Оно Кинг Стивен
– Надеюсь, что это не пищевое отравление, – сказала она.
– Это не сработает, – сказал мистер Брокхил, не поднимая глаз от де Варгаса и не выпуская своей потухшей трубки изо рта. – Фантастика. Пуля будет кувыркаться.
И совершенно неожиданно, не желая что-то сказать, Бен начал:
– Шарики, а не пули. Мы поняли уже тогда, что не сможем делать пули. Знаете, мы были детьми. Это была моя идея...
– Ш-ш-ш-ш, – зашипел кто-то опять.
Брокхил взглянул на Бена, как будто желая что-то сказать, но снова вернулся к своим заметкам.
У конторки Кэрол Дэннер подала ему маленькую оранжевую карточку со штампом Публичной библиотеки Дерри вверху.
Ошеломленный, Бен осознал, что это первая в его жизни взрослая библиотечная карточка. Та, которую он имел в детстве, была желто-канареечного цвета.
– Вы уверены, что не хотите прилечь, мистер Хэнском?
– Я чувствую себя немного лучше. Спасибо.
– Правда?
Он выдавил что-то наподобие улыбки.
– Уверен.
– Вы действительно выглядите немного лучше, – сказала она, но не совсем уверенно, как будто понимая, что нужно говорить так, но в действительности не очень в это веря.
Затем она поднесла книгу под приспособление для микрофильмирования, которое они в то время использовали для записи книг, выдаваемых читателям, и Бен почувствовал почти истерическое изумление. Это та самая книга, которую я снял с полки, когда клоун начал говорить голосом негритенка, -подумал он. – Она решила, что я хотел взять ее. Я впервые за двадцать пять лет взял книгу из Публичной библиотеки Дерри, но даже не знаю, что это за книга. Кроме того, мне это и не надо. Только бы выбраться отсюда. И все, и все!
– Спасибо, – сказал он, забирая книгу.
– Мы будем очень рады видеть вас снова, мистер Хэнском. Вы уверены, что вам не нужен аспирин?
– Совершенно уверен, – сказал он, а затем, поколебавшись, спросил. – Вы случайно не знаете, что случилось с миссис Барбарой Старретт? Она была когда-то заведующей библиотекой для детей.
– Она умерла, – сказала Кэрол Дэннер. – Три года тому назад, у нее был удар, как я понимаю. Очень странно. Она была относительно молодой... 58 или 59 лет, я думаю. Мистер Хэнлон даже закрыл на один день библиотеку.
– О! – сказал Бен, ощущая еще одно пустое место в своем сердце. Вот что случается, когда возвращаешься туда, где ты «жил-да-был когда-то», как поется в песне. Крем на торте сладкий, а внутри – горько. Люди забывают вас или умирают, теряют волосы и зубы. Иногда вы обнаруживаете, что они сошли с ума. О, как хорошо быть живым! Господи, помилуй!
– Извините, – сказала она, – вы, наверное, любили ее.
– Да, все ребятишки любили миссис Старретт, – сказал Бен и почувствовал, что слезы подступают совсем близко.
– Как вы...
Если она спросит еще раз, как я себя чувствую, я на самом деле расплачусь. Или закричу. Или еще что-нибудь.Он взглянул на часы и сказал:
– Мне действительно надо бежать. Спасибо, что были так добры.
– Желаю приятно провести день, мистер Хэнском Не сомневайтесь. Потому что вечером я умру.
Он помахал ей на прощанье и пошел обратно через весь зал. Мистер Брокхил взглянул на него еще раз строго и подозрительно.
Он посмотрел вверх на площадку. Воздушный шарик все еще болтался там, привязанный к перилам. Но надпись на боку теперь сообщала следующее: «Я УБИЛ БАРБАРУ СТАРРЕТТ! Пеннивайз Клоун».
Он оглянулся, снова чувствуя, как комок подкатывает к горлу. Он смог выйти на улицу и остановился, пораженный солнечным светом – над головой мчались облака, смятенные и прекрасные в солнечном свете, а теплые майские лучи делали траву невыносимо зеленой и буйной. Бен почувствовал, что в сердце его что-то поднимается, ему казалось, что он оставил в библиотеке какую-то невыносимую ношу... Он посмотрел на книгу, которую взял в библиотеке, и зубы его сжались с неожиданной причиняющей боль силой. Это был «Бульдозер» Стивена Мидера, одна из книг, что он брал в библиотеке в тот день, когда ему пришлось бежать в Барренс, чтобы избавиться от Генри Бауэрса и его друзей.
И, вспоминая Генри, он заметил на обложке книги едва заметный отпечаток своего старого ботинка.
Разминая страницы и перелистывая их, он посмотрел в конец книги. Он знал, что в библиотеке перешли на контрольную систему микрофильмирования, но в этой книге все еще был бумажный пакет в конце с засунутыми туда карточками. На каждой линии после фамилии стояла дата возврата, проштампованная библиотекарем. Бен увидел:
Имя читателя Дата возврата
Чарльз Браун Май 14 1958
Дэвид Хартвелл Июнь 01 1958
Джозеф Бреннан Июнь 17 1958
И на последней строке в карточке была его собственная детская подпись, написанная жирным карандашом:
Бенджамин Хэнском Июль 09 1958
И везде, по всей книге – на карточке и на страницах, на последнем листе, – везде стоял красный, как кровь, штамп – «СДАНО».
– О, Господи Боже мой, – промычал Бен. Он не знал, что еще сказать, кроме: «Боже мой. Боже мой!»
Он стоял в этом обновленном солнечном свете и неожиданно вспомнил: а что же происходит с остальными?
2
Эдди Каспбрак попадает в ловушку
Эдди вышел из автобуса на углу Канзас-стрит и Коссут-лейн. Улица Коссут-лейн плавно спускалась четверть мили до крутого обрыва, сходящего прямо в Барренс. Он совершенно не мог понять, зачем он сошел с автобуса именно здесь. Он не знал никого, кто жил в этой части улицы. Но казалось, что только здесь и надо было сойти. Это все, что он знал, но и этого было достаточно. Беверли выбралась из автобуса, помахав им на прощанье, на одной из остановок в конце Мейн-стрит. Майк отогнал свою машину назад к библиотеке. И сейчас, наблюдая, как маленький и какой-то неуклюжий автобус «Мерседес» удаляется в конец улицы, Эдди не мог понять, что он здесь делает, на этом уединенном и мрачном углу, в этом мрачном городе, в пятистах милях от Миры, которая, несомненно, проливает слезы из-за него. Он прокашлялся и пошел вдоль по Канзас-стрит, размышляя, идти ли ему к Публичной библиотеке или, может быть, свернуть на Костелло-авеню. Начинало проясняться, и он подумал, не пойти ли ему по Западному Бродвею, чтобы полюбоваться старыми викторианскими домами, которые тянулись вдоль улицы, – этими двумя по-настоящему красивыми кварталами Дерри. Он хаживал сюда, когда был маленьким, – просто гулял по Западному Бродвею, или случайно заходил сюда, если шел куда-нибудь по своим делам. Там стоял дом Мюллеров – на углу Витчем и Западного Бродвея, – красный дом с башенками по обеим сторонам и забором спереди. У Мюллеров был садовник, который всегда смотрел на Эдди с подозрением, когда он проходил мимо.
