Одиночество Новы Соренсен Джессика
На самом деле я хочу одного – умереть.
– Нам нужна доза, – говорит Тристан парню с конским хвостом на голове, сидящему посреди палатки в расстегнутой рубашке, без ботинок, и протягивает ему деньги, а я все смотрю на ту девчонку, смотрю, как она все дальше и дальше уходит от реальности, и меня тянет вслед за ней. Уйти. Уйти. Уйти.
Небытие.
Девчонка поворачивает голову в мою сторону, улыбается, но улыбка у нее пустая, и я ей завидую. Я хочу этого. Хочу.
Ничто.
Парень берет у Тристана деньги, забирает косяк у девчонки, и та бессильно заваливается набок, вытянув перед собой руки. Моргает глазами, в которых видны только огромные зрачки, остекленевшие, голые.
Пустота.
– Лучше тут нигде не найдешь, – говорит парень, протягивая косяк Тристану.
Как будто не все равно, как будто иначе мы заберем деньги и пойдем еще куда-нибудь.
Тристан кивает и подносит косяк к губам. Делает долгую затяжку, зрачки у него сразу же расширяются во все глаза, дыхание становится тише, он расслабленно приваливается к стенке палатки и передает косяк мне. Я не даю себе времени на раздумья – они ведут туда, где мне уже нечего делать. Мое место здесь.
Руки у меня неудержимо трясутся, когда я подношу косяк ко рту и затягиваюсь. Вокруг все лежат на полу, кто-то подергивает руками, кто-то вообще не двигается. Дым заполняет мне легкие, растворяется в них, высасывает из меня все, что во мне есть хорошего, и внезапно все останавливается.
Умирает.
Глава 20
27 июля, семьдесят третий день летних каникул
Утром я просыпаюсь с жестокой головной болью, опухшими глазами и щеками, и невыносимая тоска по дому сосет под ложечкой. Не только по маме, но и по отцу. Он был бы так разочарован, если бы увидел меня сейчас, и, честно говоря, мне самой делается немного стыдно за себя. Ничто здесь меня не радует, даже музыка за стеной палатки, и люди, с которыми я сюда приехала, тоже не радуют.
Всю ночь я спала одна в палатке и злилась, потому что Куинтон вот так просто взял и бросил меня, и с тех пор я его не видела. Но в то же время я чувствую облегчение оттого, что смогла побыть одна и поплакать. Не только о Лэндоне, но и о том, в кого я превратилась. После той ночи я так боялась потерять контроль, поэтому старалась все проверять и считать, но это была только иллюзия. Из-за того, что я никак не решалась вслух признать свои проблемы, моя личность распалась на куски – от той меня, которая была когда-то хорошим человеком, остались одни осколки. Я оказалась там, где мне ничего не понятно и где я, скорее всего, никогда не хотела оказаться. Я просто свалилась туда, как в пропасть, и длилось это падение семьдесят три дня, тысячу семьсот пятьдесят два часа или сто пять тысяч сто двадцать минут.
От меня воняет, как из помойки, одежда на мне все еще грязная, задубевшая, и стоит мне пошевелиться, как на пол осыпается засохшая грязь. Мне нужно в душ. Мне нужно нормально поесть. Нужно все, чего здесь не найти.
Я выбираюсь из спального мешка, натягиваю чистую красную майку, шорты, кое-как заматываю волосы в растрепанный пучок. Как могу, оттираю черноту на руках, брызгаюсь духами и выхожу из палатки.
Солнце сегодня очень яркое, до рези в глазах и в голове. На сцене какой-то парень, сидя на высоком стуле, играет соло на гитаре. Голос у него мелодичный, а столпившиеся вокруг люди кажутся грубыми, опустившимися, грязными, кое-как одетыми, некоторые в синяках и ссадинах, как будто только что из драки.
Я открываю кулер и достаю последнюю бутылку воды. Отвинчиваю крышку, выпиваю залпом полбутылки, обессиленно вздыхаю и снова завинчиваю крышку. Стулья рядом пустуют, и когда я стучу пальцем по палатке Делайлы и Дилана, мне никто не отвечает.
Я сама точно не знаю, что намерена делать. Как жить дальше. Куда идти. Но чувствую, надо что-то делать, не стоять на одном месте. С бутылкой в руке я брожу вокруг пустыря, обхожу палатки, ищу хоть одно знакомое лицо и не знаю, найду ли. В памяти снова и снова прокручивается произошедшее на пруду и те воспоминания, что всплыли ночью, а я-то весь год старалась не выпустить их на поверхность. Я всегда боялась этих воспоминаний, боялась того, что будет со мной, боялась грубой правды, которой придется наконец взглянуть в лицо: Лэндона больше нет.
