Одиночество Новы Соренсен Джессика
Я мягко касаюсь его губ, закрываю глаза, его дыхание становится легче, и он снова начинает целовать меня с такой страстью, что я чуть не таю. Его тело опять оказывается надо мной, мои ладони упираются ему в грудь, гладят его мускулы, и я впитываю жар его тела. Делается жарко, я хватаю ртом воздух, все движется, как в ускоренной съемке, и мои мысли еле успевают за происходящим. А потом Куинтон вдруг приподнимает меня, усаживает и начинает стягивать с меня майку через голову, и я совсем перестаю дышать. Его темные глаза словно вбирают меня в себя, я дрожу всем телом, а он тянет руку мне за спину, ища застежку лифчика. На долю секунды у меня мелькает мысль, не закричать ли, чтобы он остановился, что я не хочу пока так далеко заходить, но эта доля секунды пролетает мгновенно – он уже расстегивает мой лифчик. Лифчик падает, и я сижу перед Куинтоном обнаженная, в жаре и лунном свете. Мысли в голове мечутся, я ищу, что бы такое сосчитать или упорядочить, но ничего не находится.
– Ты прекрасна, – повторяет Куинтон, шумно дыша, и опускается на меня всем своим весом, прижимая к полу. Упирается руками по бокам моей головы, я раздвигаю ноги, чтобы он лег между ними, и мысли начинают метаться еще быстрее, когда в крови вскипает адреналин. Возбуждение доходит до того, что я совсем перестаю что-либо понимать и даже не знаю, хочу я этого или нет.
Я спрашиваю себя, хочу ли я, чтобы он остановился, но замечаю, как у него дрожат руки, когда он берет меня за грудь, гладит соски, целует в шею и вжимается в меня всем телом. Его волнение меня успокаивает. Это не очень логично, но понятно, если хорошенько подумать.
– Куинтон… – выдыхаю я сквозь стон, и соски у меня твердеют от его прикосновений.
Я двигаю бедрами ему навстречу, и мое тело просыпается от долгого сна. Мне кажется, будто я лечу высоко-высоко, и готова поклясться, что вот-вот дотянусь до звезд. Я снова подаюсь ему навстречу, и он двигается вместе со мной, совершенно синхронно, а за стенами палатки звучит песня. Я ее раньше не слышала, но теперь никогда не забуду, потому что никогда не забуду эту минуту. Это такая минута… Одна из тех, что навсегда впечатываются в память, и от них невозможно избавиться, даже если захочешь.
Мы целуемся целую вечность, наши тела сотрясает дрожь от приливов адреналина, и наконец, потные от страсти, и неодолимого желания, и изнеможения, мы отстраняемся друг от друга. Я натягиваю майку, и мы лежим навзничь, оба молчим и смотрим в потолок, который слегка колышется от ветра. Кажется, я должна бы чувствовать себя виноватой, но почему-то не чувствую ничего, и сквозь туман в голове пробивается мысль о том, что будет утром. Лэндон был единственным парнем, с которым у меня что-то было. А теперь я лежу рядом с Куинтоном, он живой, и я уже ничего не понимаю.
«Его нет». И тут же в голове у меня начинают прыгать цифры, только вразнобой, и я никак не могу их упорядочить. Я стискиваю голову руками, стараясь дышать по возможности беззвучно.
– Ну и как тебе эта группа? – спрашивает Куинтон.
– Ничего, – отвечаю я, и цифры уплывают из головы под звуки новой, более энергичной аранжировки одной из их самых нежных песен, и сердце снова бьется ровно. – Но я люблю другую аранжировку, помягче.
– Никогда не слышал, – признается он, поворачивая голову ко мне.
– Как это ты решился признаться? Ты же понимаешь, что теперь нашей дружбе конец?
– А мы друзья? – задумчиво спрашивает Куинтон.
– Не знаю, – честно отвечаю я, провожу руками по лицу, по шее и наконец останавливаюсь на груди. Считаю удары сердца каждый раз, когда они отдаются в ладони. Думаю о нашей с Лэндоном дружбе, о том, сколько мы знали друг о друге и сколько еще всего не знали. – Мы, кажется, почти не знакомы, но я хочу тебя узнать. – Сердце у меня колотится так, что я ни о чем другом не могу думать, а он молчит.