Дальше стоял дом Бови, через четыре дома от Мюллеров, на той же стороне – по этой причине, как он думал. Грета Бови и Салли Мюллер были такими большими подругами в грамматической школе. Дом утопал в зелени и тоже был с башенками, но башенки на доме Мюллеров были квадратными, в то время как у Бови они завершались смешными конусообразными штуками, которые казались Эдди бумажными колпаками. Летом у них всегда стояла садовая мебель на лужайке – стол с желтым зонтиком над ним, плетеные стулья и гамак, повешенный между двумя деревьями. Там всегда организовывались игры в крокет. Эдди знал об этом, хотя Грета никогда не приглашала его поиграть. Иногда, проходя мимо, Эдди слышал стук мячей, смех, визг, если чей-то мяч улетал. Однажды он увидел Грету – с лимонадом в одной руке и с крокетной клюшкой в другой, выглядела она, нет слов, такой приятной и стройной. Грета бежала за своим мячом, который улетел, и поэтому Эдди смог увидеть ее.
Он немного влюбился в нее в тот день – ее сияющие светлые волосы спадали на ярко-синее платье. Она глядела по сторонам, и в один момент он даже подумал, что она увидела его, но вскоре он понял, что ошибся, потому что, когда он поднял руку, чтобы поприветствовать ее, она не подняла свою в ответ, она просто бросила найденный мяч на площадку и побежала вслед за ним. Эдди ушел, не обижаясь за то, что она не ответила на приветствие (он искренне верил, что она, должно быть, не заметила его) или за то, что она никогда не приглашала его поиграть в крокет: почему такая красивая девочка, как Грета Бови, будет приглашать такого мальчишку, как он? Он был плоскогрудым астматиком с лицом водяной крысы.
Эх, -подумал он, бесцельно двигаясь вниз по Канзас-стрит, – хорошо бы пойти на Западный Бродвей и посмотреть на все эти, дома опять – на дом Мюллеров, Бови, доктора Хэйла, Трэкеров.Мысли его резко оборвались на последнем имени, потому что, черт подери! – вот он стоит перед гаражом братьев Трэкеров.
– Все еще здесь, – громко сказал Эдди и засмеялся.
Дом на Западном Бродвее принадлежал Филу и Тони Трэкерам – двум старым холостякам, – и был, наверное, самым красивым домом на этой улице – белоснежный викторианский дом, с зелеными лужайками и огромными клумбами, которые буйно цвели, начиная с ранней весны и до поздней осени. На подъездной дороге все щели и выбоины всегда были замазаны, поэтому она всегда оставалась свежей и черной, как темное зеркало. Черепичные скаты крыши своим безупречным зеленым цветом всегда соперничали с лужайками. И люди часто останавливались, чтобы сфотографировать старинные и необыкновенно причудливые окна.
«Любые люди, содержащие дом в таком порядке, должны быть с причудами», – как-то раз безапелляционно отметила мать Эдди, а Эдди побоялся спросить, что это значит.
Гараж для грузовиков был прямой противоположностью дому Трэкеров на Западном Бродвее. Это было низкое кирпичное сооружение. Кладка была старая и местами обвалилась. Фасад был грязно-оранжевым и отбрасывал тень на перепачканный сажей низ здания. Все окна были одинаково грязными, за исключением маленького круглого кусочка на нижней раме в конторе диспетчера. Этот маленький кружочек очищался мальчишками и до Эдди и после него, потому что над столом диспетчера висел календарь «Плейбой». Не было такого мальчишки, который бы не остановился перед игрой в бейсбол и не взглянул на ежемесячную новенькую очаровашку через протертое отверстие на стекле.
Братья ставили свои грузовики отдельно от всех на заднем дворе; они могли стоять там очень долго, потому что оба обожали бейсбол и любили, когда дети приходили к ним поиграть. Фил Трэкер водил грузовик сам, поэтому мальчишки редко видели его, но Тони Трэкер, человек с огромными кулачищами и сильной волей, вел книги и счета, и Эдди (который никогда не играл: его мать убила бы его, если бы узнала, что он играет в бейсбол, бегая и вдыхая пыльный воздух своими нежными легкими, рискуя сломать ногу или еще Бог знает что) иногда видел его. Он всецело принадлежал лету и этой игре, для Эдди он был частью бейсбола, как позже Мэл Аллен. Тони Трэкер, огромный, а иногда похожий на привидение в своей белой рубашке, мерцающей в наступивших летних сумерках, когда светлячки начинали летать в воздухе, вопил: «Ты должен подлезть под этот мяч, прежде чем схватишь его, ты. Рыжий! Следи за мячом, Полпинты! Ты не сможешь бить по чертовой штуке, если не смотришь на нее!.. Пас, Копыто! Рви подметки от второго судьи, он никогда тебя не догонит!!!» Он никогда никого не звал по имени, как помнит Эдди. А всегда только – «эй. Рыжий, эй. Белобрысый, эй. Четырехглазый, эй. Полпинты». Он никогда не говорил «мяч», а всегда «мач». Бита никогда не была битой, а всегда что-то типа «ясеневая ручка». Еще он имел обыкновение кричать: «Ты никогда не ударишь по мачу, если как следует не замахнешься. Копыто!»
Улыбаясь своим воспоминаниям, Эдди подошел поближе.., и улыбка исчезла. Длинное кирпичное здание, где слышались команды, чинились грузовики, хранились товары короткое время, было погружено в тишину и темноту. Сорная трава росла прямо из гравия, и не было ни одного грузовика по обеим сторонам двора.., только одинокая коробка с ветхими стенами уныло торчала среди этого развала.
Подойдя еще ближе, он увидел вывеску продавца недвижимости в окне: «Продается».
Трэкеры разорились, -подумал он и удивился той грусти, которую вызвала эта мысль, как если бы кто-то умер. Он был рад сейчас, что не пошел дальше по Западному Бродвею. Если «Братья Трэкеры» могли исчезнуть – «Братья Трэкеры», которые казались вечными, – что же могло произойти с улицей, той самой улицей, по которой он так любил гулять мальчишкой? Он не хотел видеть Грету Бови с сединой в волосах, с растолстевшими бедрами и ногами – от чрезмерного сидения, переедания и перепивания. Лучше было держаться подальше.
Вот что мы все должны делать – держаться подальше. Нам нечего здесь делать. Возвращение в детство похоже на немыслимую йоговскую штуку – типа засовывания своей ноги в рот или самопоедания. Это невозможно сделать. А некоторые здравомыслящие люди были бы чертовски рады, если бы это случилось.., что же могло случиться с Тони и Филом Трэкерами?
С Тони мог случиться сердечный приступ. У него было килограммов 75 лишнего веса. Ему следовало следить за сердцем. Это только поэты могут петь романсы о разбитых сердцах. А сердце Тони, наверняка, отказало. А Фил? Может быть, что-то случилось на дороге. Эдди, который тоже жил когда-то на колесах (правда, сейчас он ездил только на церковные службы, а работал за столом) знал, что случается на дорогах. Старый Фил мог поехать по делу куда-нибудь в Нью-Гемпшир или в Хэйсвильские леса на севере Мэна, когда дорогу занесло снегом или была гололедица, или, может быть, он не справился с управлением на длинной дороге к югу от Дерри, направляясь в Хэвен в весеннюю распутицу. Всякое могло случиться, как поется в этих душещипательных песнях о шоферах грузовиков, которые носят стетсоновские шляпы и принимают жизнь как она есть. Сидеть за столом, конечно, иногда скучно, но Эдди сам побывал на водительском сиденье и знал, что настоящее одиночество всегда окрашено в грязно-красный цвет: свет задних огней впереди едущего автомобиля отражается в капельках дождя на переднем стекле.