Но вчера я вспомнила все, и в душе у меня теперь все иначе. Не знаю, лучше или хуже, но нужно разобраться, куда идти, – у меня такое чувство, что до сих пор я шла не туда.
Люди вокруг курят, пьют, смеются, разговаривают. Глядя на них, кажется, что все так легко. Один глоток, одна затяжка – и все прошло. И проходит. Ненадолго. А что потом?
Я уже думаю, не вернуться ли в палатку, но тут огибаю грузовик – и вот они все. Куинтон, Дилан и Тристан сидят ко мне спиной, лицом к трем другим парням – двое из них очень высокие, а третий даже ниже меня, и голова у него лысая, как у Дилана, только еще и вся в татуировках. Делайла стоит между ними, футболка у нее завязана узлом на животе так, что живот опять весь на виду, а шорты подвернуты так высоко, что половина задницы торчит.
Подруга болтает с одним из высоких парней, темноволосым, с оливковой кожей, желтыми зубами и козлиной бородкой, доходящей до груди. Смеется, улыбается, кокетливо запрокидывает голову, и я все жду, когда же Дилан возмутится и вмешается, но он молчит. Потом Делайла протягивает Дилану какой-то пластиковый пакетик, и в голове у меня что-то щелкает. Наркотиками торгуют. И без того совсем тонкие стены вокруг меня шатаются, рассыпаются и падают. Я хочу отойти незаметно, но тут один из тех троих, маленький и кругленький, замечает меня. Он взглядом мерит меня с головы до ног, и прыщавое лицо искажается злобой.
– А это еще кто? – спрашивает он, показывая на меня подбородком, и хрустит костяшками пальцев.
Все разом оборачиваются ко мне, я отступаю назад, не зная, просто отойти или бежать, а Куинтон не сводит с меня медовых глаз. Не пойму, испытывает ли он облегчение при виде меня, раскаивается ли, сердится ли. Может быть, и к лучшему, что не могу.
Я останавливаюсь у края палатки, вижу в глазах Куинтона боль, оцепенение – это подсказывает мне, что он сейчас не в себе, – и откровенную, совершенно непереносимую муку, которой до сих пор до конца не понимаю, и не знаю, пойму ли.
«Знаю ли я его? Знает ли он меня? Узнаем ли мы когда-нибудь друг друга по-настоящему?»
Мои руки сами тянутся к нему, и ноги готовы бежать, но рассудок побеждает, потому что это ясно как божий день, но я только теперь понимаю. На данном этапе своей жизни я не могу ему помочь, как бы ни хотела, а я хочу так сильно, что это изматывает мое тело и душу. Хочу избавить его от боли, спасти его, если уж не смогла спасти Лэндона, но у меня не хватит сил. Я сама-то еле держусь, где уж мне вытащить кого-то еще.
Осознавать это больно, и мне становится трудно дышать, легкие словно сжимаются, а может быть, наоборот, расширяются так, что не помещаются в грудной клетке. Как бы то ни было, мне не хватает воздуха. Я растираю грудь рукой, сердце колет, а Куинтон недоумевающе смотрит на меня. Я гляжу на голубое небо над нами, на землю под ногами, на море людей вокруг, в которое нас легко могло бы затянуть.
«Прости», – говорю я одними губами.
Куинтон смотрит на меня еще несколько секунд, и я не знаю, понял ли он, что я хотела сказать, но он кивает и отворачивается, и я думаю: может быть, он все же понял меня.
– Привет, Нова, – говорит Тристан, отделяясь от остальных, кивает в сторону, давая мне понять, что надо убираться отсюда. – Тебе лучше уйти.
Я с облегчением поворачиваюсь и иду к палатке. «Один… два… три…» – начинаю считать шаги.
– Нова, погоди, – окликает меня Тристан и через секунду хватает за руку, резко останавливая.
Я медленно поворачиваюсь к нему лицом. Он немного не похож на себя: зрачки расширены, волосы взлохмачены, мешки под глазами.
– Извини, – говорю я и высвобождаю руку. – Я не знала, что у вас дела.
Тристан качает головой и проводит рукой по белокурым волосам:
– Тебе не за что извиняться. Просто… просто тебе лучше не ввязываться в… в это… – Голос у него подавленный, и кажется, ему даже губами шевелить тяжело.
– Все в порядке, – отвечаю я.
Но это неправда. Ничего не в порядке.
«Я не хочу больше здесь быть».
– Угу! – Он закусывает губу, оглядывается через плечо и идет проводить меня. – Слушай, я же помню тебя в школе, ты не была… такая, как мы.
Мы… Как будто речь идет о существах разной породы.
– Да, но это не значит, что я в стеклянной банке сидела. Тоже видела кое-что. – Я поворачиваюсь боком, чтобы протиснуться между грузовиком и палаткой. – Много чего видела.
«Куда идти?»
