Конфуций Поломошнов Борис
Тут, по некоторым рассказам, у них состоялась еще одна поучительная встреча. Они увидели на обочине дороги человека, который громко плакал, но не так, как принято оплакивать умерших родственников.
– Если вы, уважаемый, не в трауре, то почему вы так горько плачете? Расскажите мне все без утайки, – обратился к незнакомцу Учитель Кун.
– Ах, уважаемый, – ответил человек. – В этой жизни я совершил три ошибки, а теперь уже ничего нельзя поправить. Как же мне не отчаиваться?
– Что же это за три ошибки? – поинтересовался Кун Цю.
– В молодости я много странствовал, а когда вернулся домой, мои родители уже умерли: вот моя первая ошибка, – ответил человек. – Когда я возмужал, я пошел на службу к правителю царства, но не смог отвратить его от гордыни и пристрастия к роскоши, вот моя вторая ошибка. У меня было много родственников, но теперь все они разъехались, и я больше ничего о них не знаю: вот моя третья ошибка. Дерево желает покоя, но ветер вечно в движении. Сын желает ухаживать за родителями, но они не могут ждать, когда он вырастет. Я не в силах уже искупить свою вину!
– Смотрите же, дети мои! – обратился Учитель Кун к ученикам. – Пусть судьба этого человека послужит вам предостережением!
Предание утверждает, что после этого разговора добрая дюжина учеников Конфуция вернулась в отчий дом.
Минуло еще несколько дней пути по тряским циским дорогам, и Кун Цю со своими спутниками наконец прибыл в столицу царства – город Линьань. Гао Чжао-цзы встретил их со всей почтительностью и предоставил им в распоряжение отдельный дом. Гости из Лу тут же оказались втянутыми в водоворот светской жизни. Здешние ученые мужи уже были наслышаны о широких познаниях и добродетелях этого необычного на вид лусца и наперебой зазывали его к себе потолковать о книгах и старинных предметах, о героях и мудрецах былых времен, а чаще расспросить о злободневных вопросах политики. Гость из Лу и вправду оказался умным, приятным, а главное, прекрасно воспитанным собеседником – и ходит, и ест, и говорит строго по ритуалу. С таким поистине «поговоришь один вечер – приобретешь на сто лет»! Конечно, местные ученые, как везде, были большими патриотами, и им было очень любопытно знать, что думает Кун Цю о выдающихся уроженцах их родного царства – ну, например, о знаменитом Гуань Чжуне. За полтора столетия до того этот советник циского правителя Хуань-гуна провел в Ци смелые реформы и превратил его в могущественнейшее государство Поднебесной. Спору нет, Гуань Чжун проявил незаурядные способности государственного мужа, но в его биографии имелось пятно, смущавшее многих. Он был одним из двух наставников наследника престола, впоследствии убитого его собственным младшим братом, который и стал правителем Ци. Коллега Гуань Чжуна по наставничеству покончил с собой в знак преданности законному наследнику, а Гуань Чжун как ни в чем не бывало пошел на службу к убийце своего ученика. Конечно, многие думали, что Гуань Чжун поступил предосудительно, или, на языке китайцев того времени, «бесчеловечно». Спрашивали об этом и Учителя Куна, и тот счел возможным оправдать поступок знаменитого советника. «Ведь благодаря Гуань Чжуну правитель Ци сумел, не прибегая к силе, девять раз призывать к себе правителей всех уделов. Вот насколько был человечен Гуань Чжун!» – объяснил Кун Цю одному посетителю. Сидевший рядом ученик не смог скрыть своего недоумения: «Но ведь Гуань Чжун согласился служить убийце своего ученика и законного наследника! Как же можно назвать его добродетельным?» – «Гуань Чжун помог правителю Ци стать первым в Поднебесной и пресечь смуту, – ответил Учитель Кун. – До сих пор люди пользуются плодами его добрых дел. Да если бы не Гуань Чжун, мы бы тут ходили с распущенными волосами и запахивались налево, как делают дикие степняки. Нет, он был не из тех простолюдинов, которые из-за мелочной честности лишают себя жизни в придорожной канаве, а люди даже не смотрят в их сторону!» Так рассуждал Кун Цю, и его собеседники не без удивления убеждались в том, что этот человек, требовавший строжайшего соблюдения нравственных заповедей, мог оценивать людей по реальным результатам их жизни и даже посмеиваться над бесплодной «мелочной честностью». Тут Кун Цю засыпали вопросами о личных качествах Гуань Чжуна, и выяснилось, что гость из Лу не столь уж высокого мнения о них.
– Гуань Чжун был поистине не таким уж вместительным сосудом! – заявил Кун Цю, неожиданно запечатлевая свою мысль, как с ним нередко случалось, в каком-то малопонятном образе.
– А был ли он бережлив? – спросили его.
– Гуань Чжун владел тремя усадьбами с многочисленной дворней – разве можно назвать его бережливым?
– В таком случае разбирался ли Гуань Чжун в ритуалах?
– Судите сами: правитель удела ставит у ворот своего дома стену, и Гуань Чжун тоже воздвигнул перед своими воротами такую стену. Правитель удела, принимая гостей, велит принести подставку для осушенных чаш, и Гуань Чжун тоже завел у себя такую подставку. Уж если Гуань Чжун соблюдал ритуал, то кто же его не соблюдал?
С еще большим удивлением циские мужи узнавали от Кун Цю, что Гуань Чжун, вроде бы облагодетельствовавший весь мир, сам был далек от совершенства. Возможно ли такое? Но почему нет? Ведь Гуань Чжун только на время добился единения Срединной страны, он не излечил природу людей, не избавил человечество от его давних пороков.
Суждения Кун Цю служили неиссякаемой пищей для ученых разговоров в домах знатнейших мужей циской столицы. Многие восхищались умом и образованностью гостя из Лу, еще больше людей ему завидовали, но находились и такие, которые усматривали в словах Кун Цю оскорбительную насмешку над их родным царством. Что хотел сказать этот пришелец, когда заявил, что, не будь Гуань Чжуна, «мы бы тут ходили с распущенными волосами, как дикари»? Да и больно любит он порассуждать о том, что порядки в Ци чересчур строгие. То удивится, увидев на улице Линьаня лавку, где продаются протезы для тех, кому в наказание отсекли ступни ног, – дескать, многовато у вас казней! – то вслух посочувствует здешним крестьянам, у которых чиновники отбирают больше половины урожая, а у них в Лу берут вдвое меньше… Еще поговаривали, будто он не упускал случая подметить превосходство своих земляков над жителями Ци в знании ритуалов и однажды в разговоре обмолвился: «Даже небольшие перемены в Ци возвысят его до Лу, и даже небольшие перемены в Лу сделают его самым просвещенным царством в Поднебесной». Понятно, что такие суждения нравились далеко не всем в циской столице. Одним словом, у Кун Цю в Линьане появилось много друзей, но и не меньше врагов.
Весь Линьань еще жил первыми впечатлениями о знаменитом ученом из Лу, когда Гао Чжао-цзы добился от Цзин-гуна согласия дать Кун Цю аудиенцию. В назначенный день еще до рассвета – ибо жизнь в резиденциях китайских правителей начиналась непривычно рано по европейским понятиям – Кун Цю подъехал к главным воротам царского дворца и, предъявив начальнику караула специальную бирку-пропуск, переступил через высокий порог дворца, отделявший обитель Единственного из людей от его подданных. Как он ни старался, ему не удавалось прогнать так некстати охватившее волнение: впервые он приглашен к правителю, и, кто знает, не решится ли сегодня его судьба? В конце концов, все его знания и добродетели теряли всякий смысл, если их нельзя было приложить к делу государственного управления. А он мечтал о настоящем деле. Он даже заявлял циским сановникам, что, будь у него власть, он за месяц добьется благоденствия в целом царстве. Быть может, Цзин-гун вспомнит его слова о мудром правителе, который доверился даже безвестному рабу и снискал славу великого завоевателя?..
В сопровождении стражника Кун Цю прошел через широкий двор, потом миновал еще одни ворота и еще один двор. Подойдя к лестнице, ведущей в просторный и сумрачный, словно пещера, тронный зал дворца, он опустился на колени и отбил поклон, стукнувшись лбом о землю. Стоявшие у входа в зал сановники переглянулись: ну и церемонный же этот человек из Лу! В их царстве о поклонах перед тронным залом, когда-то введенных первыми чжоускими царями, давно уже и не вспоминали. Кун Цю поднялся в зал, почтительно бодро подошел, почти подбежал мелкими шагами к подножию трона, упал на колени и выкрикнул, не поднимая головы: «Десять тысяч лет!» Сидевший вверху, невидимый для склонившихся вокруг простых смертных, правитель ответил словами приветствия. Выждав подобающую паузу, Цзин-гун обратился к Кун Цю с вопросом, который полагалось задавать правителю на подобных аудиенциях.
– Единственный желает знать, – медленно, растягивая звуки, произнес Цзин-гун, – в чем заключается секрет мудрого правления?
В гулкой тишине огромного зала прозвучал ровный, как будто совершенно бесстрастный голос Кун Цю:
– Правитель должен быть правителем, подданный – подданным, отец– отцом, а сын – сыном.
Немало поразились советники государя словам Кун Цю: надо же уметь сказать так просто, безыскусно и кратко – так просто, что проще и не скажешь! Что тут спорить – умел Кун Цю говорить с неоспоримой убедительностью, ничего от себя не придумывая, но словно давая словам самим выговаривать себя, заставляя вновь задуматься над, казалось бы, очевидными и давно всем известными истинами. Какой скромный и какой изысканный в своей скромности совет! Цзин-гун даже замешкался с ответом, но, памятуя, что дворцовые летописцы ждут от него суждения, чтобы записать его для потомков, изрек самое обычное в таких случаях вежливо-похвальное замечание. «Прекрасно! – воскликнул он. – Поистине, если правитель не будет правителем, подданный не будет подданным, отец не будет отцом, а сын не будет сыном, то могу ли я, Единственный, с легким сердцем есть свой хлеб?»
Засим аудиенция была окончена: этикет не позволял правителю при первой встрече с приезжим мудрецом задавать ему больше одного вопроса. Но Кун Цю мог быть доволен собой: он произвел впечатление на Цзин-гуна и прилюдно заслужил от него похвалу. Вскоре ему доставили и щедрые подарки от государя: штуку тонкого шелка, пояс, расшитый бисером, красивые раковины с морского дна. А еще через несколько дней Кун Цю вновь пригласили на аудиенцию к Цзин-гуну, и тот опять спросил его о секрете мудрого правления.
«Мудрость государя заключается в том, чтобы бережно распоряжаться богатствами», – ответил Кун Цю.
Совет немудреный, но дельный. Однако он едва ли обрадовал того, кто владел одним из самых роскошных дворцов в Срединной стране, а кроме того, обложил крестьян неслыханно тяжелыми налогами, учредил монополию казны на торговлю солью и железом и вообще старался всеми возможными способами умножить свои доходы. А еще прослыл таким большим любителем шумных пиров со слугами, музыкантами и танцовщицами, что злые языки говорили, будто Цзин-гун «по левую руку от себя сажает шутов, по правую – плясунов». Уж не намекает ли гость из Лу на то, что он, великий правитель, слишком расточителен? Вслух Цзин-гун похвалил совет Кун Цю, а про себя подумал, что, пожалуй, большого проку от этого ученого гордеца не будет. Легко сказать: «будь бережлив». А надо и армию содержать, и крепости строить, и послов иноземных удивлять своими богатствами. Если даже он сделает этого чужеземца своим советником, то люди из его окружения, потомки единокровных, старинных родов тотчас поднимутся против него… Царство его пока процветает, так для чего же искать ему лучшей доли? Поразмыслив, Цзин-гун предложил Кун Цю не должность, а удел, который обеспечил бы уважаемому гостю сытую, безбедную жизнь и возможность заниматься в свое удовольствие учеными изысканиями.
Конфуций сразу же разгадал истинные намерения своего царственного покровителя: владение уделом, не дав Кун Цю власти, сделало бы его полностью зависимым от Цзин-гуна. Вот тогда Кун Цю уж точно не доведется наставлять государя. Нет, эта почетная неволя не для него. От предложения принять удел он вежливо, но твердо отказался, заявив, что недостоин такой чести. Придя же домой, сказал ученикам: «Я слышал, что благородный муж стыдится получать награды, не имея заслуг. Нынче государь, не приняв моих советов, решил пожаловать мне удел. Он совсем не понимает, кто такой Кун Цю!»
Предоставив Цзин-гуну решать его судьбу, Конфуций вернулся к своей обычной жизни: беседам с учениками и местными учеными, изысканиям по части церемоний, размышлениям… Тут как раз в Линьань приехали музыканты самого чжоуского вана, бежавшие из Лои после очередного дворцового переворота, и Кун Цю наконец-то довелось услышать старинную музыку в стиле шао — ту самую, которую в незапамятные времена сочинил якобы сам великий царь Шунь. Неизвестно, что это была за музыка, но только Конфуций, послушав ее, потом, по отзыву учеников, в течение трех месяцев за едой не чувствовал вкуса мяса и все повторял: «Я никогда не думал, что музыка может быть так прекрасна!» А недюжинная эрудиция Кун Цю уже плодила легенды. Рассказывали, к примеру, что однажды во дворце Цзин-гуна появилась странная одноногая птица. Никто из мудрецов циской столицы ни о чем подобном даже не слыхивал, и только Кун Цю сказал, что эту птицу зовут шанъ-ян и что появляется она накануне большого наводнения. Правитель велел повсюду укрепить дамбы, преграждавшие путь водам. Вскоре по всей Срединной стране начались проливные дожди, и реки вышли из берегов, затопив дома и поля. Только в царстве Ци потоп не причинил ущерба людям… В другой раз Кун Цю продемонстрировал способности ясновидца, объявив, что в чжоуской столице молния сожгла храм царя Ли-вана, и это была кара Неба за то, что Ли-ван отвернулся от целомудренных нравов первых царей Чжоу и погряз в роскоши. Вскоре пришло известие о том, что храм Ли-вана действительно сгорел во время грозы.
Между тем Цзин-гун, не желая более способствовать славе Конфуция, уже не расспрашивал своего ученого гостя о ритуалах и разных премудростях. Все же не оставлял он и мысли приручить луского строптивца. Он вызвал к себе Кун Цю и объявил ему: «Единственный не может пожаловать тебе титул первого советника, равного по званию предводителю семейства Цзи в твоем родном царстве. Твое место – стоять где-то между первым и третьим рангами». Предложение Цзин-гуна, конечно, не вполне удовлетворяло Кун Цю, но все же оно было лестным для человека, поднявшегося из полной безвестности. И все-таки даже такой, в сущности, чисто формальный знак внимания к гостю из Лу не на шутку встревожил старых министров Цзин-гуна. Их интересы взялся отстаивать сам первый советник правителя Янь Ин – на редкость даровитый администратор и дипломат, большой эрудит и непревзойденный мастер интриг. О его необыкновенной хитрости ходили легенды. Рассказывали, что однажды он убрал сразу трех своих соперников, подговорив правителя призвать их всех вместе к себе и одарить двумя персиками тех, кто подаст ему лучший совет, а сам устроил таким образом, что поначалу к Цзин-гуну явились только двое. Государь, выслушав их наставления, остался доволен и пожаловал каждому по персику. Но потом подошел и третий, и Цзин-гун нашел, что его совет еще лучше. Тогда первые двое со стыда покончили с собой, третий же, увидев, что он против своей воли погубил сразу двух достойнейших мужей, от огорчения тоже лишил себя жизни.
Наверное, этот рассказ выдуман, но хитрости и ума Янь Ину и в самом деле было не занимать. Подобно Кун Цю он был родом из обедневшей семьи и поднялся к высотам власти благодаря удачному стечению обстоятельств. Янь Ин и Кун Цю еще раньше виделись в Цюйфу и, кажется, понравились друг другу. Что же, между ними и в самом деле было много общего. Но личные симпатии одно, а интересы государства другое. А может быть, там были не только симпатии. Человек невероятно скаредный и к тому же горбун, Янь Ин мог попросту завидовать высокорослому и неподдельно равнодушному к деньгам Кун Цю. Как бы то ни было, Янь Ин употребил все свое красноречие, чтобы убедить своего хозяина отказаться от услуг ученого гостя. «Эти знатоки ритуалов – просто никчемные бездельники, и притом такие гордые и самонадеянные, что на них не найдешь управу. Они разоряют себя долгим трауром и пышными похоронами. А потому их предписания нельзя превращать в закон. Да и как можно доверять этим нищим бродягам власть над целым государством? С тех пор как в мире не стало мудрых царей и доблести Чжоу померкли, ритуалы и музыка пребывают в упадке. А теперь этот Кун Цю с таким усердием наставляет умению правильно держаться и одеваться и выполнять всякие церемонии, что целой жизни не хватит на то, чтобы постичь его науку, – тут потребно не одно поколение! Тому, кто захочет управлять государством, следуя его советам, некогда будет думать о главных нуждах людей».