– О, как быстро летит это дерьмовое время, – сказал Эдди Каспбрак, вздыхая и даже не обращая внимания на то, что он говорит громко.
Чувствуя себя одновременно просветленным, но и несчастным, – состояние, наиболее характерное для него, чему он никогда не мог поверить, – Эдди прошел через здание, хрустя гравием под ногами, чтобы посмотреть на место, где проходили игры в бейсбол, когда он был ребенком, тоща ему казалось, что мир на 90% состоит из детей.
Площадка изменилась не так сильно, но одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть, что игры там больше не проводятся.
В 1958 году ромбовидная форма площадки определялась не только и не столько бейсбольными дорожками, сколько следами бегущих ног. У них практически ничего не было для игры, у этих мальчишек, которые играли здесь в бейсбол; все мальчишки были старше Неудачников, хотя Эдди вспомнил, что Стэн Урис иногда играл, у него были красивые подачи, на поле он мог бегать быстро и имел отличную реакцию.
Сейчас, стоя здесь, Эдди не видел никаких следов этих старых игр. Трава обильно прорастала сквозь гравий. Разбитые бутылки из-под содовой и пива валялись тут и там: в прежние времена такого никогда бы не допустили. Единственная вещь, которая не изменилась, – это забор из цепей позади площадки., двенадцати футов в высоту, удивительно ржавый и грязный.
Это была уже наша территория, -подумал Эдди, стоя в раздумье там, где 27 лет назад шла их игра. – Через забор и к Барренсу... Он громко рассмеялся, а затем посмотрел вокруг себя нервно, как если бы увидел привидение, которое смеялось вместо него, вместо солидного мужчины в шестидолларовых брюках, солидного, как...
«Оставь это», – казалось, он услышал голос Ричи. – «Какой же ты солидный? Ты совсем не солидный, и цыпочек у тебя было мало за последние несколько лет и с большими промежутками. Правда?»
– Правда, – сказал Эдди тихо и пнул несколько камней, которые с шумом покатились. По правде говоря, он видел только два мяча, которые перелетели через забор на площадке позади «Братьев Трэкер», и оба эти мяча были забиты одним и тем же мальчиком, Белчем Хаггинсом. Белч был почти комически огромен – шесть футов в высоту, и уже в 12 лет вес его был около 170. Он получил свое прозвище Отрыжка потому, что спокойно мог производить рыгание удивительной громкости и продолжительности – в лучшие моменты это звучало как помесь лягушки с цикадой.
Белч был не таким уж жирным, вспомнил Эдди сейчас, но это выглядело так, как будто Господь Бог никогда не производил двенадцатилетнего мальчишку таких необъятных размеров; если бы он не умер в то лето, то достиг бы размеров б на 6 или даже больше. В свои двенадцать лет он был неуклюж, вял и казался почти придурковатым, – все его движения были медлительны и лишены координации. У него не было никакой грации, как, например, у Стэна; казалось, что тело Белча отдельно от головы витает в каком-то медленном сонном мире. Так же медлителен Белч был и на площадке. Если он вел мяч, то только ленивый не смог бы догнать его и перехватить игру. Но если уж он бил, друзья могли быть довольны. Те два мяча, которые Элди видел, Белч так и не нашел. Первый вообще никогда не нашли, хотя более дюжины мальчишек блуждали взад и вперед над спящим обрывом Барренса, разыскивая его. Второй все же был найден. Мяч принадлежал одному шестикласснику по кличке Гнус и использовался с самой ранней весны и до поздней осени 1958 года. В результате это был уже не идеальный круглый белый шар с красными стежками, он стал грязным, в зелени от травы и лопнул в нескольких местах от постоянных прыжков по гравию. Стежок в одном месте уже начал расходиться. И Эдди, который подбирал улетевшие мячи, когда астма не так беспокоила его, знал, что скоро кто-нибудь выбросит этот мяч и они станут играть другим.
Но пока этот день не пришел, семиклассник, которого, возможно, звали Стрингер Дэдхем, сказал, что он придумал «изменение скорости», подачу, направленную против Белча Хагпшса. Белч принял подачу идеально (она была медленной) и ударил старый мяч Снаффи так сильно, что с него слетела оболочка и пролетела над площадкой, как большая белая моль. А сам мяч продолжал лететь вверх в темное небо, все больше и больше разваливаясь. И Эдди вспомнил, как Стрингер Дэдхем грязно выругался тихим голосом, когда он летел, оставляя след в небе. А шестеро мальчишек по-обезьяньи карабкались на забор, стараясь не выпустить его из виду. Эдди запомнил каркающий смех Тони Трэкера и его крик: «За такие штуки надо гнать со стадиона! Слышите? Надо бы убрать его со стадиона „Янкиз“!»
Питер Гордон нашел мяч недалеко от ручья, где три недели спустя должен был открыться клуб Неудачников. То, что осталось от него, было меньше трех дюймов в диаметре, он был похож на петушиный глаз, и его уже никак нельзя было перевязать веревкой.
Не сговариваясь, мальчишки принесли остатки мяча Тони Трэкеру, который осмотрел его без слов, окруженный молчаливыми игроками. Если наблюдать за ними с какого-то расстояния, то этот кружок мальчишек, стоящих вокруг высокого человека с большим вылезающим из брюк животом, мог показаться каким-то религиозным собранием. Как бы почитанием какого-то святого образа. Белч Хаггинс даже никуда не побежал. Он стоял среди остальных мальчиков, как человек, который точно не знает, где он находится. То, что Тони Трэкер отдал ему в тот день, было по размеру даже меньше, чем теннисный мяч.
Эдди, заблудившийся в этих воспоминаниях, уходил от того места, где был «дом», проходя через насыпь, где стоял подающий, и дальше на лоно природы. Он немного постоял, оглушенный тишиной; затем подошел к забору. Забор был еще более ржавым, чем тогда, и весь зарос каким-то уродливо вьющимся диким виноградом. Глядя через забор, Эдди мог видеть, как резко земля уходила вниз, тоже вся заросшая буйной зеленью.
Барренс походил на джунгли больше, чем когда-либо, и он впервые за много лет подумал, почему такое место вообще называется пустошью, его можно было назвать по-разному, но никак не пустошью. Почему не Диким лесом или Джунглями?
Пустошь. Звучание этого слова было угрожающим, почти зловещим, но оно вызывало в памяти не сплетение кустов и деревьев, борющихся за место под солнцем, а картины песчаных дюн, тянущихся в бесконечность, серые плиты пустыни. Майк когда-то говорил, что они все пустоши, и казалось, это правда. Их семеро, и ни у кого нет детей. Даже сейчас, в дни расцвета и зрелости.