– Конечно. – Тристан ногой отшвыривает с дороги кулер, разлив пиво из стоявшей на нем бутылки. – Ты же все время была с тем парнем, который потом… умер.
Умер. Давно умер. Его нет.
– Его звали Лэндон, – напоминаю я, прижимая руку к груди. – Лэндон Эванс.
Все вокруг начинает кружиться, но это хорошо. Так и должно быть. Пусть кружится.
Мы подходим к палатке, я сажусь на стул, разглядываю толпу и слушаю музыку, плывущую над поляной. Наконец закрываю глаза, наслаждаясь свободно летящими голосами, притоптываю ногой в такт барабанам и вспоминаю, что это такое – целиком отдаться звуку.
Тристан садится рядом и сразу же закуривает что-то такое со странным запахом, от чего вроде бы даже становится немного жарче. Чем дольше он курит, тем ниже у него опускаются веки и тем сильнее кажется, что он сейчас провалится сквозь землю и исчезнет.
Я не хочу на него смотреть. Я не хочу здесь быть. Я хочу домой.
Я сижу, слушаю песню, вспоминаю, как мы сидели и слушали музыку с Лэндоном, а потом разговаривали о жизни, о том, что будем делать, когда вырастем, кем станем.
– А если бы ты могла стать кем угодно, – спросил он меня как-то, – кем бы стала?
– Барабанщицей, – не задумываясь, ответила я. – А ты?
Я думала, что знаю ответ. Художником. Кем же еще?
Лэндон долго-долго думал и наконец вздохнул:
– Понятия не имею… Может быть, никем не буду. Просто стану ездить с тобой по концертам и таскать за тобой палочки.
Я тогда рассмеялась, так глупо это прозвучало, а теперь, вспоминая, начинаю плакать. Нам могло бы быть очень хорошо вместе. Просто прекрасно. Что угодно могло бы быть, а теперь ничего не будет – остались только воспоминания.
– Вот, – говорит Тристан и сует мне сигарету, глядя, как слезы градом текут по моим щекам. – Хочешь курнуть? Успокаивает.
Я смотрю на косяк, а потом снова на Тристана. Хочу ли я закурить? Нужно ли мне это? Хочу ли я так жить? Та ли это дорога, которую я для себя выберу? Кто я? Кем я хочу быть?
– Нет, спасибо, – качаю я головой, встаю, обхожу стул и иду к палатке.
– Куда ты? – спрашивает Тристан, сунув косяк в рот, и его лицо заволакивает дымом.
– Сама не знаю, – снова качаю я головой и направляюсь к палатке.
Ныряю внутрь, хватаю телефон и выбираюсь обратно. Тристан уходит в толпу, и я думаю, не догнать ли его, чтобы попрощаться. Может, Делайле сказать, что я уезжаю? Или Куинтону сказать «прости»?
Но вместо этого я иду к дороге. Солнце жарит спину, небо надо мной голубое, но я ни на что не обращаю внимания, сосредоточиваюсь на себе и на дороге перед собой. Делаю шаг за шагом, разрешаю себе считать их, потому что сейчас мне это необходимо, но говорю себе, что постараюсь избавиться от этой привычки, как только смогу. В первый раз я вслух признала, что это привычка, это признание приносит чувство освобождения, чувство покоя, и под конец я уже бегу.
Бегу до того ресторана, где мы с Куинтоном завтракали и где он дал мне выплакаться у него на груди. К тому времени как добегаю до двери, я уже вся в поту и понятия не имею, сколько бежала. Но главное – я дышу и сердце у меня бьется.
Я вхожу. В ресторане почти пусто, я сажусь, заказываю кофе, и официантка смотрит на меня так, будто я только что из помойки вылезла. Но разговаривает вежливо и приносит мне кофе с куском пирога – говорит, за счет заведения. Я думаю, не приняла ли она меня за бездомную.
Я ем пирог, тут же достаю телефон и звоню единственному человеку, который, я знаю, всегда придет мне на помощь. Она отвечает на третий сигнал.
– Нова, что случилось? – спрашивает мама с тревогой, и я догадываюсь, что она плачет. – Я уже несколько дней пытаюсь до тебя дозвониться, а ты не отвечаешь. – Она разражается длинной тирадой, но я обрываю ее на полуслове.
– Мама, прости меня, – говорю я, вытирая слезы. – Я хочу домой.
Когда я объясняю, где я, она засыпет меня вопросами, но под конец говорит, что приедет сейчас же и что любит меня. Мы заканчиваем разговор, я сижу в кабинке, смотрю на деревья за окном и потягиваю кофе. Наконец снова достаю телефон. Сначала просто смотрю на свое отражение в экране. Вид у меня ужасный. Просто ужасный. Лицо бледное. Глаза большие, в красных прожилках. Темные волосы спутаны, на лбу царапины – это когда я упала в лесу, на щеке синяк. Как будто я за пару месяцев успела превратиться в кровожадного монстра и почти не заметила перемены.
