Гортензия в маленьком черном платье Панколь Катрин
Гортензия подумала о своей бабушке Анриетте: та гораздо моложе Елены, но в душе совершеннейшая старуха.
Одна любила, была любима и потому осталась подвижной, живой, любопытной, благородной. Другая, скупая на чувства и эмоции, на любые проявления человечности, стала сухой, желчной старухой. Зоэ время от времени сообщала новости о ней в своих письмах. Скупердяйка зажила по-новому: поскольку Марсель Гробз перестал платить за ее квартиру, она перебралась в комнату консьержки и установила на подведомственной территории жесточайший террор. Она как бы по рассеянности вскрывала чужие письма, выведывала чужие непристойные секреты, обнаруживала неожиданные неприятные счета и шантажировала несчастных. Подлавливала парнишку в подворотне за покупкой порции кайфа и угрожала рассказать родителям. И парнишка становился ее рабом. Он выносил мусор, пылесосил ковры, мыл лестницу, объясняя родителям, что ему приятно быть полезным милой пожилой даме. Те, конечно, радовались, хвалили его и отмечали положительное влияние Анриетты.
Таким образом, с помощью хитрости и обмана Анриетта стала сильной и могущественной преступницей, но душа ее оставалась мелкой и ничтожной. Елена оказалась в ссылке по какой-то таинственной, но, несомненно, более интересной и волнующей причине. Гортензии очень хотелось бы знать, по какой. Но напрасно она рылась в картонных коробках, ни одного намека так и не обнаружила.
Мими вернулась, села рядом, в руках у нее был бумажный пакетик, чашка чая и печенье с предсказанием, она положила его на стол и сказала: «Разломи и узнаешь свое будущее».
Гортензия поморщилась:
– Совершенно не интересуюсь.
– Страшно?
– Страх? Знать не знаю. А как пишется?
– Ну тогда прочти предсказание. Это ведь волшебное печенье…
Гортензия кулаком раздавила печенье, достала бумажную ленту, прочла: «Все великие события и великие идеи начинаются с забавного пустяка. Альбер Камю».
– Это кто, Альбер Кому?
– Французский писатель.
– А где он играет?
– Писатель, Мими!
Мими попросила Гортензию перечитать фразу.
– И что это, по-твоему, значит?
– Представления не имею, – сказала Гортензия.
– А только я думаю, в корень глядит этот ваш Альбер Кому. Ты расскажешь мне потом, расскажешь, а?
Мими оказалась права, поверив Альберу Кому.
Новое приключение Гортензии началось настолько забавным образом, что потом, уже гораздо позднее, она предпочитала не рассказывать эту историю. Потому что добиться успеха – это еще не все, нужно еще и выковать свою легенду, придумать себе жизнь, залезть на луну для того, чтобы поразить тех, кто остался внизу. Они и рады бы туда тоже взобраться, да лесенки не нашли.
Именно эти люди всегда предпочитают легенды истине.
Гортензия сунула ключ в замочную скважину. Елена дала ей дубликат, чтобы она могла приходить и уходить, когда ей заблагорассудится. Обычно она звонила, чтобы предупредить о своем приходе и не шокировать Генри, дворецкого-англичанина. Но в эту среду Генри был в отъезде. Он играл в боулз на газоне Центрального парка. Это вид спорта, который практикуют жители Альбиона и стран Британского содружества. В любую погоду игроки расхаживают в снежно-белых костюмах, раскланиваются после каждого выигранного очка, бормочут проклятия, не повышая голоса, и ровно в пять часов расходятся, чтобы попить чаю.
В квартире было тихо, лишь в уголочке радио журчало что-то из итальянской оперы. Видимо, массажист Грансир сосредоточенно мял Елену в ее комнате.
Это был высокий, сильный, молчаливый человек, который двигался неслышно, с кошачьей грацией. Он родился на Гаити, в Порт-о-Пренсе, ему было пятьдесят пять лет, он разговаривал на старорежимном изысканном французском: «Соблаговолите перевернуться на живот…», «не хотел доставить неудовольствия», «поспешишь – людей насмешишь». Руки у него были такие огромные, что Гортензия удивлялась, как ему удается при массаже не переломать хрупкие косточки Елены.
Он приходил каждую среду. На следующий день Елена весь день возлежала на подушках, разнежившаяся, даже слегка разрумянившаяся, как счастливая молодая девушка. Она вдыхала аромат тубероз, покачивала головой и говорила слабым, измученным голосом, словно накануне пробежала марафонскую дистанцию.
Грансир появлялся в шесть часов вечера, всегда в одной и той же матроске от Жан-Поля Готье, которую ему подарила Елена. Он пах амброй, перцем и кофе. Взгляд доброго доктора Айболита сулил надежду на цветущее здоровье.
Гортензия как-то подсмотрела в щелку, как он работает. Грансир кружил вокруг стола, подобно гигантской пчеле, выписывающей восьмерки перед ульем. Он потирал руки, хрустел суставами пальцев, потом делал глубокий вдох, прежде чем начать. Ей хотелось бы посмотреть дальше, но ее прогнал дворецкий Генри.
– Мадемуазель, неприлично так шпионить за людьми.