Он смотрел сквозь цепи забора, прислушиваясь к далеким звукам машин на Канзас-стрит и к далекому плеску бегущей внизу воды. Она сверкала в весеннем солнечном свете, как блики стекла. Бамбук все еще рос внизу, болезненно белея, как поганка среди зелени. А еще ниже, в заболоченной земле, окаймляющей Кендускеаг, была предполагаемая трясина.
Я провел самое счастливое время моего детства там, среди этого месива, -подумал он и вздохнул.
Он уже собирался уходить, когда что-то приковало его внимание: цементный цилиндр с тяжелой стальной крышкой наверху. «Пещеры Морлоков», – называл их Бен, смеясь губами, но не глазами. Если вы подойдете к одному из них, то увидите, что он доходит вам до пояса (если вы, конечно, ребенок), и заметите слова «Департамент общественных работ Дерри», выбитые в металлическом полукруге. И вы можете услышать булькающий звук внутри. Как будто там работала какая-то машина.
Пещеры Морлоков.
Это туда мы ходили. В августе. В конце. Мы ходили в одну из «пещер Морлоков» Бена, в канализационную трубу, но спустя некоторое время она перестала быть канализационной трубой. Она стала.., стала.., чем?
Патрик Хокстеттер упал туда. Беверли видела, как Оно схватило его. Это как-то связано с Генри Бауэрсом, ведь так? И...
Он повернулся и пошел в сторону заброшенного склада, больше не глядя на Барренс; ему не нравились мысли, которые он вызывал. Он хотел домой к Мире. Он не хотел оставаться здесь. Он...
– Лови, парень! – он повернулся на звук голоса и увидел мяч, летящий через забор прямо к нему. Мяч ударился о гравий и подскочил. Эдди поймал его. Он сделал это, не думая, и это было сделано очень красиво, почти элегантно.
Он посмотрел на то, что показалось ему мячом, и все внутри его похолодело и опустилось. Когда-то это было мячом. Сейчас это была смотанная проволока; оболочка мяча была сорвана. И он увидел, что проволока куда-то тянется. Она проходила поверх забора витой паутиной и исчезала в Барренсе.
О, Господи, Господи, опять Оно здесь со мной!..
– Давай сыграем, Эдди, – послышался голос с другой стороны забора, и Эдди с ужасом узнал голос Белча Хаггинса, которого убили в туннеле под Дерри в августе 1958 года. А сейчас здесь был Белч собственной персоной, пытающийся перелезть через забор. На нем была полосатая униформа бейсбольной команды Нью-йоркских «Янкиз», разрисованная осенними листьями на фоне зелени. Это был Белч, но это также был прокаженный, отвратительное существо, восставшее из могилы, где он провел долгие годы. Плоть сего обрюзгшего лица сходила гниющими полосками. Одна глазница была пуста. Что-то шевелилось в его волосах. На одной руке у него была бейсбольная перчатка. Он просунул разлагающиеся пальцы своей правой руки через отверстие в заборе; когда он шевелил ими, слышался ужасающий скрежещущий звук, и Эдди подумал, что он сходит с ума.
– Надо бы убрать его со стадиона «Янкиз», – сказал Белч и усмехнулся. Отвратительная жаба, белая и извивающаяся, выпрыгнула из его рта и упала на землю. – Ты меня слышишь? Надо бы убрать его с этого чертового стадиона! А между прочим, Эдди, ты не хочешь поиграть подающим? Я делаю это за десять центов. Черт, я буду делать это бесплатно.
Лицо Белча изменилось. Желеобразный нос провалился, открывая два ряда красных щелей, которые Эдди видел в своих снах. Его волосы поползли с висков, превращаясь в белую паутину. Гниющая кожа на лбу спала, открывая белую кость, покрытую слизью, как мутные линзы прожектора. Белч исчез, появилось нечто, что стояло под балконом дома №29 на Нейболт-стрит.
– Бобби подает мне за десять центов, – монотонно напевал он, начиная перелезать через забор. Он оставлял куски плоти на острых проволочных узлах забора. Забор трясло и шатало под его весом. Когда он дотрагивался до листьев дикого винограда, они становились черными. – Он делает это в рабочее время. 15 центов сверхурочно.
Эдди пытался закричать, но только сухой бессмысленный шелест вырвался из его горла. Его легкие свистели, как самые старые в мире мехи. Он посмотрел на мяч в своих руках, и неожиданно кровь начала капать с витой проволоки. Она падала на гравий и исчезала между камешками. Эдди бросил то, что было мячом, и попытался сделать несколько шагов назад; глаза вылезли из орбит, он вытирал руки о рубашку. Прокаженный добрался до верха забора. Эдди видел силуэт его головы на фоне неба – как сушеная тыква с отверстиями на Хэллуин. Язык его свисал фута на четыре; он извивался по забору, как змея выползающая изо рта прокаженного. Одна секунда, другая...
Он не испарился, как привидение в кино, он просто выпал из бытия. Но Эдди слышал характерный звук, напоминающий хлопок пробки, вылетающей из бутылки шампанского. Это был звук воздуха," заполняющего пространство, где был прокаженный.
Он повернулся и побежал, но не пробежал и десяти шагов, как какие-то предметы вылетели из заброшенного кирпичного склада. Он подумал, что это летучие мыши, и закрыл голову руками.., потом он увидел, что это куски материи, которые клали на поле, когда большие ребята играли здесь. Они вертелись и кружились, и он отворачивался, чтобы они не задели лицо. Наконец они легли на свои места все вместе, шлепая по гравию со звуками, напоминающими: «Раз, два, три, игра!»
Сдерживая дыхание, Эдди проскочил мимо поля с перекошенным ртом, с лицом, белым, как сыр.
«Бах!» – звук биты, ударяющей по несуществующему мячу. А потом...
Эдди остановился, силы уходили из него, он тяжело дышал. И вдруг земля стала вспучиваться по прямой линии от «дома» до площадки, как будто гигантский суслик рыл тоннель недалеко от поверхности земли. Гравий падал по обе стороны от тоннеля. Разрыхленная поверхность приблизилась к полю, и один кусок материала взлетел, щелкнув в воздухе. Он летел тяжело, но быстро, издавая шуршащие звуки – звуки, исходящие когда-то от мальчишек, пинающих и поддающих ногами эту тряпку. Земля начала вздыматься между первой и второй площадкой, и эта тоже взлетела в воздух, издавая такие же звуки, пока, наконец, не опустилась, когда тоннель под землей достиг третьей площадки и направился к «дому». Площадка «дом» также взлетела, но, прежде чем она успела приземлиться, из-под земли появилась какая-то штука, как мрачный сюрприз на вечеринке, и штукой этой был Тони Трэкер, с лицом, похожим на скальп с приклеенными кусками мяса, на его белой рубашке – гниющие куски тела. Он выполз из-под земли на месте с отметкой «дом», раскачиваясь взад и вперед и извиваясь, как червяк. «Неважно, сколько ты будешь примеряться», – сказал Тони Трэкер скрежещущим голосом. «Неважно. Мы увидим. Мы поймаем тебя. Тебя и твоих дружков. Мы схватим мяч!»