Я включаю камеру и откашливаюсь, готовясь сделать последнюю запись.
– Когда я смотрю на эти клипы, я даже не знаю, будут ли они для меня что-то значить и вспомню ли я вообще хоть что-нибудь из произошедшего. Должно быть, потом я вспомню этот день и уже сама не пойму, почему решила уйти. На этот вопрос нет прямого ответа. Ясно лишь одно: я проснулась. Вероятно, не на все можно найти ответ. Можно изучать, анализировать, бороться, требовать, а ответа я так и не получу… Мы не получим… И тогда останется только отпустить прошлое и жить дальше.
Я делаю глубокий вдох и убираю телефон. Потом ложусь головой на стол и сразу же засыпаю – эти два месяца вдруг наваливаются на меня всей своей тяжестью.
Глава 21
27 августа, сто третий день летних каникул
Я раньше слышала о прозрениях, когда у человека открываются глаза и все вдруг становится кристально ясным. Может, то, что случилось со мной, и нельзя назвать прозрением, потому что все и сейчас не так уж кристально ясно, но я стала видеть все в другом свете или, лучше сказать, стала видеть свет, как будто тьма, которую я носила в душе, начала рассеиваться. Оглядываясь назад, я не могу точно определить, что именно помогло мне понять, куда я качусь. Но жизнь сама по себе загадка, и я могу только сказать спасибо за то, что увидела, в кого превратилась, и это было важно, и изменило мой взгляд на жизнь.
Первая неделя дома показалась сущим адом. Кто бы что ни сказал, все меня раздражало до бешенства, и мне хотелось выцарапать всем глаза. Я орала на маму. Орала на Дэниела. Орала на почтальона за то, что он позвонил в дверь и разбудил меня.
Потом пришли слезы. Много слез. Мне уже казалось, что они вообще никогда не закончатся, так и будут течь, как из неисправного крана. Не знаю даже, откуда они взялись, просто я чувствовала себя вампиром, который впервые вышел на свет, и кожу, и мозг жгло, как огнем, боль было ничем не унять.
Но потом мы с мамой стали разговаривать. Говорили об отце. Говорили обо мне, о том, что я натворила. Говорили, говорили, говорили… Она злилась, я плакала. Она плакала, я плакала.
– Нова, – сказала мама сквозь слезы, – я чувствую, здесь моя вина. Я же знала, что у тебя умер отец… и как умер… у тебя на глазах… знала, как это тяжело для тебя, но так и не заставила тебя поговорить со мной. Только предлагала.
– Но я не могла говорить об этом с тобой, – ответила я, лежа на кровати, свернувшись клубочком и прижимая к груди подушку. – Ты и сама горевала.
– Я твоя мать, – сказала она, убирая мне ладонью волосы со лба, как маленькой, но, может быть, я сейчас и была для нее маленькой. Может, мы вернулись в прошлое, чтобы сделать то, что должны были сделать еще тогда. – Это моя обязанность – держаться, как бы ни было больно.
– Я не хотела делать тебе еще больнее.
– Не сделала бы. По крайней мере, мы разделили бы нашу боль друг с другом.
Мы обе снова заплакали, и казалось, что никогда не успокоимся, но наконец слезы закончились, как заканчивается почти все на свете.
Прошло больше месяца с того дня, как я убежала с концерта, и в голове у меня за это время сильно прояснилось, так ясно в ней уже давно не было, наверное, с тех пор, как умер отец. Странно, но только теперь, когда пришла эта ясность, я по-настоящему поняла, какая муть там была до этого. Незаметно для себя, пока переживала смерть, пока сражалась со своим горем, пока пыталась жить дальше, я сбилась с пути. Я все еще только иду к нему, потихоньку, маленькими шажками, стараясь на этот раз, чтобы раны затянулись, как полагается.
Я нашла в себе силы достать из ящика рисунки Лэндона, которые отдали мне его родители, и поплакать над ними, не отворачиваясь и не прячась. Рисунки были прекрасные, и больно думать, что такой талант погиб, но у меня осталось кое-что из его работ – частичка его самого, – и эта частичка всегда будет со мной. Я наконец-то примирилась с его смертью, и теперь мне приятно просто вспоминать о нем. Я привыкаю к мысли, что это нормально. Страдать – нормально. Плакать – нормально. Признать, что нуждаешься в помощи, – нормально. Отпустить прошлое – нормально.
Конечно, не все так легко и прекрасно. Я еще не могу обходиться без успокоительных таблеток. Иногда ловлю себя на том, что начинаю считать все подряд. Все еще тону в воспоминаниях о Лэндоне. Просто нужно переждать, а не искать быстрого решения. Я это чувствую, я с этим живу и понемногу двигаюсь дальше.