Она ретировалась, ей было ужасно неприятно, что ее застали за таким откровенным проявлением любопытства.
Но сегодня дверь опять была полуоткрыта, и теперь Генри ее точно не прогонит.
Гортензия держала в руках мешочек, где были травки и немного сурьмы. Она кинула взгляд в комнату, стараясь дышать потише.
Елена лежала, растянувшись на белой простыне, слегка прикрытая розовым мохеровым пледом. Грансир массировал ей руки, плечи, закрытые глаза, поднятый подбородок. Он напевал странную мелодию – то ли молитву, то ли заклинание – песнь своего народа, созывающую добрых духов, чтобы они снизошли на тело, лежащее под его руками. Он прервался, выпрямился. Его торс был обнажен, по груди скатывались капельки пота. Казалось, его смуглая гладкая кожа сияет теплым светом. Елена, лежа на животе, слегка постанывала, и Грансир вторил ей, словно укачивая ребенка.
«Странное зрелище, – заметила про себя Гортензия, смущенная таким обилием выставленной напоказ плоти. – Постареть… Вот напасть!» А потом она спросила себя, как эта обнаженная женщина, вполне себе в теле, в одетом виде напоминает тонкий колеблющийся стебель цветка? Втягивает в себя весь свой жир и живет на вдохе? Или носит специальный корсет, который Генри каждое утро зашнуровывает, затягивая шнурки до потери пульса.
Гортензия размышляла об этом, поглядывая при этом в щелочку, и тут вдруг застыла, выпучив глаза и совершенно оторопев, едва удержав удивленный вскрик. А увидела она, как Елена игриво схватила Грансира за ляжку, и он тихонько ухнул от удовольствия.
– Дайте мне доделать дело, ненасытная моя.
Но руки Елены стали только смелее, ее ловкие кисти обхватили ягодицы массажиста, и он опять застонал.
– Какая вы нетерпеливая! Надо подождать. Сперва работа, а удовольствие потом.
– Ну Грансир, – умоляюще простонала Елена, потянувшись к нему жадными губами, – моя плоть жаждет тебя.
Гортензия отшатнулась, обессиленно прислонилась к дверному косяку. Грансир и Елена сношаются! Трах-тарарах! Любовное объятие вдруг показалось ей жуткой гадостью. Она зажала нос пальцами, к горлу подкатила тошнота. Нужно бы назначить определенный возраст, начиная с которого блуд будет запрещен, сексуальные отношения – это дело молодых людей с упругой, гладкой, душистой кожей. Сколько они уже так сношаются? Дает ли она ему за это деньги? И что он чувствует по отношению к ней? Не похоже, чтобы он испытывал отвращение, и даже, она это успела заметить, их объединяет искренняя дружба. Нет, их общение выглядит живым, радостным и свободным.
Она некоторое время стояла так, прислонясь к стене, и задавалась вопросом: сможет ли она теперь смотреть Елене в глаза? Говорить с ней так, словно она никогда не присутствовала при этом акте совершеннейшей безвкусицы. Старая женщина должна быть целомудренной. Она должна забыть про веления тела. Носить бабулькины платья и делать это с удовольствием.
Из комнаты раздался крик. Удивленный крик счастливой женщины. Вопль наслаждения, которому вторил массажист, тихо, нежно приговаривая: «Да, да, будь счастлива, красавица моя, расправь крылышки, лети, птичка моя!»
Гортензия бегом помчалась в ванную, зажав рот рукой. Перед глазами у нее стояла эта сцена. Теплый свет ламп, играющий на тяжелых занавесках, скользящий по массажному столику, рисующий тени на обнаженном теле Елены, бесформенном, как кусок глины…
Она тряхнула головой, отгоняя видение.
Открыла шкаф с лекарствами. Положила пакетик с травами и поставила флакончик с тенями на полочку среди кремов, кисточек, румян и накладных ресниц. Заметила карандаш для глаз исключительно приятного, нежного и теплого коричневого цвета, потянулась за ним…
Задела рукой флакон, который упал на пол, оставив черный след сияющей пыли.
– Зараза! – закричала Гортензия, которая не употребляла более грубых слов. – Вот зараза! Тьфу, ужас!
Она поискала глазами пакет с бумажными салфетками, нашла, принялась вытирать пол. Из флакончика высыпалось не так уж и много, большая часть осталась. Елена ничего не заметит.
Она терла, смывала, вытирала.
Отступив на шаг, проверила, все ли чисто.
Плитка, раковина, стеклянная этажерка.
Выдохнула, прошипела сквозь зубы: если она не принимала бы любовника – это в ее-то возрасте! – она бы передала ей все из рук в руки. И не пришлось бы лазить по ванной комнате.
На всякий случай, ворча про себя, вытерла пол еще раз. Скомкала грязные салфетки, сунула в карман. Открыла кран, помыла руки. На ощупь потянулась за полотенцем, но вдруг пальцы ее ощутили какую-то необычную, чуть шероховатую поверхность.
Это был корсет Елены.
Гортензия уже хотела положить его на место, как вдруг взгляд ее загорелся. Она начала ощупывать ткань, мять в руках, оглядела покрой, способ, каким материя была сшита, сосборена, подшита, какой стежок, какая подкладка…
«Я никогда не видела такого удивительного произведения швейного искусства», – подумала она, разглядывая вещь на свету.