Эдди вздрогнул и бросился прочь. Но тут кто-то положил ему руку на плечо. Он сбросил ее. Рука сначала сжала его плечо, потом отпустила... Он повернулся – это оказалась Грета Бови. Она была мертва. У нее не было половины лица, черви ползали в обнажившемся мясе. В руке она держала воздушный шарик зеленого цвета.
– Автомобильная катастрофа, – сказала уцелевшая часть ее рта и ухмыльнулась. Усмешка эта произвела невыразимый лопающий звук, и Эдди увидел ряд сухожилий, двигающихся, как чудовищные ремни. – Мне было восемнадцать, Эдди, я выпила и поехала на красный свет. Но я все равно хочу с тобой дружить, Эдди.
Эдди отшатнулся от нее, закрыв лицо руками. Она пошла к нему. Кровь брызнула из ее ног, потом засохла.
И наконец позади нее он увидел то, что привело его в совершенный ужас: через площадку к нему тащился Патрик Хокстеттер.
Эдди побежал. Грета опять схватила его, пачкая какой-то ужасной жидкостью его воротник. Тони Трэкер бежал, как суслик человеческого роста. Патрик Хокстеттер спотыкался и шатался. Эдди бежал, не зная, откуда у него берутся силы и дыхание, но бежал со всех ног. И на бегу видел слова, плывущие перед ним; слова были выписаны на шарике зеленого цвета, который держала Грета Бови.
«ТАБЛЕТКИ ОТ АСТМЫ ВЫЗЫВАЮТ РАК ЛЕГКИХ! ПРИВЕТ ОТ АПТЕКИ НА ЦЕНТРАЛЬНОЙ!»
Эдди бежал. Он бежал и бежал, пока не рухнул в изнеможении чуть живой около Маккарон-парка, и несколько ребятишек видели его и наблюдали за ним, потому что он был похож или на привидение, или на больного какой-то страшной болезнью, и, как они думали, он мог быть даже убийцей, и они спорили, не сдать ли его в полицию, но в конце концов все-таки не сдали.
3
Бев Роган платит долги
Беверли с отсутствующим видом шла вниз по Мейн-стрит от гостиницы, где она переоделась в джинсы и ярко-желтую дымчатую блузку. Она не думала, куда идет. Вместо этого в ее мыслях вертелось следующее:
Твои волосы – зимний огонь,
Тлеющие красные угольки в январе.
Мое сердце сгорает.
Она спрятала стихотворение в нижний ящик под белье. Может, мать и видела это, но ничего не сказала. Важность заключалась в том, что это был единственный ящик, в который отец никогда не заглядывал. Если бы он увидел открытку, он мог бы посмотреть на нее своим ясным, дружелюбным, почти парализующим взглядом и спросить самым дружеским тоном: «Ты сделала то, что нельзя делать? Бев? Ты делала что-то с мальчиком?» Был ли ответ – «нет», был ли ответ – «да», – все равно за этим следовал быстрый и сильный удар, такой быстрый и сильный, что в первые секунды даже не чувствовалось боли, как будто на месте удара образовывался вакуум, но через мгновение этот вакуум наполнялся болью. А его голос продолжал дружелюбно: "Я очень беспокоюсь о тебе, Беверли. Я чудовищно обеспокоен. Ведь ты уже выросла, не так ли?"
Ее отец, может быть, так и живет в Дерри. Он жил здесь, когда она в последний раз слышала о нем, но это было.., как давно? Лет десять тому назад? Задолго до того, как она вышла замуж за Тома, в любом случае. Она получила от него открытку.
«Надеюсь, что ты ведешь себя хорошо и здорова, – говорилось в открытке. Надеюсь, что ты пришлешь мне что-нибудь, если сможешь, так как у меня очень мало денег. Я люблю тебя, Бевви. Папа».
Да, он любил ее, и она предполагала, что именно по этой причине она влюбилась так отчаянно в Билла Денбро тем долгим летом 1958 года. Потому что из всех мальчишек Билл единственный, кто вызывал ощущение силы, которое у нее ассоциировалось с отцом.., но это была сила иного сорта, сила, которая умела и слушать. Она не видела высокомерия и чувства собственности ни в его глазах, ни в его поступках. В то время, как она считала, что беспокойство отца вызвано только чувством власти, в соответствии с которым люди, как домашние животные, должны подвергаться дрессировке и быть послушными.
По этой или по иной причине, но к концу вечеринки в июле того года, на той вечеринке, где Билл одержал полную победу, которая не потребовала от него никаких усилий, она без ума, с головы до пят влюбилась в него. Назвать это просто детским увлечением было все равно, что сказать, что «Ролс-Ройс» – это средство передвижения на четырех колесах, что-то типа вагона. Она не хихикала и не заливалась краской, когда видела его, не писала мелом его имя на деревьях или на стенах Моста Поцелуев. Просто она все время видела перед собой его лицо – томное, причиняющее сладкую боль чувство. Она могла бы умереть ради него.
Вполне естественно, что она думала, что это Билл послал ей любовное стихотворение.., хотя в глубине души она всегда знала, кто это сделал на самом деле. И позже каким-то образом автор признался, что это сделал он. Да, Бен сказал ей это (хотя сейчас она не могла вспомнить, при каких обстоятельствах и когда он действительно сказал это вслух), хотя его любовь к ней была так же глубоко спрятана, как ее к Биллу.
(Но ты сказала, Бевви, ты сказала ему, что ты любима.) Хотя для всех, кто мог смотреть и видеть (добрыми глазами), это было очевидным. Это можно было увидеть по тому, как тщательно он сохраняет дистанцию между ними, как он затаивает дыхание, когда дотрагивается до ее руки, как он одевается, когда знает, что увидит ее. Дорогой, родной толстый Бен.
В конце концов это кончилось – этот трудный треугольник, но как это произошло, она не может вспомнить. Ей кажется, что Бен признал свое авторство и то, что он послал любовное стихотворение. Она думала, что сказала Биллу, что любит его и что будет любить его вечно. И однако эти два разговора помогли им спастись... Она не могла вспомнить. Эта память (или память памяти: это ближе к существу дела) была, как острова, которые на самом деле не острова, а так, небольшие куски отдельного кораллового рифа, который случайно появился из воды, но не как отдельный кусок, а как часть целого. И как она ни старалась глубже проникнуть в остальное, как только она делала это, тут же появлялся этот сумасшедший образ: стая птиц, которая каждую весну возвращается в Новую Англию, перегружает телефонные провода, деревья и крыши и все места наполняет своим хриплым чириканьем, и даже теплый воздух позднего марта набит ими. Этот образ приходит к ней опять и опять, напоминая и раздражая, как радиоволна, которая заглушает сигнал, который вы действительно хотите поймать.
Приехала домой, -думала она печально, но продолжала путь. То, что она видела перед собой, мало изменилось. Несколько деревьев исчезло; возможно, вязы погибли от какой-нибудь болезни. Дома стали грязнее, разбитых окон стало больше, чем тогда, когда она была ребенком. Некоторые разбитые стекла были заменены картонками. Некоторые нет.
И вот она стоит перед жилым домом №127 по Мейн-стрит. Все еще здесь. Облупленные белые стены стали облупленными шоколадно-коричневыми за те годы, что она здесь не была, но тут не могло быть ошибки. Вот окно, которое было их кухней, вот ее спальня.