И мне не приходится делать это в одиночку. Я ходила в группы, где люди говорили о своих утратах, особенно связанных с самоубийствами близких. Это помогает – слушать их истории и понимать: не я одна столько ломала над этим голову, так что она и в самом деле едва не треснула пополам. Вот вернусь в школу и начну ходить в такую группу снова. А еще я наконец выбрала себе специализацию. Киносъемка. Я, правда, и теперь не уверена на сто процентов, что хочу всю жизнь этим заниматься, но для начала это все же какая-то цель, если не достигнутая, то хотя бы поставленная. Второй специальностью, наверное, выберу музыку, но торопиться не буду – не все сразу.
Еще я решила не смотреть то видео, что записал Лэндон, во всяком случае пока. Боюсь, буду без конца о нем думать, анализировать, а сейчас, на этом этапе жизни, у меня слишком мало сил, чтобы снова вставать на этот путь. Но может быть, когда-нибудь, когда мои раны окончательно затянутся и я уже не буду чувствовать себя как новорожденный олененок, который только учится ходить… Сейчас мне нужно думать лишь об одном – как жить дальше – и понемногу примиряться с прошлым, вставать на ноги и стараться строить свое будущее. Теперь я знаю: у меня получится, потому что я этого хочу. Как отец сказал мне однажды: если чего-то очень сильно захочешь, для тебя не будет ничего невозможного.
– Ты точно не хочешь побыть дома этот семестр? – спрашивает мама, вынося последние коробки.
– Ты что, серьезно пытаешься уговорить меня бросить школу? – отшучиваюсь я, закидывая сумку на черное кожаное сиденье вишневой «шевроле-нова».
Я поеду на ней в колледж. Страшно, но я поставила себе такую цель. Тем более что отец этого хотел.
Мама вздыхает и закрывает багажник.
– Нет, но я беспокоюсь. – Она подходит ко мне, скрестив руки на груди, словно сдерживается, чтобы не схватить меня и не утащить обратно в дом. – Мне кажется, ты только приехала, и уже опять уезжаешь.
Я обнимаю ее – по-настоящему, без страха и скованности.
– Да, знаю, но это же хорошо. Ведь я… я начинаю новую жизнь.
– Я понимаю, Нова. – Мама обнимает меня так крепко, что я еле дышу. – И я горжусь тобой – за то, что ты призналась мне во всем. Может, тебе так и не кажется, но ты храбрый человек. – Она отстраняется и смотрит мне в глаза. – Немногие способны осознать, что свернули не на ту дорогу.
– Но раз я все-таки на нее свернула – это не значит, что я слабая? – спрашиваю я и моргаю от слепящего солнца, но не хочу закрываться от него ладонью.
Мама качает головой:
– Мы все иногда совершаем не лучшие поступки. Ты многое пережила… Гораздо больше, чем многие другие. ажно, что ты сумела из этого выбраться. – В уголках ее голубых глаз скапливаются слезы. – Я рада, что моя дочь вернулась ко мне.
«Не совсем еще, но я стараюсь, а это главное».
– Я тебя тоже люблю, мама.
Она обнимает меня и долго не хочет выпускать из объятий, но в конце концов выпускает, я сажусь в машину и уезжаю. Я готова вернуться в школу. В каком-то смысле я как будто начинаю все заново. На первом курсе – в прошлом году мне было настолько не до того, что я едва понимала, что происходит. Теперь я готова с открытыми глазами встретить будущее, а не просто плыть по течению. Нужно только еще заехать кое-куда. Как я начала понимать, прощание – это важно, даже если прощаться страшно и неловко. Всегда, всегда говори «прощай».
«Чтобы больше ни о чем не жалеть».
Я сворачиваю к трейлерной стоянке. Я не видела Куинтона с того дня, как уехала с концерта. Делайла, та заходила пару раз, но мы с ней уже не в одной лодке, и у меня не хватит сил тащить ее за собой, а падать вместе с ней я не хочу. Подруга решила не возвращаться в колледж – так она объявила, когда пришла в третий раз.
– Мне и здесь хорошо, – сказала Делайла, сидя на диване в гостиной.
В мою комнату мама нас не пустила, побоялась: мало ли что мы там будем делать за закрытой дверью, да я и сама не хотела. Я тоже боюсь закрытых дверей.
– По-моему, тебе нельзя здесь оставаться, – сказала я, заметив, как она похудела. – Здесь же нечего делать.
– Здесь Дилан. И моя жизнь, – резко ответила она. – Для меня это главное.
Зрачки у нее были расширены, глаза блестели, и пахло от нее как-то странно. И волосы она остригла коротко, и лицо стало бледноватое. Конечно, она под кайфом, и девушка, что сейчас сидит передо мной, не та Делайла, с которой я подружилась в школе. Это ее второе «я». Ее темная сторона. Отражение в разбитом зеркале.