Какая кропотливая работа мастера! Как искусно лежат нитки! Они ловко ложатся в петельки, создавая тонкую компактную ленту, которая обладает эластичными свойствами. Вот как наша пышная девяностолетняя матрона умудряется сохранять безупречную линию. Утягивание плюс оптическая иллюзия. Ткань сдерживает плоть, и благодаря безупречному покрою происходит обман зрения. Эта ткань не рвется, не обвисает, не вытирается.
Гортензия стала искать этикетку, чтобы прочесть состав, но нашла только выцветший белый квадратик ткани, надпись с которого давно стерлась от многолетних стирок.
– Жаль, – разочарованно протянула она.
Она сунула руки в корсет, растянула его, отпустила, и ткань немедленно вернулась на место. Потянула еще сильнее, отпустила – вещь тут же обрела прежнюю форму. Ткань не встопорщилась, не пошла складками, не сморщилась.
Гортензия наступила на край корсета ногой, потянула изо всех сил, отпустила – ни одна ниточка не порвалась.
«Ты наконец нашла то, что искала, дорогая моя девочка…
Это будет посильнее Готье и Алайи, чародеи линии отдыхают… Еленин корсет гигантскими шагами приведет тебя к славе.
Ты еще не знаешь тайную формулу дивного изделия, но держишь в руках результат, и это уже победа.
Стебель, который выдерживает и цветок, и плод. Корсет, который уравнивает стройную березку и полную матрону.
Вот основа твоей будущей коллекции.
Шанель изобрела водолазку и маленькое черное платье. Мадлен Вионне – косой крой; мадам Гре – плиссировку; Сен Лоран – женский смокинг, а я буду продвигать волшебную ткань, утягивающий бандаж, незаметный и изящный, который придаст грациозности кому угодно и станет образцом стиля.
Это будет революция. Я заработаю бешеные деньги. И стану королевой мира».
Она пощупала корсет, понюхала. Он пах мыльной стружкой. Елена, должно быть, стирает его руками. Бережет его. Это секрет ее красоты. Нужно выпытать у нее тайну изготовления. Из чего он сделан? Древесная масса? Вискоза? Целлюлоза? Или это синтетика?
Надо найти формулу материала – формулу успеха.
То, что было создано много лет назад виртуозным, дотошным ремесленником, может быть воссоздано в наши дни. Надо только найти талантливого и умелого мастера.
Она хотела выскочить из ванной с криком: «Елена! Елена! Эврика!» Но тут вспомнила о Грансире.
Интересно, они уже закончили совокупляться?
Она посмотрела на наручные часы. Уже поздно! Надо уходить. А то вдруг придет Генри и застукает ее тут?
Она подошла к спальне, легонько толкнула дверь.
Стол прибран, плед из розового мохера сложен и лежит на краю. Радио играет ноктюрн Шопена. Курится палочка благовоний, комнату заволакивает запах тубероз. Двое спят в широкой кровати. Елена, прильнув к обнаженному смуглому торсу Грансира, кажется убаюканной счастьем и покоем. Грансир обнимает ее за плечи, на губах его играет улыбка удовлетворенного и полезного самца.
Она завтра поговорит с Еленой.
Надо найти Гэри. Он первый должен узнать об этом.
Солнце садилось, последними лучами золотя крыши нью-йоркских домов, на Бродвее зажигались рекламы, желтые такси сигналили по дороге в театр и кино, это был час зрелищ, ресторанов, женщин на высоких каблуках, которые спешили, чтобы показать себя во всей красе. Гэри наверняка скоро вернется.
Сегодня вечером будет мир. Они подпишут договор о нежной, ласковой капитуляции. И будут любить друг друга, не кусаясь и не ругаясь.
«Эврика, о Гэри! Я нашла!»
Гортензия открыла упаковку равиолей, высыпала их в кастрюлю, поставила на маленький огонь, добавила немного тимьяна, лаврового листа, тамаринд. Гэри любит равиоли. Она посыпет их тертым сыром, когда услышит звук ключа в замочной скважине, и все будет тип-топ.
Надо еще открыть бутылочку хорошего вина, одну из тех, которые они хранят в баре на случай больших торжеств. Последний раз они пили «Шато Пап-Клеман», когда праздновали разрыв контракта с Фрэнком. И начало ее новой жизни.
Они тогда заснули, положив пробку на подушку, – это был залог того, что они никогда не предпочтут покой и безопасность страстному желанию жить и творить. «Принеси мне счастье, Пап-Клеман”, сделай так, чтобы всегда-всегда мне хотелось и моглось работать, чтобы аж слюнки текли, я не предам мою клятву», – прошептала Гортензия перед тем, как уснуть.
