Тайны русской души. Дневник гимназистки Бердинских Виктор
– Нет, это – много, это – очень много в жизни. А то тянет тебя – туда, и сюда, и еще в третью сторону, и еще куда-то…
И ничто не перетягивает… И не знаешь: куда же? Куда?!.
– Ну – да, из вас хотели сделать разностороннего человека.
– Не знаю, что хотели сделать… Не знаю… Может быть…
Только одного мне не дали… Может быть, самого важного…
Для меня…
– Чего вам не дали?
– Возможности… хоть немножко… немножко возможности… поверить в свои силы… Вы знаете… раньше, давно… маленькая еще была… пустяки какие-нибудь придумаешь сделать. Вот и пойдешь – спросить ли, не знаю… или просто рассказать… разлетишься: «Мама! Я вот то-то и то…» – «Ты? – вот выдумала… Где уж тебе!..» И всё остынет… Мы с Мишей (Юдиным) ссорились из-за этого. «Никогда, – говорит, – не говорите: что уж да где уж мне!» А я это только и слышала, когда сама собиралась что-нибудь сделать… И видите – что вышло из этого? Я всегда верила больше не себе, а другим. Почему? Не знаю. Потому ли, что думала: «Большие – им лучше знать»… И никогда не являлось желания доказать обратное…
Точно не хотелось, чтобы они были неправы…
– Просто – вы мягче были, легче поддавались. Вот и у нас так: «Милица? О, она всё может…». А право, Милица не больше моего может. Еще меньше…
Я только тихонько покачала головой: говорить я больше не могла. И так уж голос всё обрывался, и глаза (сквозь слезы) точно искали чего-то – за тонкой кружевной сетью берез в светлом небе – или жадно запечатлевали в памяти цвет мокрых облетевших листьев, узором вкрапленных в яркую холодноватую зелень травы…
– Не качайте так головой! Не надо. Разве можно приходить в такое отчаяние?! Слышите? Ведь вам – не пятьдесят лет!.. Да и в пятьдесят лет женщина может быть нужна… Женщина всегда нужна, если у нее особенно голова еще работает…
Мне удалось слегка овладеть и голосом, и выражением лица… Я улыбнулась:
– Знаете, когда мне будет пятьдесят лет, что я сделаю? Наберу вот этаких ребят – и буду с ними жить… учить их… сама… потом – в школы отдам…
– А может быть, вам именно это и нужно…
– Не знаю… Только об этом я мечтаю давно. Мне – немножко… четверых… и – будет… А знаете, Зина сказала мне на это что? «Они, – говорит, – вырастут – и наплевают на тебя». Так ведь мне это всё равно: ведь пока они такими будут, маленькими… они будут моими…
– Знаете, что бы я с вами сделала?
– Что?
– За хорошего человека замуж выдала. Только – чтобы у вас дети были, а то вы с ума сойдете…
– Да… И вот, помните, когда-то вы говорили, что Милица начинает горячо говорить, что она – против брака, что никогда не пойдет замуж. Я подумала об этом… И вот: я бы никогда так не сказала…
– Ну, конечно, не сказали бы…
– И потом – я подумала еще, что не всегда мужчина для женщины – цель. Иногда он – средство. Может быть, это для мужчины оскорбительно, но иногда это все-таки так…
– И вот поэтому я никогда не смеюсь над девушкой, которая ищет жениха. Потому что ведь мы не знаем, из каких побуждений она это делает? Ведь над мужчиной не смеются, когда он делает то же. Каковы бы ни были эти побуждения. Говорят: так нужно…
– Знаете, что бы сказала «начальница» (Ю. В. Попетова), услыхав наши речи?..
– Ну, ведь со мной можно говорить о самых неподобных вещах. Обо мне говорили: «Ну, что она знает? Под матушкиным крылышком росла…» А вот и неправда: что – Милица знает, хоть и не росла «под крылышком»?! И это ничего не значит. Можно и на свободе жить, а ничего не знать. Ведь вот мне некому было объяснять: пойду, достану себе книг, каких надо, – и прочту. Многое я так рано узнала – и не жалею об этом. Хуже я от этого не стала. Только научилась прямее на всё смотреть и лучше понимать, видеть – и не осуждать…
– А ведь люди живут иначе. Посмотрите – Зина ведь об этом не думает так, и все домашние столкновения по ней скользят. Всё равно ей…
– Ну – да. Живет настоящим – и счастлива…
– Положим, не счастлива. Ей многого не хватает…
– Знаю – общества, блистать… Но – не задумывается о будущем… Так ведь это не всем дадено: «Звезда бо от звезды разнствует»403.
Я совсем рассмеялась:
– А у Бальмонта совсем хорошо сказано:
- Я жить не могу настоящим, —
- Я люблю беспокойные сны,
- Под солнечным блеском палящим
- И под влажным мерцаньем луны.
- Я жить не хочу настоящим…404.
– Ну вот – и в стихах это так хорошо выходит!.. Так и живите!..
(Приписка на полях рукописи – от 7 октября:
Да, разве это легко?! Особенно когда знаешь, что нет воли сделать хоть что-нибудь для этого будущего, да и в будущем-то не будет ее – чтобы делать!..)
