Все романы в одном томе (сборник) Оруэлл Джордж

– Ну это, мисс, эти вот… – на губах Прогетта стал постепенно оформляться начальный звук – не слово, а тень, дуновение, призрак слова с довольно явственным, однако, начальным «с-с». Прогетт принадлежал к типу мужчин, которые в любой момент и по любому поводу готовы употребить бранное словечко, но успевают на лету схватить его и водворить за крепко сжатые зубы. – Эти вот, с-с… нятые которые, колоколы-то наши, – договорил Прогетт, не без усилия направив сомнительное «с» в русло приличия и добродетели. – От их, которых посымали, полы, вон, в колокольне вовсе разъехавшись. И тута им быть, значит, скоро, на наших головах, как мы и глянуть не поспеем. Утром я туды слазил, мисс, и прямо кубарем оттудова, как, значит, все полы под ими разъехавшись.

Жалобы на опасную тяжесть колоколов поступали от Прогетта с интервалами не реже двух недель. Но положение оставалось неизменным уже три года, ибо точно было подсчитано, что перевеска или вынос снятых колоколов обойдется в целых двадцать пять фунтов (звучавших не страшнее двадцати пяти миллионов при равных шансах на изыскание подобных сумм). Между тем страхи Прогетта были вполне резонны. Не в этом году, так в следующем или чуть позже, но в самом ближайшем будущем колокола проломят потолок и рухнут в церковный портик. Согласно сумрачным прогнозам Прогетта, случится катастрофа в момент дружного выхода прихожан из церкви после воскресной утренней проповеди.

Дороти снова вздохнула. Злосчастные колокола давили постоянно гнетущей мыслью, часто вторгаясь в сны картиной своего жуткого падения. Вообще, вся церковь взывала бесконечными бедами: ветхая колокольня и сгнившая крыша, или упавшая ограда, или сломанная скамейка, чинить которую плотник берется только за десять шиллингов, или семь сборников псалмов по полтора шиллинга, или забитый дымоход (будьте любезны полкроны трубочисту!), или разбитое окно, или до дыр изношенные сутаны юных певчих. И вечно нужны деньги, и никогда их не хватает ни на что. И наконец, новый орган, купить который Ректор распорядился пять лет назад, поскольку старый, говорил он, напоминает корову, страдающую астмой; под этим новым бременем смета церковных расходов вконец изнемогла.

– Просто не представляю, что мы можем сделать, – сказала Дороти. – Просто не представляю. Касса пуста, и если даже школьный спектакль сделает сбор, все тут же пойдет в Органный фонд. Изготовители органа уже становятся не очень вежливыми из-за просроченных счетов. Вы говорили с моим отцом?

– Сказал, мисс. Да ему и в ум такое дело не входит. «Пять, говорит, веков стояла колокольня, и отчего бы ей еще сто лет не простоять?»

Типичный стиль Ректора. Колокольня буквально падала на него, а он спокойно игнорировал сей факт, как и все то, о чем нисколько не имел желания волноваться.

– Не представляю, что нам делать, – повторила Дороти. – Конечно, через неделю благотворительный базар, и я очень рассчитываю на мисс Мэйфилл. Она может нам дать что-нибудь замечательное. Ведь у нее столько всяких чудесных вещей, которыми даже не пользуются. На днях она мне показала лоустофтский чайный сервиз, и выяснилось, что фарфор не доставали из шкафа двадцать лет. Представьте только, вдруг она нам даст этот сервиз? Он бы, конечно, принес фунты, фунты! Нужно молиться об удачной распродаже. Молитесь, Прогетт, чтобы выручить по крайней мере фунтов пять; я твердо верю, что удастся раздобыть эти деньги, если мы горячо, от всего сердца помолимся.

– Да, мисс, – почтительно ответил Прогетт и устремил свой взор за горизонт.

Раздалось кваканье автомобильного клаксона: сверкая новым лаком, с холма по направлению к Главной улице медленно полз шикарный синий лимузин. Сам мистер Блифил-Гордон, владелец сахароваренного завода, просунувшись в переднее окно, сиял черноволосой глянцевой головкой, на удивление дурно подходившей к его песочному костюму из харрис-твида. Вместо того чтоб по обыкновению не заметить Дороти, он вдруг послал ей нежную, едва ли не любовную улыбку. С ним ехали его старший двадцатилетний сынок Ральф (или, как выговаривали все в семействе Блифилов, «Уальф») – юноша томный, склонный к сочинению верлибров а-ля Элиот, а также две дочери лорда Покторна. И все они, даже дочери лорда, цвели любезнейшими улыбками. Дороти поразилась: годами ни одна из этих важных особ не удостаивала ее при встрече даже легким кивком.

– Сегодня мистер Блифил-Гордон настроен очень приветливо, – отметила Дороти.

– Так точно, мисс. Голову об заклад, он нынче будет куда уж как приветлив. Голосовать парламент в ту неделю, так они тебе пока будут из меда с маслом, только после враз забудут, как сроду не видали.

– А-а, выборы, – проронила Дороти безучастно. Все удаленные от приходских забот предметы виделись ей туманно, и она не особенно понимала, чем, собственно, либералы отличаются от консерваторов или социалисты от коммунистов.

– Хорошо, Прогетт, – сказала она, сразу забыв про выборы ввиду действительно насущных забот, – я еще раз объясню папе, насколько все серьезно с колоколами. Думаю, лучшее, что можно предпринять, – устроить специальную подписку. Кто знает, вдруг и наберется фунтов пять. И даже десять! Вам не кажется, что, если пойти к мисс Мэйфилл и попросить ее начать подписку с пяти фунтов, она вполне может их дать?

– Поверьте на слово, мисс, вы не говорите чего такого самой мисс Мэйфилл. Она насмерть перепугается, и, как узнает, что с колокольней ненадежно, нам уж ее обратно в церковь нипочем не загнать.

– О Господи! Наверное, вы правы, не стоит.

– Не, мисс. Ниче с нее не выжмешь – старая…

Снова похожее на привидение «с-с» скользнуло было из уст Прогетта, но так как он заметно успокоился после очередного донесения об угрожающей позиции колоколов, то лишь поднес руку к фуражке и зашагал прочь, а Дороти покатила дальше, и в голове ее проблемы семейных и церковных счетов-долгов перемежались наподобие двойных рефренов старинных пасторальных песен.

Водянистое солнце, выглянув, вдруг с апрельской резвостью заиграло среди лохматых облачков и ярким косым лучом стерло все тени на правой стороне фасадов Главной улицы. Как идилличны эти милые сонные улицы в глазах заезжих визитеров! Не таковы они, однако, для жителей, у кого тут за каждой дверью недруг или кредитор. Единственными в совершенстве уродливыми зданиями были разделанный в средневековом духе «Старинный чай» (по белой гипсовой обмазке сетка темных накладных брусьев, фальшивые круглые окна, кудрявая, как у китайских пагод, крыша) и новенькая, совершенно античная, почта с частоколом гладких дорических колонн. Ярдов через двести улицу прерывала крохотная базарная площадь, украшенная опочившим ржавым насосом и парой сгнивших арестантских колодок. Окнами на насос, друг против друга стояли центральный трактир «Пес и бутылка» и уже упомянутый Клуб консерваторов. Замыкала перспективу, пронизывая всю улицу страхом и ужасом, мясная лавка Каргила.

Дороти свернула за угол – шум, гам, патриотические кличи под рев тромбона, гремящего «Правь, Британия». Обычно тихо дремлющая улица клокотала густой массой людей, и из всех переулков спешило пополнение. Происходило нечто грандиозное. От чердака «Пса и бутылки» до лепного карниза Клуба консерваторов тянулась бахрома синих вымпелов, в середине которых висело огромное полотнище с воззванием: «За Блифил-Гордона и за Великую Империю!» Сюда, сквозь тесную толпу, на самой малой скорости двигался синий роскошный лимузин, и мистер Блифил-Гордон самолично сытой и сладостной улыбкой приветствовал сограждан, равно распределяя благосклонность напиравшим как слева, так и справа. Перед капотом маршировали местные «Буйволы», ведомые не слишком крупным, зато необычайно доблестным вожатым, дующим в тромбон. Над отрядом вздымался еще один громадный транспарант:

Кто спасет Родину от Красных?

БЛИФИЛ-ГОРДОН!

Кто нальет Пиво в твою Кружку?

БЛИФИЛ-ГОРДОН!

С Блифил-Гордоном навсегда!

Из окна цитадели консерваторов реял многометровый «Юнион Джек», над стягом гордой империи сияли шесть пар пухлых пурпурных щек.