– Может, опять поиграем в двадцать вопросов?
– А когда мы играли?
– У меня в комнате… тогда… когда накурились.
– Но это же опасная игра? – Я барабаню пальцами по ребрам. – В тот раз же мы оба… оба расплакались.
Куинтон протягивает ко мне руку, кладет ее сверху на мою, и наши переплетенные пальцы оказываются у меня прямо над сердцем.
– А мы только легкое будем спрашивать. – Он гладит меня по руке. – Да это и не из-за вопросов вышло, правда же?
«Нет, это все твои глаза и эта чертова песня».
– Ладно, – тихо говорю я. – Тогда ты первый.
– Куда ты больше всего любишь ездить отдыхать? – спрашивает он в ту же секунду, как будто давно приготовил этот вопрос.
Это как раз нелегкая тема, но я отвечаю честно – нет сил врать или придумывать уклончивые ответы:
– Мы ездили кататься на машине. Каждое лето, когда отец был жив. Но самая лучшая поездка у нас получилась, когда мне было одиннадцать лет… перед самой его смертью… Он провез меня по всем карнавалам, какие только смог найти. Весело было. – Из горла у меня вырывается смех. – Я еще объелась сахарной ватой и блевала потом на карусели.
Куинтон выводит пальцем сердечко на тыльной стороне моей ладони.
– Нова… а как он… как он умер?
Я зеваю, то выныривая в реальность, то проваливаясь обратно.
– У него было больное сердце… Он сам про это не знал. Мы поехали в горы кататься на велосипедах, и он вдруг упал и не поднялся. Сначала я подумала, что он ушибся… а потом… У него были такие глаза… Он знал, что умирает, и ему было страшно. Я побежала за помощью, но когда вернулась, он уже умер. – Я начинаю глотать слезы, до сих пор я говорила об этом только с Лэндоном, с мамой и с психотерапевтом. Делаю глубокий вдох, горло обжигает горечью от пива. – Извини. Собирались просто поиграть в двадцать вопросов, а я тут о смерти.
Его рука, лежащая на моей груди, скользит выше, к шее. Он приподнимает мне пальцами подбородок и заставляет взглянуть ему в лицо сквозь темноту.
– Это я такой вопрос задал, а сам говорил, что будем только легкое спрашивать. Извини. Надо было помалкивать.
– Да ничего, – успокаиваю я его, но у меня такое чувство, что я бессовестно лгу.
– А у меня мама умерла, – едва слышно признается он. – Когда я родился.
– Как жалко… – Я вглядываюсь ему в лицо, но в такой темноте не разобрать, о чем он думает, а мне хочется понять, что у него в душе. Может, то же самое, что у меня сейчас на лице… на сердце?
– Не расстраивайся. – Куинтон все еще придерживает пальцами мой подбородок. – Я просто решил ответить на твой вопрос. Помнишь, ты раньше спрашивала, приходилось ли мне терять кого-то из близких.
Сердце колотится у меня в груди.
– Значит, тебя отец вырастил?
– Да, – отвечает он сдержанно. – Но, если честно, я, можно сказать, сам себя вырастил.
Мне хочется чем-нибудь утешить его, но я ничего не могу придумать и говорю первое, что приходит в голову:
– А если бы ты мог загадать одно желание, какое бы загадал?
Куинтон молчит, а когда заговаривает снова, голос у него уже повеселее:
– Это что, опять двадцать вопросов?
– Да. – Я поворачиваюсь на бок, и наши пальцы сплетаются. – Осталось восемнадцать.
Он берет мое лицо в ладони, притягивает к себе, и я, хоть и пьяна, чувствую, какое это интимное прикосновение.
– Я не могу тебе сказать, какое желание загадал бы сейчас. – Грудь у него вздымается и опускается, он прижимает палец к моим губам, а другим водит по нижней губе туда-сюда. – Я бы… я бы, наверное, обнял тебя.