12 часов дня.
Как странно: нет крепкой воли, и есть упрямство. И оно выражается в таких пустяках: дочитываю Боборыкина405. Начала когда-то давно – не могла одолеть. И сказала себе:
– Таких пустяков дочитать не могу?! Ну так за это прочту все его двенадцать томов – во что бы то ни стало!..
И вот – кончаю последний. И ведь – не нравится мне. А все-таки: сказала – прочитаю, ну и прочитала. А для чего? Просто – из глупого упрямства. Ведь от этого моего чтения пользы никакой. Ни себе и ни людям. Так что же тут? Кого или что я тешу? Добро бы еще – не понимала: стоит или нет прочитывать всё подряд? А то… Просто – верно, наследственное упрямство ищет, в чем проявиться. И – в таких пустяках!.. Как связан человек – во всем! Даже вот – в такой малости. И ведь не только наследственностью, а даже общеэкономической жизнью момента, которая не всегда ему еще и ясна-то, которую он, пожалуй, иногда и не видит совсем! И с ней, и ею он связан – тесно, органически. Всё, что творится вокруг, хотя бы незнаемое, отражается на ходе мыслей, на образовании понятий, на выработке взглядов и создании идеалов. А впрочем, это надо бы проверить…
Хмурое «петербургское» утро.
Утро, когда в душе тихая растерянность. Точно с недоумением прислушиваешься к чему-то… Оно звучит внутри и – как будто – вовне. У него нет лица. Это – еще бесформенность…
Утро. Только без рассвета. Оно так и умрет, не переходя в день. Полное странной тишины – в слабых отголосках звона. Не знаю – почему: часто в такие утра глубоко в слуховой памяти у меня звучит «Май» Чайковского. «Белые ночи»… И не собрать чувств, мыслей. Они только зарождаются. И пропадают, не проясняясь…
Везде кругом – так же смутно. Ни один предмет не проявляет себя. Нигде нет определенных очертаний. Всё опало – до состояния полусна. Растерянно-сосредоточенного полусна наяву…
В такие утра я полуживу-полугрежу. Вспоминаются мутные петербургские дни – со всей полузаглушенной и осложненной полнотой пережитых ощущений…
Так много осталось в Петербурге! Много… Мои страсти и страданья. Влюбленность, и мука, и любовь «не для себя». Всё светлое, полученное от искусства. Музыка и живопись. Драма. Работа мысли. Широкие горизонты. Новые пути. Властные голоса науки. Светлое и темное. Жизнь двух с половиной учебных лет – как бы ложно они ни были прожиты. Всё, что не вернется. Вся слабость. Вся непроясненность… Только смутная возможность прояснения…
Там – жизнь, как это утро, – без рассвета. И она, как это утро, прочно связана в глубине души с замирающими голосами «Белых ночей». Я знаю теперь – «почему»? Вспомнила: мать Дани часто играла – будила их в сером сумраке петербургских холодных дней. Глубокой-глубокой осенью…
Вчера (21 октября) первый снег выпал. Запела вьюга. Вечером ветер гудел в трубе, и глухо хлопала калитка. А в доме невидимкой затаилась внезапная зимняя тишина. Это к ней накануне так растерянно-чутко прислушивалась душа.
День смотрит в комнату холодным белым светом. А утра – такие темные! И так вспоминается детство!..
Я ничего не могу делать. Ни читать. Только сижу. Прислушиваюсь. Смотрю – точно своими прежними детскими глазами. На зиму… Нет – на свои прежние ощущения зимы. Точно сон. Только душевный. Как часто спит моя душа!..
В среду это было – 10-го (октября по «старому стилю»). Резкий звонок. Екнуло тихонько сердце. Ну – что это?.. Недоброе?.. Нет – ничего… Тихо…
– Кто там был?
– Тебе письмо. Я отдала маме…
– Что это?.. Кто?.. – мама не понимает.
– Что?.. Дай скорей!..
Она садится на стул – точно у нее ноги вдруг отпали, тяжело дышит. Каким-то жалким голосом плачет.
«Нина, мамочка у нас умерла…» – читаю я… Почему это руки так плохо держат иголку? Я ведь шью. И они разучились подгибать рубчик… Что-то пришло – ужасно бессмысленное. Что нельзя понять…
Я вижу как она (Екатерина Александровна Юдина) умирает. Подождите!.. Плакать и говорить сейчас нельзя. Господи, какое молчание!..
Но ведь это же в самом деле – бессмысленность!.. Я не умею понять. Так недавно – я в кресле сидела и вспоминала всё прожитое там (в Петрограде). И мечтала. О том, как я приеду туда теперь. Привезу тысячи яиц, муки – полный грузовик, масла… И улыбки. И радость. Ах, какая радость! Я люблю их так – всех! Они меня тоже любят. Каждый – по-своему. Я знаю. Ведь даже Миша (Юдин) в какой-то поздравительной приписочке писал: «…Любящий вас М.».