– Ладно, – ответила я, понимая, что должна ее отпустить, хотя это и тяжело. – Но если передумаешь – я уезжаю в пятницу, можешь поехать со мной.
– Не передумаю. – Подруга встала с дивана и ушла, и с тех пор я ее не видела.
Когда я останавливаюсь у трейлера, приходится посидеть немного, собраться с мыслями и с силами, чтобы решиться выйти из машины. Первое побуждение – начать считать трещины в стене, ведра у забора, разбитые окна. Но я успокаиваюсь и напоминаю себе: это нужно сделать, иначе потом буду жалеть.
Я вылезаю из машины, прохожу в ворота и поднимаюсь по лестнице к двери. Приглаживаю свои темные волосы, одергиваю шорты и поправляю сползшую бретельку майки. Потом поднимаю руку и стучу в дверь.
Из дома доносится оглушительный грохот, смех, слышится музыка. Я стучу еще раз, посильнее, и через пару минут дверь распахивается.
– Чего тебе здесь надо? – спрашивает Дилан. Он очень изменился: похудел, побледнел, вид потасканный, глаза запали, все лицо в каких-то болячках, даже бритая голова, кажется, как-то сморщилась. – С Делайлой, что ли, поговорить хочешь?
Я качаю головой, скрестив руки на груди, и мысленно говорю себе: все в порядке.
– Нет, я хочу поговорить с Куинтоном.
Дилан недовольно закатывает глаза, но приоткрывает дверь пошире. Дым просачивается на крыльцо, как ядовитые испарения, и я не знаю, что вызывает во мне этот запах – отвращение или желание.
– Он у себя в комнате.
Я отступаю назад на одну ступеньку, понимая: пока я не уверена, что этот запах стал мне отвратителен, нужно держаться подальше.
– А ты не мог бы его позвать? – спрашиваю я по возможности вежливо.
Дилан бормочет вполголоса какое-то ругательство, лицо у него краснеет, и я жду, что он сейчас захлопнет дверь перед моим носом.
Но он говорит:
– Подожди.
Дилан оставляет дверь открытой, и я вижу там людей, занятых тем, что и меня грозит затянуть. Я отступаю еще на одну ступеньку, потом еще на одну и наконец остаюсь ждать внизу. Музыка все гремит, вибрация отдается в землю, я слышу, как кто-то кричит, чтобы все раздевались, и в ответ раздаются одобрительные возгласы. Мне хочется уйти, но я должна это сделать.
Дождаться его.
В следующую секунду я слышу голос, от которого сердце едва не выпрыгивает из груди:
– Нова, что ты здесь делаешь?
Я поворачиваюсь, мысленно подготавливаясь к тому, что сейчас снова увижу его, и все же потрясение оказывается сильнее, чем я рассчитывала. Он тоже изменился, похудел и побледнел, подбородок небритый, щетинистый. Волосы немного отросли и торчат на голове во все стороны. Но глаза все те же – медово-карие, в красных прожилках, полные невыразимой печали.
Я встаю со ступеньки:
– Зашла попрощаться.
Куинтон крепко сжимает губы и в нерешительности останавливается на верхней ступеньке. Он без рубашки, джинсы на нем болтаются. Я вижу его мускулы: они уже не такие твердые, как тогда, когда я видела его в последний раз, и татуировки видны: «Лекси», «Райдер» и «Никто» – и шрам, про который он мне так и не рассказал, откуда тот взялся. Когда-нибудь, если мы еще увидимся, я добьюсь у него, что означают эти татуировки и откуда шрам. Когда мы оба станем другими и когда у меня хватит на это сил.
– Слушай, – начинает Куинтон, ступая на лестницу. – Насчет того…
Я качаю головой и жестом останавливаю его:
– Необязательно сейчас об этом говорить. Я просто уезжаю в колледж и хотела попрощаться и сказать тебе несколько слов, чтобы ты кое-что понял.
Лоб у него морщится, и он спускается ниже.
– Говори.
Я уже пару недель мысленно готовилась к этому разговору, с тех пор, как поняла, чего я хочу. Теперь, когда он стоит напротив меня, говорить об этом трудно. Но я скажу.
– Я была тогда немного не в себе, – говорю я и поднимаю голову, чтобы встретиться с ним глазами. – Я и сейчас еще не в себе, только пытаюсь разобраться во всем, что случилось за лето… Все как в тумане. – Я на секунду умолкаю. – Но я рада, что встретила тебя… Ты мне помог многое осознать.
Куинтон чешет в затылке, оглядывается кругом, как будто не понимает, что происходит.
– Нова, я тебя не понимаю. О чем ты говоришь?