Я его не настолько знаю, чтобы понять, не хочет ли он просто от меня отделаться таким ответом, но вряд ли. Голос у него нерешительный, как будто он побаивается это говорить. Я чуть придвигаюсь, так, чтобы наши тела касались друг друга в каждой точке, от головы до пят. Куинтон убирает руку от моего лица, проводит дорожку по боку, а дойдя до бедра, просовывает палец под майку и ласково гладит, и между ног у меня становится горячо, и тело само обвивается вокруг него. Но это длится одну секунду, а потом он проводит мне пальцем по внутренней стороне бедра и тянет меня за ногу, перекидывая ее через себя. Наши тела сливаются каждой клеточкой, и это удивительное чувство – сознавать, что рядом именно он и мы лежим вдвоем. Нет больше ни призраков прошлого, ни странной тяги узнавать что-то новое. Только тишина.
– А если бы ты мог выбрать одну сверхъестественную способность, что бы выбрал? – начинаю я снова – мне хочется, чтобы этот момент безупречной простоты продлился еще хоть немного.
Куинтон гладит меня по голове:
– Умение забывать. А ты?
– Умение понимать, – говорю я, прижимаюсь головой к его груди и зеваю. – Или умение спасать.
Он все гладит меня по волосам, а его подбородок упирается мне в голову. Я жду, что он станет расспрашивать, почему я так ответила, но он ничего не говорит, и я его тоже не расспрашиваю.
– О чем ты никогда никому не рассказывала? – спрашивает он.
– О том, что нервничаю и теряюсь в незнакомых местах, – говорю я откровенно, не раздумывая.
– Я тоже незнакомый, – замечает он. – Значит, ты со мной рядом нервничаешь?
Я качаю головой:
– Я уже говорила, ты мне напоминаешь одного человека.
– Выходит, я для тебя знакомый?
– Немножко. Мне так кажется. Господи, ты, наверное, думаешь, что я ненормальная.
– Я думаю, что ты очень интересный человек, я таких давным-давно не встречал. – Куинтон убирает подбородок, придерживает мою голову рукой и наклоняет лицо ко мне, а я поднимаю свое к нему. Мы оказываемся лицом друг к другу в тот самый миг, когда у меня замирает сердце.
– А если я тебя сейчас поцелую? – спрашивает он. Его губы всего в паре дюймов от моих, теплое дыхание щекочет мне кожу. – Это будет знакомо?
– Не знаю, – отвечаю я. – Это будет уже не первый поцелуй, но сейчас…
Он легонько касается губами моих губ – нежно, едва заметно.
– Что сейчас?
Мысли у меня путаются, мне трудно думать о чем-то, кроме Куинтона. Я вцепляюсь в его рубашку и прижимаюсь губами к его губам. Мы целуемся уже четвертый раз, и с каждым разом это дается мне все легче. Но я все еще не знаю, о ком думаю, когда целую его. Знаю только, что сейчас в голове у меня ясно и спокойно. Может быть, это и есть ответ. А может, я просто убеждаю себя в этом, чтобы легче было его целовать.
Глава 15
25 июля, семьдесят первый день летних каникул
На следующее утро, после игры в двадцать вопросов, я просыпаюсь, и вчерашней легкости как не бывало. Первое мое побуждение – растолкать Тристана и спросить, где он прячет заначку. Но я гляжу на Нову, лежащую в моих объятиях, и душа разрывается пополам, хотя я и сам не понимаю почему. Моя плохая половина хочет забить косяк и смыться, а хорошая хочет лежать тут и обнимать ее и делать все, чтобы она была счастлива. Это странно. Еще два месяца назад у меня не было ничего, а теперь вдруг что-то есть, вот только я сам не знаю, хочу ли этого. Что не заслуживаю – это точно, но ведь хотеть и заслуживать – совсем разные вещи.
Я еще долго лежу в палатке и веду мысленный спор с самим собой, но тут наконец Тристан просыпается и садится. Роется в сумке, бормочет что-то себе под нос, потом замечает, что я уже не сплю, и хмурится.
– Хорошо ночь провели? – спрашивает он, бросая обвиняющий взгляд на Нову, свернувшуюся калачиком у меня под боком.
– Это не то, что ты себе представляешь, – говорю я, и мускулы на руке напрягаются. Думаю, не отодвинуться ли.
Тристан открывает маленький пакетик и начинает набивать трубку.
– А что я представляю?
Я смотрю на Нову. Ей, кажется, хорошо, она лежит тихо, дышит легко – надеюсь, спит.
– Думаешь, что я с ней спал.
Тристан язвительно смеется, закрывает пакетик и кивает на спящую Нову – ее голова лежит у меня на груди.