И я мечтала – мечтала о том, чтобы увидать их всех… Каждого обнять, каждому сказать, что люблю, что скучаю о них…
А вот теперь?.. Они – не «все»… И я ничего не могу написать…
Не могу их «так» представить. Иногда начинаю «понимать». И жаль мне их. Как будут они теперь жить дальше? В такое ужасное время. А впереди – всё темнее… Каждый из них сейчас так одинок, так глубоко, так страшно – одинок. И каждый – одинок по-своему. И каждого по-своему – разно – мне жаль их, жаль до краев…
Написать хочется им одно письмо, одни слова хочется сказать каждому. И – немного слов. Очень, очень мало…
Бумага лежит, и перо готово. Открыта чернильница… «Голубчики, милые мои все…» Но они – не «все»!.. И перо не касается бумаги, не оставляет черного следа… Все дела вдруг становятся неотложными – торопят, обступают со всех сторон:
– Слушай! Я – необходимо!.. А я – еще важнее!.. Ну – нет! Меня надо в первую голову! – молчаливо кричат они и требуют, чтобы всё внимание было им отдано – безраздельно. – Тебе совсем некогда писать письмо. И ты, собственно говоря, не знаешь, что написать в письме. Тебе нужно сейчас написать меня, а то я уйду безвозвратно. Ну, живей-живей! Перо готово. Скорей подбирай неуклюжие рифмы!..
– Там тоже свет и тепло ушли безвозвратно, там – важнее, – возражаю я. И слушаюсь все-таки, чтобы не писать письма. И рука выводит неровные строки:
- Ах, зачем я больная! – Не смейтесь! – Тоскливо…
- Я игрушек и сказок хочу!
- В этот мир, где всё пестро-раскрашено, криво…
- Неподвижно… а движется… Чу!..
И т. д.
А там – надо урок учить английский… Ах, да мало ли еще чего?!. И – письмо до сих пор не написано. Я не могу…
Что-то нелепое и тяжелое налегло… Пришел бы кто-нибудь! Так хорошо бы и спокойно посидеть! Поговорить о чем-нибудь – тепло, серьезно. Только – не об окружающем, не о политических моментах и вопросах…
Пойти, что ли, куда? Я не могу больше без людей!..
Концерт. Но в Церкви?!. Рояль – на месте Жертвенника, рояль – на месте Престола…406 Там, где когда-то высокая красота чудесных слов возвышала душу, где когда-то (так недавно еще!) звучало: «Слава Тебе, показавшему нам Свет! Слава в вышних Богу!..»407 Совершалось Таинство. Хоть на мгновенье становился (человек) детски чистым. Простота и торжественность таились вокруг…
Музыка – тоже служение Богу. И композиции – тоже Таинство. Но пойти – и услышать там, на этом месте у рояля: «Я жду тебя!.. В восторге сладострастья…»?!.408
И – подползает тоска. Обратно отдаются билеты…
Но могу ли я снова остаться одна с этой фразой: «Нина, мамочка у нас умерла…»?!. Сил нет!.. А тут еще – эта глупая трещотка Борис!.. И – нудные мелочи обыденной жизни…
Иду к Лиде (Лазаренко-Гангесовой). Пусть – хоть заражусь «испанкой»!..409 «Испанки» уже нет. Есть – сухой плеврит. У Лиды – какая-то маленькая пожилая дама: гостья, странно напомнившая ростом и лицом (хотя сходства очень мало, особенно – в лице) – мою «старушку-генеральшу», а голосом – Ольгу Ильиничну Шкляеву. Гостья – и далекий взгляд. Странно помолодевшее лицо. Странно, что я говорю об этом: Лида же такая молоденькая! Но – это уж так. Только – объяснить трудно…
Ну – конечно: обо мне «сегодня думали», меня «ждали», меня «видели во сне»… Сегодня – «особенно тяжело»… Ведь – «все кульминационные точки всегда связаны со мной»…
Мы говорим с «Полинькой», с гостьей. Мы «смотрим» какую-то книжонку – с картинками… Нам тяжело. Каждой – от своего… Горя?.. Нет, это что-то хуже…
– Надо на всё смотреть в исторической перспективе: всё – пустяки в сравнении с вечностью…
– Я часто говорю себе так. Только…
– Да: только… Вот и убеждаешь себя, что всё это – буря в стакане воды…
Это были удивительные минуты, когда казалось, что там, в неведомой стороне, за словами – сердце понимает и говорит с другим…
Вчера (28/15 октября) была на телеграфе. Как я далеко ушла уже от жизни этих дежурств, от тех, кто там живет! Там все – уже не только чужие, а даже незнакомые. И место за (пишущей) машинкой – не мое место… Не надо возвращаться туда! Это был необходимый этап – в моей материальной и душевной жизни. Но он пройден… Только – жаль его, Ло… Но может быть, и он почувствует при встрече как-нибудь, что я от него уже далека, что то (время) осталось в прошлом. И потому – прекрасно…
Только что пробежала кое-какие записи о «той» жизни в этой тетради. Какие они наивные! И ведь жила тогда именно такими чувствами и словами такими думала. А теперь – каким ребячеством кажется!..