– Да, в общем-то, ни о чем, – объясняю я как могу – сама не знаю, можно ли из этого что-то понять. Между нами все непонятно, кроме того, что мы с ним вместе летели в одну и ту же пропасть. – Просто прощай.
Выражение его лица смягчается, и он подходит ближе. Оглядывает меня с головы до ног, как будто пытается догадаться, кто перед ним.
– Хорошо выглядишь, – наконец произносит он. – Не так, как раньше, но хорошо.
– Я и чувствую себя хорошо, – отвечаю я, и теперь это правда. – Не так, как раньше.
Куинтон вздыхает, я тоже вздыхаю с облегчением, и мы вдруг неожиданно для себя обнимаемся. Он немного скован, мускулы напряжены, но я помогаю ему расслабиться, крепко сжимая в объятиях. Закрываю глаза и вбираю в себя его запах, не зная, увижу ли его еще когда-нибудь, но надеюсь, что увижу. Может быть. Когда-нибудь. Когда стану другой.
– Прости меня, – шепчет он мне на ухо. – За все.
– Тебе не за что извиняться, – качаю я головой, прижимаясь щекой к его груди. – Я все решала сама.
– И все-таки…
– Ничего не все-таки, – повторяю я. – Ты ни в чем не виноват.
Куинтон замирает, и я чувствую, как бьется у него сердце. Мы стоим обнявшись, пока у меня руки не тяжелеют, и я понимаю, что пора уходить, иначе не известно, смогу ли уйти вообще. Я отстраняюсь первой, улыбаюсь и поворачиваю к машине.
– Если будешь как-нибудь в Айдахо, заезжай, – говорю я и машу рукой от ворот.
Он кивает, но, похоже, думает, что больше меня не увидит.
– Ладно, заеду.
– И береги себя, – добавляю я.
Звучит ужасно глупо, шаблонно, но это все, что я могу ему сейчас сказать. Если заговорю о чем-то серьезном, о том, что чувствую, уйти будет труднее. А уходить надо, как ни трудно.
Куинтон улыбается, но улыбка вымученная, ненастоящая, грустная, и мне от нее хочется плакать.
– Да, и ты тоже. – Он провожает меня глазами до машины, а когда я уже собираюсь садиться, окликает: – Значит, ты все-таки решилась сесть за руль.
Я сглатываю, киваю и открываю ворота:
– Да, решила, что пора.
Он тоже кивает, вздыхает и поворачивает к двери.
– Береги себя, Нова, тезка «шевроле». – На лице у него появляется легкая улыбка.
– Хорошо, – улыбаюсь я в ответ, сажусь в машину и отъезжаю, крепко вцепившись в руль и глядя, как Куинтон все больше удаляется от меня.
Он долго провожает меня глазами, и только когда я уже вот-вот скроюсь из виду, разворачивается и идет в дом. А я еду дальше, вперед. Все вперед и вперед, к новой жизни.
Я рад за Нову. Она хорошо выглядит. Больше того, выглядит счастливой. Это удивительно, не знаю даже, как она сумела так измениться после всего, что было, но спрашивать не хочу – как бы не напортить.
Когда она уехала с концерта, я понял, что у нас с ней ничего не будет. Это хорошо, что она сбежала, и я старался держаться от нее подальше, хотя и было больно. Я скучаю по ее редкому смеху, по ее улыбке, по ее неожиданным мыслям, по ее любви к музыке, по ее запаху, по тому, как она умеет чувствовать. Но ей будет лучше без меня.
Я смотрю, как Нова уезжает, и понимаю, что никогда больше ее не увижу. Жаль, что нельзя было поцеловать ее на прощание, по-настоящему, чтобы этот поцелуй не был омрачен ни наркотиками, ни угрызениями совести. Но я понимаю, что это невозможно, и, когда она скрывается из виду, возвращаюсь в свою реальность.
У Дилана сидят несколько клиентов, хотя половина из них платит со скрипом, а вторая только делает вид, что собирается заплатить. Теперь это и моя жизнь. Дилан договаривается, мы с Тристаном передаем товар, а потом нанюхиваемся до бесчувствия, и все сначала. Вязкий, без конца повторяющийся круг моей жизни. Но я ничего лучшего и не заслуживаю.
– Ты идешь, блин, или нет? – спрашивает Дилан, когда я подхожу к занавеске. Он сидит на диване с Делайлой, но та уже отрубилась у него на коленях, и заигрывает с какой-то другой девчонкой.
Я киваю, отодвигая занавеску:
– Да, только схожу рубашку надену.
– Можно и без рубашки! – кричит из кухни какая-то девчонка.