Цзин-гун охотно согласился со своим советником: вершить дела государства Кун Цю, конечно же, не способен. Да и восстанавливать против себя своих старых помощников ему совсем не хотелось. Поэтому он в очередной раз позвал Конфуция и объявил ему: «Единственный уже слишком стар и потому не в состоянии воспользоваться твоими услугами».
Конфуций спокойно воспринял отказ Цзин-гуна: в конце концов, не он ли всегда говорил, что благородный муж никогда не отчаивается и не ропщет на судьбу, если люди его не понимают? Не затаил он обиды и на Янь Ина, достоинствам которого и позднее отдавал должное. «Янь Ин показал образец настоящей дружбы: даже в обществе старых друзей он держался со всей почтительностью», – гласит одно из высказываний Конфуция в «Беседах и суждениях». Кун Цю, кажется, просто не умел быть пристрастным в оценке других людей.
Отказ Цзин-гуна взять Кун Цю к себе на службу не успокоил циских вельмож. Кто мог поручиться, что этот эрудит, знающий толк в государственных делах, да к тому же на редкость волевой, в один прекрасный день не завоюет вновь благосклонность государя? В скором времени неприязнь столичных чиновников к гостю из Лу достигла угрожающих размеров. Кое-кто из тайных недругов Кун Цю даже намекал ему, что некоторые горячие головы в столице готовы расправиться с ним. Жить в Линьане для Кун Цю становилось все тревожнее. Ходили упорные слухи, что на него готовится покушение. Во многих домах его перестали принимать. В конце концов Кун Цю пришлось спешно покинуть Линьань и вернуться в Лу. Рассказывают, что он так торопился, собираясь в дорогу, что даже не успел поесть и прихватил с собой в повозку котелок с недоваренным рисом. Впрочем, и в этом его поступке обнаружился назидательный смысл. «Помните, как я уезжал из Цюйфу? – обратился Кун Цю к ученикам, садясь в повозку. – Я ехал как можно медленнее. Вот так надо уезжать из страны своих предков. А теперь мы отправляемся, даже не закусив. Вот так нужно возвращаться на родину!»
Как ни торопился Кун Цю вернуться домой, на обратном пути он не отказал себе в удовольствии подняться на гору Тайшань. Правда, до вершины он не добрался – это было бы с его стороны нескромно и даже, пожалуй, дерзко. Но он вдоволь побродил по лесистым отрогам священного пика. Вот так, прогуливаясь, он повстречал ветхого старца в оленьей шкуре, который весело пел песни, подыгрывая себе на цитре. Кун Цю спросил старца, отчего он так весел. И тот ответил: «У меня есть множество причин для веселья, но главные из них три. В этом мире человек возвышается над всеми существами, а я родился человеком. Вот первая причина для радости. На свете мужчин чтут больше, чем женщин, а я родился мужчиной. Вот вторая причина для радости. Среди родившихся на этом свете многие умирают, не увидев света солнца и луны и не выйдя из пеленок, а я прожил уже девяносто пять годов. Вот и третья причина для радости. Бедность – вечная спутница достойного мужа. Смерть – неизбежный конец для каждого человека. Чего же мне о них печалиться?» – «Как прекрасно, когда человек умеет быть безмятежным наедине с собой», – воскликнул Кун Цю, выслушав речь старца.
Все-таки странные истории рождала жизнь Учителя Куна. Ни остроумием они не отличаются, ни занимательностью сюжета, ни глубиной наставления. Вот и эта история учит лишь утешаться самой жизнью, и ничем иным, кроме жизни, ловить радость в простейшем и безыскуснейшем ощущении: «Я живу…» Но до такого удовольствия надо еще дожить…
«Освободившись от сомнений…»
Пробыв около двух лет в царстве Ци и не найдя себе применения ни при дворе практичного Цзин-гуна, ни в ставке никчемного государя собственного царства, Кун Цю возвращается в свой старенький домик у юго-западного угла городской стены Цюйфу. Судьба его вырисовывалась все отчетливее: он в очередной раз не снискал лавров государственного деятеля, зато вновь подтвердил свою репутацию благонравного ученого. Теперь, прожив на свете без малого сорок лет, он был в том возрасте, когда у него «исчезали сомнения» насчет того, какие силы движут этим миром. И сомнения в том, каким в этом мире должен быть его собственный путь.
Его родина переживала пору безвременья и смуты. «Три семейства» погрязли в мелочных усобицах, и их попытки соблюсти хотя бы видимость законности и порядка лишь заставляли еще острее ощутить лицемерие новоявленных отцов государства. Разумеется, не могло быть и речи о поступлении Конфуция на службу. Учитель Кун поселился в Цюйфу как частное лицо и с тех пор демонстративно держался в стороне от политики. В течение целых пятнадцати лет в его жизни не произошло никаких значительных событий. Эти пятнадцать лет – сплошное белое пятно в его биографии. Пробел тем более поразительный, что он приходится на пору расцвета творческих сил человека. Не странно ли: самый плодотворный период жизни – и такое глухое молчание, такая редкая для мирского человека скрытность. Что это? Вынужденное бездействие, вызванное неблагоприятными обстоятельствами? Отчасти, вероятно, да. Но и нечто совсем иное, ничуть не случайное, а нечто в высшей степени закономерное в земном пути Учителя Куна. По существу, только теперь он сознательно посвящает себя углубленной, невидной со стороны работе самопознания, только теперь, преодолев все сомнения, он начинает претворять свою судьбу. В Кун Цю, по-прежнему обуреваемом жаждой учения, мужает Учитель.
Конфуций вернулся к своей обычной жизни. Впрочем, отходил ли он от нее когда-нибудь? Кажется, вся его жизнь и была одним возвращением к этой самой обыкновенной жизни – с виду, может быть, ничем не примечательной, но серьезно и искренне прожитой, а потому подлинной; жизни, до последних мелочей наполненной кропотливой работой духа. Текли дни, месяцы, годы… Уверенно и гладко, как плавная смена времен года, развертывалось полотно жизни – всегда новой, бесконечно разной, но как будто проникнутой неведомой музыкой, подчиняющейся неприметному для суетного слуха ритму. Конфуций жил, словно сверяя свое сердце с безбрежной музыкой мироздания. Где искать этот исток творческих метаморфоз жизни, дающий форму всем вещам и событиям? Конфуций, конечно, не задавал и не мог задавать себе такой вопрос. Разве может быть «исток», один-единственный «правильный» образ у реальности, которая сама по себе бесконечно изменчива и никогда не повторяет себя? Но есть неповторимость, единственность и потому полная самобытность каждого мгновения жизни. И в ней сокрыта неистощимая сила Великого Пути мира…
Конфуций вырос в обществе, до предела ритуализированном, пронизанном этикетностью до мельчайших деталей своего устройства. Эта ритуальность стала исходной точкой его размышлений, определившей культурную значимость его наследия. «Для чего ритуал?» – вот главный вопрос Конфуциева учения.
По Конфуцию, ритуальная выверенность каждого жеста, каждого слова и даже каждой мысли есть не что иное, как встроенность в изобильный ритм вселенской жизни. Поэтому управление в Конфуциевой традиции есть прежде всего исправление (оба знака в китайском языке звучат и пишутся почти одинаково). Исправление себя в первую очередь. Возвращение к тому, что изначально заложено в нас, к «первозданной чистоте сердца», но чистоте, освещенной светом сознания, обогащенной бесконечно долгим усилием воли. Конфуций не из тех философов, которые выстраивают свою «систему мысли», закрепляя за словами какие-то особые значения, придумывая новые слова. Вся его теория – это язык, «как он есть». Дело мудрого – лишь очищать кристалл языка от всех личностных наслоений, позволять правде самой выговаривать себя. Ибо правда сама по себе совершенно естественно перетекает от сердца к сердцу неощутимыми токами духа. «Правитель да будет правителем…» Здесь не нужно ни доказательств, ни оправданий, вообще никаких умствований. Мудрый безмятежен, он стремится «меньше думать, меньше говорить». Он спокоен за истину, потому что она не нуждается в его защите. Не нужно говорить там, где правда жизни сама светится в каждом новом впечатлении, каждом жесте и каждом чувстве. Нужно лишь позволить кристаллу жизни светиться своим таинственным внутренним огнем… Жизнь и есть единственное правдивое непридуманное слово…
«Любить древность и доверять ей». Вот фраза, выражающая глубочайший смысл жизненной позиции Конфуция. Любить то, что предваряет и предопределяет всякую «данность» нашего существования; то, что делает вещи такими, какие они есть. Этот сокрытый исток жизни невозможно знать или определить в понятиях, ведь он предшествует всякому опыту и всякому пониманию. Ему можно только довериться…
Высшая цель Конфуция-учителя – найти этот исток, это семя всего, что случается в мире, совершить непреходящее, бесконечно действенное действие, вернуть культуру к ее корням и дать человеку бессмертие в традиции. Безупречная действенность творческой культуры заключена, по Конфуцию, в самом порядке жизни, в кристаллах ритуальных отношений – совершенно естественных и непроизвольных. Не отсюда ли проистекает странная, казалось бы, по-детски наивная вера в способность его дела – нет, не учения, не проповеди, а именно дела, действительной жизни – оказывать неотразимое воздействие на мир, чуть ли не в одночасье привести все общество к благословенному порядку? И Конфуций прямо-таки настаивал на том, что его обещания надо понимать буквально, что все будет именно так, как он предрекает. Как могли поверить ему «реалистически мыслящие» политики, не знавшие, что такое доверие к человеческому содержанию жизни, признававшие только низменные чувства людей, полагавшиеся только на силу и устрашение? Драма Конфуция – если только тут можно усмотреть драму – заключалась в том, что чем очевиднее представало его внутреннему взору всепокоряющее обаяние «древности», тем более сокрытой и даже неприемлемой оказывалась его правда для мира. Это драматическое расхождение между истиной мудреца и истиной мирского властелина невозможно было замазать ни дипломатическими ухищрениями, ни даже благими пожеланиями обеих сторон. Неудачи Конфуция на политическом поприще, конечно, нельзя объяснить, как иногда делают, лишь его прямодушным и резким характером. Напротив, Конфуций, по общему мнению, был неизменно деликатен, обаятелен и превосходно ладил со всеми людьми, даже самыми жестокими и развращенными властью. Его неудачи не зависели ни от него, ни от окружающих. В них воистину было нечто судьбийное…
Гости, бывавшие в его доме, удивлялись тому, что Кун Цю с его талантами и знаниями оказался не у дел. Кун Цю ничуть не смущался, оставаясь убежденным в том, что благородство души никогда не бывает напрасным. «Даже если человек – только добрый сын и любящий брат, он тоже может исправить нравы», – не так ли говорится в «Книге Песен»? – отвечал он гостям. – Разве добродетельный человек не способствует благому правлению? Зачем ему служба?» Иной же раз, слыша похвалу своей эрудиции, отвечал добродушной шуткой: «Я, видите ли, никогда не состоял на службе, и у меня было предостаточно времени для учебы!»
А если серьезно, то Конфуций первым в Китае попробовал найти себя в частной жизни. И тем не только не умалил традиционный идеал «младшего господина», но, напротив, открыл новые грани его величия. Он открыл, что всякое дело, даже самое незначительное, есть достойный повод для внутреннего самоусовершенствования. Он открыл свое золотое правило:
Не пренебрегай повседневными делами…
Завет Конфуция, обращенный к каждому: будь мастером не ремесел, а собственного сердца, постигни смысл своей жизни в самоуглубленной работе души, для которой не требуются ни технические орудия, ни власть, ни даже признание людей. Не оттого ли даже в неудачах своих Конфуций черпал уверенность в себе? И это не было ни бравадой, ни самонадеянностью. «Доверие к древности» вообще не было делом его личного выбора. Он просто не мог иначе…
Мерно текла жизнь Конфуция после его возвращения на родину. День за днем, месяц за месяцем, год за годом. Крушение надежд в Ци заставило его быть осторожнее. Он уже не уповал на покровительство сильных мира сего. А вожди «трех семейств» Лу сами предпочитали держаться от него подальше, опасаясь нового скандала. Что же касается Чжао-гуна, то он вскоре перебрался под крыло правителя царства Цзинь – давнего соперника Цзин-гуна. Конфуций оставил его поступок без внимания. Кажется, он почти потерял интерес к государственным делам. Ни в «Беседах и суждениях», ни в хрониках тех лет мы не слышим откликов Учителя Куна на злобу дня. Известно только, что, когда в 513 году до н. э. в царстве Цзинь отлили бронзовый сосуд с текстом законов, Кун Цю, как и в случае с Цзы-Чанем, осудил это новшество, заявив, что владыка Цзинь отныне «потерял меру» в делах правления и сам готовит себе погибель. Учитель Кун по-прежнему не представлял себе политику в отрыве от личностей и отношений между личностями.
Для него управление непременно шло от внутреннего выправления человека. Не далее как за год до того Кун Цю похвалил первого министра того же цзиньского царства, который объявил, что будет отбирать чиновников по их способностям. Кун Цю назвал этого министра «справедливым человеком», ибо он «правильно судит ближних и дает выдвинуться дальним». По достоинству оценивать людей – вот основа основ мудрого правления по Конфуцию.
Очень скоро правитель Цзинь тоже решил избавиться от вконец растерявшегося Чжао-гуна и стал уговаривать его вернуться в Лу. Тот, однако, упорно отказывался ехать, несмотря на то, что «три семейства» его удела охотно выказывали ему свою покорность – ритуал есть ритуал! Наконец зимой 510 года незадачливый государь Лу умер в изгнании, пятидесяти двух лет от роду. Когда гроб с телом покойного привезли в Цюйфу, Пинцзы не отказал себе в удовольствии в последний раз унизить бывшего господина: он приказал похоронить его за южной оградой родового кладбища луских правителей. Вместе с телом Чжао-гуна в Лу возвратились младшие братья и сыновья покойного. В обход старшего сына и законного наследника Чжао-гуна Пинцзы посадил на трон его младшего брата, получившего имя Дин-гуна. Смена правителей ничего не изменила в расстановке политических сил в царстве. По-прежнему «три семейства» прочно удерживали власть в своих руках, а Дин-гуну, как и его предшественнику, была уготована чисто декоративная роль в дворцовой политике. Ни в похоронах Чжао-гуна, ни в торжествах по случаю возведения на престол нового государя Кун Цю, насколько известно, никакого участия не принял. Да и мог ли он ввязаться в эти политические спектакли, столь грубо попиравшие и дух, и букву древних обычаев?
Хотя Кун Цю теперь демонстративно сторонился публичности и избегал делать острые заявления, его молчание было по-своему красноречивее слов. Он обличал произвол уже самим отказом поддерживать отношения с кликой «трех семейств» и их ставленником на троне. А потому присутствие даже безмолвствующего Конфуция накладывало глубокий отпечаток на публичную жизнь в Лу. Конфуций приковывал к себе всеобщее внимание, каждое его слово подхватывали на лету. Мы чувствуем это и по скупым, малозначительным записям о Конфуции в местной хронике тех лет, и по отдельным высказываниям в «Беседах и суждениях», относящимся к этой поре «затворничества» в жизни Учителя Куна.