На город спустилась ночь, большие часы «Крейт энд Баррел» над раковиной показывали девять. Гэри будет уже скоро. Гортензия открыла бутылку «Шато Фран-Пипо» 2007 года. Зажгла две высокие белые свечи. Нашла компакт-диск Ричарда Гуда: он должен был скоро выступать в Карнеги-холле. Она видела афишу в коридоре метро – «РИЧАРД ГУД. КОНЦЕРТ В НЬЮ-ЙОРКЕ». Сейчас 21 апреля. Она сделает Гэри сюрприз, как-нибудь постарается достать два билета. Всю дорогу провисит на его руке, а во время концерта будет сидеть тихо, как мышка, даже если ей придет в голову мысль, которую она должна будет записать в свой блокнот. Она не пошевелится, не заелозит в поисках ручки, лежащей в глубине рюкзака. Она будет сидеть достойная, внимательная, сосредоточенная.
Теперь, когда у нее есть своя идея…
В этом вечере есть какая-то торжествующая легкость, в воздухе словно веет ликующий мотив, эдакое парам-пам-пам, вступление к итальянской опере. Жизнь теперь представляется Гортензии в розовом свете.
От чего зависит судьба? От маленького флакончика с тенями, который упал на плиточный пол. Альбер Кому был прав.
Она вздохнула, переполненная счастьем. Радостно засмеялась. Ей захотелось заорать. Она не будет теперь ругаться, кидаться словарями и кочанчиками брокколи.
Она нашла основу, на которой создаст свою первую коллекцию.
Совсем простую штуку, которой ей не хватало, которая все время вертелась где-то рядом, но не давалась, не давалась…
«А могу я уже начать рисовать?
Совсем немножечко. Так уже охота…»
Она вспомнила про занятия в колледже Святого Мартина в Лондоне. Советы преподавателей: «Не заставляйте других носить то, что не стали бы носить сами. Не бойтесь быть собой. Если вы хотите научиться профессии, используйте все возможные способы, не бойтесь рисковать».
Она рискует, поставив на простоту. На тщательно разработанную линию выкройки. Она не будет делать моду напоказ, она сделает коллекцию для обычных женщин, которые спешат на работу, догоняют уезжающий автобус, ходят в бакалею, со всех ног летят, чтобы успеть на ужин, и хотят при этом без лишних забот оставаться самыми красивыми.
Она прикрыла глаза, попробовала на вкус свою первую победу. Поглядела на свой рабочий стол. Потянулась рукой за карандашом…
Нет, нет!
«Я должна быть готова налить вино в два больших бокала, посыпать равиоли сыром, обвить руками его шею и крепко поцеловать. Если я начну сейчас рисовать, я забуду и про вино, и про сыр, и про поцелуи.
Гортензия Кортес представляет…” Это будет моя первая коллекция. Что там говорила Шанель? Гений – это умение предвидеть”. Габриэль отказалась от пуговиц, от всяких финтифлюшек и побрякушек, от больших шляп, от тяжелых, длинных волос, чтобы женщина двигалась, легко взбегала по лестницам, сгибалась и разгибалась, действовала, протестовала, возмущалась. А я хочу изобрести одежду, которая не только изящно сидит и украшает владелицу, но еще и не рвется, устойчива к носке, к стиркам. Одежду, которую можно носить долго, и она при этом остается безупречной. Нужно руководствоваться какой-то благородной идеей, чтобы открыть свой дом моды. Я не собираюсь освобождать женщину, я хочу всего лишь пощадить ее кошелек. Буду выпускать прочные изделия высокого качества».
Она отбросила карандаш, чудом опять оказавшийся у нее в руке, словно он жег ей пальцы. Покосилась на бутылку «Шато Фран-Пипо».
Только один маленький бокальчик, чтобы скрасить ожидание.
Прежде всего необходимо найти мастера, который воссоздал бы эту удивительную ткань.
Елена мне поможет. Может, у нее остался адрес фирмы-производителя?
Она налила еще вина, погладила поверхность стола. Сколько образов пролетает сейчас за ее полуприкрытыми веками!
«Который час?
Ох, уже десять! Где он? Может быть, с ним что случилось? Нет, вряд ли. Я бы почувствовала. Перехватило бы дыхание, появилась тревога.
Это понятно, но все же…
Сегодня утром мы расстались, не обменявшись ни словом».
Она услышала за окном сирену «Скорой помощи». «Несчастный случай? Нет, это невозможно. Болтается где-нибудь с Марком. Они, не зная усталости, играют какой-нибудь пассаж, Аллегро виваче из Сонаты для фортепиано ля минор Шуберта. Спорят, как лучше взять какой-нибудь аккорд.
Надо бы ему поскорей вернуться.
С ним ничего такого не может произойти».
…просто потому, что я нашла свою великую идею, – сказала она, подливая себе еще вина.
«К черту карандаши. Буду ждать его, по-настоящему ждать. Причешу волосы, слегка накрашу губы, глаза, положу капельку румян. Буду похожа на девушку, которая с трепетом прислушивается к шагам любимого мужчины».
Она включила телевизор и начала смотреть старый черно-белый фильм про какую-то девушку, которая, плача, ждала мужа на скамейке у вокзала. Гортензия переключила на другой канал. Опять плачущая женщина, ее бросил любовник. Она выключила телевизор, отбросила пульт.
Включила компьютер, зашла в свою почту. Прочитала новые письма, разложила по папкам, удалила спам.