Катя велосипед и с замиранием сердца готовясь пройти мимо витрины Каргила (увы! никак иначе не добраться до лавки Солпайпа), Дороти была слишком погружена в свои тревоги, чтобы вникать в сюжет уличной демонстрации. Тем временем машина Блифил-Гордона притормозила у «Старинного чая» – в атаку, кофейные гвардейцы! Казалось, добрая половина дам города, подхватив сумки и болонок, ринулась к лимузину и оцепила его, подобно жаждущим вакханкам подле колесницы пьянящего Диониса. В конце концов, где, кроме как на выборах, у вас свобода душевного общения с лучшими городскими джентльменами? Послышались восторженные возгласы: «Удачи, мистер Блифил-Гордон!», «Мы все за вас, вы непременно победите, дорогой мистер Блифил-Гордон!» Щедрость улыбок мистера Блифил-Гордона была поистине неиссякаемой, однако они тщательно распределялись по сортам. Массам преподносилась улыбка общая, слегка рассеянная – универсальная, кофейным дамам и патриотам-консерваторам презентовались персональные улыбки, а наиболее важных лиц молодой Уальф Блифил-Гордон изредка жаловал покачиванием вялой ладони и писклявым «всего хо-вошего!».

Дороти помертвела. Мясник Каргил, подобно остальным торговцам, торжественно встал на пороге своей лавки – долговязый, сверлящие глаза, фартук в синюю полоску, цвет до блеска выскобленного лица точь-в-точь кусок сырой, слегка перележавшей в его витрине говядины. Взгляд Дороти был так прикован к зловещей фигуре, что ничего другого она не видела и ткнулась в спину сходящего с тротуара высокого грузного господина. Дородный джентльмен обернулся.

– Силы небесные! Дороти! – воскликнул он.

– О, мистер Варбуртон! Вот удивительно! Вы знаете, я чувствовала, что сегодня встречу вас.

– «Заныли кости»[54], надо полагать? – улыбнулся Варбуртон, расплываясь всем своим благодушным розовым лицом диккенсовского Микобера. – Ну как ты? А впрочем, к чему вопросы – вид у тебя как никогда обворожительный!

Комплимент был заверен щипком за голый локоть (дневное клетчатое платье Дороти имело короткие рукавчики). Поспешно отступив на безопасную дистанцию – она не выносила ни щипков, ни прочих «дерганий», – Дороти строго проговорила:

– Пожалуйста, не щиплите меня за локоть. Мне это не нравится.

– Но дорогая моя Дороти, кто из смертных способен устоять перед таким локотком, как у тебя? Видишь ли, существует сорт локотков, вызывающий необоримый щипательный рефлекс. Закон природы, понимаешь ли.

– Когда же вы вернулись в Найп-Хилл? – спросила Дороти, предусмотрительно загородившись велосипедом. – Я вас не видела больше двух месяцев.

– Явился я позавчера, но это мимолетное явление. Хочу перевезти в Бретань моих малюток, сопливцев моих незаконных, ну, ты знаешь.

При упоминании «незаконных» Дороти очень застенчиво и чуточку заносчиво потупилась. Мистер Варбуртон с его внебрачными чадами (коих насчитывалось трое) гремели одним из самых шумных городских скандалов.

Имевший независимый доход и называвший себя художником (он ежегодно сотворял около полудюжины посредственных пейзажей), Варбуртон появился в Найп-Хилле два года назад, купив здесь новенькую виллу недалеко от дома Ректора. Там он и поселился, вернее пребывал время от времени, открыто сожительствуя с женщиной, представленной им в качестве экономки. Недавно, еще не минуло и четырех месяцев, эта самая экономка, иностранка, по уверению некоторых – испанка, довела непристойность ситуации до апогея, внезапно бросив любовника; троих оставленных незаконных детишек родитель пристроил в Лондоне у какого-то многострадального дальнего родственника. Выглядел Варбуртон прекрасно, очень импозантно, хотя был совершенно лыс (крайне досадная и всеми способами маскируемая деталь), и умел так эффектно себя подать, что даже его изрядное брюшко казалось необходимым стильным дополнением к внушительному торсу. Лет ему было сорок восемь, из которых самим им признавалось сорок четыре. В Найп-Хилле он слыл «отпетым старым плутом». Молоденькие девушки его побаивались, и не без оснований.

Со вкусом разглагольствуя и очень естественно, «отечески», за плечи обняв Дороти, Варбуртон повел ее дальше через толпу. Тем временем автомобиль мистера Блифил-Гордона, завершив триумфальный объезд насоса, направился обратно, все с той же свитой верных вакханок. Живописная сцена привлекла внимание Варбуртона, и он, прищурившись, остановился.

– Что означают эти гнусные шалости? – процедил он.

– О, они – как это называется? – ведут предвыборную агитацию. Наверное, стараются нас убедить голосовать за них.

– «Стараются нас убедить голосовать за них!» Услышьте, боги! – проворчал Варбуртон, вперившись в кортеж. Подняв увенчанную серебряным набалдашником трость, с которой он никогда не расставался, Варбуртон начал довольно экспансивно тыкать ею, указывая на различных персонажей: – Смотри! Ты только посмотри! Взгляни на эту стаю льстивых кикимор вокруг идиота, который скалится тут перед нами, как макака перед кульком орехов. Видела ты в своей жизни зрелище более отвратное?

– Пожалуйста, потише, – бормотала Дороти, – кто-нибудь непременно услышит…

– Прекрасно! – взревел Варбуртон, тут же повысив голос. – Бесподобно! У этакого шелудивого отродья хватает наглости воображать, что он нас осчастливил демонстрацией своей фальшивой челюсти! Приличный костюм на нем – уже обида человечеству! Есть кандидат социалистов? Если есть, обязательно за него проголосую!

Стайка зевак жадно таращилась. Дороти увидала, как мистер Твисс, сухонький и тщедушный москательщик, злорадно высунул темную черепашью головку из-под развешенных в проеме лавки корзин. Мистер Твисс хорошо расслышал «социалистов» и цепко зарегистрировал в уме: Варбуртон – агитатор красных, Дороти – рьяная приспешница.

– К сожалению, мне пора идти, – заторопилась Дороти в предчувствии, что Варбуртон наговорит вещей и более шокирующих. – Мне еще столько, столько надо всего купить. Поэтому я сейчас попрощаюсь…

– О нет, – весело перебил Варбуртон, – ты ничего подобного не сделаешь. Ни звука о прощании, дорогая! Я иду вместе с тобой.

Она катила свой велосипед, а он молодцевато шагал рядом, выпятив широченную грудь, зажав под мышкой трость и продолжая без умолку ораторствовать. Избавиться от Варбуртона было непросто, и хотя Дороти считала его другом, но иногда – поскольку он являлся местной скандальной знаменитостью, а она – дочерью священника – ей бы хотелось, чтобы он выбирал для разговоров с нею не самые публичные места. Сейчас, однако, она в душе благодарила за эскорт, значительно ослабивший ужас прохода мимо мясной лавки. Каргил все еще оставался на пороге и исподлобья давил ее косым тяжелым взглядом.

– Весьма удачно, что мы с тобой встретились, – продолжал Варбуртон, – вообще-то я как раз тебя искал. Кто, догадайся, сегодня ужинает у меня? А? Бьюли – Рональд Бьюли! Ты, разумеется, наслышана о нем?

– О Бьюли? Н-нет, мне кажется, не слышала. А кто это?

– Черт возьми! Рональд Бьюли, знаменитый романист, автор «Тихого омута и одалисок». Да неужели ты не прочла «Тихий омут»?

– Боюсь, что не читала. Кажется, я даже названия не знаю.

– Ну Дороти! Нельзя же, моя дорогая, так опускаться. Тебе надо немедленно прочесть изумительный «Тихий омут». Высокого класса вещица, поверь мне, тончайшая эротика, остро, свежо! Именно то, в чем ты нуждаешься, чтобы стряхнуть с себя сладенькую цветочную пыльцу примерной девочки.

– Я ведь просила вас не говорить мне ничего подобного! – сказала Дороти, смущенно отворачиваясь и тут же снова повернувшись, поскольку взгляд ее едва не пересекся с упорным взглядом Каргила. – Где же сейчас этот ваш мистер Бьюли? Разве он здесь живет?

– Нет, он приедет ко мне поужинать из Ипсвича и, вероятно, переночует. Вот потому-то я разыскивал тебя: подумал, ты, наверное, захочешь с ним познакомиться. Так как насчет сегодняшнего ужина? Прибудешь?

– К ужину совершенно невозможно, – сказала Дороти. – Я должна присмотреть за папиным столом и переделать еще тысячу дел. Раньше восьми никак не получится.

– Что ж, приходи попозже. Хотелось бы представить тебе Бьюли. Забавный парень – абсолютно au fait[55], до тонкостей осведомлен обо всем тайном и явном в Блумсбери[56]. Он тебя развлечет. А заодно полезно тебе будет на пару часиков сбежать из своего церковного курятника.

Дороти колебалась. Искушение было велико. Сказать по правде, ей нравились ее нечастые визиты в дом Варбуртона, страшно нравились. Но, разумеется, визиты очень редкие, всего раза четыре в год, ибо нельзя было свободнее общаться с подобным человеком. И если она все же позволяла себе принять его очередное приглашение, то с непременными предосторожностями, всегда заранее удостоверившись в присутствии еще хотя бы одного гостя.