– Конечно спал.
– Ну да, но мы просто спали. Не… – Я понижаю голос. – Сексом не занимались.
– Но ты с ней целовался? – Я не отвечаю, и он добавляет: – Ты же знаешь, что она мне нравится.
– Знаю, – отвечаю я, шумно вздыхая, и говорю единственное, что приходит в голову: – Извини.
Тристан качает головой, вставляет трубку в рот и подносит к другому концу зажигалку.
– Извинения ничего не меняют. Ты с ней целовался. – Он щелкает зажигалкой несколько раз, пока язычок пламени не загорается как следует. – Она тебе хоть нравится или это как с Ники опять?
– Это не то, что с Ники, – сердито отвечаю я.
Дым окутывает палатку, рот у меня начинает наполняться слюной.
Тристан глубоко затягивается, задерживает дым в легких, пока слезы не наворачиваются на глаза, затем выдыхает.
– А что же это? – спрашивает он, кашляя.
– Сам еще не знаю, – говорю я, не сводя глаз с трубки, потому что все во мне, до последней клеточки, до смерти хочет закурить. Я знаю, что, как только сделаю первую затяжку, все снова станет как всегда. Но хочу ли я, чтобы было как всегда? – Не могу разобраться.
Тристан пристально смотрит на меня. Дым расползается по всей палатке.
– А если я тебе скажу – отстань от нее? Отстанешь?
У меня кружится голова от дыма и от жары.
– Да, но только потому, что я у тебя в долгу.
Тристан все смотрит на меня, держа в руках трубку и зажигалку. Бросает взгляд на Нову и опять на меня, а потом достает из сумки чистую рубашку. В первые дни, как я к нему переехал, он часто говорил о Нове. Мне это было непонятно. Он же ее почти не знает, а так на ней зациклился. Но теперь-то я понимаю, как легко она западает в сердце, и ее грусть, и тревога, и застенчивость, и то, как она умеет видеть мир по-своему.
– Я сам отстану. – Он натягивает рубашку, быстро идет к двери и выбирается наружу. Трубку забирает с собой и впускает через полог свежий воздух. – Надеюсь, ты хоть знаешь, что делаешь, а то ведь я видел, с кем ты обычно развлекаешься. Она-то, похоже, не из тех.
Он задел больную струну. Я помню, как первый раз переспал с девчонкой после того, как умерла Лекси. Я был под кайфом, девчонка просто подвернулась под руку, я и имени-то ее уже не помню. По ней было видно, что она на меня запала, а у меня в башке такой туман стоял от водки и травки, что сопротивляться сил не было. Когда все закончилось, я ничего не чувствовал, как деревянный, и это было лучше, чем тоска, одиночество и угрызения совести. Вот тогда я и стал трахаться с кем попало и принимать наркотики, и это сделалось для меня частью жизни – привычкой.
– Что, так с трубкой и пойдешь? – спрашиваю я, когда Тристан начинает застегивать молнию на входе.
– Да. У меня тут дела кое-какие, – говорит он и застегивает молнию до конца, а я остаюсь в палатке, в которой висит запах моей слабости. Через несколько минут я выбираюсь из спального мешка, оставляю Нову одну и иду на зов своей пагубной привычки.
Найдя Тристана и получив вожделенный косяк, я не тороплюсь возвращаться в палатку. Мне почему-то не стало лучше, и в душе нарастает паника. Обычно травка меня успокаивает – прогоняет мрачные мысли из головы, – но теперь меня страшно мучит совесть каждый раз, когда покурю, а когда не курю, тоже мучит, и эти угрызения сталкиваются между собой и тогда уже добивают меня вконец.
К счастью, я успеваю дойти до машины, прежде чем у меня подгибаются колени. Я сажусь, подтягиваю их к груди, обхватываю руками и опускаю голову. Делаю один глубокий вдох за другим, уговариваю себя успокоиться и дышать, но беда в том, что дышать мне сейчас как раз ни хрена не хочется. Я хочу, чтобы легкие перестали работать и отключились, и сердце тоже, и мысли, и угрызения совести, потому что больше нет сил терпеть. Хочу оборвать свою жизнь, послать все на хрен, но тело ни в какую не соглашается делать то, чего хочет голова, как будто еще ждет, что я передумаю.