Нашла письмо от Зоэ трехмесячной давности. Положила его в папку «Зоэ». Она любила читать сестрицыны письма, они напоминали ей о Франции, о детстве, о кастрюлях, которые кипят на электрической плите, о запотевших окнах кухни, о льдинках в бокале с виски в руке отца, о горячем батоне и круассанах в воскресенье утром. Зоэ в этом году сдает экзамены на бакалавра. Она хочет быть учительницей французского. С четырнадцати лет она живет с парнем. «Вот тоже придумала», – вздохнула Гортензия, наливая себе еще вина.
15 января.
Привет, Соскучилась-по-тебе!
Иногда Зоэ пишет: «Привет, Я-люблю-тебя», или-«Привет, Я-сегодня-не-в-духе», или «Привет, Как-тебе-мой-топик?» Она пишет настоящие письма, не записки. Работает над текстом. Она помешана на Дидро и мадам де Севинье. «Смешная девчонка! Не понимаю ее. Иногда она нервирует меня, но я все равно ее люблю. Мне хочется оградить ее от всех бед и одновременно отшлепать. Приласкать и встряхнуть как следует. Мы такие разные. И все-таки мы сестры».
Все у нас здесь хорошо, нужно лишь огромное пустое пространство, чтобы выкрикнуть мое счастье, выплеснуть его наружу.
Так что пишу тебе.
Я надеюсь, что у тебя все хорошо, у Гэри тоже, что вообще все хорошо, потому что я сейчас отупела настолько, что все мне кажется прекрасным.
«Да-да, вспоминаю, порция розового сиропа».
Мы с Гаэтаном так счастливы! Мама редко бывает дома, она мотается по всяким конференциям в разных уголках Франции или же мчится в Лондон, так что мы практически одни в квартире. Я думаю, в конце концов все нормально уладилось в моей жизни с Гаэтаном.
Я расскажу? Ну дай я расскажу! Все одно и то же, та же жизнь на двоих, но каждый раз всё по-новому.
Утром меня будит Гаэтан. Теплый запах поджаренного хлеба выманивает меня из сновидений. Гаэтан ложится рядом и говорит: «Чай готов, но нужно подождать, чтобы он чуть-чуть остыл», потом обнимает меня, гладит по спине, по волосам, и мне хочется, чтобы опять был вечер, чтобы мы опять спали как ложечки, прижавшись друг к другу.
В этом году он решил вернуться в свой прежний лицей, так что днем мы никогда не видимся.
Он убегает рано утром, в зубах у него бутерброд, рюкзак не застегнут, шарф свисает спереди и сзади, я просто умираю со смеха.
Он нашел работенку на вторую половину дня, когда он не в лицее, и еще на всю субботу. Занимается поставками для одного сапожника на улице Пасси. Это не просто сапожник, это шикарный сапожник, он способен починить что угодно. У него волшебные пальцы, ботинки возвращаются владельцам как новые. Ему нужен был курьер, вот он и нанял Гаэтана. Он не платит ему, но зато оставляет ему все чаевые, а уж Гаэтан, с его умом, умудряется собрать по максимуму! Мы почти богаты! Да, да, уверяю тебя! Он говорит, что это масло к куску хлеба, что он не хочет зависеть от мамы: он ей уже обязан тем, что она его поселила у себя. Он наполняет холодильник продуктами. Дарит маме цветы. Водит меня в кино. Подбрасывает денег своей матери. Потому что с его матерью просто беда какая-то! Она нашла студию на бульваре Бельвиль и едва сводит концы с концами. Он часто к ней заходит, пытается ее поддержать, не дать утонуть в своих проблемах.
Он очень гордится, что загребает столько капусты! Чувствует себя ответственным, полезным. У него даже глаза другие стали после того, как он пошел работать.
«Вот тоска-то! Ох уж мне эти девчонки, которые могут быть счастливы только рядом с кем-то! Какое скудное, куцее счастьице! Я бы сбрендила от такой жизни: целыми днями высматривать в глазах Гэри свою судьбу. Какой-то ремейк фильма Сисси”, только без кринолинов. Знаем-знаем, как это кончается. Анорексией и сумасшедшим галопом на лошади. Нет, спасибо».
Когда вечером я прихожу и замечаю свет в своей комнате, я понимаю, что он там, делает домашние задания или курит сигаретку, и внутри у меня становится тепло. Только не надо говорить маме, но он курит в квартире. Широко распахивает окна, а когда мама дома, просто воздерживается.
Вечером он рассказывает мне о своем дне. Меня интересуют малейшие детали. Я слушаю про его уроки математики, про учителя, который косит, про то, что он ел в столовой, про аварию на линии метро! И не скучно! Наоборот, я увлекаюсь, словно смотрю новости, но новости всегда веселые (и диктор такой симпатичный, а главное, я могу коснуться его рукой).
А потом он расспрашивает меня, как прошел школьный день, какой сэндвич я выбрала в кафе. И я рада. Даже если работы по горло. Я схожу с ума, а еще все говорят, что я умная!
Вчера у нас был урок по мадам де Севинье. Пришел новый учитель, который заменяет мадам Пуарье, ушедшую в декретный отпуск, его зовут месье дю Беффруа, и вначале он рта не мог открыть, потому что все ученики сидели и незаметно гудели. Он сделал вид, что не слышит, и хоп – начал рассказывать. И поскольку он оказался ни капельки не занудой, его в конце концов начали слушать, и гул смолк. Так вот, вчера он открыл «Письма» мадам де Севинье и вздохнул: «Когда я открываю Письма”, я словно вдыхаю свежего воздуха. От которого прихожу в хорошее настроение. Этот воздух наполняет меня всякими прекрасными вещами».