Как много потерь!.. Но почти с каждой связано какое-нибудь приобретение. Часто – очень ценное. Только вот последняя, петроградская, имеет следствием разрушение…
Алексей Николаевич (Юдин) – на девятый день смерти Екатерины Александровны (Юдиной) – умер в больнице от холеры. Сейчас я узнала… Сейчас… Холодно… Всё дрожит внутри…
Какая бессмыслица!..
Сегодня так много перебывало кого. Первый – Валерий Павлович Оботуров. Это… это… Ну, я не знаю: предположим, что это – жених «Зинки-Зелья». И он два месяца сидел в тюрьме. Худ, как только может быть худ человек. Это – скелет, обтянутый кожей. И в глазах его – ужас. Я раньше никогда не понимала, что ужас может жить в глазах дольше мгновенья.
Он (Оботуров) писал нам два раза, а мы ничего не получали. И столько там (в тюрьме) было таких, кто ничего не получал – кроме казенного полуфунта хлеба!..
Так тяжело… Если бы знать, к кому никто не ходит! Их почти всех выпустили – третьего дня (23 октября?). И Федора Васильевича Маякова, и «Василька» – Василия Яковлевича Васильева410. Муся прибегала тогда же – задыхается, торопится, слова глотает:
– …Я сначала не понимала: вижу – и не узнаю… Я весь шоколад до папы оставила. Вот, знаете?.. Получила – у Миронич всё оставила и говорю: «Это уж – до папы, не буду кушать». И вот – сегодня!.. Уж как я рада!..
Ах, слава Богу! Вот уж у кого – праздник! А то – так грустно что-то!..
- Путь мой – бездорожье по увалам жизни…
- Мука колебаний… Длинный день туманный
- Тягостных метаний… Безрассветный день…
Лида (Лазаренко-Гангесова) была – заходила на минутку. Спросить: можно ли мои плакаты отвезти в Москву – для отпечатания в огромном количестве… А мне – всё равно. Ведь это – Билибина411 рисунки. А я делала всё для Лиды – и ни для кого больше…
Я на днях получила опять открытку – от Сони (Юдиной). И я не умею теперь им писать… Может быть, это – странно. Но кажется, что дико писать о каких-то своих смутных мечтаниях и почти беспричинной тоске (ведь нельзя же считать уважительной причиной беспомощную непроясненность желаний, мку от того, что тянет во все стороны одинаково, и не знаешь: куда идти? «Средь мира дольнего для сердца вольного…» Вот и беда-то в том, что сердце не «вольное» оказывается, а… а в положении Буриданова осла…), в то время как там – реальное горе, осязаемая тоска…
А что же написать можно? Что же нужно написать? Что сказать, чтобы тепло стало – от почтовых листков?..
А во сне я вижу их (Юдиных) почти каждую ночь. На сегодня – тоже видела. У них была. Елешка сидит в плетеном кресле Екатерины Александровны – стриженая детка с грустным голоском.
– Ниночка! – говорит.
И я обнимаю ее круглую головку, прижимаю к груди, и мы плачем – обе… Сонюша – тут же, рядом. А Миша лежит на кровати. Его глаза смотрят печально.
– Голубчик, хотите – я вас тоже поглажу?
– Да, надо, – говорит…
И о чем-то я хлопочу… Выхожу – большая равнина, белое снежное поле… Хорошо!..
А потом – цветущий сад, и Вера Феодоровна, какой-то седой аристократ-господин, и румяная – в меховой шапочке – девушка…
А проснешься: монотонные дни – без содержания, без ярких бликов… И всё – старая непроясненность… Пожалуй – хуже еще! И всколыхнула всю тоску сильнее Зинаида Семеновна (Дмитриева) – вчера:
– Вы в Петрограде занимались музыкой?
– Нет.
– Так что – напрасно начинали… А почему вы начинали?
– Видите… Мне всегда хотелось этого…
И сейчас же она (Дмитриева) обращается к тете Клавдиньке:
– А теперь метнулась английским заниматься… Вот видите – как люди изменяют музыке?..
Какая мка-тревога охватила!.. А накануне рисовала – рука совершенно отвыкла водить карандашом, и опять – тоска неудовлетворенности… Ничего – не мочь! Ничего – сильно, действенно, особенно – не хотеть!.. Почему ничто одно не зовет меня к себе? Почему тянет всё? И музыка, и литература, и живопись… И нет особенного – хоть маленького – но таланта! Одного – определенного, ясного. А то: и сцена даже обаятельно действовала – с самых ранних лет детства…
Господи, хоть бы что-нибудь – одно! А то – такая бесцветность!.. И – полное бессилие. И – ничем заняться не могу. Ничем…
А Лида (Лазаренко-Гангесова) во сне видела, что я рисовала.
– Да, – говорю. – Вот видишь, как я всё чувствую?.. А ты не чувствуешь, что я тебя жду…
– А тебе Алексей Яковлевич (Горин) кланяется…
– Как, откуда?