Из глаз катятся слезы, я вжимаюсь лбом в колени и молю сам не знаю кого о том, чтобы все прошло. Молю о тишине. Сам я ничего не могу сделать – разве что вернуться, выкурить еще травки и надеяться, что это поможет.
Я открываю глаза, в них тут же бьет солнечный свет. Я лежу щекой на чьей-то твердой груди. Сначала я пугаюсь, начинаю искать глазами солнце – мне нужно сейчас же, немедленно начать отсчитывать секунды, пока оно поднимается над линией горизонта. Но тут же понимаю, что я в палатке и восходящего солнца не увижу – для рассвета уже слишком жарко и светло. Солнце бьет в палатку, нагревает ее все сильнее, а снаружи доносятся незнакомые голоса и звуки.
Я не знаю, что делать, когда мой привычный распорядок так резко изменился. С одной стороны, я рада перемене: не надо лежать в постели и дожидаться, когда можно будет встать. А с другой – в груди появляется тревожное чувство, потому что вставать предстоит навстречу неизвестности.
В палатке довольно душно, а от теплого тела, прижавшегося ко мне, делается еще жарче. Мы с Куинтоном заснули в весьма интимной позе: его рука у меня под шеей, моя – у него на груди, тела сплелись вместе, как два кусочка пазла.
Я уже просыпалась ночью, после того как мы целовались и разговаривали, – в панике и с ощущением начинающегося похмелья. Стала смотреть, как он тихо дышит во сне, и загляделась, в глубине души признаваясь: я рада, что лежу тут, с ним.
Но теперь, когда я проснулась, когда кровь снова свободно течет в жилах и мысли в голове тоже, я уже не знаю, где я хочу быть и что делать. Я запуталась. Как всегда.
Я вздыхаю и думаю: станет ли все снова легким и ясным?
– Доброе утро, – лениво произносит Куинтон, и я вздрагиваю от неожиданности при звуке его голоса.
– Господи, как ты меня напугал! – вскрикиваю я, с трудом переводя дыхание. Держась за грудь руками, сажусь.
Веки у Куинтона приподнимаются, и глаза его действуют на меня так же, как всегда. Этот медовый цвет, в котором сегодня растворено еще больше грусти.
– Вижу.
Я оглядываю его клетчатую рубашку и черные шорты. Вчера он был одет иначе, и глаза у него красные, опухшие. Не могу понять, или он уже под кайфом, или плакал.
– Ты что, уже вставал?
– Да, пришлось. С Тристаном надо было поговорить. – Он делает паузу. – А знаешь, ты здорово вертишься во сне.
– А ты во сне разговариваешь, – говорю я, протирая усталые глаза.
– Да? – Куинтон поднимает бровь. – И что я говорил?
– Что Нова – самый потрясающий человек на свете, – устало отшучиваюсь я и кладу руку на живот.
– Ну да, очень на меня похоже, – негромко хмыкает Куинтон.
– Ты, значит, не считаешь, что я потрясающая? – хмурюсь я.
Он проводит большим пальцем по моим губам и задерживает палец:
– Я считаю, что ты прекрасна.
Я борюсь с желанием выбежать из палатки. При свете дня, да еще когда в голове у меня прояснилось, это тяжело слышать.
– Ты все время это говоришь. Без конца.
Куинтон глупо, во весь рот ухмыляется. Эта улыбка кажется ужасно неуместной на его лице и может означать только одно: он под кайфом.
– Потому что это правда. – Он оглядывает меня всю своими острыми внимательными глазами, каждый дюйм моего тела, и, хотя руками даже не касается, чувство такое, будто он меня ощупал с головы до ног. Снова останавливает на мне взгляд и застывает в нерешительности. – Кажется… – Он закрывает глаза, и по лицу проходит гримаса боли. – Я очень хочу тебя нарисовать, Нова.
– Не знаю, разрешу ли я, – говорю я тихо.
Он открывает глаза, и боль, таящаяся в глубине его зрачков, делается еще пронзительнее.
– Не знаю, получится ли у меня. – Он потирает лоб рукой, будто старается снять напряжение, рукав рубашки чуть-чуть сползает, открывая вытатуированные на руке имена.
– Кто такие Райдер и Лекси? – спрашиваю я и тянусь к его руке, чтобы потрогать чернильные буквы.