Если в былые годы Конфуцию, чтобы заявить о себе, требовалось блеснуть ученостью или выступить с обличением неправедной власти, то теперь он мог позволить себе роскошь поучать молчанием, жизнью тихой и уединенной. Он первым воплотил собой особый тип личности, который стал классическим среди ученых старого Китая, а в Европе остался практически неизвестным – тип консервативного нонконформиста, выделяющегося из толпы, как ни странно, лишь безукоризненным соблюдением обычая. Следовательно, он не мог не быть в полном смысле слова мирским человеком – главой семьи, добрым хозяином и соседом. В свои сорок лет Конфуций и вправду пользовался, по-видимому, непререкаемым авторитетом среди своих родственников и мог своей волей выбрать жениха для племянницы – дочери старшего брата. Подношения учеников и богатых покровителей избавили его от забот о хлебе насущном и даже, возможно, сделали его зажиточным человеком. Известно, что его ученик, выполнявший в доме обязанности управляющего, с позволения Учителя щедро снабжал зерном семьи своих нуждающихся товарищей по школе.
Но при всей своей вовлеченности в мирскую жизнь Учитель Кун превыше всего ценил независимость духа. Интересно, что именно с этой точки зрения оценивал он достоинства тех, кто мог бы стать его родственником. Собственную дочь он выдал замуж за ученика, который хоть и побывал в тюрьме, но «вел себя так, словно на нем не было позора». А свою племянницу он выдал замуж за ученика по имени Наньжун, который «не оставался в стороне в добрые времена и не терпел унижения во времена смуты». Этот Наньжун был известен еще и тем, что часто повторял строчки древней песни:
- Пятнышко на белой яшме еще можно стереть,
- А пятно на своих словах уже никогда не сотрешь…
Милые сердцу Учителя строки!
Разумеется, «уединение» Конфуция вовсе не означало его отгороженность от мира. Он был самым гостеприимным учителем во всей Поднебесной, его дом был открыт для всех желавших учиться, но учил он не знаниям и искусствам, а безыскусной жизненной мудрости: умению жить в согласии со всеми, оставаясь самим собой… Его правда виделась ему настолько простой и очевидной, что было бы совершенно излишним, да и невозможным разъяснять ее. Нет, он мог лишь намекнуть о ней, подвести к ней, приоткрыть лишь «четвертую часть» истины…
Ни люди, окружавшие Учителя Куна, ни даже он сам не смогли бы сказать со всей определенностью, кто он таков и чему учит. Да, Кун Цю носил длинные халаты с широкими рукавами, какие носили в те времена ученые люди, знатоки обрядов. Еще до Конфуция их стали называть словом жу, которое несло в себе также значение «юноша», «потомок». Так называли тех, кто изучал установления и заветы древних и кто поэтому более других ощущал себя «детьми» своих предков. Позднее это слово стало собирательным названием конфуцианских ученых. Но во времена Конфуция оно, конечно, еще не указывало на принадлежность к определенной философской школе, а относилось ко всем, кто был сведущ в ритуалах и канонических книгах.
Итак, Конфуций не придумывал свою истину, а следовал тому, что было установлено прежде: он «передавал, а не сочинял». У него, по сути дела, и не было своего учения. Потому он в конце концов и не мог учить ничему особенному, ничему отличному от вековых устоев жизни. Конфуций пошел до конца по избранному им пути: он вернул учение в лоно самой жизни, он решительно отказался проводить различие между учением и жизнью, задумав свести то и другое в единый путь личного совершенствования. Школьное обучение, по Конфуцию, призвано лишь придать завершенность и блеск мудрости, обретаемой в повседневной жизни. Учение начинается с первых же жизненных шагов, с простейших житейских обязательств и устремлений, с первого проблеска сознания:
Учитель сказал: «Молодой человек должен быть послушным сыном в родительском доме и прилежным работником вне дома, взыскательным и внушающим доверие в своих речах, радушным со всеми и любезным с родственниками. Если у него остаются силы после выполнения этих требований, пусть он отдает их учению».
Подобно Сенеке Конфуций поставил бы выполнение своего долга перед людьми выше занятий «свободной философией». Но если в истории европейской философии подобная точка зрения свидетельствовала скорее об упадке и старческой дряхлости мысли, то в Китае идея превосходства «жизни» над «знанием», идея слияния духа и быта служила как раз наиболее могучим импульсом, но вместе с тем и идеальным пределом философского размышления. «Слова мудрецов просты» – гласит древнее китайское изречение. Наследие Конфуция – одно из самых убедительных подтверждений этой истины.
С чего же, согласно заветам Учителя Куна, следует начинать свое совершенствование? С того, что всего доступнее или, говоря словами самого Конфуция, – с «того, что лежит под рукой». Со служения своим ближним и прежде всего, конечно, родителям. Трудно отказать Конфуцию в здравом смысле, когда он говорит, что только сын, почитающий отца и мать, может стать хорошим подданным (то бишь хорошим членом общества, в понимании древних китайцев). В беседах с учениками Учитель Кун часто с похвалой отзывается о тех, кто «почтителен к родителям в семье и уважителен к старшим по службе». Уже второе высказывание в «Беседах и суждениях», принадлежащее одному из близких учеников Конфуция, гласит:
Редко случается, чтобы люди, твердые в сыновней почтительности и уважении к старшим, затевали смуту. Благородный муж отдает все внимание основе, когда же основа прочна, появится и правильный путь. Почтительность к родителям и уважение к старшим братьям – вот основа человечности в этой жизни.
Разумеется, в конфуцианской традиции дети должны строго соблюдать все обряды и правила этикета, диктуемые их сыновним долгом: заботливо ухаживать за родителями, с почетом их хоронить, два с лишним года носить по ним траур, в надлежащее время приносить им жертвы и проч. Но, помимо формальной стороны дела, дети должны еще с готовностью повиноваться родительской воле. Непослушания или даже споров со старшими в семье Конфуций не терпел вовсе. «Служа отцу с матерью, увещевайте их как можно мягче, – советовал он ученикам. – Если ваши советы не возымеют действия, будьте по-прежнему почтительны и смиренны. Даже если вы досадуете в душе, не выказывайте своего недовольства».
В конфуцианстве служение родителям – это первая и самая естественная обязанность каждого человека, не потому, что она предписана людям какими-то высшими авторитетами – например, богами или же «чистым умозрением», – а просто потому, что так повелось в жизни: нет никого, кто был бы ближе нам отца с матерью и кому мы были бы больше обязаны на этом свете. Конечно, Конфуций понимал, что у каждого взрослого человека были и другие обязательства перед теми, с кем связала его судьба. Ему следовало быть преданным государю, по-родственному любить братьев, жить в согласии с женой, хранить верность друзьям. Позднее эти традиционные виды отношений между людьми получили в Китае наименование «пяти основ». Но отношения эти, как можно видеть, не были отношениями равных. Даже друзья в зависимости от их возраста делились в Китае на старших и младших. Человека как абстрактного «индивидуума» китайская традиция вообще не знала.
Если бы Кун Цю проповедовал только безропотное служение ближним, он, без сомнения, никогда не стал бы великим Учителем Китая. Но в том-то и дело, что служить старшим и вообще ближним следовало, по Конфуцию, вовсе не для того, чтобы угодить другим, добиться признания в обществе или даже прославиться. Для Конфуция умение правильно строить свои отношения с людьми или, точнее говоря, строить их таким образом, чтобы благодаря связям с другими определять свое собственное место в жизни, познавать самого себя, как раз и было настоящей школой. Ибо истина Конфуциева учения – это сама со-общительность людей, и учиться ей можно всегда и повсюду. Подлинный же учащийся для Учителя Куна – тот, кто сознает внутреннюю необходимость и даже потребность служения. Быть почтительным к родителям, сказал Конфуций однажды, не означает просто ухаживать за ними, ведь, к примеру, собак и лошадей тоже кормят. Добродетель, по Конфуцию, обретается – и поверяется – внутренним подвижничеством.
Интересно, что, если ученикам, покинувшим ради учебы у него отчий дом, Кун Цю напоминал о важности выполнения своего долга перед родственниками, то своим домочадцам он чаще внушал мысль о необходимости всю жизнь учиться. Своего сына Боюя, согласно преданию, он наставлял в следующих словах: «Если у человека незавидная внешность, а его предки ничем не прославились, то завоевать уважение людей и оставить о себе добрую память он может, лишь отдав все силы учению. Поэтому благородный муж должен посвятить себя учению и обладать внушительным обликом. Если у него не будет внушительного облика, он не завоюет расположения людей. А если он не добьется расположения людей, он не сможет претворить ритуал. Тогда у него не будет опоры в жизни…» Попробуем теперь обозначить отчетливее исходный пункт Конфуциева «культурного проекта». Если для Конфуция, как мы убедились, жизнь и учение неразделимы, то самым ценным свидетельством убеждений великого учителя для нас будет его личный опыт. Мы знаем, что в тридцать лет этот человек «обрел прочную опору». Такой опорой стали для него ритуалы Чжоу и сопутствовавшая им культурная традиция – традиция книжной учености прежде всего. В те времена ритуал действительно еще представал самым надежным и даже единственным верным ориентиром в бурном житейском море. В конце концов обряд – это такое действие, которое просто нужно исполнять. Но Конфуцию уже требовалось найти разумные оправдания обычаю, и этот поиск на исходе четвертого десятка лет жизни привел его к тому, что у него «не осталось сомнений» в необходимости быть приверженным ритуалу, вникать в смысл ритуального поведения и любить все, что к нему относится, – предметы, жесты, предания, и превыше всего – духовные качества участника обряда. Конфуций нашел во всем этом самоочевидное оправдание нравственной интуиции в человеке. Оргиастические обряды с кровавыми жертвоприношениями, неистовыми плясками и шаманскими причитаниями он вообще не признавал за ритуал и был бы несказанно удивлен, если бы узнал, что современная наука считает их законной разновидностью человеческой обрядности. Для него открытие человеком своей сопричастности жизни других людей неотделимо от претворения ритуала, дающего внятное выражение этому первичному проблеску человеческого сознания (которое всегда есть именно со-знание). А если бы Конфуция спросили, откуда берется в человеке моральная интуиция, он смог бы ответить лишь, что человек потому и становится человеком, что сознает себя живущим среди людей. Наверное, добродушно улыбнувшись, он добавил бы, что с таким же успехом можно спросить рыбу, почему она живет в воде… Во всяком случае для него обряды и жизненные правила древних мудрецов полностью соответствуют человеческой природе, в них нет ничего произвольного, нарочитого, надуманного. А раз каждый человек не может не соотносить себя с другими людьми, то, чтобы оставаться человеком, он просто обязан превозмогать свои корыстные желания, жить ради общего блага и по справедливости судить самого себя.
Итак, для Конфуция сознание морально по своей природе, и наш жизненный опыт есть, собственно, форма морального знания. Согласно его учению (весьма напоминающему в этом пункте Аристотелево), люди становятся добродетельными не путем абстрактных размышлений, а выбирая добро или, точнее, путь добродетели в конкретных жизненных ситуациях. Правда, в отличие от западной этической мысли с ее особой религиозной подоплекой конфуцианству не свойственно подчеркивать трудности и непредсказуемые последствия такого выбора, ибо для Конфуция человек может выбирать только свою подлинную самость, так сказать, – находить себя. Соответственно, конфуцианскому мужу, во всяком случае в древности, были неведомы «угрызения совести». По словам Конфуция, подвижник Пути подобен стрелку, который либо поражает стрелой мишень, либо промахивается. И если он допускает промашку, ему следует хладнокровно искать причину неудачи в самом себе и с еще большим усердием продолжать свое совершенствование. Добродетель же есть не что иное, как осуществление своего призвания, своей судьбы; она самодостаточна и сама себе служит наградой. Потому-то для Конфуция добродетель не сводится к тому или иному конечному, преходящему действию, но являет собой как бы бесконечную действенность: мудрому «совсем не обязательно уметь что-то делать».
Легко ли человеку применять заложенное в нем знание нравственных начал? Как человек практический и к тому же не имевший предшественников в своих размышлениях о добродетели, Конфуций не чувствовал необходимости отвечать на этот вопрос. Точнее, он давал на него очень противоречивые ответы: иногда он говорил, что применять это знание очень легко, а иногда – что очень трудно. Кроме того, с присущим ему благоразумием он констатировал, что люди одарены нравственным чутьем неодинаково. Есть такие, кто «все знает от рождения», а есть и неисправимые глупцы. Первым учиться не нужно, вторым – бесполезно. Но подавляющее большинство людей стоят где-то посередине, и им учение и нужно, и полезно, потому что оно развивает нравственную интуицию, придает ей четкую форму и дает возможность пользоваться этим сокровищем сердца в самых разных житейских делах. Польза учения в том, что оно предъявляет человеку нравственные образцы, то есть типы поступков, соответствующие ритуалу и побуждающие к моральному совершенствованию. Образцы эти необходимы хотя бы потому, что в одиночестве человек не может стать человечным: он добродетелен в той мере, в какой соотносит себя с другими людьми. Человек же, утративший чувство общности с окружающими, неизбежно дичает (и даже, добавили бы мы сейчас, сходит с ума). Однако каждый образец добродетельного поступка по-своему уникален, а число образцов поистине безгранично. Конфуций не желает и не умеет жертвовать уникальностью нравственного знания, то есть, по сути, уникальными качествами каждого момента человеческой сообщительности, которые и делают нравственное знание жизненным и действенным (подобно тому, как ритуал всегда совершается в особых обстоятельствах). Поэтому Конфуций не спешит формулировать всеобщие принципы и идеалы морали. Для него знание всегда есть знание типа ситуации. Он не дает отвлеченных определений, а призывает тематизировать и, значит, нравственно оценить все пережитое и узнанное, а потом включить выводы нравственной рефлексии в существующие каталоги поучительных примеров. Учение для Конфуция есть именно правильное ориентирование человека на жизненном пути. Небо молчит; но зато «человек расширяет Путь»: каждое поколение вносит свой вклад в копилку нравственной мудрости человечества, вводя новые рубрики знания и уточняя содержание старых. Это не значит, конечно, что человечество у Конфуция обречено на чисто формальную каталогизацию жизненных «случаев» (хотя изрядная доля традиционной китайской учености сводилась как раз к этому занятию). Человек может и должен возвышаться до общего «проникновения» в суть вещей, идти от Земли к Небу, но он должен делать это постепенно, самостоятельно определяя для себя каждую новую ступень своего совершенствования. В конце пути он может «вместить в себя весь мир». Но в конечном счете он может лишь со всей ясностью и убежденностью выявить чувство, которое с самого начала вело его к высотам мудрости. Это чувство выражается в одной – и, в сущности, единственной – универсальной этической максиме. Учитель Кун неоднократно определяет ее в следующих словах:
«Не делай другому того, чего сам себе не желаешь…»
Согласно разъяснениям ученика Конфуция в этой формуле выражена «единая нить», которая, по признанию учителя, пронизывает все его наставления и постигается даже без учения. Надо думать, Учитель Кун был совершенно искренен в этом признании. Если небеса молчат, другой «путеводной нити» в моральном усилии просто не может быть.
Итак, жизнь и учение для Конфуция проницают и обусловливают друг друга. Невозможно указать, где кончается одно и начинается другое: живущий по истине обязательно учится, воистину учащийся непременно живет полноценной жизнью. Мудрость Учителя Куна есть просто решимость и умение принять сполна все, что дается человеку судьбой… Мог ли Кун Цю не принять всех, кто приходил к нему за наставлением? И мог ли он превратить свой дом в какую-то школу наук, помпезную академию? Мог ли он стать философом или проповедником, придумавшим какое-то свое «учение»? Это был учитель, не обучавший никаким предметам…
Молва о необыкновенных познаниях и благонравии Цю из рода Кунов, почтенного Учителя Куна, облетела уже пол-Поднебесной. Отовсюду к домику у юго-западной окраины Цюйфу стекались молодые люди, мечтавшие получить наставление знаменитого ученого. Догадывались ли те, кто благоговейно переступал порог этого скромного жилища, что его хозяин и сам, в сущности, не знал, чему он учит? Понимали ли они, что учитель нуждается в ученике не меньше, чем ученик в учителе? Великие учителя тем и велики, что задают великие загадки…
А пока Кун Цю продолжал жить, «освободившись от сомнений», простой и возвышенной жизнью человека, нашедшего опору в самом себе. Наградой за душевную стойкость ему стал небольшой пока круг преданных учеников – людей очень разных по характеру, возрасту и положению в обществе. Все же тон среди них задавал Цзы-Лу. Прежний хвастун и задира теперь употребил весь жар своей души на служение Учителю. И, кажется, не обманул его ожиданий. Смелый, преданный, безукоризненно честный даже в мелочах, Цзы-Лу словно был создан для того, чтобы являть собой образец душевного благородства, которому учил его Учитель. Этот человек, в былые времена не прощавший малейшей обиды, теперь даже «радовался, когда кто-нибудь указывал ему на его недостатки»: было бы что исправлять, было бы чему учиться! О нем ходила слава, что он «ни разу не нарушил данного им слова». Да что там собственное слово! Однажды он даже признался, что со страхом ждет наставлений Учителя – а вдруг он окажется неспособным выполнить их? А сам Учитель любил беседовать с Цзы-Лу, хотя частенько подтрунивал над его горячностью. Ценя преданность и усердие своего старейшего ученика, он не умалчивал о его недостатках, советовал ему быть рассудительнее и сдержаннее…
Почти не проходило дня, чтобы в ворота дома Кун Цю не постучался гость, пришедший за наставлением. Кун Цю вежливо принимал каждого и каждому старался помочь. Тем более не прятался он от соседей. Весной и осенью, в дни принесения жертв духам – подателям урожая, он выходил на луг, где жители округи устраивали гулянье, смотрел на буйные пляски ряженых и участвовал в праздничном пиршестве. На людях, свидетельствуют ученики, Кун Цю «держался скромно, а в разговоре как будто с трудом подыскивал слова». Он искал осмысленной беседы, оставаясь безукоризненно вежливым. Уходил он с праздника только после того, как его покидали старейшины здешних мест. Соседи же не скрывали своей гордости тем, что живут бок о бок с такой знаменитостью.