– Он приезжал. И опять уехал. Как приедет, я (к) тебе его пошлю…
Вот – придумала! А он – такой забавный, Алексей (Горин)! Перед отъездом я видела его два раза: когда у нас с Лидой был такой мучительный день, и я отказалась от билета в гимназию – на концерт, от Лазаренко мы пошли вместе. И он так меня звал на концерт, удивлялся, что я всё сижу дома, собирался учить ходить под руку… На другой день опять были у них (Лазаренко): пили чай, сухарем меня угощал, смеялись, он читал «Викторию» Гамсуна412 – под «Лунную сонату», под Лидин аккомпанемент… Потом пошел меня провожать – по собственному желанию (впрочем, он часто выражал желание проводить меня от Лиды, а иногда они ходили с Володей) и спрашивал, почему я «давно так часто» у Лиды не бывала?.. Упрашивал английскую книжку – оставить ему «добрую-добрую память», очень долго не выражал желания уйти, хотя уже десять (часов вечера) било, усиленно жал руку… Словом, вел себя совсем как подобает отъезжающему…
Через день-два прихожу к ним (Лазаренко) снова: (Горин) пьет последний чай – и уезжает… А действительно, тогда на концерт – если бы пойти с ним, отказавшись от билета, купленного (на мои деньги, разумеется) Борисом?.. Какая физиономия была бы у Бориса?.. Впрочем, Борис не заинтересован мной и был бы только необычайно удивлен… А кроме того, я не «заковыриста» и об этом не подумала сама, а вспомнила, что по этому поводу тогда же сказала Лида…
Ну – кончить (записывать) пока… Мне очень-очень серо. Мне хочется захватывающих занятий (о, чем бы нибудь!), теплой компании! Посидеть хочется – по-праздничному (в лучшем смысле этого слова), в гостиной – с двумя-тремя добрыми знакомыми, поговорить – о хорошем чем-нибудь…
Красок я хочу и четких контуров! Сказок и лучей! И – тихого веселья…
Всё больше несчастья и узников. Всё больше связанных – чужой волей, чужим желаньем, чужой прихотью…
И какой эгоизм: в субботу (27 октября?) была в гимназии на вечере (танцы – балет – понравились). И несколько мгновений было весело. Смеялись. Ловили взгляды – случайные, но пристальные. Я, например, поймала два.
Короткий и скромный, я бы сказала: он тотчас же опустил, как ни в чем не бывало, глаза – темные, с потушенными от длинных ресниц огоньками. Взгляд Шумского…413
И другой – быстрый, блестящий, проницательный. Взгляд серых, живых, красивых глаз. Тоже – артиста. Фамилии не знаю…
И находишь оправданье себе и своему поведению: «Для будущего надо беречь силы (это относительно безделья) и сохранять как-нибудь хоть минутное веселье, хоть короткие вспышки бодрости»…
А в сущности – это эгоизм. Цепляешься за всякий повод к смеху и веселью – потому, что это в настоящий момент приятно, хочется этого сейчас, а не потому, что соображаешь о «творчестве будущего». Пустые оправданья!..
И рядом – люди, которых лишают семьи, которых принуждают бросить «их» дело, взятое по призванью (вот – истинная ценность работы, и это совсем не так уж часто встречается), чтобы заставить принять участие в пресловутом «общем» деле…
Отец Петр сегодня утром приехал. Многих священников из сел отправили сюда – на «общественные работы». Он – из их числа. И здесь дали на обед (где хочешь) и сборы полтора часа. А потом – в один из карьеров. Копать землю…
А мы пляшем – до глубокой ночи, целую неделю, в то время как семья за семьей остаются без куска хлеба, тогда как узников и лишенных всякой свободы, даже в домашней жизни, людей становится всё больше – с каждым часом…
В субботу (27 октября) днем мы с Катей осматривали убранство классов (ВМЖГ). Там – в простенках между окнами – выставлены прекрасные рисунки: Шуры Петровой, Колотовой, Леночки Амосовой… Рисунки, приготовленные для предполагавшейся выставки школьных работ Казанского (учебного) округа. Прекрасные рисунки!.. Так работать нас еще не учила Надежда Васильевна (Арбузова). После моего окончания (гимназии) она летом была на краткосрочных курсах – и оттуда вывезла эти новые приемы рисования новую манеру исполнения рисунков…
И снова с силой охватило желание рисовать. Сделать такие красивые рисунки-акварели, карандаши… Еще сильнее проснулось желание красок!..
И потом – в воскресенье (28 октября?) – я устраивала себе (на печке – в старой столовой) группу (предметов для натюрморта): деревянный большой гриб и под ним – наши яйца– цыплята (желтый, синий, красный) вокруг зеленой коробочки из-под граммофонных иголок, зеленая пихтовая веточка… Четыре месяца я не брала в руки ни карандаша, ни кисти. И вчера (29 октября) – в первый после такого длинного перерыва раз – развела краски… «Первый блин» и вышел… Ни одной верной тени! Ни одного рельефа! Как будто я никогда ничего не рисовала с натуры – хотя бы и мертвой!..
