала», так не написала бы вот эту фразу – с восклицательным знаком.) А над рекой было так хорошо! Заря потухала в зовущей дали, темной сталью тускло мерцала река, синел дальний лес, а в лугах горели-мигали злотые огоньки. На мачте на пристани ровно светился розовый свет фонаря…
Хорошо было! И долго можно было бы просидеть над затихшей рекой. Всю ночь. Одной. Без дум, без грез. Только – смотреть. Только – чувствовать, что вся великая красота живет в твоем сердце, что ты и мир – одно…
Но было сыро. И теперь – болит каждая косточка. «Ломает» – вот самое подходящее, удивительно выражающее сущность ощущения слово…
А ведь виноват-то, в сущности, Лидин Александр Николаич: если бы он не сидел у нее и не читал какую-нибудь ископаемую рукопись, я бы зашла к Лидочке, и бедный Евлогий Петрович (Ощепков) остался бы без (Александровского) сада…
Вероятно… Более чем вероятно!..
(Приписка на полях рукописи – от 28 февраля 1919 года:
– Неправда. Если бы и Александра Николаевича не было видно в окошко – пошла бы с ним (Ощепковым) в сад. Просто – тогда совестно было самой себе в этом признаться.)
Сижу дома. Лежу. И довольна. Пальцем о палец весь день не ударила…
Вспоминаю чудесный вечер в пятницу (18 мая). Шла на дежурство, только пролил сильный, теплый, благодатный майский дождь. Трава заблестела – молодая, свежая, зеленая. Теплым паром – душистым, влажным – дышала земля. И клейкие листочки берез выглянули из-под коричневых чешуек почки, выглянули – и ярко улыбнулись на солнышке. А на небе таяли-торопились дымные облака, синие тучки. Щебетаньем – радостным и звонким – полон воздух в предвечерний час…
Хорошо!.. В деревню бы…
А вчера был первый гром…
Какая сладкая слабость! Как бывало раньше, лежала сегодня часа два – полусознательно, не открывая глаз. И душа была полна властными голосами колоколов. Они гудели, и лились из неведомой дали, и уносили ввысь. Обрывки полугрез-полувоспоминаний навевали. И заставляли забыть…
Что?.. А вот – этот Александр Николаич всю музыку мне испортил. Раньше: «Ниночка больна», – и, конечно, Лида (Лазаренко) выберет минуточку, забежит. А теперь… Воскресенье, свободное время – и, конечно, они гуляют. Хоть умри – времени не найдется. Глупости ведь это, а мне больно до слез!..
Или это – та самая ревность, о которой на первых порах нашего знакомства она писала мне в коротеньких, полных упреков записках? Неужели – да? А раньше я над этим смеялась…
Да ведь мне больно! Почему же с Лидиной стороны могут быть требования, а с моей – никаких? Еще не так давно она говорила мне:
– Ниночка, ты от меня отдаляешься, между нами вырастает стенка, и ты в этом виновата!..
Да не я, а Александр Николаевич (Гангесов)! Не могу я переварить этой вечной насмешки и издевки – надо всем и всеми. У меня всё кипит тогда внутри, и такое озлобление растет на этого человека – несмотря на весь его ум, оригинальность, проницательность… Слышать не могу! Не могу!..
Почему же Лида требует от меня ласки и внимательности, говорит:
– Ну – будет! Потешилась – и будет! Тебе не идет быть капризной, Ниночка! Тебе идет – быть веселой и милой!..
А у Ниночки все и капризы оттого, что для нее у Лиды больше нет ни ласки, ни любящих слов. А ей (Ниночке) так хочется этого, особенно – после утомленья (от) дежурств…
P. S. Я – глупая торопыга на несправедливые заключения. Моя Лидочка – милая, ласковая, моя любимая Лида! Она – была! А я – плакса и ничего больше!..
Или я устала от своей службы, или уж от этих больных дней нервишки расстроились – не знаю. Только вчера (22 мая) я опять плакала – без всякой причины. А проревела два часа…
Температура уж три дня – самая нормальная: 36,0 – 37,1. А силы нет. Минутами сижу – боюсь: не упасть бы! Ничего ведь не делаю, а как устала!.. Отдохнуть бы…
Мы (с Лидой Лазаренко) находились – по (Александровскому) саду и по городу. Подходим к дому:
– Ну, так ты мне скажи, когда ты будешь свободна – и мы пошлем к Алеше (Деньшину)…
– Слушай, да вы меня не ждите! Зови себе Алешу, Зина (сестра) придет… И сидите! Ведь без меня можно превосходно обойтись…
– Как это «обойтись», раз Алеша хочет тебя видеть?..