Куинтон весь каменеет, а потом убирает руку.
– Может, я пойду поищу, чем бы нам позавтракать? – Он приглаживает ладонью волосы и, не дожидаясь моего ответа, расстегивает молнию на входе в палатку и оставляет меня одну с этим вопросом, эхом отдающимся в голове.
Я хочу встать, посмотреть, как он там, но к желудку подкатывает тошнота после вчерашнего пива, и я снова ложусь на спину, прикрыв голову рукой. Гляжу в потолок, вспоминаю, сколько раз Лэндон вот так убегал от меня, когда я задавала неосторожный вопрос. А однажды ушел и больше не вернулся. Что, если и Куинтон так сделает? Или он вправду просто пошел за завтраком? Кто знает? Иногда кажется, что с человеком все в порядке, хотя это совсем не так, а иногда кажется, что все очень плохо, а на самом деле ничего страшного.
Не отрывая взгляда от потолка, я вытягиваю руку и шарю у стены, пока не нащупываю телефон. Держу перед лицом, замечаю, какая я бледная и какие у меня красные глаза, включаю камеру и откашливаюсь, перед тем как заговорить.
– Я помню ту ночь, когда пыталась повторить последние минуты Лэндона. На его могиле вскоре поставили памятник. – Голос у меня хриплый. – Это мама предложила мне пойти. «Давай и мы сходим вместе с Эвансами…» Как будто ей вдруг такая удачная мысль в голову пришла. – Я смотрю в свои глаза и умоляю их отразить все, что у меня на душе. – Прошла пара месяцев после похорон, я их тогда еле пережила… Ну, может, это чересчур сильно сказано. Я потом все внутренности выблевала в туалете. Наверное, в глубине души я понимала, что не готова идти к нему на могилу, но не могла в том признаться… маме… или себе. Смотреть на памятник, где выбита дата рождения и тот день, когда он решил уйти из жизни. – Я прерывисто вздыхаю. – Да, я согласилась, я вообще всегда соглашаюсь. Соглашаюсь и терплю, потому что никогда не могу придумать отговорку. – Рука у меня дрожит, слеза сбегает по щеке. – И мы пошли туда с Эвансами, и его мама все время плакала, и моя тоже. Мне, наверное, надо было что-то сказать – или сделать, – чтобы всем стало легче, но я ничего не могла. Просто стояла, и все. – Глаза снова наполняются слезами, но я не двигаюсь, чтобы не нарушить реальность момента. – Я чувствовала какую-то отчужденность, как будто все не по-настоящему, как будто кто-то написал имя на памятнике по ошибке, а на самом деле Лэндон сидит дома и рисует горы или деревья за окном, курит травку и уже потерял счет времени. Пусть лучше так, чем знать, что он сам выбрал лежать в земле, а не остаться здесь, со мной. – Я умолкаю, но уже не могу совладать со своими эмоциями и начинаю говорить быстро-быстро: – А потом я пришла домой и… я не знаю. – Брови у меня хмурятся. – Я просто хотела понять, чту он чувствовал в последние минуты… о чем думал, что заставило его дойти до конца. И я пошла в ванную и стала резать вены. Не то чтобы я хотела умереть… Наверное, нет… Если честно, я понятия не имею, чего я тогда хотела и чего хочу сейчас. Найти объяснение? Вернуться в прошлое? Чтобы на этот раз сделать все иначе.
Слышится звук открывающейся молнии на входе, и я роняю телефон. Быстро сажусь, вытираю глаза тыльной стороной ладони и вижу, как Куинтон просовывает голову в палатку. У меня еще стучат зубы, и несколько слезинок осталось на щеках.
– Кажется, я… – При виде меня он осекается. – Нова, что с тобой? Что случилось?
– Ничего, – качаю я головой и вытираю щеки краем майки.
Куинтон забирается в палатку, закрывает молнию и с покаянным видом становится передо мной на колени:
– Извини, я как-то грубо с тобой… Я просто… Сам не знаю, что на меня нашло.
– Все нормально, – успокаиваю я его, поправляя майку. – Я не потому плакала.
– Знаю, – отвечает он и прерывисто вздыхает. – Но я должен был это сказать.
Я тоже, кажется, должна многое сказать – то, что не сказала Лэндону.