В воскресенье (28 октября) узнала еще, что скоро, может быть, здесь откроется Студия художественная414. Володя (Деньшин) рассказывал, что из-за желания Гогеля при устройстве «Музея живописи и старины» (на Владимирской улице, открытый в день празднества 7 ноября нового стиля) поместить туда картины лишь тех художников, которые участвуют в работе по его устройству, лишь работников секции (Музея), между всеми художниками произошел раскол. Алеша Деньшин «разбранился» с Гогелем и с компанией, поддержавшей его, хочет (в пику Гогелю) хлопотать об открытии Школы-студии – бесплатной, открытой равно и для художников, и для лиц, только умеющих держать в руках карандаш…
Мне хочется порисовать в такой Школе! Только – мне нужно, чтобы многое мне объясняли, показывали, учили. А предоставленная самой себе – совершенно я ничего не сделаю…
10 часов утра.
На днях увидала объявление: «Драматическая школа – Студия».
А дома – я ведь уж больше месяца сижу! – становится душно, и тесно, и страшно за остатки самостоятельности, за всё то, что я считаю лучшим в себе: стремление к литературе и искусству, жажду – хоть такую слабую, какая она живет во мне – хоть призрака науки, вкус к расширению кругозора и к общению с людьми. Потому страшно, что всё это – такое слабое, неуверенное, робкое. А заглохнет и это – разве я человек буду? Ни человек, ни животное. Пария – в нравственном смысле, существо, нарушившее высший закон духа – закон развития и совершенствования. Я не выполняла его в совершенстве, но и через отступления, через падения – мелкие, незаметные – всё же тянулась тонкая паутинка сознания и (может быть, неумелое, нерешительное) стремление его выполнять…
В четверг (1 ноября) мы говорили с Зоей (Лубягиной) о выборе: музыка, живопись, наука или – я не могла, не должна была при этом, таком важном для меня, разборе скрыть своих стихов и показала ей последние два – литература? Выбор для меня мучителен: я ничего добровольно не могу вычеркнуть из своей жизни, я даже не хочу ни от чего отказаться… Кажется, весь центр тяжести в этом – «не хочу». Мне всего жаль: жаль которое-нибудь бросить. Мне всё дорого, я не хочу бросить! Но искусство ревниво. И…
- Путь мой – беспомщность меж огней манящих,
- вдаль манящих душу с четырех сторон…
Вчера с Зиной (сестрой) она (Зоя) послала мои стихи и письмо. И в нем – снова: «…Спросите себя: без чего вы не можете жить?.. Вы – свободны… Мелкие дрязги пусть не держат вашего ума и сердца!..» А они подходят уже к душе – близко-близко, обступают кругом, и встает уже не выбор искусства: встает вопрос о том, чтобы сохранить живыми те струнки, которые на эти призывы искусства еще могут отзываться – чтобы выбиться из тупика, из мертвой точки. Но немыслимо дома это сделать! Целый день – еда, посуда, глаженье, пыль танцуют свой назойливый танец. И можно только «учить» английский урок или почитать за общим столом какую-нибудь книжку – под разговоры о кожах, о советской власти… Боже!..
Но только уйди в другую комнату и засядь за серьезные книги (особенно – при дяде) – и пойдут непрестанные «сладкие» речи:
– Вот – только над книжками сидят, а делать – так уж нет, не желают… Где же?!.
Тетя Юля ничего не говорит, а только сядь за рисование – всё рвется и мечется, и косых взглядов почувствуешь уколы…
Конечно, и мама тоже недовольна…
Ну – да. Это понятно. И может быть, надо бльшую часть дня наполнить хозяйством, но если бы после этого можно было отвести душу: поговорить о чем-нибудь хорошем, далеком от опротивевшей скуки и безалаберщины окружающего, вчитаться в мистику Метерлинка или уйти в древнее миросозерцание – тогда всё утро я согласна мести, мыть, чистить, стряпать… Но нет – дома ничем нельзя заняться! И уже не о выборе идет дело, а о самой возможности заняться чем-нибудь, что выше интересов желудка…
И сейчас вот у меня нет спокойствия на душе – точно и в самом деле я у кого-то что-то отнимаю. Теперь у меня – больше силы, я могу вставать в семь часов (утра), ложиться – в одиннадцать (вечера). Сейчас я могу и служить, и ходить в Студию. Болит в груди, но это и бодрит. Это и не позволяет больше сидеть на одном месте…
Недавно снова проснулось это чувство – тогда, когда физический сон принял нормальную продолжительность. Тревожит эта боль, подталкивает…
И не выбирать сейчас надо, а выбиваться из тупика. Упустить момент – опять уснуть душой, и пробужденье новое будет несравненно труднее, тяжелее, мучительнее. Да, может быть, и поздно совсем уж тогда будет…
Целый месяц не работалось – для движения вперед. И нужно помнить:
– Если не идешь вперед, то не стоишь на месте, а неминуемо двигаешься назад!..
Я сделала открытие – вчера (18 ноября). Неожиданное совсем. Странное. Я соскучилась по Ло. До слез соскучилась!..