Всё равно ведь из этого ничего не выйдет. Я Алешу очень люблю, но свиданье ведь все-таки ни к чему не приведет…
А я знаю, зачем Алеше меня видеть надо. Лида же сказала:
– Вынь да положь ему твои стихи – для какого-то там журнала…
Так ведь ему меня не уговорить!..
Однако назначили день: понедельник (28 мая) или четверг (31 мая)… ...Перед этим (Лида) говорила, отдавая листочки (со стихами), что очень (они) ей нравились:
– Для тебя ничего не жалко… Придумать даже не могу, чего бы мне было для тебя жалко?..
– А если попробовать?
– Пробуй, ну?.. Алеша (Деньшин) очень хлопотал, чтобы и Александр Николаевич (Гангесов) был, и ты. Ему хочется вас обоих видеть у меня, и желанье Алеши – для меня закон…
– Ну а для меня может и не быть закон. Так что ты меня и не жди – я ни в понедельник, ни в четверг не приду.
– Нинка, чудачка, как тебе не стыдно?!..
– Нисколько! Кого или чего мне должно быть стыдно?
– Меня. Видишь ли, я не понимаю, кто может влиять на наши отношения?
– Никто.
– Так чего же ты? Ведь в наших с тобой отношениях… При чем тут третий?..
– Да, Лидочка!.. Да…
– Ну, пусть будет так! Чего же тебе стит прийти?
– Ты думаешь – это так легко?
– А разве трудно?
– Очень трудно!
– Это просто ты не привыкла. А привыкнешь – будет другое, – сделала она несколько шагов назад.
– Я и привыкнуть-то не смогу, – и голос у меня предательски оборвался…
И недаром, недаром я думать без слез не могу об этом «ископаемом» чучеле (Гангесове)! Недаром же он меня раздражает и злит. Я узнала об этом вчера…
Но расскажу позднее. Сейчас – лягу, а там уж пойду на дежурство: после своей хворобы в первый раз – и на ночь…
Ну, была на дежурстве. Услышала от «урода» (Ощепкова), что ему было «очень жаль» меня и что у него было «желание зайти» и не осуществилось (оно) потому, что этому глупому большому ребенку (которому «больно слышать упреки и слова, что они объедают», бросаемые кем-то кому-то – как он дал мне прочесть в своей записной книжке, после недолгих колебаний прикрыв рукой дальнейшее и заметив с раздражением, что «люди заставляют в себя не верить») – «казалось неловким». Из-за перчаток он заметил, что я «упряма, а он настойчив» и что мне надо «это хорошенько запомнить». Ибо он собирается о чем-то говорить, от чего мне будет «тошно»…
Всё это я уж давно вижу и понимаю, а он – «слепород»357, хоть не вятич: думает, что всё прочно скрыто в нем самом…
Только ведь – что же отвечу я ему на все его «решительные слова»?.. Бедный мальчик: пусть не говорит дольше! Я его очень люблю – за его чуткость, и отзывчивость, и за то, что он – одинокий. Только это – вряд ли то, чего нужно его сердцу…
Иногда во взрослых людях – часто с удивительной грубостью, иногда даже с испорченностью рядом – живет наивная, трогательная детскость. Тогда мое сердце прощает им всё, что ему и не нравится в других, что отталкивает: оно забывает об этом и любит этих людей – целиком, как они есть. Ему кажется – моему (вероятно – глупому) сердцу, что о них это говорит Тагор:
«На морском берегу бесконечных миров встречаются дети…
Они не умеют плавать, они не умеют закидывать сети. Искатели жемчуга ныряют за жемчужинами, купцы плывут на своих кораблях, а дети собирают камешки и снова разбрасывают их. Они не ищут тайных сокровищ, они не умеют закидывать сети. На морском берегу бесконечных миров встречаются дети. Буря скитается по бездорожью небес, корабли гибнут в неизведанных водах, смерть вокруг. А дети…»358
«Играют», – говорит Тагор. О, нет: они страдают, и снова и снова «из увядших листьев они делают кораблики и с улыбкой пускают их в необъятную пучину»… «На морском берегу бесконечных миров – великое сборище детей», в которых живет и цветет великая нежность и любовь. А они часто сами не подозревают об этом…
Зато в других нет этого…