Когда Варбуртон только приехал в Найп-Хилл (и рекомендовался всем вдовцом с двумя детьми, пока в довольно скором времени у экономки среди ночи вдруг не родился третий), Дороти познакомилась с ним на обычном званом чаепитии, после чего сочла соседским долгом сделать визит. Мистер Варбуртон устроил для гостьи восхитительный ранний ужин, живо и остроумно беседовал о новостях литературы, потом непринужденно сел рядом на диван и начал ухаживать – яростно, непристойно, безобразно, даже грубо. Это было почти что настоящим изнасилованием. Дороти испытала смертельный ужас; впрочем, не до конца смертельный, поскольку могла сопротивляться. Так и не сдавшись, она укрылась на дальнем конце дивана, ошеломленная, дрожащая, до слез испуганная. Варбуртон при этом не выказал ни капельки стыда и даже как будто посвежел, словно от маленького развлечения.

– Как вы могли, как вы могли? – с укором всхлипывала Дороти.

– Выяснилось, однако, что не смог, – уточнил Варбуртон.

– Как вы могли быть таким зверем?

– Таким? Легко и просто, мой дружочек, легко и просто. Вот доживешь до моих лет, сама узнаешь.

Несмотря на столь неблагоприятное вступление, знакомство быстро укрепилось до степени настолько дружеской, что относительно этого начали «ходить толки». В Найп-Хилле для возникновения «толков» немного требовалось. Дороти уважала правила, бывала у соседа крайне редко и тщательно заботилась о том, чтоб не остаться с ним наедине, а он все же изыскивал возможности продемонстрировать галантное внимание, которое теперь, надо отметить, носило характер самый джентльменский. Огорчительный инцидент не повторился. Впоследствии, будучи уже полностью прощенным, Варбуртон объяснил Дороти, что всегда «пробовал этот номер» с каждой знакомой дамой.

– Должно быть, пережили немало неудач? – не удержавшись, съязвила Дороти.

– О, еще сколько! – согласился Варбуртон. – Но и удач, ты знаешь, случалось предостаточно.

Окружающих удивляло, чем такой девушке, как Дороти, могли, пусть даже очень изредка, быть интересны встречи с подобным субъектом. Но ничего тут странного: извечное влечение набожных и невинных к распутникам и богохульникам. Закон жизни – достаточно взглянуть вокруг. Все, абсолютно все лучшие сцены порока и разврата созданы авторами, праведно верующими или столь же благочестиво не верующими.

Не стоит также забывать, что Дороти, дитя двадцатого столетия, считала хорошим тоном как можно безмятежнее выслушивать кощунства Варбуртона (сама судьба повелевает тешить лукавых грешников смятением простаков). Кроме того, она к нему душевно привязалась. Он постоянно дразнил и огорчал, но от него единственного шло какое-то сочувственное понимание. Так что насквозь испорченный, беспутный Варбуртон был положительно мил и его мишурное острословие – шесть унций воды на одну унцию Оскара Уайльда – неискушенную Дороти и шокировало, и пленяло. Сейчас к магическому обаянию добавилась заманчивая, что ни говори, возможность вблизи увидеть прославленного Бьюли. Хотя, конечно, «Тихий омут и одалиски» наверняка принадлежал к тому сорту романов, которые Дороти либо не разрешала себе читать, либо читала, оплачивая любопытство набором тяжких добровольных епитимий. Но ведь Найп-Хилл не Лондон, где просто улицу не перейдешь, не встретив сотню писателей; у обитателей местечек вроде Найп-Хилла совсем другая жизнь.

– Уверены ли вы в приезде мистера Бьюли? – спросила Дороти.

– Уверен абсолютно. И супруга наверняка прикатит, не позабыв, естественно, подружку-компаньонку. Чопорный светский вечерок, никаких Лукреций и Тарквиниев[57].

– Спасибо, – наконец кивнула Дороти, – большое спасибо. Я приду так примерно в половине девятого.

– Ну и отлично. Чем раньше сумеешь вырваться, тем лучше. Помни: моя ближайшая соседка – миссис Семприлл. Можно твердо рассчитывать, что она будет qui vive[58], лишь отыграют вечернюю зарю.

Особа, упомянутая Варбуртоном, являлась выдающейся, первейшей сплетницей города. Достигнув цели (он неустанно зазывал Дороти в гости), Варбуртон мягко пророкотал «au revoir» и предоставил Дороти держать дальнейший путь за покупками самостоятельно.

В полутьме мануфактурной лавки Солпайпа, как только Дороти взяла свой сверток, ровно два с половиной ярда на угловое окно, под самым ухом у нее зашелестел печальный голос – миссис Семприлл! Некое сходство с моделями Ван-Дейка: изящная, худощавая фигурка, оливковое остренькое личико, блеск гладких темных волос, покойная меланхоличность. Тихая миссис Семприлл уже успела, окопавшись возле витрины за грудой кретоновых рулонов, подробно выследить беседу Дороти с мистером Варбуртоном. Любое действие, если ему сопутствовала не слишком сильная нужда в дотошном наблюдении миссис Семприлл, было наивернейшей гарантией ее присутствия. По-видимому, от предков – аравийских джиннов – она наследовала этот дар моментально возникать из воздуха именно там, где ее меньше всего хотели видеть. Никакой опрометчивый поступок, даже в масштабе микроскопическом, не мог избегнуть ее бдительности. Варбуртон говорил, что в ней досрочно воплотились четыре зверя Апокалипсиса: «Те самые, которые „денно и нощно бдящи”, „исполнены очей спереди и сзади” и даже, как помнится, „внутри”».

– О, Дороти, дорогуша, – минорный кроткий шепот миссис Семприлл истекал нежностью, предваряющей скорбное известие, – мне очень нужно рассказать вам кое-что. Ужасный случай, потрясающий, кошмарный!

– Какой же? – смирилась Дороти в унылом ожидании вполне определенной информации (тема у миссис Семприлл всегда была одна).

Они вместе вышли из магазина и двинулись вдоль улицы: Дороти рядом с велосипедом, а миссис Семприлл вплотную рядом с Дороти, семеня легкой птичкой, дыша в ухо все жарче по мере сообщения все более интимных деталей.

– Быть может, вы случайно заметили ту девушку, которая в церкви всегда садится с краю, у самого органа? Довольно миленькая, рыженькая? Я ведь и знать не знаю никого, – добавила со вздохом миссис Семприлл, знавшая поименно всех жителей Найп-Хилла, включая грудных младенцев.

– Молли Фриман, – сказала Дороти. – Племянница зеленщика Фримана.

– Ах вот как, Молли Фриман? Так ее зовут? А мне все думалось, кто же она. Знаете ли…

Скорбящий голос упал до драматического шепота, узенький алый ротик почти впился в ушную раковину Дороти. Потоки грязи затопили Молли Фриман и шестерых парней с сахарного завода. Минутой позже рассказ достиг такого густого зловония, что Дороти, запылав, резко вскинула голову и остановилась.

– Я не хочу слушать такие вещи! – заявила она. – Я знаю, все это неправда про Молли Фриман. Этого просто не может быть! Молли очень скромная девушка, она была одной из лучших в моем отряде скаутов и всегда так охотно помогает с базарами и всем другим. И никогда бы она не сделала того, о чем вы говорите.

– Но Дороти, дорогуша! Я сообщаю вам лишь то, что видела своими собственными бедными глазами…

– Пускай! И все равно несправедливо так говорить о людях. И даже если бы тут была правда, не стоило бы говорить. В мире хватает зла и без того, чтобы его еще выискивать.

– «Выискивать!» – с новым горестным вздохом повторила миссис Семприлл. – О дорогая Дороти, будто кому-то хочется искать! Увы, есть люди, которые обречены видеть одолевающее город греховное бесстыдство.

Миссис Семприлл чистосердечно удивлялась, когда ее винили в поисках скандалов. Ничто, утверждала она, не было для нее больнее зрелища пороков человеческих, однако скверна просто кишела вокруг, отовсюду представая ее страдающим очам, а чувство нравственного долга не позволяло молчать о виденном. Вот и теперь укоры Дороти отнюдь не побудили ее умолкнуть, но навели на монолог об общем разложении Найп-Хилла, где страшное падение Молли Фриман служило лишь очередным примером. Так что от Молли Фриман с шестеркой развратных кавалеров она плавно переместилась к офицеру медицинской службы доктору Гейторну, сделавшему двум сестрам Коттедж-госпиталя по ребеночку, затем к жене секретаря мэрии миссис Корн, любившей употреблять одеколон не ради аромата и найденной на поле мертвецки пьяной, потом к викарию миллборской церкви Святого Уэдекинда, запутавшемуся в скверной истории с мальчиком-певчим… И все это тянулось, цеплялось и нанизывалось, поскольку вряд ли где-нибудь в округе жила душа, на дне которой зоркая миссис Семприлл не обнаружила бы свой гнойник. Количество тайных грехов определялось исключительно терпением слушателя.