Вот – я знала, что Зоя (Лубягина) обо мне скучает, что у Лиды (Лазаренко-Гангесовой) я давно не была, что обе ждут. И – не хотелось пойти ни к одной. Только – между немногочисленными делами – становилось грустно до слез оттого, что он (Ощепков) не придет, а я – так хочу его видеть и слышать!.. Работа не доходила даже до сознания, только одна мысль прочно держалась в нем: подавить слезы – чтобы никто не видал!.. Это чувство скуки охватило, понятно, потому, что опять болит в груди: в такие минуты – долгие и томительные – я всегда тоскую. Но почему – по нем? И еще – по чем-то неясном, но зовущем…
У меня даже какие-то строки закопошились, обрывки ритма…
- В этом зале, где веет романом Тургенева,
- Я поэзию прошлого чутко ловлю;
- Эти кресла, диван, фортепьяно люблю;
- И мечтою мелодию звуков ловлю —
- Песнь любви, красоты, вдохновения.
- Я мечтаю, послушав певучие сумерки,
- И о нем иногда я тихонько грущу…
- Слышать ласку в словах его снова хочу…
- И о нем эти грезы себе я прощу
- В поэтичные, звучные сумерки.
Даже вчера странно промелькнула фраза-сравнение: «…Как боль – тягучая и сладкая – любовь…» Только это ведь – не любовь. Просто – я скучаю о нем (Ощепкове) и, вернее сказать, по той ласке, что звучала порой в его словах, по красоте его чувства ко мне.
И весна мне вспоминается. То счастье, что она в себе таит, – помимо всяких чувств. Ручьи… золото трепещущих лучей… душистая зелень – молодая, нежная, голубые вечера и алые– алые зори… Господи, как хорошо! Придет ли когда-нибудь весна?.. В ней самой – такая свежая ласка. И такая красота!..
Да, до слез я скучала вчера. И о нем (Ощепкове). И захотелось, чтобы и он меня вспомнил. И вчера, и сегодня… И чтобы знать, что он думал обо мне – немножко с лаской…
«…Важно никогда не забывать, что жизнь каждого человека не “случайный дар”, а участие в общем творчестве, которое будет тем совершеннее, чем лучше выполняется каждая частица этого творчества. Мы живем не только для себя, но и для всего мира, и важно, чтобы мы сознавали это…»415 («Письма Тесофа…». О Л. Н. Толстом).
«…Сейчас наша жизнь темна и грешна… Но безнадежна она была бы только в том случае, если бы мы не страдали от этой темноты. Но мы от нее страдаем…» («Письма Теософа…». Внутренний смысл разделения людей на сословия…).
«…Как часто приходится слышать со всех сторон жалобы на тяжесть жизни, на море несправедливости, на сгущающуюся тьму… В ответ на все эти жалобы хотелось бы посоветовать всем недовольным проверить этим точнейшим из всех показателей состояние своей собственной совести…» («Письма Теософа…». Об аскетизме…).
Недовольна. Нехорошо чувствую себя. Неловко…
Так, казалось, твердо на этих днях решила: для будущего – и близкого, и более отдаленного – надо при каждом удобном случае делать внутренние усилия. Хоть и поздно – развивать волю…
И сегодня снова не решилась перебороть застенчивости – если это так называется – и попросить Зинаиду Семеновну (Дмитриеву) заниматься со мной. Вышла в коридор. Говорила с ней. Но об этом – ни звука…
Я не знаю даже причин этой нерешительности. У меня даже мысли в ту минуту не было, что опять придется выслушать разные обидные вещи. Это было гораздо раньше. Но тут?! Не хочется разбирать – почему?..
И так скучно стало от этого! То есть – вот оттого, что не сделала решительного шага! Противно ждать «будущего раза»!..
За эти дни – еще мысли. Несколько. Например: во имя чего отгораживаюсь я так старательно от жизни и людей? Если бы не было этого, может быть, невозможны были бы и эти строки:
- И дни есть: все – Добро, и Красота,
- и Истина в сияньи непорочном —
- бессмысленными кажутся. Пуста
- немая жизнь в спокойствии непрочном.
- И мир проблем, решающихся в век
- гипотез смелых хороводом дружным,
- искусства мир, где грезит Человек, —
- стает внезапно ложным и ненужным.
- Безумно вдруг охватывает мысль: узнать,
- где бьется мощным боем сердце жизни?
- Не разумом – всей сущностью понять,
- что – кровь его в круговороте жизни?
- И так и жить: ведь кровь его – во мне!
- Порвать душой с условностью и ложью…
- ..............................
- Вокруг ответа нет… И пусто в буднем сне…
- И нет пути туда… – Глухое бездорожье…
Я думала, что это уже прошло – и не вернется. По крайней мере, не вернется так быстро. Но оно снова пришло…
Моя боль – непроясненность, мой призрак – бессилье, моя мка – невозможность реализации смутного. И всё это – так гнетет и давит!.. До тоски и слез!
Исчезает последнее, что делало эту жизнь достаточно сносной, чтобы тянуть тоскливую лямку. Ни звуки, ни краски не говорят уже ничего, и слова теряют смысл и значенье. Точно все – далеки-далеки. Те, с кем живешь и кого обычно любишь. Не умеешь даже найти слов – самых простых – для них. И это – тоже тяжело и мучительно…
Хочется ничего не видеть, не знать! И – ляжешь лицом к стене… Но от себя не уйдешь. Болит тоска в груди, и капают на подушку прячущиеся слезы…
Сегодня опять, кажется, будет это самое. Я всего меньше ожидала этого теперь…
За месяц было несколько теплых минут. Одна из них – 24-го (ноября). Был Гриша (Куклин) – у Кати на именинах. Ожило многое – из старого, только – озаренное еще Зоиными (Лубягиной) рассказами и магическим светом невозвратимого.