Он не вставал со стула, не жестикулировал, не произнес ни одного слова длиннее пяти слогов или которое кончалось бы на «-изм», и он нас очаровал.
Он говорил о детали. Когда мадам де Севинье просит дочь давать ей побольше деталей, чтобы представить ее жизнь. Ей так не хватает дочери. А та ничего не рассказывает! Такая ломака, смешно смотреть. Она меня просто убивает, дочь маркизы.
Ты знаешь, я могла бы жить среди книг, есть их, пить, закутываться в них. Прекрасны книги, и жизнь прекрасна.
Ладно, иногда… она не столь прекрасна. Иногда, я не знаю почему, силы мои иссякают (ты видишь, я выражаюсь совсем как маркиза). Какой-нибудь пустяк может меня просто свести на нет. Надо мне укреплять свою раковину.
Тут как-то вечером Гаэтан сердился на меня. Его губы были белее, чем тонкая кожа на веках, он потребовал, чтобы я перестала все время свистеть, он сказал, что у меня тусклые волосы и слишком красные щеки.
И я вдруг взаправду испугалась.
Я внезапно поняла, почему некоторые девушки говорят: «Нет, я никогда больше не стану ни в кого влюбляться». Я поняла, что с момента, как ты влюбишься, ты пропал, потому что, если это закончится, если вдруг страх перейдет допустимую границу, начнется упадок, путь вниз в страну дивана, консервированной клубники и супергрустной музыки типа Radiohead.
Еще надо, чтобы ты поняла одну вещь: Гаэтан – мало того что мой парень, он еще и мой друг. И когда он злится на меня, я сразу впадаю в панику.
А дальше… Мы пошли гулять по Трокадеро. Посмотрели дворец Шайо, фонтаны и прочее и прочее. Он провел рукой по моим волосам, обнял за плечи, и губы его разгладились, налились. Они больше не были тонкими и белыми, словно из папиросной бумаги.
И на следующее утро, когда прозвонил его будильник – звонок у него как петушиный крик, – он пробормотал сквозь сон: «Да зарежьте вы этого петуха!», я засмеялась, он открыл глаза и сказал: «Ты по утрам мне особенно нравишься».
Жизнь наладилась. Как по волшебству.
Я хотела бы знать, у тебя все так же или по-другому. Хотелось бы, чтобы ты мне рассказала. Целую крепко, ваша репка.
Заинька!
P. S. Ты думаешь, любовь – жестокая штука?
Жестокая ли штука любовь?
Гортензия никогда не задавалась этим вопросом.
Жестоко ли, что Гэри не возвращается? Жестоко ли, что он не звонит, чтобы сказать, где он сейчас?
Она ему доверяет.
А скорее, она себе доверяет. Он мог таскать свою старую темно-синюю куртку по барам, но след его локтя на ее рукаве никогда не сотрется. «А почему я так уверена в себе?» – спросила она, посасывая край карандаша.
Она открыла свой ответ, чтобы посмотреть, что написала Зоэ в тот день…
Любовь такая, какая ты хочешь, чтобы она была. Это большая лестница. Она ведет тебя в ад или в рай. А ты только выбираешь. Я выбрала небо и трон. Я царю. Как принцессы в тех сказках, которые мы читали в детстве. Прежде всего не нужно бояться. Иначе ты упадешь на землю и разобьешься. От тебя останется мокрое место. А я прочно сижу на троне, поскольку я принцесса. Я уверена в себе. Уверена в нем.
Что нужно делать, чтобы оказаться на троне? Нужно сказать себе, что ты единственная, что все остальные тебе и до щиколотки не доходят. Мы все единственные в своем роде. Но только часто об этом забываем.
Ты знаешь, что говорил Оскар Уайльд? (Гэри мне все уши про него прожужжал. Он по любому поводу цитирует его прозу и декламирует стихи.) «To love oneself is the beginning of a lifelong romance»[8]. Это единственная история любви, которая имеет смысл. Она является главным условием всех остальных.
Слушайся Оскара и делай как я.
Люблю читать твои письма. И отвечать тебе люблю. И вообще просто люблю тебя. Не так уж много людей, которых я люблю. Пользуйся!
Она подняла глаза к часам. Половина двенадцатого!
А если он не вернется? А если любовь и правда жестокая штука?
Она никогда еще не плакала из-за парня.
Она, кажется, вообще никогда не плакала.
Какой прок от слез-то?
Лист перед глазами сиял белизной, манил. К руке, словно к магниту, притянулся карандаш. Она коснулась его, попробовала поверхность пальцем, покатала по столу… Схватила. Пососала, слюнки текли начать работу.
И вот так родилось первое платье. Черное, обтягивающее, ниже колена – а наверху прозрачная ткань, драпируясь, прикрывает грудь. От контраста между облегающей гладкой тканью и прозрачным легким шелком Гортензия аж вздрогнула. Ей захотелось захлопать в ладоши. Платье колыхалось перед ней, она лишь двигалась за ним грифелем карандаша.