Примечательно также, что помимо обычной грязи у сплетен миссис Семприлл почти всегда имелся оттенок неких безобразных извращений. На фоне заурядных местных кумушек она, можно сказать, была Фрейдом в сравнении с Боккаччо. Рассказы ее создавали впечатление, что Найп-Хилл с его парой тысяч жителей по части сладострастной утонченности заметно превзошел сумму пороков Содома, Гоморры и Буэнос-Айреса. Выслушивая повесть об обитателях этого града греха – от директора банка, транжирящего сбережения клиентов на вторую свою семью с любовницей, до барменши «Пса и бутылки», порхающей между столами в экстравагантном наряде всего лишь из черных атласных туфель на высоченных каблуках; от старенькой учительницы музыки мисс Ченнон, которая, перетрудившись над гаммами, попеременно освежает себя припрятанной бутылочкой или кропанием анонимок, до юной дочки булочника Мэгги Уайт, успешно народившей троих ребятишек родному братцу, – рассматривая всех этих людей, старых и молодых, богатых, бедных, дружно погрязших в чудовищном и изощренном зле, действительно лишь оставалось удивляться, почему медлит, не рушится с небес пламень, дотла испепеляющий. Но мало-помалу каталог городских непристойностей делался монотонным и, наконец, невыносимо скучным. Ведь там, где весь народ из педерастов, двоеженцев и наркоманов, самое жгучее обличение теряет жало. В сущности, миссис Семприлл была хуже, чем пакостная сплетница, – она была занудой.

Что же касается правдивости ее сенсаций, то степень достоверности бывала разной. Порой миссис Семприлл оказывалась вредоносной старой крысой, попросту сочинившей клевету, а иногда и впрямь разоблачала какого-нибудь бедолагу, которому потом годами приходилось отмываться. Во всяком случае, она активно поспособствовала разрыву нескольких помолвок и устроению неисчислимых семейных ссор.

Дороти безуспешно пыталась отделаться от миссис Семприлл: переходила улицу, катила велосипед по встречной стороне дороги – спутница верно шла за ней, не прекращая нашептывать. Так продолжалось, пока они не добрались до конца Главной улицы и Дороти не накопила мужества для побега. Она решительно поставила правую ногу на педаль:

– Больше нет ни секунды, впереди тысяча дел, уже страшно опаздываю.

– Как? Дороти, дорогая! Я же должна еще кое-что рассказать, нечто необычайно важное!

– Простите, но ужасно тороплюсь. Как-нибудь в другой раз.

– Новость об этом кошмарном мистере Варбуртоне, – затараторила миссис Семприлл, спеша договорить, пока Дороти не удрала. – Он вчера возвратился из Лондона, и представьте, я именно вам хотела сообщить, у него…

Дороти поняла, что бежать надо мгновенно, любой ценой. Ничего более стеснительного, чем обсуждение Варбуртона с миссис Семприлл, быть не могло. Бросив на лету «простите, в самом деле ни секунды!», вскочила на велосипед и резко тронулась с места.

– У него завелась новая женщина! – выкрикнула вдогонку миссис Семприлл, позабыв свой стыдливый шепот от жажды во что бы то ни стало донести пикантное известие.

Но Дороти быстро свернула за угол, не оглянувшись, притворившись, что не услышала. Поступок неблагоразумный, не следовало откровенно обрывать миссис Семприлл. Нежелание слушать ее сплетни воспринималось этой дамой как знак глубокой развращенности, мгновенно вызывая потоки свежих обличений.

На пути к дому Дороти кипела весьма недобрыми мыслями относительно миссис Семприлл, за что по справедливости свирепо себя ущипнула. И еще одна мысль, возникшая почему-то только сейчас, встревожила ее: ведь миссис Семприлл обязательно узнает про предстоящий вечером визит к Варбуртону и, уж конечно, раздует это в кошмарное событие. Томимая дурным предчувствием, Дороти спрыгнула с велосипеда перед своей калиткой, возле которой Полоумный Джек (убогий местный дурачок с рябой и красной, как конус спелой земляники, физиономией) стегал ограду гибким ореховым прутом.

4

До полудня оставалось чуть меньше часа. День, утром походивший на вдову, в страстных надеждах доказать еще апрельскую игривость, теперь признал, что уже август, и начал наливаться жаром.

Дороти направлялась в деревушку Феннелвик, в миле от Найп-Хилла: необходимо было завезти мозольный пластырь миссис Льюин и передать страдающей от ревматизма миссис Пифер заметку в «Дейли Мэйл», где рекомендовался невероятно целебный чай из дягиля. Солнце с безоблачного неба жгло спину сквозь клетчатое штапельное платье, дорога впереди дрожала пыльным маревом, над плоскими нагретыми лугами однообразно свиристели забывшие про конец лета жаворонки, трава сверкала такой зеленью, что резало глаза. Короче, денек «изумительный», как говорят все те, кому в подобные деньки нет надобности загружать себя работой.

Поставив свой велосипед к воротам Пиферов, Дороти принялась вытирать носовым платком вспотевшие от руля руки. Осунувшееся лицо горело пятнами. Сейчас, при резком дневном свете, ей вполне можно было дать ее истинный возраст и даже более того. В течение дня (а дни эти обычно продолжались часов семнадцать) Дороти несколько раз ощущала фазы упадка и подъема сил; время утренней серии обходов являлось как раз периодом усталости.

Эти «обходы», точнее «объезды», совершаемые на дряхлом велосипеде, ввиду дальности расстояний съедали у нее почти полдня. Каждый день, кроме воскресений, она ездила навещать от полудюжины до дюжины их прихожан. Входила в тесные домишки, садилась на пылящие трухой «мягкие», то есть набитые черствыми комьями, стулья и вела беседы с измотанными, растрепанными хозяйками. Старалась с пользой употребить торопливые «полчасика»: помочь в штопке или утюжке, почитать главку из Евангелия, поставить компресс на «дюже изболевшие» суставы, посочувствовать беременным, которым с утра совсем невмоготу. Устраивала скачки на палочках-лошадках для малышей, пахнущих едкой кислинкой и беспрепятственно мусолящих ей платье пухлыми липкими ладошками, давала советы по уходу за захиревшим фикусом, придумывала имена для новорожденных. И всегда соглашалась «попить чайку», пила его пинтами и галлонами, так как простые женщины всегда хотели угостить ее этим «чайком», имевшим вкус и аромат добротно распаренного веника.

Плоды трудов по большей части обескураживали. Казалось, лишь у немногих, очень немногих подопечных было какое-то понятие о христианской жизни, которую Дороти изо всех сил стремилась им наладить. Одни хозяйки держались замкнуто и подозрительно, придумывали отговорки, когда она их убеждала ходить к причастию. Другие льстиво притворялись святошами ради грошовых подачек из скудной церковной кассы. А встречавшие с удовольствием, главным образом, радостно приветствовали в ее лице аудиторию, всегда согласную покорно слушать жалобы на «делишки» плохих мужей, жуткие истории об умерших («Дохтора ему прям в жилы энтих штеклянных трубок навтыкали») и перечни бесчисленных, крайне неаппетитных, болячек бесчисленной родни.

Добрая половина женщин из списка ее обходов выказывала удручавший, необъяснимо стойкий атеизм. Она все время наталкивалась на это, присущее невежественным людям, глухое и невнятное неверие, против которого бессильны аргументы; как она ни напрягалась, число строго и регулярно причащающихся ни разу не дошло до полной дюжины. Женщины обещали причащаться, держали слово месяц-два и навсегда пропадали. Самыми безнадежными были самые молодые. Их даже не получалось привлечь в местные филиалы церковных лиг, как раз для них организованных (Дороти несла нагрузку ответственного секретаря в трех таких лигах, будучи еще капитаном отряда девочек-скаутов). Когорта Светлых Чаяний и Круг Супружеского Счастья чахли в почти абсолютном безлюдье, функционировали только Дружные Матери, ценившие на вечерах коллективного рукоделия возможность посудачить, а также крепкий чай в неограниченных количествах. Да, результаты работы не вдохновляли. Порой усилия казались ей настолько тщетными, что выручало лишь знание подоплеки чувства тщеты и уныния – коварнейшего наущения Дьявола.

Дороти постучала в перекошенную дверь, из-под которой тоскливо сочился пар от варившейся капусты и грязной мыльной пены. Для Дороти коттеджи уже издали различались по запахам. Запахи бывали донельзя странными. Например, дикий, соленый дух крепко шибал от жилища старого мистера Тумза, бывшего букиниста. Хозяина, дни напролет лежавшего на койке в комнате с занавешенными окнами и выставлявшего лишь стеклышки пенсне и длинный пыльный нос над тем, что поначалу казалось меховой, огромной и роскошной, накидкой, но от малейшего прикосновения лопалось, разбегаясь во все стороны табуном кошек. Двадцати четырех, если соблюдать точность, кошек, державшихся, по объяснению владельца, «в целях локально-согревательных». Общим главным ингредиентом ароматических коктейлей был запах помоев и старого тряпья, добавки по вкусу и возможностям обитателей: миазмы клозетной ямы, острый детский запашок, парной дух капустной похлебки, отдающая копченой свининой вонь от рабочих плисовых костюмов, годами впитывавших пот.