Она вздрогнула, обхватив себя руками за плечи крест-накрест.
Папа, может быть, до сих пор живет здесь. Да, может быть. Он бы не переехал без особой нужды. Поднимайся, Беверли. Посмотри на почтовые ящики. Три ящика для каждого дома, как в те дни. А если ты увидишь на одном надпись «Марш», ты можешь позвонить и очень скоро услышишь шарканье тапочек внизу в холле, дверь откроется, и ты увидишь его, человека, чья сперма сделала тебя рыжей, левшой и дала тебе способность рисовать.., ты помнишь, как он когда-то рисовал? Он мог рисовать все, что захочет. Если ему хотелось – пожалуйста. Но ему не часто хотелось. Думаю, у него было столько всего, о чем надо было заботиться. Но, когда он садился рисовать, ты сидела рядом с ним, часами наблюдая, как он рисовал котов, собак, коров с выменем и с подписью Му-му. Ты смеялась, и он смеялся, потом говорил: «Теперь ты, Бевви». Потом он водил твоей рукой с карандашом, и ты видела корову, и кота, и смеющегося человека, появляющегося из-под твоего карандаша. И ты вдыхала запах его лосьона и чувствовала тепло его кожи. Заходи, Беверли! Позвони. Он подойдет, и он окажется старым, с глубокими морщинами на лице, а зубы, те, которые остались, будут желтыми, и он посмотрит на тебя и скажет: "О, Бевви, ты вернулась! Вернулась, чтобы навестить своего старого отца. Входи, Бевви, ярад тебя видеть, рад, потому что беспокоился о тебе, очень беспокоился".
Она медленно шла по тропинке, и сорная трава, растущая между плитками тротуара, цеплялась за ее джинсы. Она ближе подошла к окнам первого этажа, но они были занавешены. Она посмотрела в почтовые ящики. Третий этаж – Стоквезер. Второй – Берк. Первый – у нее перехватило дыхание – Марш.
Но я не позвоню. Я не хочу его видеть. Я не позвоню.
Это было твердое решение. Решение, которое открыло ворота для еще более твердого решения. Она должна идти дальше по тропинке! Обратно в город! Обратно в гостиницу! Упаковать вещи! Заказать такси! Улететь! Велеть Тому собираться! Жить счастливо! Умереть спокойно! Она позвонила. Услышала знакомые шаги из комнаты – чик-чок – это всегда звучало для нее, как китайские имена: Чинг-Чонг! Тишина. Нет ответа. Она переминалась с одной ноги на другую, неожиданно захотев в туалет.
Никого нет дома, -подумала она с облегчением. – Можно идти. Но вместо этого позвонила снова: Чинг-Чонг! Нет ответа. Она стала думать о прелестном маленьком стихотворении Бена и старалась вспомнить точно, когда и как он признался в своем авторстве, и почему-то на какую-то долю секунды это вызвало у нее воспоминания о первом менструальном цикле. Когда это у нее началось, в одиннадцать? Точно нет. Но грудь начала побаливать где-то в середине зимы. Почему?.. Потом она опять пыталась представить стаю, забившую телефонные провода, чирикающую везде и всюду.
Сейчас я уйду, я уже позвонила два раза, этого достаточно.
Но она снова позвонила.
Чинг-Чонг!
На этот раз кто-то приближался, и звук был как раз такой, как она себе его представила; усталый шепот старых тапочек. Она дико оглянулась кругом и подошла близко-близко. Не убежать ли ей за угол, пусть отец думает, что это мальчишки балуются? «Эй, мистер! У вас нет „Принс Альберт“ в банке?»
Она с облегчением вздохнула, потому что это был не ее отец. В дверях стояла и глядела на нее высокая женщина далеко за семьдесят. Ее волосы были длинными и пышными, почти белыми, только иногда среди белизны можно было увидеть прядь, как из чистого золота. Глаза за очками отсвечивали синим, как вода в фиордах, откуда, возможно, приплыли ее предки. На ней был сиреневый халат из натурального шелка. Ветхий, но чистый. Ее морщинистое лицо излучало доброту.
– Что угодно, мисс?
– Прошу прощения, – сказала Беверли. Желание смеяться прошло так же, как и возникло. Она заметила на шее старухи камею. Почти наверняка она была сделана из слоновой кости, настоящей слоновой кости в обрамлении полоски золота, такой тонкой, что она была почти невидима.
Должно быть, я ошиблась квартирой. Или намеренно нажала звонок не той квартиры, -говорил ей внутренний голос.
– Я хотела позвонить к Маршу.
– Марш? – ее голова медленно закачалась.
– Да, понимаете...
– Но здесь нет никакого Марша, – сказала старуха.
– Правда?
– Вы, может быть, не знаете, что Элвин Марш?..
– Да, – сказала Беверли, – это мой отец.
Старуха подняла руку к горлу и дотронулась до камеи. Она вглядывалась в Беверли, что заставило ее чувствовать себя до смешного маленькой, как будто у нее в руках коробка шотландского печенья или флажок команды Тигров школы Дерри. Затем старуха улыбнулась.., добрая улыбка, но в то же время печальная.
– Почему вас не было столько времени, мисс? Мне, незнакомому человеку, не хотелось бы говорить это, но ваш отец уже пять лет как в могиле.
– Но.., на звонке табличка... – она посмотрела снова и выдавила из себя нечто похожее на смех. Из-за своего возбуждения, угрызений совести и все-таки почти полной уверенности, что ее старик все еще здесь, она прочитала фамилию Керш как Марш.
– Это вы миссис Керш? Да, здесь написано м-с Керш, – согласилась она.
– Вы.., вы знали моего папу?
– Я знала его очень, очень немного. – сказала миссис Керш. Голос ее был немного похож на голос Йоды из фильма «Империя наносит ответный удар». И Беверли захотелось опять рассмеяться. Когда еще чувства ее так быстро меняли направления, как пила – взад и вперед? Правда заключалась в том, что она хотела что-то вспомнить.., но в то же самое время панически боялась этого.
– Он жил в этой квартире на первом этаже до меня. Мы видели друг друга, я приходила, он уходил, – на протяжении нескольких дней. Он переехал на Роуд-лейн. Знаете?
– Да, – сказала Беверли. Роуд-лейн была в четырех кварталах от Мейн-стрит в Нижнем городе, квартиры там были похуже и поменьше.
– Мне доводилось видеть его и на рынке на Костелло-авеню, – говорила миссис Керш, – ив прачечной, пока ее не закрыли. Иногда мы перебрасывались словами. Мы.., но, девочка моя, вы побледнели! Простите меня. Входите, я налью вам чаю.
– Нет, я не могу, – слабо запротестовала Беверли, но действительно она почувствовала, что бледнеет, как затуманенное стекло, сквозь которое почти ничего не видно. Она могла бы воспользоваться любезностью, посидеть, попить чайку...
– Вы можете, а я хочу, – с теплотой в голосе сказала миссис Керш. – Это самое малое, что я могу сделать для вас, сообщив такую неприятность.