– Если тебе нужно будет с кем-нибудь поговорить… Я умею слушать.
Куинтон улыбается, но улыбка у него грустная.
– Спасибо. – Он поворачивается к двери, берет меня за руку, ладони у него чуть влажные. – А теперь идем. Я нашел тут местечко, где можно поесть, милях в трех отсюда, так что позавтракаем по-человечески, не батончиками с мюсли, или какую еще там дрянь мы жевали перед отъездом.
– Хот-доги, по-моему. Мы же и вилки для них купили специальные.
– Но они ведь черные были?
– Кажется, Делайла их сожгла.
Куинтон смеется, и я тоже немножко смеюсь, но сама не знаю, искренний ли это смех, или мы просто понимаем, что нужно смеяться, и тут же снова погружаемся в одиночество.
Куинтон останавливается у входа и гладит мне впадинки между пальцами.
– Нова, ты мне очень нравишься, но есть такое… о чем я не могу говорить. Я не знаю, могу ли быть с тобой, как прошлой ночью.
Наступает долгое молчание. Он все гладит впадинки между моими пальцами, опустив голову, и я вижу, что ему грустно, что он сломлен, и – о господи, ужасно не хочется об этом думать, но, похоже, он близок к самоубийству. А если в душе его грызет какая-то еще более страшная боль, и только я одна это вижу, ведь уже видела раньше, только не поняла, а когда поняла, было уже поздно. Я хочу спросить, почему он такой грустный, – пусть даже он накричит на меня, или возненавидит, или больше близко ко мне не подойдет.
– Я должен кое о чем спросить тебя, – начинает Куинтон, и я не успеваю ничего сказать. – Не хочется совать нос в чужие дела, но, если не спрошу, мне это покоя не даст. – Он смотрит на меня пристальным взглядом.
У меня холодеет в груди. Я догадываюсь, о чем он хочет спросить.
– Ладно.
– Ты… ты только что сама с собой разговаривала? – спрашивает он и поспешно прибавляет: – Ну, то есть это нормально, вообще-то… Со всеми бывает… Но ты так плакала.
Выходит, он думает, что я сумасшедшая.
– И да и нет.
– А поподробнее не расскажешь? – спрашивает Куинтон, и на лице у него написано: «Вот блин, неужели она правда ненормальная?!»
«Не хочу я рассказывать».
– Я просто… – Стараюсь придумать, что бы соврать, но он держит меня за руку так утешительно и знакомо, и мне хочется сказать ему правду, как Лэндону всегда говорила. – Я записываю видео. – Я тут же умолкаю: недоумение на его лице тут же сменяется веселым любопытством.
Он сжимает кулак и прикрывает им рот, пряча улыбку:
– Порно, что ли?
– Что?… Нет! – Я шлепаю его по руке и качаю головой. – С чего ты взял? Я же тут одна была.
Куинтон убирает руку от лица, в его голосе слышится насмешливая нотка.
– Одной тоже можно порно записывать.
Щеки у меня вспыхивают, я хватаю подушку, обнимаю ее и прячу в нее лицо, чтобы скрыть смущение.
– Я совсем не то делала.
– А что за видео тогда? – спрашивает он с интересом, и я поднимаю на него глаза. Его рука лежит на коленях, пальцы легонько поглаживают мое запястье.
– Просто видео, о себе, – говорю я и вздрагиваю, когда его пальцы задевают чувствительное место на руке. – Мои мысли. Ну, документальное, что ли.
– Или новаментальное, – говорит он, и эта минута кажется такой настоящей, такой искренней и свежей, что мне невольно хочется как-нибудь ее записать и сохранить навсегда, потому что скоро на смену ей придет алкоголь, или травка, или цифры. Я отбрасываю подушку и беру в руки телефон.
– Хочешь что-нибудь сказать для моего новаментального фильма?
– Меня хочешь записывать? – переспрашивает он с опаской, и я киваю. – Да я не очень получаюсь на видео.
– Я тоже. – Я направляю на него экран, и, должна признать, Куинтон выглядит на экране удивительно красивым – ясные медовые глаза, длинные ресницы, коротко остриженные мягкие волосы, губы, которые так и тянет поцеловать. – Делайла тоже записывалась, но если не хочешь – не надо. – Я еще немного держу камеру перед ним, а потом, когда он так ничего и не говорит, начинаю опускать руку.