Главным делом Конфуция по-прежнему были его ученики. Став знаменитым, он не изменил своим принципам: брал в обучение каждого, кто мечтал учиться у него. Он учил даже свою невестку. А кто учиться не желал, очень скоро уходил сам, потому что ни чинов, ни богатства, ни славы Учитель Кун не обещал. Людей по-прежнему привлекали не столько те призрачные возможности сделать карьеру, которые сулило им обучение у Конфуция, сколько личный пример и личное обаяние этого человека. А тут уже сословная принадлежность отходила на второй план. По всей Срединной стране ходила молва о луском ученом, в доме которого потомки царских родов и безродные бедняки сидели рядом, вместе читали книги, по-товарищески помогали друг другу. Одним это казалось чуть ли не потрясением государственных устоев, другим – возрождением золотого века «великого единства» людского рода. И редкий чужеземный посол, прибывавший ко двору Дин-гуна, упускал случай навестить необыкновенного ученого, который, не имея никакой власти, собрал вокруг себя так много верных последователей. Сам о том не думая, Конфуций создал невиданную прежде общность людей, некое духовное братство, живущее по мирским законам, но готовое принять в свою среду любого, кто разделял его идеалы. Когда один из учеников, незаслуженно обиженный родственниками, посетовал на то, что у него «не осталось братьев», товарищ по школе возразил ему: «Жизнь и смерть даются судьбой, богатством и знатностью жалует Небо. Благородный муж безупречен в своих поступках, почтителен к людям и усердно блюдет ритуал, а потому все люди среди Четырех морей – его братья. Разве будет он огорчаться из-за того, что у него не осталось братьев?»
Итак, у Конфуция появлялись все новые преданные ученики, и притом не только местные уроженцы. Среди них мы встречаем, например, потомка одного из знатнейших родов царства Сун и брата первого советника сунского правителя. Его звали Сыма Ню. Этому человеку не повезло в жизни: его семья впала в немилость у государя, и ему пришлось бежать в царство Ци, откуда он перебрался в Лу, где и признал своим учителем Конфуция. Сыма Ню часто жаловался на свою горькую судьбу, и Конфуций, зная, что Сыма Ню «слишком словоохотлив и взволнован», как-то заметил ему: «Главное свойство благородного мужа в том, что он не любит говорить». «Но неужели человека можно назвать добродетельным только потому, что он не охоч до слов?» – не без раздражения спросил Сыма Ню. «Когда нелегко совершить поступок, стоит ли удивляться, что говорить тоже нелегко?» – ответил Конфуций. В другой раз, когда Сыма Ню спросил его о том, что такое благородный муж, Кун Цю вновь попытался помочь ученику одолеть свои слабости. Он сказал:
Благородный муж не ведает волнений и страха.
– Но неужели человека можно назвать благородным мужем только потому, что он спокоен и бесстрашен? – спросил Сыма Ню, и Конфуций ответил:
Если, размышляя о своей жизни, человек ни в чем не может себя упрекнуть, какие могут быть у него волнения и страхи?
Едва ли Конфуцию доставляли большое удовольствие беседы с ворчливым и к тому же не лишенным упрямства Сыма Ню. Но его спрашивали о благородстве и истине, и отмалчиваться он не мог. А отвечая, деликатно намекал на недостатки самого спрашивающего и так указывал собеседнику его собственный путь совершенствования. Впрочем, он и не скупился на похвалы, если ученики их заслуживали. Среди старших учеников он особенно выделял своего земляка Минь Суня, который был моложе учителя лет на пятнадцать. Минь Сунь прожил всю жизнь в нищете, вечно ходил в ветхой одежонке, но, когда однажды семейство Цзи предложило ему поступить на службу, ответил решительным отказом. Ему пришлось многое стерпеть от своей мачехи, которая невзлюбила добродетельного пасынка и обращалась с ним несправедливо и даже жестоко. Узнав об этом, отец Минь Суня хотел было выгнать свою вторую жену из дома, но Минь Сунь отговорил его, не желая лишать матери своих трех сводных братьев. Рассказывают, что он никогда не роптал на свою судьбу и в конце концов благодаря своему несокрушимому благочестию сумел пробудить милосердие и в злой мачехе, и во многих из тех, кто жил по соседству. Конфуций считал Минь Суня образцовым сыном и особенно хвалил его за способность всегда «говорить по существу».
С годами круг близких учеников Конфуция пополнился новыми яркими людьми. Пожалуй, самым приметным среди них был Цзы-Гун – сын богатого купца из царства Вэй, человек, наделенный пытливым умом, практической сметкой и незаурядным даром красноречия. Общительный, но не навязчивый, деловитый и в то же время совестливый Цзы-Гун легко добивался успеха, но не впадал в гордыню и не забывал о приличиях. Именно Цзы-Гуну, любившему расспрашивать учителя о самых разных вещах и заводить глубокомысленные разговоры с товарищами по школе, мы обязаны многими редкостными известиями о жизни и взглядах Конфуция. Учитель, конечно, ценил блестящие способности Цзы-Гуна и однажды даже назвал его единственным человеком, с которым можно толковать о «Книге Песен». Но он и не скрывал своего недовольства чрезмерной, как ему казалось, прелыценностью Цзы-Гуна мирскими соблазнами. Разве не говорил он, что не верит людям, которые «красиво говорят и приятны на вид»? Разве не должен человек, преданный учению, посвятить всего себя духовному совершенствованию? Не должен ли он слушать прежде всего зов своего сердца, а не призывы сильных мира сего? Наш Цзы-Гун, часто говаривал он, «не желает принимать свою судьбу и больше думает о том, как разбогатеть». Не раз Учитель Кун давал понять своему талантливому ученику, что в истинном своем подвижничестве он преуспел куда меньше, чем в умении беседовать на эту приятную тему. Однажды Цзы-Гун с пафосом объявил Конфуцию свое жизненное кредо: «Я не желаю, чтобы другие обижали меня, но и сам не хочу обижать других!» В ответ Учитель отрезал: «Тебе это недоступно». А ведь Учитель мог заявить и ученику, гораздо менее приметному, что ему пристало бы «сидеть на троне лицом к югу», иначе говоря, – управлять целым царством. Но Цзы-Гун умел трезво оценивать свои достоинства и не только не обижался на учителя, но и беззаветно служил ему до самой его смерти.
Сердце Кун Цю было не с теми, с кем в этом мире был успех. У него была своя, непонятная для толпы мера величия человека: «быть бедным и жить в радости».
Учитель сказал: «Есть простую пищу, запивая ее ключевой водой, и спать, положив под голову собственный локоть, – во всем этом есть своя радость… а чины и богатства мира для меня – все равно что плывущие в небесах облака».
Любимейшим учеником Конфуция был Янь Юань, или Янь Хой, – сын бедного служащего в Цюйфу. Вероятно, Янь Юань попал в дом Конфуция еще подростком или даже мальчиком, потому что его отец учился у Кун Цю. Сам же он был моложе своего учителя по крайней мере на двадцать с лишним лет. Любовь Конфуция к Янь Юаню так же загадочна, как и сама жизнь великого Учителя Китая. Да, Янь Юань был очень беден и с невероятной стойкостью нес все тяготы своего нищенского житья. «Янь Хою уже почти невозможно стать лучше. Он живет в такой бедности, что дальше некуда!» – заметил как-то Учитель с истинно дружеской иронией. В другой раз Кун Цю воздал хвалу своему любимцу в следующих словах: «Какой достойный человек Янь Хой! У него одна корзина для еды, половинка тыквы для питья, живет в убогом переулке. Другой не выдержал бы таких лишений, а вот Янь Хой живет, и радость его не убывает. Какой достойный человек!»
Янь Хой никогда не служил и даже не помышлял о службе (впрочем, непохоже, чтобы кто-нибудь из власть имущих желал воспользоваться его услугами). Но ведь и бедных, и презиравших карьеру учеников у Конфуция хватало. Между тем Янь Юань не отличался ни решительностью Цзы-Лу, ни остроумием Цзы-Гуна, ни даже необыкновенной ученостью. Его образ в «Беседах и суждениях» лишен отпечатка яркой индивидуальности. Он предстает собранием всех мыслимых добродетелей, за которыми не видно сильного и самостоятельного ума. «От Хоя нет никакого проку. Он соглашается со всем, что я ему говорю!» – в сердцах воскликнул однажды Учитель. Но потом оказывается, что с Янь Юанем не все так просто и что его видимая робость таит в себе какой-то неизъяснимо глубокий смысл. И то верно: разве не говорил у нас Розанов, что настоящий ум – качество «метафизическое», совсем невидное? Вот и сам Конфуций признавался: «С Янь Хоем можно разговаривать целый день, и он ни разу не возразит мне. Ну не глупец ли он? Однако ж стоит мне присмотреться к тому, как он поступает наедине, и я вижу, что он все понял. Нет, Хой совсем не глуп!» А когда Конфуция попросили высказаться о достоинствах Янь Юаня, он сказал просто: «Это был человек, который любил учиться, не винил понапрасну людей и не повторял своих ошибок».
Таковы лишь некоторые, наиболее близкие, ученики Конфуция. Но даже краткое знакомство с ними позволяет увидеть, какие разные по характеру, способностям и даже происхождению люди окружали Учителя Куна. Дом Конфуция стал местом их свободного общения вне уз родства, сословной или служебной иерархии; общения, отобразившего естественное разнообразие человеческих характеров и потому служившего правдивым зеркалом самой жизни. Педагогический гений Конфуция подтолкнул его – быть может, неосознанно – к тому, чтобы воспроизвести в узких рамках школы природное изобилие человеческих проявлений жизни и тем самым возвратить этой жизни путь и плоды человеческого самопознания.
Учиться и всякое время прикладывать выученное к делу – это ли не радость?..
Ученики Конфуция – первые (и не последние ли?) в человеческой истории профессиональные учащиеся. Они вечно готовятся, «ждут своего часа». Видно, недаром Учитель Кун среди своих воспитанников явно отдавал предпочтение людям бедным, неудачливым, чуравшимся службы – ведь возымевший власть молчаливо признает, что закончил свое обучение. Сам Конфуций провозглашал, что идти на службу нужно, лишь «достигнув совершенства в учении». А кто может сказать о себе, что достиг предела в усовершенствовании себя?
Конфуций открыл заново те силовые линии духа, которые образуются всей паутиной межчеловеческих отношений. Каждая встреча и притягивает, и отталкивает, сводит воедино и разделяет. Глубокое безмолвие висит над Конфуциевой «школой жизни»; безмолвие, разлитое в каждом мгновении существования. Ибо никто не знает, когда свершится встреча, но доподлинно известно, что эта встреча не может не быть. Мудрость Конфуция, повторим еще раз, требует не знания, а доверия. Она начинается с самого простого и доступного, что есть в жизни, с того, что «лежит на ладони» или «о чем думается прежде всего» (так определял свою правду сам Учитель). Начни с выполнения долга перед ближними. Научись находить учителя в каждом встречном.
Учитель сказал: «Даже в обществе двух человек я непременно найду, чему у них поучиться. Достоинствам их я буду подражать, а на их недостатках сам буду учиться».
Учитель сказал: «Тот, кто не может наставлять к добру своих домашних, не в состоянии учиться сам».
Учитель сказал: «При встрече с достойным человеком думай о том, как сравняться с ним. Встретившись с низким человеком, вникай в себя и сам себя суди».
Тот, кто учится, сопоставляет и взвешивает, открывает новые и неизведанные горизонты, не довольствуясь какой бы то ни было данностью своего бытия. Он становится самим собой, перерастая себя. Поэтому настоящий учитель обучает самим фактом своей непохожести на ученика: он ставит перед учеником рубежи, которые тот обязан преодолеть, а сам остается для него непостижимым и непредсказуемым. Разумеется, учитель должен знать возможности ученика и предлагать ему посильные задания. «С людьми выше среднего можно говорить о низшем, – наставлял Конфуций, – а с людьми ниже среднего нельзя говорить о высоком». Искусство Конфуция-педагога как раз и заключалось в том, что для каждого ученика он был той самой «непроницаемой стеной», высота которой отмеряла предел возможностей учащегося. Разумеется, наставник, по Конфуцию, действует всегда «по случаю», следуя «моменту». Так выбор слова в разговоре зависит от общего контекста и тона беседы и, в конце концов, от всей совокупности сопутствующих ей обстоятельств. Прозрение всегда приходит внезапно, и дается оно, казалось бы, почти незаметной переменой в нашем восприятии мира. В таком случае и само учение растворяется в череде быстротечных мгновений, в рутине повседневности, становится поистине «жизнью как она есть». Недаром Конфуций заявлял, что учение начинается с выполнения повседневных обязанностей, и советовал первым делом быть серьезным и внимательным в мелочах. Даже самый большой путь проходят маленькими шагами. Любимец Конфуция Янь Хой оставил очень личное, частное, но в своем роде, по существу, единственно возможное свидетельство бесконечно изменчивого образа истинного учителя, который увлекает ученика, как бы высвобождая ему пространство для движения. Янь Хой сказал о своем учителе: «Чем выше я устремляю свой взор, тем возвышеннее он кажется. Чем глубже проникаю я в его наставления, тем он недостижимее. Я ищу его впереди, внезапно он оказывается сзади. Учитель ведет меня шаг за шагом. Я не мог бы бросить учение, даже если бы захотел. Но когда мне кажется, что я уже сделал все, что в моих силах, он как бы воспаряет надо мной, и я, как ни стараюсь, не могу его настигнуть».
Точность выбора слова, жеста и поступка, действие всегда «ко времени» – вот что, по Конфуцию, делает человека учителем. Речь идет, по сути, о точно выверенной мере сообщительности: о подобии без тождества и различии без противостояния. Настоящий учитель вовсе не обязан отличаться необыкновенной эрудицией и благочестием, он будет делать лишь то, чему и другие смогут подражать, но он должен внушить ученикам, что аккуратность в малых делах проистекает из великих замыслов и щепетильность хороша тем, что свидетельствует о непреклонной возвышенности духа. Это не очень привычное для нас, в чисто китайском вкусе стремление учиться даже на пустяках и извлекать пользу для своего духовного развития из всякой случайности, эта подлинная экономика духа определила глубочайший смысл идеи школы в Китае. Школа в китайском понимании есть просто наиболее бережный и действенный способ использования жизненных ресурсов для своего совершенствования – вполне естественное представление для столь густо населенной и не обладающей значительными природными богатствами страны. Настоящий же учитель – это тот, кто помогает нам понять, что великие свершения начинаются с малых дел:
Учитель сказал: «Попробуйте стать хотя бы немного добрее, и вы увидите, что уже не в состоянии будете совершить дурной поступок».
Великий Путь начинается с нас самих. Цзы-Гун заявил однажды, что правда древних мудрецов «пребывает в каждом человеке». Спустя полтора столетия Мэн-Цзы скажет: «Каждый может стать таким, как Яо и Шунь». Конфуций не делал подобных широковещательных заявлений, опасаясь, быть может, что люди воспримут их как оправдание собственной торопливости и лени. Но возможность бесконечного совершенствования для каждого он допускал. Благодаря учению человек, по Конфуцию, становится самовластен без самоутверждения.