Прежде чем она успела запротестовать, Беверли очутилась в мрачном холле своей старой квартиры, которая теперь казалась ей гораздо меньше, но чувствовала она себя здесь в безопасности, наверное, потому, что все здесь было другое. Вместо четырехугольного розового стола с тремя креслами там стоял небольшой круглый столик с искусственными цветами в фарфоровой вазе. Вместо старого холодильника фирмы «Келвинатор» с круглым таймером наверху (который ее отец постоянно чинил) в углу встал добротный цвета меди «Фригидар». Плита была маленькая, но основательная. Над ней тикали часы со светящимся циферблатом. На окнах висели ярко-голубые занавески, за которыми стояли горшки с цветами. Линолеум, который покрывал пол в ее детстве, был снят, а под ним оказался настоящий паркет. Его так часто натирали, что он приобрел оттенок дыни. Миссис Керш посмотрела на нее, стоя у плиты, на которую она ставила чайник.
– Вы здесь выросли?
– Да, – сказала Беверли, – но сейчас здесь все по-другому, так уютно и чисто.., просто замечательно!
– Вы так добры, – сказала миссис Керш, и улыбка сделала ее моложе. Она излучала тепло. – У меня было мало денег, понимаете. Немного, но со страховкой я чувствую себя превосходно. Когда-то, в 1920 году, я приехала из Швеции совсем молоденькой девчонкой, мне было четырнадцать лет и полное отсутствие денег. А так легче всего научиться ценить деньги, вы согласны?
– Да, – сказала Бев.
– Я работала в госпитале, – продолжала миссис Керш. – Я проработала там много лет – с 1925 года. Я дошла до экономки. Все ключи были у меня. Мой муж хорошо вложил деньги. А сейчас я нашла свою маленькую пристань. Посмотрите, мисс, пока вода не закипит. Походите по комнатам, осмотритесь.
– Нет, спасибо, не надо...
– Пожалуйста, я чувствую себя виноватой. Посмотрите, если хотите.
И она пошла смотреть квартиру. Спальня ее родителей стала спальней миссис Керш, и разница была огромной. В комнате было светлее и больше воздуха. Большой кедровый комод с инициалами Р. Д, распространял приятный аромат. Удивитeльнo большое стеганое покрывало на кровати с изображениями женщин, идущих за водой, мальчиков, пасущих коров, мужчин, укладывающих сено в стога, – замечательное покрывало.
Ее комната стала комнатой для шитья. Черная зингеровская машинка стояла на железном столике под парой мощных тензеровских ламп. Изображение Христа висело на одной стене, а на другой – портрет президента Кеннеди. Под Д. Ф. К, стояла чудной красоты горка с книгами вместо китайского фарфора, но от этого она не казалась хуже.
В самом конце она зашла в ванную комнату. Она была переделана и перекрашена в розовый цвет глубокого оттенка, не производящий впечатления безвкусицы. Все оборудование было новым, но тем не менее она приближалась к ванной с предчувствием, что ночной кошмар ее детства вновь оживет перец ней; она уставится прямо в черный глаз без век, начнется шепот, а потом кровь...
Она оперлась о раковину, поймав в зеркале над ванной отражение своего бледного лица с черными глазами, а затем стала ждать появления этого глаза, шепота, смеха, стонов, крови.
Она не помнила, сколько времени она простояла там в ожидании всех этих воспоминаний двадцатисемилетней давности. И только голос миссис Керш заставил ее вернуться:
– Чай, мисс!
Она отпрянула от раковины, нарушив полугипнотическое состояние, и вышла из ванной комнаты. Если в этих трубах и была какая-нибудь магия черная, она либо исчезла сейчас, либо.., спала.
– Мне так неудобно...
Миссис Керш посмотрела на нее ясно, немного улыбаясь.
– О, мисс, если бы вы знали, как редко ко мне заходят, даже по вызовам из компаний, вы бы не говорили так. Знаете, одного типа из водопроводной компании, который приходит снимать показания моего счетчика, я скоро совсем закормлю!
Изящные чашечки и блюдечки стояли на круглом кухонном столе – чисто-белые с голубой каемкой по краям. Там же стояла тарелка с маленькими пирожными и печеньем. Кроме сладостей, там был оловянный чайник, испускающий пар и благоухание. Ошеломленная, Бев подумала, что единственное, чего не хватает, так это крохотных сандвичей – «тети-сандвичей», как называла их она – в одно слово. Три основных вида «тети-сандвичей» – со сливочным сырком и маслинами, с кресс-салатом и с яичным салатом.
– Присаживайтесь, – сказала миссис Керш, – присаживайтесь, я налью вам чаю.
– Но я не мисс, – сказала Беверли, показывая кольцо на левой руке. Миссис Керш улыбнулась и махнула рукой. – Я зову всех симпатичных молоденьких девушек «мисс», – сказала она, – так, привычка. Не обижайтесь.
– Нет, ничего, пожалуйста, – сказала Беверли. Но по какой-то причине она вдруг почувствовала неловкость: было что-то в улыбке старухи, что показалось ей немного.., что? Неприятньно-фальшивым? Но это смешно, не правда ли? – Мне понравилось все, что вы здесь сделали.
– Правда? – спросила миссис Керш и налила ей чаю. Чай выглядел темным и мутным. Беверли не была уверена, стоит ли ей пить его.., она даже не была уверена, хочется ли ей вообще оставаться здесь. На дверной табличке над звонком было написано «Марш», -прошептал вдруг внутренний голос, и она испугалась.
Миссис Керш передала чай. «Спасибо», – сказала Беверли. Чай действительно оказался мутным, однако аромат был дивным. Она попробовала. Замечательно. Нечего пугаться тени, -сказала она сама себе.
– Ваш кедровый комод – отличная вещь.
– Антиквариат! – сказала миссис Керш и засмеялась. Беверли заметила, что красота старухи имела один изъян, достаточно обычный в этих северных местах. У нее были очень плохие зубы; крепкие, но плохие. Они были желтыми и два передних находили один на другой. Клыки казались слишком длинными, почти, как у животного.
Они были белыми.., когда она подошла к двери, она улыбнулась и ты удивилась про себя, какие они белые.
Вдруг она уже не немного, а по-настоящему испугалась. Ей хотелось – ей было необходимо – оказаться как можно дальше от, этого места.
– Очень старая вещь, – воскликнула миссис Керш и выпила свою чашку одним глотком с каким-то неприятным хлюпающим звуком. Она улыбнулась Беверли, – нет, усмехнулась, – и Беверли увидела, что ее глаза тоже изменились. Уголки глаз тоже стали желтыми, древними, с красными прожилками. Ее волосы стали редеть, они уже были не белыми с желтыми прядями, а неприятно грязно-седыми.
– Очень старая вещица, – миссис Керш перевернула свою пустую чашку, хитро глядя на Беверли своими желтыми глазами. – Приехала со мной с родины. Вы заметили инициалы Р. Г.?
– Да, – ее голос, казалось, доносился откуда-то издалека, а в мыслях было одно: Если она не узнает, что я заметила перемену в ней, возможно, все будет хорошо, если она не увидела, если она не узнает...