Дверь Пиферов вечно цеплялась за косяк и при попытках отворить ее рывком угрожающе сотрясла всю постройку. Наконец на пороге появилась миссис Пифер, очень высокая, очень сутулая, вся серая, от жиденьких седых волос до фартука из мешковины и стоптанных суконных шлепанцев.

– Ох, я не я, коли это не милушка мисс Дороти! – Голос, тоскливый и безжизненный, выражал тем не менее явную симпатию.

Хозяйка обняла Дороти старческими шишковатыми руками (от непрерывной возни с водой суставы стали похожи на гладкие белые луковицы) и сочно ее поцеловала. Затем повела внутрь старого, захламленного дома.

– Пифер-то мой в работу пошел, мисс, – уведомила она. – Нынче-то он доктору Гейторну копает, клумбы ему выделывает.

Мистера Пифера нанимали садовником. Старики Пиферы, и мужу и жене было за семьдесят, значились в списке Дороти среди немногих подлинно благочестивых семейных пар. Жизнь самой миссис Пифер однообразием роднилась с деятельностью земляного червя: от зари до зари, с вечно согнутой и сведенной шеей – низкие притолоки не соответствовали ее росту, она шаркала взад-вперед между колодцем, раковиной, очагом и жалким огородиком. В кухне, довольно чисто прибранной, однако насквозь пропахшей всякой помойной дрянью и неистребимой пыльной ветхостью, было невыносимо душно. Напротив очага располагалось специальное молитвенное место, устроенное миссис Пифер из сального тряпичного половичка подле останков крошечной фисгармонии, которая в роли пюпитра демонстрировала литографское изображение сцены распятия, бисером вышитое изречение «Взирайте и Молитесь!» и фотографию супругов Пифер, отснятую в день бракосочетания в 1882 году.

– Бедняга Пифер! – тягуче изливала жалобы хозяйка. – Ему ль с его годами рыть да копать, когда у его ревматизм уж таков плох! Вон вы скажите, каково это жестоко, а, мисс? А теперь промеж ног у его пошли боли, мисс, и каки-таки боли, толком сказать не говорит, но оченно, видать, худо ему, в особенность последни утры. Вон вы скажите, мисс, не так ли тяжка-то у нас, простого люда, доля-то наша?

– Конечно, – сказала Дороти, – мне очень жаль. Но я надеюсь, сами вы, миссис Пифер, сегодня чувствуете себя немного лучше?

– А-а, мисс, уж мне-то нипочем лучше не станет. Не стану я здоровше в этом мире, где толечко одна грешность да злобность, не тут уж я стану здоровше.

– О, миссис Пифер, не надо так говорить! Я верю, вы еще надолго останетесь здесь, с нами.

– А-а, мисс, не знамо вам, какая хворость во мне во всю неделю! Прям до кости ноженьки назади крутило, прям к огороду не доползть, лучку пучочек не нарвать. Ох, мисс, и тяжкий этот мир, куда нас послано за грехи наши.

– Вы правы, миссис Пифер, нас ждет лучший и вечный мир, а в этом лишь время испытаний духа, чтобы научиться терпению прежде, чем Небеса нас примут.

Внезапно миссис Пифер преобразилась – она услышала про «Небеса». Умея говорить всего о двух вещах: нынешних тяжких мучениях и грядущих небесных радостях, старая миссис Пифер откликнулась на сентенцию Дороти, как на магический призыв. Давно потухшие глаза светиться уже не умели, но в голосе затрепетали живые, чуть ли не восторженные нотки:

– Вот, мисс! Как в точности вы это мне сказали! Верное ваше слово, мисс! Мы с моим Пифером вот тоже так толкуем. Этим одним и живы, что будут нам Небеса и отдых, отдых на Небесах навечный. Пускай уж тута мы маленько пострадаем, а там-то нам заплатится в сто, в тыщу раз поболе. Ведь так оно, мисс? Станем все отдыхать на небе – прямо один покой да отдых и нисколечко ни ревматизмов, ни лопатой махать, ни стирки, ни стряпни, навовсе уж ничего такого. Вы ведь, мисс Дороти, взаправду верите, что так, а?

– Да, конечно, – сказала Дороти.

– А-ах, мисс, кабы вы знали, какое это нам утешение думать про Небеса! Пифер мой возвернется к вечеру, сам еле жив и с ревматизма прям скрутит нас. «Ничего, – говорит мне, – милочка моя, зато уж Небеса к нам близко». Говорит: «Небеса, они для нашего брата и сотворены, для бедняков только, которы работали, в трезвости были да каждое причастие блюли». Это ведь самое что наилучшее, мисс Дороти, когда при этой жизни бедно, а после уж богатыми? Не то что богачам, которым нынче и дом хороший, и автомобиль всякий, а после-то спасения нету от червя вечного сосущего, пламени жгучего, неугасимого. Уж как все это говорится по-церковному! Давайте-ка, мисс Дороти, если желаете, помолимся с вами про это? Я прям с утречка дожидаюсь маленько помолиться!

Миссис Пифер в любой час дня и ночи с готовностью ждала «маленько помолиться» – ее личный эквивалент «попить чайку». Коленями став на тряпичный коврик, они вдвоем прочли и «Отче наш», и краткую недельную молитву. Затем Дороти вслух читала притчу о кинутом в ад богаче и взятом на небо нищем Лазаре, а миссис Пифер поминутно ликующе вставляла: «Аминь! Верное слово, а, мисс Дороти? И вознесен был ангелами в Авраама, в самое его лоно – красота-то ведь какая! Ну прям не знаю, какая ведь красота! Аминь, мисс Дороти! Аминь!»

Передав вырезку про чудо-чай из дягиля и найдя, что физически миссис Пифер «как-то не в форме», Дороти натаскала дневной трехведерный запас воды. Очень глубокий колодец Пиферов имел столь низкий бортик, что переход хозяйки в желанный лучший мир явно наметился именно здесь, в тот роковой час, когда миссис Пифер снова полезет за ведром (его просто, без блока, вытягивали на веревке) и свалится в темную бездну.

Потом они еще на несколько минут присели, и миссис Пифер еще немножечко поговорила о Небесах. Достойно удивления, как властно, постоянно царили в ее думах Небеса, но совершенно изумляющей была реальность, с какой она их представляла. О золотых палатах, вратах жемчужных она рассказывала ярко, будто впрямь на них смотрела, и острота этого зрения простиралась до самых четких, конкретных подробностей. Перины пуховые, ни перышка! Еда сладкая-сладкая! Одежда шелковая, дорогая, каждое утро стиранная! Работы, даже самой малой, нисколько, никогда!

Мечты о райском житье за гробом пронизывали каждый миг существования, так что униженные жалобы на долю «простого люда» неким образом уравновешивались верой в закон, согласно которому исключительно за «простым людом» закреплены права на расселение в полях блаженства. Словно у миссис Пифер был страховой полис о возмещении жизни, потерянной в безвылазных трудах, суммой грядущих вечных радостей. Вера ее была, если можно так выразиться, чуточку слишком велика. Странно, конечно, но от уверенности миссис Пифер в яви Небес, куда она жаждала переехать, как в дивный санаторий для безнадежных хроников, в Дороти возникало необъяснимое смущение.

Дороти собиралась уходить, а миссис Пифер провожала ее горячими благодарностями, заканчивая, как всегда, свежими сводками о ревматизме.

– Уж чаю дягильного обязательно напьюсь, – говорила она, – и спасибочки, мисс, что сказали, хоть и не будет мне с его пользы ничегошеньки. А каков, знать-то вам, был всю неделю мой ревматизм-то! Так и охаживал назади ног каленой кочергой, а мне ж и не достать в то место, не растереться ж даже там. Уж знаю, мисс, нельзя и спрашивать, но кабы вы меня чуток потерли? Примочка-то вон у меня готовая, под раковиной.

Незаметно для миссис Пифер Дороти жесточайшим образом себя щипнула. Она ждала этой финальной просьбы, так как проделывала процедуру многократно, но ей ужасно не хотелось растирать ноги миссис Пифер. «Стыдитесь, Дороти! – одернула она гордыню. – Не фыркайте! Должны умывать ноги друг другу (Иоанн, 13:4)».

– Конечно, миссис Пифер, с огромным удовольствием, – поспешно согласилась Дороти.

По шаткой лесенке, имевшей хитрый поворот, где надо было сгибаться пополам, они вскарабкались наверх. Свет в спальню проникал через оконце, давно наглухо запертое, ибо раму еще лет двадцать назад снаружи заклинило плющом. Посреди комнаты, вернее во всю ширь, раскинулось супружеское ложе с вечно сырыми простынями и тюфяком, в котором твердые комья оческов сбились топографическим макетом гор Швейцарии. Хозяйка, беспрерывно охая, залезла на кровать, тяжело распростерлась лицом вниз. От камина несло мочой и болеутоляющим лекарством. Взболтав бутылку «примочек Эллимана», Дороти тщательно растерла крупные, оплетенные серыми венами дряблые ноги миссис Пифер.