Учитель сказал: «Каждый может стать благородным мужем, нужно только решиться им стать».
Откровеннее и не скажешь. И еще – не менее убежденно, но на сей раз не без царственной иронии:
Даже три армии нашего царства можно лишить предводителей, но никто на свете не может отнять волю даже у обыкновенного простолюдина.
Мы доходим здесь до самой сердцевины Конфуциевого учения, до истока спокойной уверенности в себе Учителя Куна.
Впрочем, Конфуций не любит распространяться о своих заветных думах. Он не читает проповедей, а высказывается «по случаю». Его правду нужно не познавать и определять, а открывать и перенимать. И таится она в молчании Учителя, обрамленном мозаикой словесных фрагментов и стильных, а потому как бы декоративных жестов; в молчании, растекающемся многокрасочным узором всей бездны жизненных случайностей. Только тот, кто принимает Случай, способен принять без изъятия самое жизнь, неисчерпаемое мировое Все. Мудрый потому и мудр, что наделен чувством судьбийности Встречи, поджидающей нас в каждый миг существования. Он не превращает слова правды в косные «средства выражения», орудие спора. Он дает слову родиться в человеке и ждет, когда слово наполнится человеком.
Учитель сказал: «Не поговорить с человеком, который достоин разговора, значит потерять человека. А говорить с человеком, который разговора не достоин, значит терять слова. Мудрый не теряет ни слов, ни людей».
Уметь подобрать слово к человеку, словно ключ к замку, и есть мудрость, по Конфуцию. Но умение безошибочно говорить, отмыкая словом людские сердца, дается лишь тому, кто умеет внимать и молчать. Мудрец Кун сосредоточен и молчалив. Он презирает краснобаев и любит слушать. Он терпелив. Он может позволить всему случаться в этой жизни…
Став уважаемым учителем, Кун Цю не изменил привычкам своих молодых лет. По-прежнему в его школе нет ни строгого распорядка, ни установленной программы обучения. Ученики Конфуция живут, говоря современным языком, по «свободному расписанию»: пока одни читают книги, другие упражняются в стрельбе из лука, третьи – музицируют и т. д. По-прежнему Учитель Кун, насколько известно, не дает учебных заданий и не устраивает экзаменов. Он знает, что без доверия между учителем и учеником все труды и того и другого пойдут насмарку. Как и прежде, он сидит или прохаживается в окружении учеников, задумчиво слушая их разговоры и время от времени вступая в них сам. Он дает каждому ученику говорить и действовать без принуждения, быть таким, каков он есть, сполна проявить себя. Чтобы правильно наставлять своих воспитанников, он должен досконально знать их душу. Иногда он берет в руки цитру и неспешно перебирает струны, исподволь подчиняя беседу неизъяснимо-музыкальному настроению. Его не слишком беспокоят расспросами: обратиться за напутствием к учителю – большая ответственность, и на это надо решиться. Он отвечает на восточный манер – сентенциями, анекдотами, примерами из жизни. Порой же сам вдруг подзовет к себе кого-нибудь из учеников и даст ему наставление, словно продолжая давно начатый разговор.
Взгляд Конфуция… Ученики почти не замечали его, не смея поднять глаз на учителя, а чаще поглощенные своими разговорами. А между тем, пока они вчитывались в слова древних или обсуждали поступки своих современников, рядом незаметно трудился их учитель: его острый взгляд определял их достоинства и недостатки, меру их талантов, глубину их искренности. Ему нравилось видеть в учениках живых людей – таких непохожих друг на друга. Ученики вспоминают: «Предстоя перед Учителем, Минь-цзы был почтителен и прям, Цзы-Лу – непреклонен, Жань Цю и Цзы-Гун – дружественны. Учитель очень этому радовался».
Ценил Конфуций и своеобразие талантов своих учеников, отмечая, что среди них одни особенно преуспели в добродетели, другие – в управлении государством, третьи – в искусстве беседы, четвертые – в науках. Первейшим долгом учителя он считал развитие в человеке его прирожденных достоинств и устранение недостатков. Развивать доброе и в зародыше пресекать дурное в человеке – первейший долг наставника. Конфуций охотно делился с учениками секретами своего учительского мастерства.
Учитель говорил: «Наблюдайте за поведением человека, вникайте в причины его поступков, приглядывайтесь к нему в часы его досуга. Посмотрим тогда, будет ли он вам непонятен? Будет ли он непонятен?!»
В других случаях Конфуций предлагал изучать ошибки человека или присматриваться к тому, как он выполняет свой повседневный долг перед ближними – например, служит отцу, а после его смерти соблюдает по нему траур. Как бы там ни было, «знание людей» – одна из главных целей учебы в школе Учителя Куна.
Ведь миссия учителя в том и состоит, чтобы помочь ученику узнать себя, точнее – узнать свой талант. А лучший способ помочь человеку узнать себя – выявить границы его возможностей, определить его сильные и слабые стороны. К тому же знание, которое доставляет человеку образование, неизбежно имеет личностный характер: оно есть знание своего личного предназначения, которое приобретают, соотнося себя с неким образцом и придавая своей индивидуальности значимость непреходящего типа. Другими словами, образование как раз и состоит в том, чтобы увидеть в вещах те или иные ценностные категории, духовные качества бытия – и досконально усвоить эти ценности. Образованность в человеке – не сумма отвлеченных знаний, а почти безотчетная, но в то же время строго взвешенная, выверенная наклонность к благоразумному действию. Эта наклонность потому и разумна, что она одновременно культивирована и естественна. Именно так Конфуций определял свой человеческий идеал: это человек, в котором «культура и естество пребывают в согласии».
Что же в таком случае может послужить материалом для образования? Да что угодно! Как уже говорилось, любой жизненный случай может дать повод для типизации какого-либо явления жизни и тем самым – для нравственного самоопределения личности. Но лучше всего для этой цели подходят, конечно, заветное предание, ритуалы и книги, завещанные древними мудрецами. Тому, кто доверился жизни, сама жизнь с избытком предоставит материал для учения, но тот, кто не хочет ошибаться, должен много знать. Не может быть умудренной жизни без образованности. «Дети мои, – обращался Учитель Кун к ученикам, – почему вы не изучаете „Книгу Песен“? Песни подвигнут вас на добрые дела, разовьют ваш ум, помогут вам укрепиться в добродетели и управлять своими чувствами. Они пригодятся вам в служении и родителям, и государю. А кроме того, вы узнаете из них названия разных птиц и зверей, трав и деревьев…»
Учитель Кун – человек практичный, для него книга хороша уже тем, что может пригодиться в жизни. Но всякое впечатление побуждает к размышлению и нравственному совершенствованию. Отклик читателя даже важнее какого-либо «первоначального» смысла текста. Конфуций не разбирает слов древних, а дает им свои оценки, делает их иллюстрациями своих мыслей и, если нужно, не соглашается с ними. Вот он цитирует строки из «Книги Песен» (не вошедшие в современное издание):
- Вишневый цвет! Вишневый цвет!
- Кружатся в воздухе лепестки.
- Могу ли я забыть о тебе?
- Да только до дома слишком далеко.
Конфуций замечает: «Нет, на самом деле он о ней не думал, иначе не сказал бы, что до дома далеко». Казалось бы, странный вывод, но объясняется он просто. Перетолковывая слова народной песни, Конфуций высказывает свое заветное убеждение: даже самая высокая цель доступна тому, кто искренне стремится к ней.
Большая ошибка представлять Учителя Куна закосневшим книжником и начетчиком, собирателем засохшей пыльцы стародавних мыслей. Подобно тому, как учение и жизнь в его миросозерцании поддерживают и проницают друг друга, только союз учения и свободного размышления, полагал он, способен вести к совершенству человеческого духа.
Учитель сказал: «Тот, кто учится, не размышляя, впадет в заблуждение. Тот, кто размышляет, не желая учиться, попадет в беду».
Мудрый внемлет и в то же время отстранение созерцает, влеком потоком жизни и покоен. Он непроизвольно соответствует каждому жизненному «случаю». В каждой жизненной метаморфозе он находит подтверждение свободе своего духа. Каждый миг он делом поверяет свои успехи в учении и обретает в том неизъяснимую «радость» – ликующую радость открытия собственной бесконечности. Мудрец Кун не строит теорий. Он – повторим еще раз – относится к жизни практически и часто напоминает ученикам, что книжное образование, оторванное от жизни, делает человека не столько умнее, сколько глупее.
Учитель сказал: «Вы можете вызубрить наизусть триста песен канона, но, если вы окажетесь негодными к управлению, когда вам доверят власть, или не исполните поручение государя, когда вам поручат вести переговоры, какой прок от ваших знаний, будь вы даже самыми учеными в мире людьми?»
Но практика для Конфуция – это прежде всего общение людей. Учительствующий Конфуций чуток, участлив, не нуждается в каких-либо внешних признаках учительского авторитета и тем более не навязывает своего мнения ученикам. Он воздействует на учеников не окриком и приказом, а показывая – точнее, подсказывая, – что им надо делать. Он всегда оставляет им шанс: известен лишь единственный случай, когда Учитель Кун публично дал отставку ученику, но тот, впрочем, навсегда сохранил преданность бывшему наставнику. Сами ученики находили, что их учитель если и лишен чего-нибудь, то лишь четырех вещей: «предубеждения, упрямства, узости взгляда и самонадеянности». Учительствуя, Конфуций не перестает быть учащимся. Он ни от кого не требовал бездумной преданности, не пытался казаться всезнающим и часто напоминал ученикам, что простоты в мире хватит даже на величайшего мудреца. «Обладаю ли я знанием? – заявил он однажды перед учениками. – Вовсе нет! Вот вчера какой-то простолюдин задал мне вопрос, и я не нашелся, что ответить. Только и осталось мне, что рассуждать и так и этак и понемногу добираться до сути». На вопрос: «Каков смысл весеннего жертвоприношения духам?» – он ответил: «Не знаю. Но тому, кто его постигнет, управлять Поднебесной будет так же легко, как посмотреть на свою ладонь».
А вот Учитель подзывает к себе Цзы-Гуна и говорит ему: «Я еще не обрел трех качеств, присущих возвышенным мужам. Настоящий человек не ведает тревог. Мудрый человек не ведает сомнений. Смелый человек не ведает страха». – «Но, учитель, – восклицает Цзы-Гун, – разве вы не о себе говорите?» Реплика Цзы-Гуна неожиданно придает этому разговору шутливый оборот. Так и видишь, чем он заканчивается: учитель и ученик молча улыбаются друг другу. Вообще стоит прислушаться к беседам Учителя Куна с учениками, и мы различим в них нотки вездесущей, легкой иронии, которая всегда присутствует там, где очень разные люди – каковыми не могут не быть учитель и ученик – искренне и любовно доверяют друг другу. Ибо ирония есть примета безмолвного и даже, может быть, непостижимого единения людей, идущих разными дорогами. Впрочем, Конфуциева ирония порой открыто выплескивается в его разговорах с учениками – конечно, в назидательных целях. Вот тот же Цзы-Гун чересчур увлекается выискиванием недостатков у других, и Учитель объявляет: «Цзы-Гун, видно, уже достиг совершенства, коли так любит упрекать других. У меня на это нет времени». В другой раз он доверительно заявляет храбрецу Цзы-Лу: «До моей правды никому нет дела. Сяду-ка на плот и пущусь в плавание. И кому быть рядом со мной, как не Цзы-Лу?» – «Конечно, я буду с вами, учитель!» – откликается польщенный Цзы-Лу. «У тебя, Цзы-Лу, отваги предостаточно, а вот рассудительности не хватает!» – заключает учитель, возвращая ученика на грешную землю.
Учитель – это «другое» ученика: он подбодрит робкого, умерит ретивого, вдохновит отчаявшегося. И, конечно, он умеет судить сам себя.
Учитель говорил: «Я не могу назвать себя ни мудрым, ни достойным мужем. Я могу сказать о себе лишь то, что всегда честно пытался наставить других людей».
Повторим еще раз: желание учиться и побудить к учебе других неизбежно предполагает осознание несовершенства каждого из нас и, более того, несовершенства всякой отвлеченной истины. Уже сам литературный образ Конфуция, который словно растекается, рассеивается в мозаике моментально схваченных поз и стильных жестов, сама манера Учителя говорить «по обстоятельствам», не повторяясь и не держась за однажды найденное удачное слово, сообщают о мире, где нет одной-единственной «верховной идеи» и вообще различия между главным и второстепенным, где царствует вездесущая случайность – весомая, как сама Судьба. Учитель воплощает в себе эту непроглядную глубину мировых метаморфоз. Он разный с каждым человеком и в каждый момент времени: он всегда новый – неразгаданный, уединенный, безмятежный. Он вводит в мир, где невозможно «обладать знанием» и всякое понимание держится доверием. Доверие же требует искренности. Превыше всего – беспощадной искренности оценки собственных поступков и мыслей. На вопрос о том, что такое знание, Учитель Кун дает свой знаменитый ответ:
«Когда знаешь, признавай, что знаешь. Когда не знаешь, признавай, что не знаешь. Вот что такое знание».
Очень точное, в своем роде даже классическое определение того вида знания – знания, взращиваемого образованием, – которое только и интересует Конфуция. Подлинно образованный человек, как было известно всегда и всюду, не кичится своими познаниями. Напротив, он знает как раз то, что знает очень мало… Так происходит потому, что образование, выковывающее из человека определенный тип или характер, учит его ценить индивидуальные, исключительные качества вещей и, следовательно, обостряет в нем чувство внутреннего предела всякого существования. Часто говорят, что Конфуций первым в истории выдвинул революционную для его времени идею равенства возможностей в обучении, как о том свидетельствуют его слова: «В обучении не должно быть различий». Но Конфуцию принадлежит и другое не менее великое открытие: каждый идет в учении своим собственным путем, развивая свой талант, претворяя свои природные свойства в индивидуальный характер, в определенный тип личности. Как же созидается и опознается этот тип? Для Конфуция – только благодаря ритуальным действиям, которые, по сути, являют собой взаимодействие человеческого духа и предметной среды. Ритуал превосходит противостояние субъекта и вещей; он преображает и то и другие в некое качество ситуации – регулярно возобновляемое и потому сверхличное, но несущее на себе печать безошибочно угадываемой индивидуальности. В этом смысле ритуал – это форма человеческого бессмертия.
Не будем сейчас говорить о том, возможно ли знать, как предлагает Конфуций, собственное незнание. Но заметим, что совет Учителя касается даже не столько определения знания, сколько искренности самооценки человека. По Конфуцию, учитель превосходит учеников не объемом или содержанием своего знания, а тем, что лучше их понимает ограниченность своих знаний и, следовательно, необходимость учиться самому. Но свой строгий суд над собой он, естественно, вправе распространить на других. Собственно, это обстоятельство и делает его учителем, ибо учить – значит показывать человеку пределы его возможностей. Учитель – тот, кто вправе требовать от другого быть честным перед собой, потому что он безупречно честен сам. Нет ничего ненавистнее Конфуцию, чем «хитрый ум и ловкие речи». И нет ничего дороже для него, чем искренность.
Учитель сказал: «Я не понимаю, как можно иметь дело с человеком, которому нельзя доверять? Если в повозке нет оси, как можно на ней ездить?»
С похвалой отзывался Учитель о сановных мужах, которые держались радушно с подчиненными и не стыдились просить у них совета. Того же, кто прячет собственное невежество под покровом грозной внешности, он сравнивал с «вором, который залез в чужой дом». Но одной искренности поступков и чувств еще недостаточно: в конце концов, можно искренне ошибаться и даже творить зло. Искренность у Конфуция в конечном счете относится к способности человека судить самого себя. «Если человек не спрашивает себя постоянно: „Что я должен делать? Что я должен делать?“, я даже не знаю, как с ним быть», – говорил он.
Вот здесь, как считал Учитель Кун, было уместно вспомнить о стрельбе из лука: когда стрелок не попадает в цель, он «винит сам себя». Конфуцию принадлежит и классический в своем роде афоризм:
По-настоящему ошибается тот, кто не исправляет своих прошлых ошибок.