Она курит косяк. Кажется, ее зовут Кэнди, или Китти, или еще что-то в этом роде. А может, и Бренда, кто ее знает, честно говоря. Я ее совсем не помню, помню только, что мы с ней переспали несколько раз и вынюхали на пару несколько дорожек, а потом говорили о какой-то ерунде, без всякого смысла, хотя и делали вид, будто это что-то значит.
Я не отзываюсь, иду в свою жалкую комнатенку, напоминающую мне о том, в кого я превратился. Надеваю рубашку, сую ноги в ботинки. Достаю альбом и смотрю на свой последний рисунок. Он сделан по памяти. Я рисовал то, что мне ненавистно, но я должен был это нарисовать, чтобы избавиться. Линии жирные, как будто я хотел прорезать бумагу карандашом. На рисунке мы с Лекси лежим рядом на траве, после аварии. Мы держимся за руки и вместе истекаем кровью – умираем вместе. Это прекрасно. Это настоящее. И я навсегда останусь там.
Я глубоко вздыхаю, закрываю альбом и сую в ящик возле комода. Хочу уже возвращаться к остальным, но тут приходит Тристан с зеркалом, на котором рассыпана дорожка белого порошка, и с бритвой в руке. Руки у меня так и чешутся схватить все это, рот наполняется слюной.
– Тебе это понадобится, – говорит Тристан, протягивая мне зеркало. Глаза у него выпучены так, что вот-вот выскочат, нос красный, и из него течет. – Ночь будет длинная.
Я выхватываю у него зеркало и тут же втягиваю в себя весь порошок, не для того, чтобы не заснуть, а потому, что так хочу. Мне это нужно: оно завладело мной, въелось в кожу, в кровь, в вены, в мысли, в сны.
Это моя жизнь.
Как только порошок попадает в горло, все двери у меня в голове захлопываются, и все, что во мне еще осталось хорошего, остается за ними.
Эпилог
Через девять месяцев
9 мая, за семь дней до летних каникул
Я укладываю последние вещи у себя в комнате, собираясь домой на лето, и готовлюсь к последнему экзамену. Так странно возвращаться туда. Когда я приезжала в последний раз, я была совсем другим человеком. Но я рада, что снова увижу маму, да даже и Дэниела с его батончиками мюсли и всем прочим.
– Ты точно не хочешь брать это с собой? – спрашивает моя подруга Леа, держа в руках старый постер группы «Chevelle».
Я качаю головой, заталкивая последние диски в коробку, стоящую на кровати.
– Нет, он весь рваный уже.
Леа закатывает густо подведенные глаза и бросает постер в корзину возле книжной полки.
– Ну как хочешь.
– Да, я так хочу, – говорю я, включаю компьютер и сажусь с ним на пол.
С Леа мы познакомились на одной из встреч в группе для тех, чьи близкие покончили с собой. Леа осталась без отца, когда ей было лет двенадцать. По странному совпадению примерно в то же время, что и я. Это и послужило поводом к нашему первому разговору. А потом мы очень быстро нашли общий язык, и я рада, что у меня есть кто-то, с кем можно откровенно поговорить о своих чувствах по поводу самоубийства Лэндона: о боли и злости, о вине и чувстве покинутости, растерянности. Леа пережила то же самое, только справлялась с этим иначе, более правильными методами.
В самом начале нашей дружбы Леа дала мне надежду, что я смогу начать новую жизнь, и теперь она во всем меня поддерживает. Мы дружим уже полгода, и это хорошая дружба, которая держится не на пьянках, не на тяжелых наркотиках и не на привычке плыть по течению. У нас много общего: например, любовь к музыке и хорошему документальному кино. Леа играет на гитаре, а ее парень поет. С ними весело, а еще мы все трое вызвались волонтерить на местной «горячей линии» для тех, кто задумывается о самоубийстве. Помогаем людям. И смеемся вместе. Много смеемся.
Я и на пару свиданий сходила, но пока ни с кем не почувствовала какой-то искры или близости. Но ничего. У меня есть время. И это приятно осознавать.
Но не все и не всегда идет легко. Бывают черные минуты, когда силы кончаются, и я начинаю считать что-нибудь и тосковать по тишине и одиночеству прошлого лета. Но это всегда проходит. И случается все реже. Теперь я знаю, чего хочу от жизни. Хочу счастья. Хочу надежды. И это важно. Я считаю, мне повезло, что я сумела выбраться. Это нелегко и не всем удается. Кто-то не может вырваться из темноты, кто-то выбирает другой выход, а я все-таки пробилась к свету.
– Ты что, еще не закончила? – спрашивает Леа, собирая свои длинные черные волосы в асимметричный хвост. На ней старая футболка с надписью на спине: «Музыка перевернула мой мир» – и джинсовые шорты. Она высокая, и у нее есть несколько татуировок. Каждая из них для Леа что-то значит, и когда я вижу их, то вспоминаю татуировки Куинтона. – Знаешь же, через четыре дня сдавать.