На улице дышалось, как в раскаленной духовке; Дороти мигом оседлала велосипед – теперь домой. Солнце палило прямо в лицо, но воздух казался сладостным и свежим – счастье, счастье! Безумная радость всегда охватывала ее по окончании «обходов», и, сколь ни удивительно, сама она не догадывалась о причине. Возле фермы Борлейза рыжие разомлевшие коровы тонули в море сочной сверкающей травы, ноздри щекотал доносящийся от стада чистейший аромат свежего сена и ванили. И хотя утренние дела были исполнены всего наполовину, Дороти не смогла себя перебороть: минуту, не слезая с велосипеда, помедлила у луговой калитки, пока корова, почесываясь о воротный столбик и вытянув две нежно-розовые раковины влажного носа, мечтательно глядела на нее.

За живой изгородью Дороти заметила уже отцветшие веточки то ли дикой розы, то ли шиповника и, дабы уточнить растение, перемахнула через калитку. В чащу разросшихся под кустами сорняков пришлось влезть на коленях. Над почвой, у корней, томился пряный густой жар. В уши билось жужжание невидимых бессчетных насекомых, от ворохов скошенной зелени струилась, окутывая тело, горячая парная пелена. Рядом тянулись вверх тростинки дикого укропа с пышными изумрудными султанами. Дороти подтянула к лицу укропную метелку и глубоко вдохнула – сладкий запах ударил с такой силой, что на мгновение закружилась голова. А она продолжала вдыхать, всей грудью впитывать волшебное благоухание лета и радостного детства, аромат чужедальних островов в пене лазурных южных морей.

И вдруг душа возликовала. Это был тот блаженный восторг жизни и красоты природы, в котором Дороти – не совсем, может быть, правоверно – узнавала Божью любовь. В гуще пахучих жарких трав, под навевающее дрему жужжание мошек ей слышался могучий хор бесчисленных земных созданий, возносящих хвалу Творцу. Всякий листок и стебелек звенел, светился поющей радостью. Трели не различимых в выси жаворонков лились с неба тем же хоралом. Все изобилие лета, тепло земли, пение птиц, гудение пчел, парок над стадом – все сливалось и воскурялось над алтарем благодарения. И потому со ангелами, со архангелами! Дороти начала молиться, молилась восторженно, благоговейно, самозабвенно… Только минутой позже ей стало ясно, что со словами молитвы она целует все еще прижатую к лицу душистую укропную метелку.

Она мгновенно опомнилась, отпрянула. Что с ней? Небу она сейчас молилась или земле? Пылкий восторг угас, сменившись холодком неловкости, – она ошиблась, впала в полуязыческий экстаз. Последовало строгое внушение: «Впредь, Дороти, без этого! Ваше дикарство недопустимо!» Отец остерегал ее от поклонения природе, он не однажды говорил с амвона, что здесь лишь примитивный пантеизм и – это, казалось, его особенно сердило – глупое модное поветрие. Отломив шип от дикой розы, Дороти трижды уколола руку в знак напоминания о Святой Троице.

Из-за угла кустарниковой изгороди медленно выплывала загнутая совком черная шляпа. Патер Макгайр, духовный пастырь католиков, также использовал велосипед для визитов к прихожанам и, будучи мужчиной весьма тучным, покачивался, нависая над хрупким транспортом, как мячик на колышке для гольфа. Под пыльной шляпой лоснилось круглое лицо, румяное и плутоватое.

Дороти сразу сникла. Щеки ее порозовели, пальцы нервно и безотчетно стали нащупывать нательный крестик. Патер Макгайр ехал навстречу с видом полной, слегка насмешливой невозмутимости. Она попробовала улыбнуться, робко пролепетав: «Доброе утро». Но он неспешно крутил педали и даже глазом не повел; взгляд его проскользнул по лицу Дороти и далее, храня великолепную бесстрастность. Это был откровенный выпад. Напрямик. Дороти, к сожалению, не обладавшей ловкостью ответных резких ударов, осталось только сесть на велосипед и в продолжение всего пути усмирять вихрь недобрых мыслей, непременно вскипавших после встреч с патером Макгайром.

Лет пять назад, когда однажды патер Макгайр, в связи с отсутствием в Найп-Хилле кладбища для католиков, свершал погребальный обряд на погосте Святого Афельстайна, Ректор счел нужным вслух указать некую погрешность в траурном облачении аббата, после чего достопочтенные священники завели над открытой могилой позорный, безобразный диспут. С тех пор они друг с другом не разговаривали – наилучший исход, по мнению Ректора.

Что же касается других религиозных лидеров (мистера Варда из общины конгрегатов, пастора уэслианцев мистера Фоли, а также лысого, ослом ревущего пресвитера баптистской молельни), то и намек на общение со «сворой темных сектантов» грозил Дороти крайним родительским неудовольствием.

5

Пробило полдень. В огромной полуразрушенной теплице, позеленевшие стекла которой от времени и грязи переливались тусклой радугой старинных грубых бокалов, шла – а вернее, с грохотом неслась – репетиция «Карла I». В сценическом действии Дороти не участвовала, она являлась неизменным (практически единственным) изготовителем костюмов для детских представлений. Спектаклем, от режиссуры до механики сценических трюков, руководил учитель церковной школы Виктор Стоун – Виктор, как называла Дороти своего коллегу и ровесника. Сейчас этот необычайно экспансивный постановщик, темноволосый, узкоплечий, затянутый в глухой сюртук на манер пасторского, свирепо махал трубочкой текста перед носами шестерых остолбеневших исполнителей. Еще четверо малолетних актеров сидели у стены на длинной лавке и упражнялись в «шумах за сценой», разнообразя звукоподражательный тренаж стычками над кульком «мятных прыгунчиков» по полпенни десяток.

Жуткую духоту пропитывали едкие пары расплавленного клея и взмокших ребятишек. Зажав во рту портновские булавки, Дороти торопливо ползала по полу, кромсая с помощью садовых ножниц лист бумаги на узенькие ленточки. Рядом кипела, пузырилась клееварка. Сзади на шатком, перемазанном чернилами столике громоздились части костюмов, клочья пакли, стопа оберточной бумаги, швейная машинка, черепки сухого клея, открытые банки красок и деревянные мечи. Мозг Дороти наполовину занимался разгадкой кроя исторических ботфортов короля Карла и Оливера Кромвеля, наполовину внимал крикам Виктора, чей темперамент на репетиции всегда молниеносно взвивался до высших градусов. Нервозно бегая, изрыгая потоки речей в яростном вольном стиле и делая краткие передышки, чтобы, схватив деревянную рапиру, поразить воспитанника метким ударом, Виктор демонстрировал страсть прирожденного артиста, к тому же вконец истерзанного возней с тупицами.

– Ну выдави хоть каплю жизни! Шевелись! – орал он, тыча клинком в пузо смиренного теленка лет одиннадцати. – Не бубни! Говори по-человечески! Мямлишь, как труп через неделю после похорон. Что это за утробное бульканье? Встань и рявкни на него! Брось этот кислый, дохлый вид «второго убийцы»!

– Перси, иди сюда! Быстрей! – не выпуская булавки изо рта, позвала Дороти.

Она творила доспехи (самое трудное после кошмарных ботфортов) из упаковочной коричневой бумаги. Впрочем, благодаря длительной практике она умела сделать из клея и бумаги чуть ли не все; из этих материалов с добавлением выкрашенной пакли у нее даже неплохо получались пристроенные к бумажной круглой шапочке пышные парики. На покорение пакли, клея, марли и прочих подручных средств любительского театра тратилась колоссальная часть жизни Дороти. Такая горькая нужда грызла церковный фонд, что месяца не проходило без новой пьесы, или торжественной процессии, или живых картин (не говоря уж о благотворительных базарах и лотереях).

Едва кудрявый, как барашек, Перси Джаветт, сын кузнеца, сполз со скамейки и приблизился, Дороти сдернула со стола лист бумаги, примерила его к тоскливо ерзающей фигурке, прорезала дыру для головы, напялила на ребенка, сколола булавками – вчерне нагрудник уже наметился.

Вокруг бурлила смутная разноголосица.

Виктор. Давай, давай! Входит Оливер Кромвель – это ты! Нет, не то! По-твоему, Кромвель вползал, как выпоротая дворняжка? Встань прямо. Выкати грудь! Брови сдвинь! Вот, уже получше. Ну, давай, – Кромвель: «Ни с места! У меня в руке пистолет!» Давай!

Девочка. Мисс, мама велела вам сказать, что мне надо сказать…

Дороти. Не вертись, Перси! Ради всего святого, не вертись!

Кромвель. Не с месс… У мня в руке пстолет…

Малышка со скамейки. Мистер учитель! У меня леденчик упал! (Хнычет.) Леде-е-енчик!

Виктор. Нет, нет, нет, Томми! Не то, не то!

Девочка. Мисс, мама велела вам сказать, что мне надо сказать, что она не пошила панталоны, что вы велели, потому что…

Дороти. Я проглочу булавку, если ты снова дернешься.

Кромвель. Ни с места! У меня в руке пистолет!

Малышка (заливаясь слезами). Леде-е-е-енчик!