Гортензия распахнула коробку с цветными карандашами. Добавила немного оранжевого, немного алого, немного желтого, голубого, зеленого. Растерла прямо пальцем. Отступила. Наметила несколько тонов. Вытерла пальцы тряпкой.
Она нарисовала новое платье. Телесного цвета, с двумя вытачками на бедрах, которые дают эффект осиной талии, и тоненькими бретельками на плечах…
Платья появлялись одно за другим. Каждое рвалось вперед, расталкивая остальные, стремилось продефилировать перед публикой, чтобы ему похлопали. «Подождите меня!» – крикнула им Гортензия. Но платья не слушались, плыли в веселом калейдоскопе. Голова у нее кружилась, она сжимала в руке карандаши, смешивала цвета, набрасывала яркие краски, делала контур углем, стирала, смазывала цвета и образы, а минуты тем временем слетали с циферблата.
Они репетировали в маленьком зале на первом этаже Джульярдской школы до полуночи. А потом Гэри сказал: «Я хочу есть, пойдем что-нибудь перекусим?» Калипсо не расслышала. У нее в голове еще теснились ноты. Она стояла, не опуская скрипки, настолько сосредоточенная, что казалась зачарованной. Иногда она вот так забывала скрипку между плечом и подбородком и думала: «А куда я ее дела?» Гэри смеялся, показывал жестом на скрипку, и Калипсо удивленно клала ему руку на плечо: «Ох, извини, меня куда-то унесло…»
Унесло в музыку. Заточило в плен аккорда, который еще продолжал звучать, хотя она уже опустила смычок.
Они встали и пошли в «Буррито Гарри» на Коламбус-авеню. Это штаб-квартира студентов из Джульярдской школы. Они встречаются там после занятий или концертов, пьют «Замороженную Маргариту» и обсуждают до глубокой ночи свои дела. Персоналу приходится выгонять их, чтобы закрыть заведение.
Они сидели в углу и наблюдали за первокурсниками, которые задавались друг перед другом, надувались как индюки, млея от важности и самодовольства, от осознания собственной элитарности. Певцы исполняли вокальные композиции, танцоры прыгали в своих оборванных костюмах, актеры высокомерно обводили глазами зал, пианисты ни с кем не общались и бегали пальцами по незримым клавиатурам.
Они улыбнулись наивности дебютантов. Скоро им надоест вся эта показуха, они станут другими, опытными, измотанными жестокой конкуренцией, царящей в школе. Безупречность, безупречность в каждой ноте, безупречность до полного изнеможения. Многие уходят из школы прямо посреди года. В конце каждого года – никаких ведомостей или оценок, лишь экзамен, где жюри решит твою судьбу. И вот падает нож гильотины. Особенно страшно в конце второго года, когда боишься, что руководитель, который доселе вел тебя, подбадривал, учил массе всяких прекрасных вещей, вызовет тебя и скажет, что это еще не конец света, что много других школ, но ваш совместный путь завершен. Студент, понурив голову, бредет домой, натыкаясь на стены.
И больше здесь не появляется.
К третьему-четвертому курсу жизнь успокаивается, складываются привычки. Те, кто остался, работают как проклятые, компании распались. Усталость в пальцах музыкантов, в ногах танцоров, в голосовых связках певцов. Теперь здесь царит покорность, и затылки склоняются только перед старанием. Кончилось время павлиньих перьев!
– Ты что будешь? – спросил Гэри, просматривая блюда.
– Да я не голодна, – отвечает Калипсо.
– Точно?
– Да, – сказала она, мягко оттолкнув меню.
Ей не хочется есть, она глазами пробует Гэри на вкус, смакует, и это наполняет ее неизведанной радостью. Она охвачена мистическим порывом, который уносит ее вместе со звуками скрипки. В ней нет подобострастия, ее восхищенное любование не унижает ее. Наоборот, она становится огромной, она чувствует, как в ней зарождаются невероятные силы, дающие ей крылья. Как прекрасно это новое ощущение, которое называется «любовь» и которое ей доселе не было знакомо. Она зачарованно повторяла: «Так вот в чем дело, вот оно что, а я и не знала!» Она чуть улыбнулась. Сердце ее пело. Она любит! Она любит! Вся вселенная отозвалась ей на эти слова. Теперь ей в жизни больше ничего не надо.