– Погоди. – Он сжимает пальцы на моем запястье. – Я скажу кое-что. – Он умолкает. – Хочешь правду?
Я теряюсь от такого вопроса, однако киваю:
– Если тебе не трудно.
Куинтон выпускает мою руку и отодвигается подальше. Я думаю, он хочет уйти, но он только кладет ногу на ногу и упирает локти в колени.
– Жил да был один парень…
– Я-то думала, ты правду собирался рассказать, – перебиваю я. – А это сказка.
– Погоди минуту. – Он поднимает палец. – Это не сказка, обещаю.
Я прислоняюсь к стене палатки, гляжу на него сквозь экран, а он хрустит пальцами, вытягивает шею и наконец нарушает молчание. Мускулы у него на шее напрягаются, лицо бледнеет.
– Жил да был один парень, – начинает он снова. – Хороший парень. Из тех, кого девушки ведут домой знакомить с родителями, из тех, кто всем придерживает двери, а когда влюбляется, то знает, что на этой девушке когда-нибудь женится. – Лоб у него хмурится, он смотрит куда-то в пустоту за моей спиной. – По крайней мере, так он думал… Но тут случилось одно поганое дело, и парень умер, правда, как-то сумел вернуться с того света, но все хорошее в нем так и не ожило, и остался только очень плохой парень, и живет он теперь как последнее дерьмо и очень жалеет, что не умер.
Куинтон умолкает, часто моргает, и на миг кажется, что он забыл, где он, кто я такая и кто он сам такой. Мы оторопело смотрим друг на друга, и я пытаюсь найти какие-то слова – он ведь открыл передо мной душу, ну, или перед камерой, все равно, и в его словах прорывается скрытая боль, которую я всегда в нем видела. Я хочу спросить, от чего же умер тот парень, что случилось с девушкой и почему этот парень считает себя таким плохим.
– Ты не плохой, – говорю я. – Вовсе нет.
– Ты даже не знаешь меня, Нова, – качает он головой, – ты не можешь судить.
– Кое-что я о тебе знаю, – отвечаю я. – Ты умеешь заставить меня улыбнуться, а это уже давно никому не удавалось.
– Очень многие с тобой не согласятся, – неохотно улыбается он. – Если я могу заставить тебя улыбнуться, это еще не значит, что я сам заслуживаю того, чтобы улыбаться.
– Почему? Потому что ты наркоман? Или… или еще из-за чего-нибудь?
– Из-за всего, – отвечает Куинтон, и голос у него почти раздраженный, как будто он не хочет слышать о себе ничего хорошего. – Я делаю… и делал только плохое.
– Неправда, – говорю я и кладу телефон на пол. – То, что мы делаем, – это еще не мы сами, хотя, наверное, кто-то со мной не согласится. – Я придвигаюсь ближе к нему и останавливаюсь только тогда, когда наши колени соприкасаются. – Просто бывает так, что-то сбивает нас с пути, и мы теряемся, а иногда не можем выбрать правильный путь… принять правильное решение.
Сдаться или идти дальше. Залечить раны или сломаться. Я все еще не знаю.
В уголках его глаз появляются морщинки, выражение лица смягчается.
– А тебе тоже кажется, что ты сбилась с пути и потерялась?
Я киваю и чувствую, как у меня в душе что-то надламывается от этого признания, когда оно встает между нами.
– Все время.
Куинтон сглатывает комок в горле:
– Я отлично понимаю, к чему ты ведешь. – Он тяжело вздыхает, но тут же перестает хмуриться и потирает руки. – Так что, идем завтракать?
– Завтракать так завтракать, – говорю я.
Этот ответ кажется ужасно банальным после нашего разговора. Но, наверное, иногда банальность нужна, чтобы отдохнуть от сложностей. А может, просто сказать больше нечего.
Куинтон выпрямляет скрещенные ноги, становится на колени и расстегивает молнию на выходе.
– А что ты не любишь из еды, кроме растаявшего мороженого? – Он выбирается из палатки на солнце, становится на землю.
– Подгорелые хот-доги, – шучу я и выбираюсь следом за ним.
– Вот тут я с тобой согласен, – отвечает Куинтон, протягивает мне руку и отряхивает грязь с коленей.