Как бы ни был мягок и податлив учитель Кун, он требовал много, неимоверно много от тех, кто шел за ним. Ведь он учил их брать на себя ответственность за свою судьбу и за память, которую они оставляют о себе в этом мире. Он учил, что все успехи или неудачи ученика на пути к совершенству зависят от него самого, что человек, одним словом, сам выбирает свою дорогу в жизни, а точнее – выбирает, идти или не идти ему праведным путем. «Положим, я насыпаю земляной холм, – наставлял он своих воспитанников. – Если я остановлюсь, не донеся хотя бы одной-единственной корзинки, дело не будет сделано. И если я, срывая земляной холм, унесу хотя бы одну корзинку земли, я все равно приближусь к цели». И если жизнь возвышенного человека – это «путь длиною в десять тысяч ли», то для того, чтобы пройти его, для начала нужно сделать хотя бы первый шаг. Для Конфуция в великом деле учения не было мелочей. Более того: подлинное величие, в его глазах, и заключалось в умении заниматься мелочами. Может быть, поэтому он мог вынести ученику необычайно суровый приговор даже за мелкий проступок. Вот один пример. Ученик Цзай Юй, вообще не лишенный способностей, однажды во время послеобеденного отдыха задремал над книгой, и Учитель Кун, увидев его в таком виде, обронил: «Из гнилого дерева ничего не вырежешь, из сухого навоза не возведешь стены. Какой смысл бранить Юя?» И, помолчав, добавил с укоризной: «Раньше я верил людям на слово. А теперь, услышав от кого-нибудь обещание, я проверяю, выполнил ли он его. Таким я стал из-за Юя».
Усердие и верность Учитель Кун ценил выше всех жизненных успехов. Вот и Цзай Юя он считал самым речистым среди учеников, но, приметив в нем лень и недобросовестность, без лишних церемоний объявил его негодным к учебе. Впрочем, и после столь убийственной критики Цзай Юй продолжал благоговейно чтить Учителя. Много лет спустя он назовет Конфуция мудрецом даже более великим, чем великие цари древности Яо и Шунь.
Несомненно, Конфуций считал своим долгом быть откровенным с учениками и говорить им всю правду, как бы горька она ни была. «Хорошее лекарство горько на вкус, но полезно для здоровья», – гласит одно из его изречений. Разумеется, быть откровенным для отца «китайских церемоний» вовсе не означало быть грубым. Искусство учителя, по Конфуцию, состоит в умении обойтись без чтения прописной морали, а гений учащегося – в способности «понять в сказанном невысказанное». Конфуций отказывался обучать тех, кто не может, «узнав об одном, понять еще три», и каждый его разговор с учеником – это обязательно испытание интуиции и сообразительности собеседника. Безмолвное понимание между учителем и учеником позволяет им быть откровенными друг с другом, не страшась взаимных обид. Положим, Учитель спрашивает Цзы-Гуна: «Как ты думаешь, кто лучше – ты или Янь Хой?» – «Могу ли я осмелиться поставить себя наравне с Янь Хоем? – отвечает Цзы-Гун. – Когда ему говорят одно, он понимает сразу десять, а когда мне говорят про одно, я понимаю только два». Цзы-Гун угадал заветные мысли Конфуция, и тот платит ему предельной искренностью: «Ты и в самом деле уступаешь Янь Хою. По правде сказать, никто из нас не может с ним сравниться». Обиден ли этот разговор для его участников? В их собственных глазах – вовсе нет. Ведь тот, кто признает свое несовершенство, имеет шанс стать лучше, и в этой решимости принять «горькое лекарство» правды не уступит даже величайшим мудрецам.
Конфуций, повторим еще раз, не обучает «предметам», не передает знания, оторванного от вечноизменчивости сознания. Он учит живому и жизненному росту человека – совершенно естественному, непроизвольному и все же полностью сознательному, бесконечно осмысленному: он учит Пути. Естественно, он нуждается в человеческом идеале, который мог бы служить для каждого очевидным и понятным ориентиром на пути нравственного совершенствования. Такими ориентирами предстают в его учении образы уже знакомого нам «сына правителя» (цзюньцзы), реже – «служилого человека» (ши). Понятие цзюньцзы прежде употреблялось как самоназвание родовитой знати чжоуского Китая, но в наставлениях Конфуция его сословный смысл уже почти неразличим. Цзюньцзы у Конфуция – это прежде всего человек высоких моральных качеств, хорошо воспитанный, широко образованный, одним словом – аристократ не столько по крови, сколько по духу. Нет ничего необычного в том, что в древнем Китае эти два вида аристократизма теснейшим образом сплелись между собой. Подобная же двусмысленность свойственна, к примеру, русскому слову «благородство» или английскому «gentleman». Вот и Конфуциев цзюньцзы обычно именуется в русской литературе «благородным мужем». Благородный муж, по словам Конфуция, непременно учтив, милосерден и внушает уважение, но главное – обладает несокрушимой силой воли и стойкостью духа. Он не ведает страха и спокойно принимает удары судьбы, даже мученическую смерть, ибо знает, что всю жизнь служил добру и совесть его чиста. Никто не властен судить его: он сам – самый строгий судья своим делам и словам. Он «ничего заведомо не одобряет и не отвергает в Поднебесной, но в каждом деле берет мерой должное». Им нельзя распоряжаться как вещью или орудием. Ему легко повиноваться, потому что он требует от других только то, что им доступно, но ему трудно угодить, ибо он ценит людей не за услуги, ему оказанные, и даже не за их личные качества, а единственно за бескорыстное служение Великому Пути. Он слишком уважает себя, чтобы подчеркивать свое превосходство перед другими. Он не стремится «быть как все», презирает стадность и ни с кем не вступает в сговор, но умеет ладить со всеми. В сущности, он живет, повинуясь почти безотчетному чувству жизненной гармонии, его возвышенная воля делает его исключительным, ни на кого не похожим, но не превращает в обособленного, своевольного «индивида». Он – прирожденный господин и без усилий держит людей в поле своего притяжения. Так звезды на небе вращаются вокруг Полярной звезды. Разумеется, он ведет образ жизни знатного человека, презирает низменные занятия, а если беден, то сам возделывает поле.
У благородного мужа есть его антипод – так называемый «низкий человек» (сяо жэнь). Таков тот, кто в своих поступках руководствуется лишь соображениями личной выгоды, кто повсюду ищет сообщников, но не уважает ни их, ни себя, кто домогается милостей, а получив желаемое, забывает о благодарности. Когда Учитель Кун противопоставляет благородного мужа низкому человеку, его слова говорят сами за себя:
Благородный муж живет в согласии со всеми. Низкий человек ищет себе подобных.
Благородный муж беспристрастен и не терпит групповщины. Низкий человек любит сталкивать людей и сколачивать клики.
Благородный муж стойко переносит беды. Низкий человек в беде распускается.
Благородный муж; с достоинством ожидает велений Небес. Низкий человек надеется на удачу.
Благородный муж помогает людям увидеть доброе в себе и не учит людей видеть в себе дурное. А низкий человек поступает наоборот.
Благородный муж в душе безмятежен. Низкий человек всегда озабочен.
То, что ищет благородный муж, находится в нем самом. То, что ищет низкий человек, находится в других.
Подводя итоги сказанному, спросим себя вновь: чему же учил Конфуций? На этот вопрос мы можем теперь ответить одним словом: целью Конфуция-учителя было воспитание характера. Именно характер, основанный на внутренней уравновешенности, твердой «срединности» (не путать с серой усредненностью) душевной жизни человека и его поступков, составлял в глазах Учителя Куна подлинную добродетель – то высшее, универсальное нравственное качество жизни, которое для него, как и для отца западной этики Аристотеля, само себя обосновывает, в самом себе обретает «самую прочную опору». Вместе с Аристотелем Конфуций мог бы сказать, что добродетель (именно: доброе деяние) есть действие, которое само заключает в себе высшую ценность, а потому не требует оправдания. Оттого же благородный муж, по Конфуцию, отличается несокрушимой твердостью духа: «его не задевают злобные наветы и не лишают самообладания слезные жалобы, даже если он им сочувствует». Он живет в радости, даже если ему приходится «пить воду из ручья и подкладывать под голову собственный локоть». И притом добродетель – вовсе не сумма безликих «добрых дел». Когда она переплавляется в характер, мы находим в ней развитые до совершенства и приведенные к гармоническому единству врожденные свойства личности. Характер – это культивированная индивидуальность, он потому и обладает неотразимым обаянием, что глубоко естествен. Недаром Конфуций заметил однажды, что и в лошади самое ценное – не сила, а «добродетель», то есть ее «норов», достоинства породы. Не случайно также Конфуций был так озабочен распределением знания по отдельным категориям: поиск рубрик для нравственных образцов равнозначен для него опознанию явлений добродетели в жизни, которые невозможно подвести под те или иные общие правила. Известно, что Конфуций определял таланты своих учеников по четырем критериям: «добродетельное поведение», «речи и беседы», «ученость» и «управление». Эта классификация стала в Китае традиционной и легла в основу представлений о человеческих характерах. Впрочем, китайская традиция со временем добавила к этому краткому перечню немало других рубрик, в большинстве своем тоже восходящих к нравственной мудрости Учителя Куна: доверие, верность долгу, человечность, упорство, «культивированность» (вэнь), строгий нрав или, наоборот, раскованность, почтение к родителям, мастерство в изящных искусствах…
Но характер для Конфуция – это не просто твердость воли, тем более не упрямство и не «черта характера», развитая в ущерб другим душевным качествам. Он воплощает мудрую осмотрительность, «срединный Путь» в манерах и поведении; он не имеет раз и навсегда установленных признаков. Благородный муж одинаково невозмутимо заступает на высокий пост и уходит в отставку, ценит жизнь, но не отступает перед лицом смерти; он в равной мере беспристрастен и участлив, ладит с людьми и пребывает в уединении. Его добродетель в конечном счете неотделима от живой сообщительности сердец – она «обязательно соберет людей». Именно: соберет сердца людей в музыкальном согласии, а не сведет их к плоскому равенству, отнимающему у человека его индивидуальность. Собственно, добродетель в понимании Конфуция и есть подлинное условие человеческой социальности. Учитель всех поколений есть там, где внезапно, помимо всех формальностей общественных отношений (но не наперекор им!) загорается искра вольного и искреннего общения сердец. Он не может иметь раз и навсегда установленного образа, одной неизменной формулы истины. Но он возвращается в мир всякий раз, когда сознание человека «претерпевает превращение» – никому не видимое и все же безошибочно узнаваемое, ибо добродетель равнозначна внутреннему пробуждению, новому открытию мира и, следовательно, зрелости мыслей и поступков.
Нравственный идеал в конфуцианской традиции означает «обретение себя», «приведение к совершенству себя и других». Он знаменует целостное постижение жизни, единение духа и быта. Этот идеал противостоит отчуждению человека, вызванному господством предметного, чисто функционального знания. О нем можно сказать словами В. В. Розанова, который видел главный порок современной цивилизации в отсутствии душевной гармонии при высоком развитии отдельных форм человеческой деятельности. «Духовное развитие, которое старается дать нам государство и общество и к которому мы стремимся сами, – писал Розанов, – всегда почти состоит в том, чтобы нарушить цельность и гармоничность внутренней жизни. Мы силимся стать виртуозами, не замечая, что становимся только калеками…»
Жизненность конфуцианской традиции в современном мире теперь уже не должна вызывать удивление. Ведь конфуцианство предъявляет внутренне последовательную и всеобъемлющую альтернативу человеческому отчуждению в технократическую эру. Но странной и непривычной кажется эта традиция, которая не имеет ни откровения, ни догматов, а возобновляется только неизъяснимой «встречей сердец» – столь же непредсказуемой, сколь и неизбежной.
Странная традиция, которая поистине невозможна, но именно поэтому не может не быть.
Странный первооткрыватель этой традиции, который заслуживает звания величайшего в истории гуманиста потому, что завещал людям наследовать все, чем они не владеют.
Музыка человечности
Знакомясь с непритязательным образом жизни Учителя Куна и его педагогической программой, невольно задаешь себе один простодушный вопрос: почему Конфуций стал великим учителем Китая? Что привлекало молодых, да и далеко уже не молодых людей в этом человеке, не имевшем ни громких титулов, ни связей, ни богатства? Чего хотел сам Конфуций, беря в обучение юношей, полных благих намерений, но не имевших никакого жизненного опыта, а нередко и желания служить? Одним словом, что объединяло учителя и его учеников? Мы могли бы сказать теперь, что этим объединяющим началом было собственно человеческое, личностное измерение традиции, о котором и заговорил впервые Учитель Кун. До Конфуция учеба была только подготовкой к государственной службе и распространялась лишь на узкий слой родовитой знати. В школе Конфуция учение стало делом личного совершенствования, и воспитывались в ней не просто хорошо обученные служащие, а люди духовной элиты, люди-характеры, которые могли бы изменить людские нравы. Предъявляя к человеку высочайшие моральные требования, настаивая на строгом соблюдении правил этикета, Конфуций и его ученики, несомненно, противопоставляли себя окружавшему их укладу – той жизни, в которой торжествовали цинизм, лицемерие, скрытое и явное насилие. На таком фоне их общественная позиция становится вполне понятной, как понятно и их нежелание идти на службу к извращенной, изолгавшейся власти. Гораздо труднее сегодня понять, почему в представлении Конфуция именно строгое соблюдение обрядности, пусть даже дополненное нравственным подвижничеством, должно было легко и просто, как по волшебству, возродить в Срединной стране порядки «золотого века» древности? Почему Конфуций был убежден в том, что в любом «селении из десяти домов» найдутся люди, которые не уступят ему в добродетели и отличаются от него лишь тем, что меньше заботятся о совершенствовании себя? Чем питалась эта непоколебимая вера Учителя Куна в неотразимую силу нравственного примера?
Учитель сказал: «Добродетель не останется в одиночестве. Она обязательно соберет вокруг себя людей».
Может быть, эту истину трудно доказать, но у Конфуция в запасе было самое убедительное доказательство своей правоты: его собственная жизнь… Да, жизнь самого Кун Цю, превратившегося из безвестного «сына человека из Цзоу» в почтенного Учителя Куна, нагляднее всех словесных аргументов продемонстрировала обаяние душевного целомудрия. И все-таки: чем покорял сердца людей этот человек? Он ведь не спустился с китайского Синая, не обещал своим приверженцам ни райского блаженства, ни даже земного благополучия. Не пытался он и превратить свою школу в замкнутую общину, которая могла бы стать первым ростком будущей благочестивой жизни (попытки такого рода предпринимались позднее некоторыми древнекитайскими философами). Напротив, он был убежден, что истинно праведный человек должен жить, как все живут, жить по обычаю и искать в жизни лишь морального удовлетворения. Одним словом, в наследии Учителя Куна мы встречаемся с особым, глубоко оригинальным взглядом на человека, согласно которому высшим оправданием человеческого существования является сама человеческая культура. У этого мировоззрения есть своя логика и своя целостность, и она откликается по-своему не менее глубоким потребностям человека, чем те, которые породили великие религии Запада.
Как наследник древних творцов культуры, Учитель Кун озабочен сохранением и упрочением того начала в жизни людей, которое он именует «ритуалом». Несомненно, ритуал был центральным понятием чжоуской традиции, причем древние китайцы не делали различия между религиозными обрядами и светскими церемониями. Так получилось оттого, что в основе китайской религии лежал культ предков, столь естественно соединяющий в себе божественные и человеческие черты. Загробный мир для современников Конфуция был не просто, как принято говорить, «отражением» земного мира, а непосредственным его продолжением. Покойники наделялись такими же потребностями (и обязанностями), как и живые: они нуждались в пище и одежде, им сообщали о земных событиях и ждали от них заступничества. Им даже следовало самолично присутствовать на церемониях жертвоприношений и разделять трапезу с их здравствующими потомками.
Храм предков был средоточием и религиозной, и семейной, и даже публичной жизни чжоусцев. В нем устраивали не только жертвоприношения, но и свадьбы, и разные другие торжества. В родовых храмах правителей уделов объявляли войну и награждали вернувшихся из похода полководцев, принимали иностранных послов, давали пиры и т. п.