– Мой папа, – сказала она, произнося, как «бапа», и Беверли отметила, что ее платье тоже изменилось. Оно стало топорщиться, сделалось черным. Камея превратилась в скальп, с широко разинутыми челюстями, как будто зевающими. – Его звали Роберт Грей, лучше известный, как Боб Грей, а еще лучше, как Пеннивайз Танцующий Клоун. Хотя это было не его имя тоже. Но он по-настоящему любил хорошую шутку, мой бапа. – Она снова рассмеялась, некоторые ее зубы стали такими же черными, как и ее платье. Морщины на лице стали глубже. Ее нежно-розовая кожа превратилась в болезненно желтую. Руки скрючились в когтистые лапы. Она ухмыльнулась:
– Съешь что-нибудь, дорогая, – тон ее голоса поднялся на пол-октавы, но в этом регистре он начал хрипеть и походил на скрип плохо смазанных дверей.
– Нет, спасибо, – Беверли слышала, что ее голос похож на голос маленькой девочки – которой – нужно – уходить. Казалось, она сама не понимает, что говорит.
– Нет? – спросила ведьма и ухмыльнулась. Ее когти заскребли по тарелке, и она стала запихивать в себя все, что лежало на ней, обеими лапами. Ее чудовищные зубы чавкали и грызли, чавкали и грызли, ее длинные черные когти вцепились в конфеты, крошки прилипли к ее подбородку. Ее смердящее дыхание напоминало давно гниющий труп. Ее смех походил на кваканье лягушки. Волосы выпадали. Оскаленный скальп клацал зубами.
– О, мой бапаша любил пошутить. Это все шуточки, мисс, нравится? Это бапаша родил меня, а не бамаша. Он витащил миня из своей задницы! Хи-хи-хи!!!
– Мне нужно идти, – Беверли слышала свой слабый тонкий голос – голос маленькой девочки, которую впервые прижали на вечеринке. Ноги ее ослабли. Она была почти уверена, что вместо чая она пила дерьмо, жидкое дерьмо из канализационных труб под городом. Она уже выпила немного, почти глоток. О, Боже, Боже, Господи, Иисусе Христе, помилуй меня! Пожалуйста, пожалуйста...
Женщина раскачивалась у нее перед глазами, уменьшаясь в размерах, – сейчас это была старая карга с головкой величиной с яблоко, которая сидела перед ней, раскачиваясь взад и вперед, взад и вперед.
– О, мой бапаша и я – это одно целое, – говорила она, – как я, так и он, и, дорогая, если ты умная, беги отсюда, беги откуда пришла, потому что, если ты останешься – это будет хуже смерти. Ни один человек, умерший в Дерри, по-настоящему не умер. Ты знала это прежде, поверь, это так.
Как в замедленной съемке Беверли подтянула ноги, как бы со стороны наблюдая за собой; она видела, как она вытягивает ноги из-под стола и от ведьмы в агонии от ужаса и не веря, ничему не веря, потому что она поняла вдруг, что уютная маленькая столовая – это вымысел. Даже видя ведьму, все еще хихикающую, хитро смотрящую своими древними желтыми глазами в угол комнаты, она видела, что белые чашки сделаны из кожи, содранной с синего замерзшего трупа.
– Мы все ждем тебя, – скрипела ведьма, а ее когти скребли по столу, оставляя на нем глубокие полосы. – О, да, да!
Лампы над головой обернулись шарами, сделанными из засахаренных леденцов. Деревянные панели были сделаны из карамели. Она посмотрела вниз и увидела, что ее туфли оставляют следы на паркете, который не был паркетом, а состоял из кусков шоколада. Запах сладостей вызывал отвращение.
О, Боже! Да это же ведьма Гензеля и Гретель, та самая, которой я боялась больше всего, потому что она пожирала детей.
– Ты и твои друзья, -скрипела ведьма, смеясь. – В пещеру! В печку – пока горячая! -Она смеялась и скрипела. А Беверли побежала к двери, но бежала, как во сне, медленно. Голос ведьмы сверлил ей мозг. Беверли передернуло. Холл был выложен из сахара и нуги, карамели и клубничного повидла. Ручка двери, сделанная из поддельного кристалла, когда она вошла сюда, превратилась в чудовищный сахарный алмаз.
– Я беспокоюсь о тебе, Бевви, очень беспокоюсь...Она обернулась, пряди рыжих волос развевались перед ее лицом, она увидела своего отца, спешащего к ней из холла, на нем был черный халат ведьмы и камея в виде скальпа; его руки сжимались и разжимались, губы усмехались слюнявой улыбкой.
– Я бил тебя, потому что хотел тебя, Бевви, – вот и все, что я хотел сделать с тобой, я хотел тебя, я хотел тебя съесть всю, я хотел сосать тебя, я хотел зажать тебя между зубами, йум-йум! О, Бевви! Я хотел посадить тебя в печь, пока она горячая.., и чувствовать твою попку.., твою толстенькую попку... А когда она станет достаточно толстой, съесть.., съесть...
Взвизгнув, она схватилась за ручку двери, дернула ее и выскочила на крыльцо. Далеко в тумане, как будто плавающие видения, она видела автомобили, снующие взад и вперед, и женщину, толкающую тележку с продуктами с рынка на Костелло-авеню.
Я должна выбраться отсюда, -подумала она, – это совершенно ясно. Там настоящая жизнь, только бы мне выбраться отсюда.
– Зачем тебе убегать, здесь так хорошо, – сказал ей, смеясь, отец (мой бапа). – Мы так долго тебя ждали. Будет здорово. Будет весело.
Она оглянулась. Теперь отец был одет не в черное платье ведьмы, а в клоунский костюм с большими оранжевыми пуговицами. На нем был колпак, в 1958 году вошедший в моду благодаря Фессу Паркеру из диснеевского мультика о Деви Крокетте. В одной руке у него была связка воздушных шариков. В другой он держал ножку младенца, похожую на цыплячью лапку. На каждом шарике было написано: «ОН ПРИШЕЛ ИЗ ДРУГОГО МИРА».
– Скажи своим друзьям, что я последний из умирающей расы, – сказал он ухмыляясь и спустился за ней по ступенькам крыльца. – Я единственный уцелел на погибшей планете. Я пришел сожрать всех женщин.., и изнасиловать всех мужчин.., и научиться делать мятные жвачки! И танцевать твист!
Оно начало крутиться и вертеться с шариками в одной руке, с чудовищной кровавой ногой – в другой. Клоунский костюм хлопал и раздувался, хотя Беверли не чувствовала ветра. Ее ноги ослабли, и она рухнула на тротуар, выставив вперед руки, чтобы защититься от удара, который пришелся ей в плечо. Женщина с тележкой остановилась, оглянулась назад в растерянности, но потом заспешила прочь от этого места.
Клоун снова подошел к ней, отбросив ногу в сторону. Она упала на лужайку с неописуемым стуком. Беверли лежала на тротуаре, свернувшись, уверенная, что все происходящее – сон, что скоро она должна проснуться, это не может быть правдой, это сон. Она думала, что это неправда до того момента, пока клоун не коснулся ее своими скрюченными когтистыми лапами. Оно было в реальности. Оно могло убить ее. Как убивало детей.
– В аду знают твое настоящее имя! – закричала она вдруг. Оно отскочило, и на мгновение показалось, что ухмылка на его губах, внутри нарисованной огромной красной улыбки, превратилась в подобие гримасы ненависти и боли.., а возможно, и страха. Это могло быть только в ее воображении, и она, конечно же, не имела понятия, почему сказала такую странную вещь, но этим она выиграла время.