Зоя говорила, что он (Гриша) очень-очень переменился к худшему. Может быть. Даже – наверное. Но мне – всё равно это. Безразлично. Потому что то светлое, что в нем было, так и осталось светлым. Это – его художественное чувство. Чутье в области искусства. Оно – живо. Оно сказалось сейчас же. И с наслаждением я слушала о «Ночном поезде»416 и «Вечернем звоне» Столицы…
А потом – как-то раз, в субботу (8 декабря) – я пошла к Предтече417. И к Лиде (Лазаренко-Гангесовой) – после (было у меня намерение)… И я увидела ее (Лиду) днем, в Церкви – измученную, выбитую из равновесия. Встала позади нее – молча. И она на мгновенье прижалась ко мне…
У ворот я хотела проститься… Часто я поступаю против себя. Но хотелось мне ясно увидать, услышать, что я нужна. И я услышала. Почувствовала…
Меня крепко повернули к калитке. «Посмотреть двор». А он действительно был сказочный: деревья – в кружевах куржевины418, хрупкие, ласковые березки…
– Прощай!..
– Нет… Пойдем!.. Неужели ты не понимаешь, что мне тебя нужно?! Я так измучилась! Сегодня выбита из равновесия совсем… Не понимаешь?!.
У меня всё сердце истерзано жалостью и мкой, и такой любовью затоплено!.. Только – мне стыдно сказать об этом. Не хочу, чтобы видел это кто-нибудь… И только – молча прижимаю к себе ее голову…
И кажется мне, что минутами нужна я Лиде моей неизмеримо больше, чем раньше, что бывают минуты, когда женщине нужна именно женщина, а не мужчина – хотя бы и любимый и любящий муж…
И всё же – я ничего не умею сказать. Только – чувствовать могу, а показать этого не умею, и голос звучит фальшивой и ложно-насмешливо-спокойной нотой…
Должно быть, правда, что «скрываясь от других, мы, наконец, теряем себя…».
Да, я запуталась в себе – и ничего кругом не понимаю. И тяжело… Только суматоха сегодняшней переноски (вещей в доме) на время заглушила всю гадость и мерзость запустения в душе.
Васильев с детьми переехал в ту комнату. Но это – неважно совсем. И я не знаю, что важно?..
Ну – вот. Как-то была у Лиды (Лазаренко-Гангесовой) – на новоселье. Потом рисовала ей повторение плаката. После ходила – с ней и Александром Николаевичем (Гангесовым) – на концерт.
Услыхала от него (Гангесова) невероятные вещи… Начало было положено еще в тот день, как я была у Лиды «дома». Она играла Шопена. Допытывалась, которая (пьеса) лучше – из трех. «Последняя», – сказала я. И не прибавила, что я понимаю всю мку монотонного напева первой (пьесы), что чувствую, что она говорит о своей тоске и любви – во второй, и что эта вторая – ее любимая в эту минуту…
Потом, закрыв лицо и молча просидев несколько мгновений, она сказала:
– Хотите знать, что о вас говорят?
– Нет.
– Говорят: «У Нины – душа поэтическая…» Это было пять раз в вечер сказано. Да…
И на другое утро повторилось.
– Кто же?
– Угадай!..
– Не умею…
Она обнимает меня крепко и прислоняется белокурой в локонах головой к моей – гладкой, темно-рыжеватой. Я слышу, как бьется ее сердце – над самым моим ухом, – и тихонько говорю:
– Уж – кто-то глупый. Алешке (Деньшину) в голову такая «мудрость» пришла?
– Он даже не пишет. Ошибаетесь!..
И она улыбается, а в голубо-серых глазах – загадка… Только потом – в ее комнате, когда мне снова на ухо несколько раз было сказано это же, в то время как мою шею обвивали бледные худые ручки, я поняла, кто сказал это. И – обозвала дураком…
Он (Александр Николаевич) пришел потом. И на прощаньи его рукопожатье было новым – сочувственным…
После, когда Лида звала меня на концерт, она подтвердила мою догадку.
– Хорошо! – говорю. – Александр Николаевич (Гангесов) не пойдет?
– Нинка, как тебе не стыдно?! Ведь он же говорит, что… – Она на секундочку запнулась, но сейчас же докончила: – Что у тебя – «душа поэтическая», так чего же тебе еще нужно?!.
А перед концертом он (Гангесов) сам сказал мне вот что:
– Да, знаете, когда я с вами начал мириться? Когда вашу картинку с иконами увидел и «Речку». Да. Вот. Показал их Володе: «Вот как надо рисовать!» А он: «Краски, – говорит, – грязные…» – «Ну и – дурак», – говорю. Он – у нас сейчас…
– Зачем вы его так? Он – прав…