Ничего удивительного, что Конфуций увидел в чжоуских ритуалах самое действенное средство возрождения древнего благочестия – другого средства он попросту не знал. Современники считали его в первую очередь знатоком ритуалов, и сам он был о себе такого же мнения. Но Кун Цю никогда не стал бы Учителем Куном, если бы остался только знатоком и толкователем обрядов. На самом деле Конфуциева проповедь ознаменовала решительную переоценку и углубление самого понятия ритуала. Впервые задумавшись над простым вопросом «что такое ритуал?», Конфуций дал на него столь же простой ответ: ритуал – это главное условие человеческого общежития и, следовательно, лучшее средство воспитания в людях человечности. Тот, кто посвятил себя учению, говорил он, должен «черпать вдохновение в Песнях и обретать опору в ритуале». Другими словами, Учитель Кун открыл в ритуале фундамент всей человеческой деятельности, рецепт правильного поведения на все случаи жизни. Мы читаем в «Беседах и суждениях» напутствие Учителя:
«В обществе держитесь так, словно принимаете почетного гостя. Исполняя служебные обязанности, ведите себя так, словно руководите торжественным жертвоприношением. Не делайте другим того, чего себе не желаете. Так вы не сотворите зла ни в государстве, ни в семье».
Совет Конфуция на службе держаться, как на торжественной церемонии, напоминает о том, что святость для него не была отделена от политики и вообще обыденной жизни. Более того, священнодействие полностью вмещало в себя жизнь. Благородный муж, по слову Конфуция, не желает замечать и сам не делает ничего противоречащего ритуалу. Конфуцианский человек – ритуальное существо.
Что еще важнее, Конфуций здравомысленно увидел в ритуале воплощение вечноживых качеств человеческого бытия, ведь всякое ритуальное действие не может не быть общепринятой нормой жизни людей и, следовательно, их общим достоянием. Ритуал принадлежит всем, но никто не имеет на него исключительных прав; он есть и средство, и сама среда человеческого общения. Его роль в обществе двойственна: он ставит предел индивидуальным устремлениям, но утверждает непреходящие, а точнее – переходящие к следующему поколению жизненные ценности. Ритуал от каждого требует самоумаления – и об этом его свойстве напоминает знакомое нам с детства представление о слащаво вежливых китайцах с их «китайскими церемониями». Но тот же ритуал сообщает человеку подлинное достоинство. По Конфуцию, благородный муж в общении должен быть непременно «уступчивым» (а образец этой уступчивости подали мудрые цари древности, которые, по преданию, уступали престол в пользу более достойных людей), но он всегда хранит «величественно грозный вид» и, не прилагая усилий, внушает уважение окружающим.
Так живущий по ритуалу, согласно Конфуцию, живет в сообщительности со всеми людьми. Живет «общим достоянием». Он существует постольку, поскольку находится в общении с другими. Он есть то, чем он является для других. В сущности, у него нет своего обособленного, замкнутого в себе «я», от имени которого можно было бы вести монолог и выводить отвлеченные истины. Его речи – только отклик на обращения других, его жесты и поступки – знаки сверхличного свершения. Его добродетель – это его способность исправлять других: она есть добродетель в его исконном значении, запечатленном латинским словом virtus – сила, которая невозможна без могучей воли и твердого характера. О такой добродетели свидетельствуют все душевные качества конфуцианского человека – «доверие», «преданность», «воздаяние» и проч. И напротив: любой психологизм, драматизация духовной жизни личности в понятиях выбора, греховности, страха, раскаяния, спасения и проч. начисто отсутствуют в учении Конфуция. Никакого самокопания или упоения чувствами, никаких «душевных мук». Правда Конфуция – в прозрении человеком своего соприсутствия, своей событийственности с другими людьми. Ритуал же оказывается у него всеобщей мерой гармонии в отношениях между людьми, в отношении человека к себе. Сдержанность, сдержанность и еще раз сдержанность – вот жизненное кредо китайского учителя. Но сдержанность, не ущемляющая чувственную природу человека, а, напротив, способствующая ее культивированному, культурному развитию. Ибо Конфуций не Будда, и он никогда не звал к «искоренению страстей». Он учит ритуалу, который придает чувствам надлежащую форму и не дает им уклониться в гибельную крайность. Жить по ритуалу означает идти «Срединным путем»: жить по обычаю, вроде бы обыкновенно, но бесконечно осмысленно, совершенно сознательно. Знания, дающие возможность сопоставлять и взвешивать, да и к тому же обставлять, украшать свои поступки, с неизбежностью сопутствуют ритуальному поведению.
Учитель сказал: «Муж, обладающий широкими познаниями и сдерживающий себя ритуалами, крайне редко выходит за границы разумного».
Учитель сказал: «Почтительность без знания ритуала превращается в самоистязание. Осторожность без знания ритуала превращается в трусость. Храбрость без знания ритуала превращается в безрассудство. Прямодушие без знания ритуала превращается в грубость».
Конфуциев ритуал – это поистине каллиграфия сердца, и он далеко не исчерпывается бездумным соблюдением тех или иных правил благопристойности. Жизнь по ритуалу предполагает состояние неусыпного бдения, твердый контроль над собой, но контроль, не утесняющий природные задатки человека, а как бы вовлекающий их в органическую гармонию телесно-духовного бытия, ведущий к единению культуры и природы. Одно из самых знаменитых высказываний Учителя Куна гласит:
«Если в человеке естество затмит воспитанность, получится дикарь, а если воспитанность затмит естество, получится книжник. Лишь тот, в ком естество и воспитанность друг к другу прилаживаются, может зваться достойным мужем».
Идеал «вглядывания в себя» заставлял Конфуция и его последователей с подозрительностью относиться к зрелищной стороне церемоний, ведь «муж, ищущий Путь», не мог не спрашивать себя, насколько ритуальные жесты и слова соответствуют внутреннему состоянию участников обряда. Однажды, раздосадованный поверхностным разговором на тему ритуалов, он в сердцах воскликнул:
«Говорят: ритуалы, ритуалы! Разве это только приятное взору зрелище яшмы и шелка? Говорят: музыка, музыка! Разве это только ласкающие слух звуки струн и колоколов?»
В другом случае, отвечая на вопрос ученика, как лучше соблюдать ритуалы, Учитель Кун отвечает:
«Поистине ты спросил меня о важном деле! Вообще в ритуалах сдержанность предпочтительнее пышности. А выражая почтение покойнику, лучше давать волю чувствам скорби, чем страха».
Сдержанность и самообладание, потребные в ритуале, проистекают в конечном счете из опыта «самопреодоления» нашего «я», перехода к некоему высшему, всеобъятному сознанию. Ритуальный человек иерархичен. Он склоняется перед собой – и тем самым обретает в себе истинно царственное достоинство. Ритуальный человек живет внутренним опытом «самопочитания». Недаром Учителю Куну приписывали слова: «Незримый ритуал – это почтение. Тот, кто его претворяет, ничего не говорит, а внушает доверие, ничего не делает, а добивается послушания».
Подчеркнем, что благородный муж у Конфуция чтит именно самого себя. Конфуциев ритуал прославляет в человеке… исконно человеческое, и в быту претворение ритуала почти неотличимо от воспитанности и хорошего вкуса. В любом случае он означал не просто то или иное предписанное обычаем действие, а именно действие, соответствующее «обстоятельствам момента». Конфуций и сам допускал различные новшества в обрядах, если они, по его мнению, не искажали существо ритуала. К примеру, совершая жертвоприношения предкам, он надевал шапку не из конопляных нитей, как было принято в древности, а из шелка, объясняя это тем, что «так нынче поступают все, и к тому же выходит дешевле». Зато, добавляет он тут же, на аудиенции у государя он по-прежнему отбивает поклон перед ступеньками трона. И пусть этот обычай уже забыт, все же благородному мужу не подобает пренебрегать подобным знаком уважения к своему господину.
Конечно, ритуал – всегда условность и соблюдение его заключает в жесткие рамки любые наши поступки. Но тот же ритуал позволяет нам с безукоризненной точностью выражать наши чувства и тем самым делает наши действия намного более осмысленными и выразительными. Именно ритуал способен превратить жизнь человека в особый стиль поведения и, следовательно, придать ей возвышенные и эстетические качества. Конфуцианский ритуализм лежит у истоков той отмеченной выше наклонности к типизации всех форм жизни, начиная с порядка употребления слов и кончая выразительными приемами в искусстве, которая пронизывала всю китайскую традицию.
Ритуал у Конфуция – это выражение ритма и красоты самой жизни, возвышенности и гармонии души. Правда, он может выродиться в пустую формальность, привычку или, хуже того, в обманчивую позу. Конфуций, конечно, эту опасность видел и не единожды заявлял, что «ненавидит хитрых говорунов и обманщиков, разрушающих царства». Но он не занимался разоблачениями всевозможных узурпаторов морали. И не только потому, что благородному мужу полагалось не уличать в пороках других, а поощрять людей к добру личным примером. В глубине души Конфуций верил, что лицемерная церемонность все равно не тронет людские сердца.
И сила привычки, и желание «показать себя» выдают привязанность к своему «я», стремление отождествить себя со своим собственным представлением о себе. Между тем ритуал, вводя личность в область «межчеловеческого», разрушает замкнутость человека-индивида. Одно из самых знаменитых в Китае изречений Учителя Куна гласит:
«Смиряй себя, следуй ритуалу, и Поднебесная вернется к человечности».
Жизнь по ритуалу – это всегда исполнение роли. Она требует признать бесконечную изменчивость человеческой личности, неисчерпаемое разнообразие образов человека. В ритуале человеческая жизнь становится нескончаемой галереей масок. Недаром образ учителя дан нам в мозаике экспрессивных штрихов, и сам Учитель, по свидетельству знавших его людей, так часто «менялся в лице».
Но, требуя от человека постоянного самопресуществления, ритуал освобождает личность от всего частного, произвольного, преходящего. Он требует от человека жить самоустранением, сокрытием его явленного образа, ради выявления его вечноживых родовых свойств. В ритуале, очищающем человеческую практику от всего случайного, обнажается стройная и прочная, как кристалл, матрица человеческой социальности. Кстати сказать, не только в Древнем Китае, но и у других древних народов говорить и жестикулировать полагалось так, чтобы не привлекать к себе внимания окружающих. Это означало отсутствие отклонений от предписанных обычаем норм поведения: человек произносил каждое слово только «к месту», каждое действие совершал «ко времени». И в этом, напомним, ритуал являл исключительное в жизни. То было, так сказать, правило исключения, открывавшее непреходящее именно в неповторимом…
Нечто подобное имел в виду Конфуций, когда определял сущность управления (а по его логике, и ритуала) как «исправление имен» (чжэн мин). Речь шла вовсе не о соответствии имен вещей их сущностям, как может показаться на первый взгляд. Учитель Кун едва ли мог принять эту идею хотя бы потому, что вообще не допускал существования слов в отрыве от дел; поиски соответствий между именами и предметами показались бы ему, наверное, пустой и вздорной затеей. Пожалуй, Конфуций говорил о правильной оценке вещей: он ищет не определения понятий, а, скорее, определенность в понятиях. Как знаток обрядов, он печалится о том, что люди путают названия древних ритуальных предметов или присваивают себе регалии не по рангу, лишая действенности и самый ритуал. Однажды, когда Цзы-Гун решил отказаться от заклания жерственного барана на церемонии чествования духов, Учитель сурово отчитал скаредного ученика: «Тебе жалко барана, а мне жаль ритуал!» Всего менее в этих словах слепого следования обряду. Учитель Кун всегда ратовал за разумную бережливость, а однажды верхом неразумия назвал поступок некоего вельможи своего царства, который, приобретя панцирь «волшебной» черепахи, положил его в комнате, колонны которой были украшены резными изображениями гор и водяных растений. (Как тут не вспомнить слова древнего даоса Чжуан-цзы, который заявлял, что предпочитает быть живой черепахой, хотя бы и «волочащей свой хвост по грязи», нежели черепахой мертвой, пусть даже хранимой в золоченом ларце в покоях государя.)
Учитель Кун озабочен, в конце концов, не значениями слов и жестов, а тем, чтобы ритуал выполнял свое предназначение и, значит, был действен. Вот и в своем знаменитом призыве: «Правитель да будет правителем, отец – отцом…» – он ведет речь лишь о соответствии понятия отца состоянию отцовства и даже, если так можно выразиться, «отцовничанья», поскольку он говорит о природе жизни как деятельного и творческого начала. Конфуция интересуют, напомним еще раз, не сущности, а события. Заниматься «исправлением имен» в понимании Конфуция – значит выявлять долженствующее в данном, настоятельное в настоящем. Свершается это как бы спонтанно и незаметно для самих участников ритуального действа, ибо ритуал, по Конфуцию, осуществляется сполна в безукоризненном следовании обстоятельствам «текущего момента». Такой слитый с самим течением времени ритуал и есть тот самый Великий Путь мироздания, которым, как сказано в древних китайских канонах, «все люди пользуются каждодневно, а о том не ведают».
Главный вопрос Конфуциевой мысли – не что и даже не как, а когда: когда вещи претворяют свое назначение? Мудрость Конфуция – это только «соответствие моменту». Разговоры Учителя и его учеников неизменно сводятся к оценке качества тех или иных жизненных ситуаций, всех бесчисленных житейских «случаев». И без разговоров здесь нельзя, ибо ситуации требуют по крайней мере двух действующих лиц, творятся, «задаются» скрещениями сил. Их новизна навлекает обыденность:
«Живя в семье, чти старших; находясь на службе, будь предан государю…»
Каждому делу свое время. Учиться и, следовательно, осмысливать, оценивать обстоятельства нужно «во всякое время», по мере естественного хода вещей – от годового цикла природы до возрастов жизни:
Учитель сказал: «В юности, когда жизненные силы в избытке, остерегайтесь вожделений; в зрелости, когда жизненные силы в расцвете, остерегайтесь соперничества; в старости, когда жизненные силы в упадке, остерегайтесь скупости».
Чем естественнее и проще – тем умудреннее и возвышеннее: такова несколько неожиданная и все же бесхитростная логика речей Учителя Куна, в которых говорится «ровно столько, сколько нужно». Конфуций не выдумывает новых понятий, а пользуется обыденным языком, ибо для него главное, чтобы слово было сказано «вовремя». А назначение языка – выделять в нашем опыте типовые явления, состояния, впечатления, где сиюминутное и преходящее наделяется завершенностью целого. Жизнь в ритуале – бесконечная череда исключительных моментов, вечнотекучая временность, некое, так сказать, временование времени. В ритуале жизнь непрестанно возобновляется. Но этот творческий исток жизни недоступен непосредственному восприятию. Здесь самое время вспомнить о том, что ритуал – это действие по своей природе символическое. Другими словами, ритуальное действие непременно обозначает нечто внеположенное ему, у него есть не только зримый образ, но и образ невидимый, внутренний, причем первый является только тенью, отблеском второго. «Вещи имеют свои корни и ветви», – говорится в древней конфуцианской книге «Середина и постоянство», приписываемой внуку Конфуция. Реальность, символизируемая ритуалом, как бы предваряет физический мир, подобно тому, как ветви предполагают существование невидимых корней, а семя предвосхищает собою плод. И всякое усилие самоосознания, высвечивая бесконечную – и непроницаемую в своей бесконечности – перспективу времен, неизбежно означает припоминание: оно внушает опыт присутствия чего-то «другого», и в каждый момент времени уже «бывшего». Как мудро заметил Вильям Блейк, «все, что есть сейчас, прежде существовало в чьем-то воображении». Жизнь по ритуалу – и значит, жизнь сознающего сознания – есть музыкальная преемственность, перекличка «предшествующего» (сянь) и «последующего»
(хоу). Недаром в конфуцианской традиции мудростью объявляется знание различий между «тем, что идет впереди», и «тем, что идет следом». Так ритуал в конце концов сливается с органичным произрастанием живого существа и обосновывается не логикой доктрины, не идеями и словами, а преемственностью стиля, укорененного в непроизвольном, совершенно естественном ритме самой жизни.