Выхватив кисть из клееварки, Дороти с лихорадочной поспешностью принялась мазать надетый на Перси бумажный панцирь, налепливая вдоль и поперек узкие ленточки, предпочитавшие клеиться к пальцам. За пять минут прочнейшая, неуязвимая кираса была готова. «Закованный в звонкую сталь доспехов», Перси жалобно косил глазом на острый край бумаги под нежным подбородком, боялся шевельнуться и очень напоминал щенка, которого купают в тазике. Дороти лязгнула ножницами, с одного бока надрезала кирасу, поставила ее сушиться и тотчас занялась следующим ребенком. Внезапно грянул страшный гром – вступили «шумы за сценой»: ружейная пальба и топот конницы. По временам пальцы от клея намертво слипались, но рядом стояло ведро воды для отмывания рук, и латы ковались без передышки. Через двадцать минут уже стояли три полуготовые кирасы; их еще требовалось выкрасить серебрянкой, снабдить шнуровкой, а затем дополнить набедренниками, наколенниками и самой трудоемкой частью лат – шлемами. Размахивая шпагой и надсаживаясь, чтобы перекричать громоподобный стук копыт, Виктор попеременно играл Оливера Кромвеля, Карла I, пуритан, придворных кавалеров, крестьян и знатных леди. Дети тем временем все больше стали вертеться, зевать, капризничать, украдкой щипать друг друга. Используя паузу в сотворении доспехов, Дороти разгребла часть столика и уселась строчить «зеленый бархат» (выкрашенную зеленкой марлю, вполне, однако, эффектную с дальнего расстояния). Еще десять минут бешеной гонки. Лопнула нитка – Дороти чуть не чертыхнулась, сдержалась и поскорее вновь заправила иглу. Она сражалась со временем. До театральной премьеры две недели, а сделать надо невероятное количество всего: шлемы, камзолы, шпаги, ботфорты (о, эти грозящие тысячей трудностей ботфорты!), ножны, парики, шпоры, лес, трон – только от списка сердце переставало биться. И ведь родители учеников ей никогда не помогали; то есть они всегда сначала обещали, но потом как-то уклонялись. От духоты, а может, от усилий одновременно шить камзол и мысленно кроить проклятые ботфорты, голова Дороти раскалывалась. Даже померк, забылся долг в двадцать один фунт и семь шиллингов Каргилу. Весь ужас сосредоточился на жуткой громаде несшитых, несклеенных костюмов. Стиль ее напряженных дней: очередная вопиющая проблема (картонные доспехи, треснувшие полы на колокольне, счета торговцев, сорняки в горохе…) так изнуряла срочностью и тяжестью, что прочие заботы временно переставали существовать.

Виктор швырнул шпагу, раскрыл часы.

– Хватит! Конец! – гаркнул он лютым голосом (тональность, лежавшая в основе его педагогической методы). – До пятницы! Видеть вас больше не могу! Вытряхивайтесь!

Он проследил за убегавшими детьми и, позабыв про них, едва они скрылись из виду, вытащил из кармана нотный листок, глядя в который заметался по теплице перед довольно сухой, вернее совершенно засохшей, публикой в виде двух сиротливо пылившихся вазонов с обломанными ржавыми былинками. Дороти продолжала не поднимая головы горбиться над стрекочущей машинкой.

Как существо неугомонного духа и неуемной активности, Виктор обретал счастье только в противоборстве. Под первым впечатлением от его бледного, сурово-вдохновенного (в сущности, лишь мальчишески задиристого) лица люди обычно начинали сокрушаться о даровании, гибнущем в ерунде церковного учительства. Правда, однако, состояла в том, что никаких особо ценных талантов Виктор не имел, кроме небольших музыкальных данных и очевидного умения работать с детьми. Потерпев неудачу во многих начинаниях, учителем он стал великолепным, воспитанники превосходно откликались на его деспотичный – наиболее уместный со школярами – стиль. И разумеется, подобно большинству, Виктор свой настоящий талант не ставил ни во что. Единственно достойной он почитал стезю священной богословской войны за истину, выше всего ценя «духовность». Будь его бойкие мозги чуть лучше приспособлены для усвоения греческой и древнееврейской грамматики, он бы, бесспорно, стал священником, о чем всегда мечтал. Но ввиду абсолютной недостижимости такого поприща его прибило к должности состоящего в приходском штате учителя и органиста – все-таки, как говорится, «при храме». Естественно, Виктор сражался на самом правом фланге боевитых англокатоликов. Клерикал не по чину, но по сердцу, знаток истории религиозных распрей, эксперт по части ритуального декора, он неустанно готов был сокрушать протестантов, модернистов, ученых, большевиков и атеистов.

– Я тут подумала, – сказала Дороти, остановив машинку и срезав нитку, – шлемы неплохо вышли бы из старых фетровых котелков, если бы удалось набрать их в нужном количестве. Поля отрезать, нижнюю часть сделать из бумаги и все покрасить серебрянкой.

– Господи, неужели этой чушью голову забивать? – с досадой отмахнулся Виктор, утративший интерес к постановке в ту же секунду, как кончилась репетиция.

– Но что больше всего меня тревожит – ботфорты! – вздохнула Дороти, осматривая швы разложенного на коленях камзола.

– Да дьявол с ними, с ботфортами! К черту всю эту пьесу. Послушай, – начал Виктор, развертывая нотный листок, – я тебя очень прошу поговорить с твоим отцом. Спроси, пожалуйста, нельзя ли нам на следующий месяц устроить хоровое шествие?

– Опять? По случаю чего?

– Ну, я не знаю. Повод всегда найдется. Вот восьмого будет Рождение Пречистой Девы – по-моему, повод замечательный. Мы бы шикарно все обставили. Я раздобыл отличный чувствительный псалом, как раз чтобы хором вопить, а из Святого Уэдекинда можно бы на день взять роскошную хоругвь с Девой Марией на синем фоне. Одно слово согласия – я сразу начинаю спевку.

– Ты же прекрасно знаешь, он откажет, – спокойно возразила Дороти, примеривая к камзолу большие пуговицы. – Отец не слишком одобряет шествия. Лучше не спрашивать его и не сердить.

– Вот еще, черт возьми! – непримиримо вскричал Виктор. – Да мы уже который месяц без шествий! Ни у кого на службах нет такой мертвечины, как у нас. Скучища смертная, будто в молельне у баптистов!

Ровная строгость проводимых Ректором обрядов бесила Виктора. Идеалом ему виделось то, что он называл «подлинно католическим богослужением», имея в виду густые клубы ладана, щедрую позолоту на изображениях святых и облачения еще пышней, чем в римских храмах. Как органист он постоянно настаивал на умножении всякого рода торжественных процессий с обильной сладкозвучной музыкой, тонкой вокальной разработкой и пр. – короче, они с Ректором тянули в разные стороны. И Дороти здесь примыкала к отцовским взглядам. Привитому с младенчества вкусу к прохладной via media[59] англиканства да и самой ее натуре претили действия чересчур «внешние».

– Чертовски было бы эффектно, – мечтал Виктор, – чертовски здорово! Пройтись по боковому нефу, выйти из западных дверей, вернуться через южные, сзади хор со свечами, впереди скауты с хоругвью. Эх, шик!

Слабым, но мелодичным тенорком он пропел несколько начальных тактов: «Славься, День Торжества, день истинно благословенный, святой вовеки…» Затем добавил:

– А парочка мальчишек махала бы чеканными кадильницами, куря ладан. Ну, представляешь?

– Да. Только отец не переносит такие выкрутасы. Особенно в связи с Девой Марией. «Римская лихорадка», говорит он, доводит до того, что люди крестятся и встают на колени в моменты совершенно неположенные, и вообще Бог знает до чего. Ты помнишь ведь, что было в прошлый рождественский пост?

Тем злополучным днем Виктор без спроса, самовольно объявил перед общим пением псалом 642 с рефреном «Аллилуйя, Мария! Аллилуйя, Мария! Аллилуйя, Мария милосердная!». Вылазку пошлого папизма Ректор перетерпел с достоинством: молча дослушал первую строфу, чрезвычайно аккуратно закрыл томик псалмов и устремил на паству взор столь каменный, что многие из юных певчих, поперхнувшись, едва сумели дотянуть мелодию. Позднее Ректор рассказывал, что среди деревенщины, горланившей «лилуйя! лилуйя!», он чувствовал себя в чаду «Пса и бутылки», где пьяный сброд требует пойла.

– К черту! – в привычном мрачном недовольстве бросил Виктор. – Твой отец вечно против, если я пробую внести в службы хоть каплю жизни. У него ничего нельзя: ни благовоний, ни настоящей музыки, ни подобающих церковных одеяний – ничего! А итог? Даже в Христово Воскресенье к нам почти не идут. Смотришь воскресным утром – никого, кроме мальчишек-скаутов, девчонок-скаутов да кучки затрапезных старушенций.

– Знаю, это ужасно, – кивнула Дороти, любуясь первой пришитой пуговицей. – Кажется, что ни делай, бесполезно, просто совсем не удается приобщить людей к Церкви. Но все-таки, – добавила она, – венчаться и хоронить они приходят. И пожалуй, в этом году не меньше, чем год назад. На Пасху собралось человек двести.