Она больше не испытывала голода и жажды, она ела его и пила. Она больше ничего не боялась. Страх отступил перед этим громадным, всепоглощающим счастьем. Однако две недели назад страх еще жил в ней. Две недели! Это больше ничего не значит. Времени больше не существует. Время – оно было раньше, а теперь все вокруг лишь Гэри Уорд и ничего кроме…
До Гэри Уорда она была неуклюжей, неуверенной в себе. Школа стоит так дорого! Сорок пять тысяч долларов в год, потом страховка скрипки – тридцать тысяч долларов. Ее дедушка взял ссуду, чтобы она смогла пойти сюда учиться. Дядя тоже дал денег, хоть и ворчал. Она делала расчеты на полях тетрадей. Ей повезло, что она сумела договориться с мистером Г. и убедить его: она вовсе не боится гладить! Даже если это целая история! Он носит рубашки с пышными жабо, с длинными браслетами, лентами и кружевами. Словно какой-нибудь старинный французский маркиз. Он требует, чтобы на рубашках не было ни одной складки. Потому что ему надо поддерживать свою легенду. Нужно всегда внушать зависть, никогда жалость. Он смотрит, как она гладит, и описывает ей свою жизнь, кабаре, где он играл, свои победы над женщинами. «Теперь, – говорит он, – я уже слишком стар, я ни на что не гожусь, потому что обо мне уже невозможно мечтать, дрожа от страсти. Ни одна женщина не ждет меня». Он поливает себя одеколоном, который пахнет так сильно, что она задерживает дыхание, когда подходит поближе. «Ну скажи мне, я еще ничего, а, сохранилась стать?» Она смотрит на его коричневую фетровую шляпу, на седые пышные волосы, на черное кожаное пальто, на большие черные очки, на желто-зеленые ботинки из крокодиловой кожи и кивает головой. «Ну, ты живешь у меня, значит, я кому-то еще приношу пользу, спасибо тебе за это, девочка моя! Тем более что Улисс мне больше чем друг, он мне брат. Я пожертвовал бы своей шкурой, чтобы спасти его. Мы вместе прошли огонь, воду и медные трубы. И видишь, ни разу друг друга не предали. Ни одного разу! Улисс – это святое, пусть кто попробует его тронуть!»
Калипсо слушает и кивает.
Она не знает, где нашла бы девять тысяч долларов, чтобы снимать комнату в бедном квартале, где ей к тому же пришлось бы крепко сжимать под мышкой футляр скрипки каждый раз, когда она поздно ночью возвращалась бы домой. Она не могла бы позволить себе попасть в историю, трястись, что украдут скрипку, ведь она стоит миллионы долларов. Она спит, пристегнув скрипку к руке. Наручники гарантируют ее свободу! Калипсо улыбается каждый раз, когда застегивает ключик на запястье.
У нее нет выбора. Он может появиться в любой момент.
– Эта скрипка принадлежит мне, а не тебе, hija de puta![9]
– Она моя. Улисс мне ее подарил.
– Calla la boca![10]
– Моя, моя. И не пытайся украсть ее у меня, тебя сразу найдут. Люди из страховой компании шутить не любят. Они тебя арестуют и посадят в тюрьму.
– Молчать, putana!
Отец… Оскар Муньес. Сын Улисса Муньеса.
Мало того, что он никогда о ней не заботился – однажды он разбил ей челюсть ударом гаечного ключа. Ей было тогда шесть лет. Она осмелилась назвать его гадом. Он решил, что она должна подавиться своими зубами. Доктор Агустин сказал, что нужно вновь ломать челюсть и ставить ее на место, чтобы поправить те повреждения, который нанес ей Оскар. Росита вздыхала, что это недешево обошлось.
Оскар жил в Хайалиа, кубинском городке Большого Майами, у своего брата Марселино. В старом гараже, который тот переделал в комнату для гостей. Там пахло прелым каучуком и прогорклым уксусным маслом. Подушки, покрытые ореолами жира, простыни, забывшие, что когда-то были белыми. Марселино как-то терпел его, но жена его, Аделина, с ним не разговаривала. Зарабатывал Оскар на мелочных спекуляциях, угоне машин, квартирных кражах. Полицейские несколько раз задерживали его, но всегда отпускали. Не было доказательств. Никто не решался против него свидетельствовать. Он отрезал палец парню, который показал легавым гараж, где он скрывался. Целыми днями он торчал у стойки кафе или на тротуаре и потягивал коладу из пыльного стакана, выглядывая, где бы что-нибудь слямзить. Калипсо удалось скрыть от него свой адрес в Нью-Йорке, но она очень боялась, что он сумеет ее найти.
Когда она жила в Майами, скрипка была спрятана у ее деда, заперта на двойной замок в шкафу вместе с огнестрельным оружием. Отец туда бы не добрался. Он боялся Улисса. Она играла в гараже босиком. Сбрасывала сандалии, вставала на бетон, слушала наставления деда, ставила пальцы, скользила ими по струнам, начинала играть. Она закрывала глаза и становилась иной.
В детстве она так боялась своего отца, что у нее кружилась голова, если она замечала его на углу улицы, и она была готова отдать ему скрипку, лишь бы он после этого ушел.
Когда она подсчитывает свои доходы и расходы, у нее кружится голова.
Она пытается давать частные концерты, но ей так и не удается свести концы с концами. Она дает еще больше концертов. Двести пятьдесят долларов в час – вполне достойная оплата. Играет на вечеринках, на свадьбах, на похоронах. Надо уметь продать себя, но у нее пока плохо получается.
Ох, плохо получалось – вновь вернулась главная мысль, потому что теперь, теперь… Она твердит это слово постоянно. ТЕПЕРЬ. Как будто наступила новая эпоха, небо раскололось надвое, чтобы вместить славное и великое настоящее. Калипсо, способная дерзать.
– А я возьму большущий бургер с жареной картошкой, – объявил Гэри, отложив меню. – Умираю с голоду! Когда я поиграю как следует, меня такой голод охватывает! А тебя нет?