Оказывается, все церемониальные жесты логически предваряются неким верховным, истинно царским ритуалом, и этот «ритуал ритуалов» по природе своей является самой сущностью типизации бытия, формой становления, которая не преходит в потоке времени, некой матрицей деятельности, которая предопределяет все конечные деяния. Верховный ритуал – безупречно действенный покой, предвосхищающий все метаморфозы мира, подобно тому, как семя символически уже содержит в себе плод. В полноте своего осуществления он есть предельно стилизованный, самоустраняющийся, вечно отсутствующий жест, который вмещает в себя внутреннюю преемственность всех моментов существования. Он хранит в себе тайну символического языка культуры. Дух Конфуция живет в утверждениях ученых старого Китая о том, что забытую правду древних можно «сердцем перенять» из книг (и не только из книг), в популярных легендах о безграмотных крестьянах, которые во время болезни (ослабившей их индивидуальное «я») вдруг принимались без ошибки декламировать стихи древних поэтов, ибо подлинное искусство, по китайским представлениям, хранит в себе вечные качества вещей. Конфуций и сам утверждал, что получил свою правду непосредственно от Чжоу-гуна и даже от самого Неба! Позднее Мэн-цзы объявил Конфуция преемником величайших мудрецов древности – Яо и Шуня. Во всех случаях речь шла о постижении секретов символического языка культуры, равнозначного спонтанности человеческой практики. Тот, кто обладает этими секретами, без усилий станет властелином мира, подобным древним царям. Об одном из тех царей, Шуне, Конфуций говорил:
«Шунь управлял Поднебесной, ничего не делая. Он с достоинством сидел лицом к югу – только и всего». (В Китае правитель сидел на троне, обратившись лицом на юг.)
В этом высказывании (кстати, роднящем Конфуция с Лао-цзы) отобразилось все своеобразие китайской цивилизации. Китайский мудрец не стремится овладеть содержанием своего опыта, а, наоборот, «отпускает», «оставляет» (фан) все переживаемое им, то есть раскрывает себя полноте восприятия; он не пользуется вещами, а дает им самим «претворить себя». Эта «открытость сердца» соответствует, в сущности, бесконечному разнообразию мира телесной интуиции, ведь тело и есть изначально заданная матрица нашего восприятия и прообраз предельной цельности бытия. Ритуал может иметь только телесное воплощение. И всеединство жизни, постигаемое в ритуале, есть, согласно китайским представлениям, наше «великое тело» (да ти). Вовсе не случайно то тщательное внимание, которое уделял Учитель Кун диете, телесным позам, правилам гигиены, и вообще тот факт, что он обладал отменным здоровьем. Мудрость Великого Пути немыслима и невозможна вне полноты телесной жизни…
Но «полнота телесной жизни» или, попросту говоря, телесное здоровье – вещь в своем роде загадочная: она не имеет отличительных признаков, остается незаметной для всякого «угла зрения», неизбежно ограниченного. Точно так же подлинный ритуал, вмещающий в себя вселенский поток жизни, предстает как бы бездействием, во всяком случае – неприметным действием. Мы не поймем Конфуциевой любви к ритуалу, если не увидим в ней стремления обнажить сокровенные истоки человеческой культуры, постичь неосознаваемую людьми матрицу их деятельности, в которой все человеческие сердца еще слиты в одно Всечеловеческое сердце. Недаром древние китайцы говорили, что «Великий Путь – это то, чем люди каждый день пользуются, а о том не ведают», и что родители и дети составляют «одно тело». Непоколебимая вера Конфуция в безупречную действенность ритуала как раз и основывалась на уверенности в том, что ритуальное поведение воплощает в себе самое «семя» человеческой деятельности. Точность артикуляции чувств в Конфуциевом ритуале – это на самом деле точность соответствия внутреннего и внешнего, предшествующего и последующего, единичного и всеобщего. Но эта встреча извечно несходного есть тайна, и хранится она человеком. Анонимные формы ритуала должны быть наполнены интимным переживанием. Еще устроители чжоуской державы оставили потомкам завет: «Приносите жертвы так, словно духи присутствуют воистину». Учитель Кун стал говорить иначе: «Если я не участвую в принесении жертв, то это все равно, как если бы я совсем не жертвовал». Жертвоприношение духам, по Конфуцию, не возымеет действия, если жертвователь не будет в душе «почтителен» к божественным силам (а точнее, почтителен сам по себе, независимо от любых внешних обстоятельств).
Итак, истинный смысл Конфуциева ритуала – это сокровенная, лишь внутренним опытом удостоверяемая вечнопреемственность духа, или, как говорили в Китае, «передача от сердца к сердцу». Тут есть, согласимся, нечто глубоко загадочное. Кто знает, когда в бездне времен «встретятся сердца»? Кажется, никто… Точнее – никто в отдельности. В мире есть лишь мимолетные образы человека, осененные тенью всечеловеческого присутствия. Мудрый умеет правильно держаться в потоке перемен: он обладает чувством долга или справедливости (и). Конфуций нигде не объясняет, откуда берется в человеке это чувство и каково его содержание. Он лишь утверждает, что благородный муж «во всем берет своей мерой должное» и строит на нем свою жизнь.
Учитель сказал: «Благородный муж берет своей основой чувство долга, претворяет его в жизнь посредством ритуала, являет миру в своей скромности, а приводит к завершению правдивостью своих слов».
В другом случае ученик Цзы-Ся попросил Учителя Куна разъяснить смысл следующих строк из «Книги Песен»:
- Ее улыбка так мила,
- Ее взор так чарует,
- Яркие нити по некрашеному шелку…
– Цветными нитями вышивают по белому, – ответил Конфуций в своей обычной иносказательной манере.
– Стало быть, и ритуал накладывается потом? – спросил Цзы-Ся, уже, кажется, догадавшийся, о чем ведет речь Учитель.
– Ты хорошо понял смысл этих строк, – обрадовался Конфуций. – С таким, как ты, толковать о Песнях – одно удовольствие!
Ритуал, как бы хочет сказать Конфуций, оформляет человеческую природу и сам вырастает из характера человека, его «возвышенной воли». (В китайской письменности иероглиф «воля» состоит из знаков «служилый человек» и «сердце» и, таким образом, наглядно подтверждает идею о том, что воля является неотъемлемым свойством мужа, преданного долгу.) В конфуцианстве отличительными признаками человека объявляется не просто сознание или даже разум, а решимость исполнить свой долг, принять до конца свою судьбу, жить волей к совершенствованию – волей всецело нравственной, поскольку она действует в сообществе людей и сама его созидает. Воля требует сосредоточения душевных сил, она соединяет в себе разум и чувства, и недаром китайская традиция никогда не противопоставляла одно другому. Средоточием духовной жизни человека в Китае считалось «сердце» – вместилище и сознания, и чувств. К слову сказать, взгляд на человека как на изначально нравственное существо тоже стал в Китае общепринятым. Человек, преступивший нормы морали, становился в глазах китайцев не более чем «говорящим животным», и с ним дозволялось расправиться самым жестоким образом.
Итак, человек, по Конфуцию, начинается в тот момент, когда осознает себя как сознательное существо; когда он пробуждается. Но когда происходит это событие? Кто осознает себя? И, наконец, откуда берется воля к самоосознанию? Вот вопросы, на которые Учитель Кун мог ответить лишь «бесконечно глубоким безмолвием». Ведь каждый момент озарения заставляет ощутить потаенное присутствие того, кто «стоит прежде» нас самих. В деле самопознания мы всегда за кем-то следуем. Постигая исток Воли, мы ничего не открываем заново, мы идем чьим-то путем. Самые мудрые, по слову Конфуция, «знают от рождения». От физического ли рождения? Не от века ли сознанию положено сознавать? Древние даосские философы довели до логического конца мотив безначальной воли, когда заговорили о «подлинном господине», или «подлинном образе» человека, который существует «прежде нашего рождения». Но долженствование, на котором утверждается ритуал, не есть ни этический принцип, который можно вывести путем отвлеченных размышлений, ни этическое правило, которое можно установить чьей-либо властью. Оно не существует вне конкретных моментов времени, конкретных событий; оно рассеяно в невообразимом хаосе жизненных случайностей и не может быть подведено под какой-нибудь общий закон. О нем надо молчать. Им нужно жить.
Действие, проистекающее из глубочайшей интуиции справедливости, целиком определено его контекстом и как бы пресуществляется в него. Благородный муж заведомо «ничего не отрицает и не утверждает», он безмятежен и лишен предубеждений. Для Конфуция в действии, вдохновленном долгом, в акте «исправления имени» нет жесткой границы между субъектом и объектом действия: человек не выделен из его среды. Как ни странно, несмотря на морализующий пафос Конфуция, мы не найдем в его высказываниях сколько-нибудь отчетливого представления о человеке как психически целостном субъекте, который оставался бы равным себе в потоке времени. В «Беседах и суждениях» учитель даже не говорит о себе в первом лице, предпочитая называть себя по имени или употребляя собирательное «мы». Примечательно, что Конфуций, так много говоривший о том, что человек должен неустанно судить самого себя и стыдиться своих слабостей, никогда не задавался вопросом, должен ли человек чувствовать вину за совершенные им поступки. Зато ему не казалось странным полагать, что благородный муж должен принимать на себя ответственность за все происходящее в мире. Позднее Мэн-цзы восславил способность мудрого, «вместив в себя весь мир», пестовать в себе «неукротимый дух». Мы сталкиваемся со взглядом на человека, в корне отличающимся от европейских представлений о личности. Здесь отсутствует идея внутренне однородного «я», будь то бессмертная душа в христианстве, «чистый субъект» классической философии или даже самовластье творческой личности. В конфуцианской традиции личность предстает как бы сетью межчеловеческих отношений, общественным «лицом». Человек есть то, чем он является для других, и живет он волей к «преодолению себя», изживанию всего частного и субъективного: волей в своем истоке совершенно непроизвольной, превосходящей индивидуальную жизнь, побеждающей даже смерть. «Утром познав Путь, вечером можно умереть», – гласит многозначительное изречение Конфуция, и чудится, что в этих словах засвидетельствована не только беззаветная преданность Учителя своей правде, но и, как кажется, волнующая близость правды и смерти. Ибо правда творческой воли обрывает старую жизнь и дает жизнь новую…
Безусловная и неизбывная воля, в которой человек обретает единение с творческой силой мироздания, с его всеобщим Путем, – главный мотив Конфуциева учения. Недаром Конфуций ничего не говорил о том, что такое человек, но охотно рассуждал о том, что человек может и должен делать с собой. И главный вопрос для него – кто волит в воле, кто заставляет человека, превозмогая себя, принимать в себе возвышенную решимость? Вопрос, остающийся безответным, звучащий больше как призыв. Призыв к человеку найти себя за пределами всего «слишком человеческого»… Возвышенная воля делает человека несравненным, единственным, вовеки «одиноким». Благородный муж не дружит с «теми, кто хуже его», и даже в отношениях с давними друзьями не опускается до фамильярности. Есть у Конфуция и хлесткое суждение о том, кто старается угодить свету и прослыть «славным малым». Оно гласит: «Любимчик деревни – вор добродетели». На деле ни хвала, ни хула людей не дают оснований судить об истинных качествах благородного мужа. Помыслы мудреца необозримо величественны, и людям с узким кругозором опознать их нелегко. Но в своей безбрежности они сливаются со всем разнообразием моментов жизни, становятся вездесущей и неизбежной средой и, следовательно, чем-то по определению внешним, безличным, всеобщим. «Глубокое уединение» конфуцианского мудреца изливается в формальности этикета, орнаментальные качества стиля, одним словом – в декорум жизни. Истины, может быть, нет. Но доподлинно есть отблеск и тень истины. Возражая собеседнику, утверждавшему, что в благородном муже главное – характер, а изящные манеры ему вовсе не нужны, Цзы-Гун как-то сказал, что в мудреце «естество не отличается от воспитанности, а воспитанность не отличается от естества. Взять, к примеру, шкуры тигра и леопарда: коли с них соскоблить шерсть, они не будут отличаться от шкуры собаки или барана».
Конфуциев мудрец держится неприметно, но ничего не утаивает для себя. Его жизнь скромна, но свободна от пошлой обыденщины; безмятежна, но исполнена духовной углубленности; непритязательна, но лишена суетности. Она не призвана быть иллюстрацией каких-то идеалов и принципов, не подчинена погоне за успехом. Она развертывается под знаком целомудренно-прикровенной гармонии, кладущей предел всему чрезмерному… Этот мудрец идет «срединным путем», не впадая в крайности, будучи всегда готовым на разумный компромисс. Ведь мудрость начинается с самых простых повседневных дел.
Учитель сказал: «Поскольку я не могу отыскать себе сподвижников, идущих срединным путем, приходится брать либо излишне ретивых, либо излишне осторожных. Первые торопятся сделать слишком много, вторые делают слишком мало».
Не отставать и не забегать вперед в своем подвижническом труде, всегда «соответствовать времени» и уметь пересматривать свой опыт, исправлять свои промахи и хранить верность своей возвышенной мечте, неуклонно расширяя кругозор, – такова истина «срединного пути», завещанная Учителем Куном. Претворить ее в жизнь нелегко, как нелегко и даже невозможно подвести ее под какое-нибудь общее правило. Кто, кроме целомудренного и любящего человеческого сердца, может ведать, как следует поступать в этом изменчивом мире?
Прообраз подлинно гармоничной жизни Учитель Кун находил в музыке – непременной спутнице торжественных обрядов и церемоний. Если, по словам Конфуция, Песни вдохновляют человека на совершенствование, а ритуалы служат опорой его возвышенным устремлениям, то музыка «приводит к завершению» нравственное подвижничество. Разумеется, музыка для Учителя Куна – это не вульгарное сладкозвучие, и удовольствие, доставляемое ею, не имеет ничего общего с чувственным возбуждением. Лаская слух, изысканная музыка заставляет «забыть о вкусе пищи». Выражая космический ритм бытия, она «взращивает все живое» и является делом огромной политической важности: каждая династия в Китае устанавливала свою систему музыкальных ладов. Помимо прочего, музыка воплощает непостижимое единство внутреннего и внешнего: она говорит языком чистой выразительности, обращается непосредственно к сердцу человека, но в то же время имеет отвлеченный, даже с математической точностью описываемый образ. Конфуций ценит красоту в музыке, но требует, чтобы музыка первым делом способствовала улучшению нравов.
Наслаждение от «правильной» музыки таится, по Конфуцию, в Беззвучном. Идеал мирового согласия – «высокий, как небо, и глубокий, как бездна» – не может иметь ни умозрительного, ни чувственно воспринимаемого образа. Вот почему Путь китайского мудреца сокровенен, или, говоря словами классического изречения из «Книги Перемен», «иметь заслуги и не выказывать признаки добродетели – вот вершина добра». Разумеется, правда Великого Пути сокровенна не потому, что держится в секрете, а потому, что она символична по своей сути и выражает себя в «ином» и даже противоположном. Примерно так, как об этом сказано в отзыве современников о любимце Учителя Куна Янь Хое: «Способный, но расспрашивавший неспособных; обладавший многим, но спрашивавший у тех, кто имел мало; наполненный, но казавшийся пустым…»
Главное качество благородного мужа, воспитываемое ритуалом и музыкой, Конфуций назвал «человечностью» (жэнь). Иероглиф жэнь состоит из знаков «человек» и «два», то есть он обозначал отношения между людьми, нечто междучеловеческое, чем в китайской традиции и считалось подлинное бытие человека. В «Беседах и суждениях» речь о человечности заходит довольно часто, хотя сам Учитель, по свидетельству его учеников, говорил о ней неохотно. А заговорив, каждый раз определял ее по-разному. Ведь каждый случай требует своего слова и поступка. Быть человечным для Конфуция как раз и означает быть разным с разными людьми. Однажды на вопрос: «Что такое человечность?» – Учитель ответил: «Любовь к людям». Этот ответ касается существа морального идеала. А если мы хотим узнать, каким должен быть человек, обладающий человечностью, то нам придется обратиться к другому объяснению:
«Человек, наделенный человечностью, обладает пятью качествами: он учтив, великодушен, честен, прилежен и добр. Тот, кто учтив в обращении, избегнет оскорблений. Тот, кто великодушен, привлечет к себе людей. Тот, кто честен, будет пользоваться доверием других. Тот, кто прилежен, добьется успеха. Тот, кто добр, сможет использовать людей на службе».
В некоторых суждениях Конфуция подчеркивается неразрывная связь «человечности» с ритуалом, а однажды Учитель разъяснил смысл «человечности» словами своей знаменитой максимы, которая напоминает евангельскую заповедь: «Не делай другому того, чего себе не желаешь». Тот же принцип обоюдности в отношениях между людьми учитель подробнее разъясняет в разговоре с Цзы-Гуном.