– Двести! Должно две тысячи! Весь город! А в действительности три четверти горожан всю жизнь и близко к церкви не подходят. Вера больше не властвует. Но почему? Я спрашиваю – почему?

– По-видимому, из-за «науки», «свободной мысли» и всего такого, – процитировала отца Дороти.

Замечание изменило курс обличительной тирады Виктора: он уже собирался повторить, что паства Святого Афельстайна тает вследствие страшного занудства богослужений, однако от ненавистных слов «наука-мысль-свобода» речь съехала в наезженную колею.

– Вот именно, так называемая их «свобода мысли»! – воскликнул он и снова начал неистово метаться по теплице. – Все от них, свинских атеистов из шайки Рассела и Хаксли[60]. Еще бы церкви не обессилеть, если вместо того, чтобы громить до основания этих грязных, лживых болванов, мы просто засели в своих норах и позволяем безбожникам всюду сеять их скотские мыслишки. А всё наши епископы!

Как истинный англокатолик, Виктор был преисполнен гнева и презрения к английским епископам.

– Епископы наши – прохвосты, модернисты и карьеристы! Вот так, – резюмировал он слегка успокоившимся, повеселевшим голосом. – Письмо мое, опубликованное на прошлой неделе в «Гласе Господнем», видела?

– Нет, к сожалению, – сказала Дороти, стараясь точно поместить вторую пуговицу. – О чем оно?

– О наших епископах-новаторах и прочей нечисти. Старика Барнса я там здорово поддел!

Практически недели не проходило без письма Виктора в редакцию «Гласа Господня». В пекле каждого боя, в гуще каждой атаки на модернистов и атеистов он дважды доблестно сражался с доктором Мэйджором, не раз испепелял убийственной иронией декана Инге и епископа Бирмингемского, не робел налетать на самого верховного злодея Рассела (трусливый Рассел, разумеется, не принял вызов). Но Дороти, по правде говоря, нечасто знакомилась с его памфлетами, ибо один вид заголовка «Гласа Господня» возмущал Ректора. Из всех газет в его дом доставлялся лишь «Исторический церковный вестник», благородный, несколько старомодный еженедельник с мизерным тиражом для истинных ценителей высокого.

– Скотина Рассел! – процедил Виктор, сощурившись и глубоко засунув руки в карманы. – Ох, как у меня от него кровь закипает!

– Это не тот Рассел, который такой ужасно умный математик? – спросила Дороти. – Не он?

– Ну, в своих алгебрах-формулах он, может, и соображает, – нехотя подтвердил Виктор. – Да что с того? Если кому-то там охота вечно возиться с цифрами, это еще не означает… И вообще – не важно! Давай-ка снова о том, с чего я начал. Так почему ж у нас не получается зазвать прихожан в церковь? А потому что службы наши без чувства и без веры, вот почему. Люди хотят таких богослужений, которые действительно богослужения, они хотят по-настоящему, по-католически прекрасного служения Богу! А что мы им даем? Вместо пищи духовной пичкаем их протухшей скукотищей, хотя всем ясно – протестантщина тупа и холодна, как старый ржавый гвоздь.

– Неправда! – возмутилась Дороти, прикручивая третью пуговицу. – Мы никакие не протестанты, ты отлично знаешь. Папа всегда говорит, что в англиканстве принцип католический, и он уже не знаю сколько проповедей читал о святости апостольского предания[61]. Из-за этого самого к нему не ходят лорд Покторн и другие вроде него. Только с англокатоликами папа тоже не хочет: он говорит, у них ритуальность чрезмерна и самодовлеет. И я так думаю.

– Я же не утверждаю, что отец твой не прав в доктрине – в доктрине абсолютно прав. Но если он принцип считает католическим, то почему бы и обряд не вести согласно истинной традиции? Почему хоть иногда не напоить воздух благоуханным ладаном? Обидно! И потом, его представления о ризах – ты извини, я вынужден сказать – это ж ни в какие ворота! На светлое Христово Воскресенье поверх готической сутаны надел нынешний итальянский стихарь с тесьмой. Это же, черт возьми, как цилиндр с коричневыми туфлями!

– А мне фасон не кажется настолько важным, – сказала Дороти. – Думаю, главное – дух, а не облачение.

– Типичный ответ дубовых методистов! – вскинулся Виктор. – Облачения именно важны необычайно! Зачем священный ритуал, если не выполнять его как следует? Хочешь взглянуть, какой может быть настоящая благородная служба, – зайди к Святому Уэдекинду в Миллборо! Вот это да, вот это шик! И лики Девы Марии, и чаши, и дарохранительницы – ух, красота! Из консистории их уже раза три прихватывали, но они, молодчаги, в ус не дуют, ноль внимания на епископа.

– А мне они противны! – держалась Дороти. – Все напоказ. Так дымят своим ладаном, что еле угадаешь, где алтарь. Таким, как в Святом Уэдекинде, надо бы принимать чистое католичество – без лицемерия.

– А вот тебе бы, дорогая, надо в секту. Честное слово, ты готовая сектантка. Звалась бы Плимутским братом или Плимутской сестрой, или как там еще. Уверен, твой любимый псалом 567-й: «Господи, в вечном страхе пребываю перед высотами Твоими!»

– А у тебя, конечно, 231-й: «Каждую ночь шатер мой разбиваю все ближе к Риму!» – парировала Дороти, замотав нитку вокруг четвертой, и последней, пуговицы.

Спор продолжался еще несколько минут, пока Дороти украшала шляпу знатного дворянина плюмажем (привязывала к собственной старенькой школьной шляпке пучок настриженной бумаги). Они с Виктором не умели поговорить без того, чтобы быстро не впасть в полемику насчет степени допустимой «ритуальности». Дороти полагала, что Виктор, если ему не препятствовать, способен окончательно «скатиться к Риму», и это было очень вероятно. Но сам Виктор не сознавал близости рокового края. Сейчас, когда борьба англокатоликов кипела на трех фронтах одновременно – справа упрямство протестантов, слева нахальство модернистов, а сзади, как ни грустно, вероломство римских патеров, не упускавших случая тихонько пырнуть в спину, – весь его горизонт заполнялся упоительной битвой. Первейшим, важнейшим делом жизни являлось пригвоздить доктора Мэйджора в «Гласе Господнем». Интересно, впрочем, что страсть пылкого рыцаря веры, по сути, не содержала ни грана религиозности. Бурная клерикальная полемика воодушевляла азартом состязания, самого интересного на свете, поскольку в нем не предвиделось конца и разрешалось немножко жульничать.

– Ну, слава Богу, тут, кажется, все, – сказала Дороти и покрутила на пальце дворянский головной убор с плюмажем. – Но впереди ведь еще горы, горы! Как я мечтаю забыть когда-нибудь про гнусные ботфорты. Виктор, а сколько времени?

– Без пяти час.

– Боже мой! Нужно бежать! На ужин три омлета – я не могу доверить их нашей Эллен. Ой, Виктор! Есть у тебя что-нибудь нам на распродажу? Если есть пара старых брюк, это бы лучше всего: брюки с благотворительных базаров сразу разбирают.

– Брюки? Нет. Я тебе скажу, что, пожалуй, могу дать. Могу дать «Странствия паломника» и «Книгу мучеников» Фокса, сто лет жажду от них избавиться. Свинская протестантская макулатура! Одна хрычовка из сектанток всучила этот хлам. А ты, стало быть, снова затеяла гроши выклянчивать? Вели бы мы службы в церкви нормально, по-католически, могли бы развести приличную паству, не пришлось бы…

– Дашь книги? Замечательно! – прервала Дороти. – Мы всегда ставим книжный лоток и просим только пенни за книжку, так что почти все продается. Нам просто необходим успех на этой распродаже! И знаешь, Виктор, я почти уверена, что мисс Мэйфилл пожертвует нечто необычайно милое. Мои особые надежды на ее сервиз Лостофтского завода, мы получили бы не меньше пяти фунтов. Сегодня я все утро специально молилась, чтобы она его дала.

– Вот как? – произнес Виктор без обычного энтузиазма. Так же как хмурого трудягу Прогетта, его, готового сутками дискутировать о пунктах ритуала, упоминания о молитвах собственного сочинения слегка коробили. – Так не забудь спросить отца насчет процессии, – напомнил он, повернув к теме близкой и приятной.

– Хорошо, я спрошу. Только ты знаешь, как будет: он рассердится и назовет это «римской лихорадкой».

Страницы: «« ... 7891011121314 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Данный сборник включает в себя тексты песен на русском языке. Это песни разных жанров и направлений,...
В сборник попали одни из самых ранних и из-за того редких произведений автора, самые старые датируют...
Иногда сложно разобраться, что происходит в отношениях двух людей. Эмоции улеглись, и настали обычны...
Как далеко любящие люди готовы зайти в причинении страданий друг другу? Роман главных героев начался...
Предложенная на суд читателей книга написана в жанре политической сатиры на канве детективного сюжет...
Автор предлагает читателю образ нашего современника, молодого человека в расцвете сил. Возможно, кто...