Под знаком Рыб (сборник) Агнон Шмуэль-Йосеф

Вышла из дома старушка и спросила:

– Что ищет господин?

Я объяснил.

Она вздохнула и сказала:

– Здесь нет синагоги.

Я воскликнул:

– Но ведь я был здесь вчера!

– Вчера? – Она хлопнула себя по лбу и сказала: – Благословен напоминающий забытое! Теперь я припоминаю – когда я была ребенком, люди указывали на это место и говорили, что когда-то тут и впрямь была большая синагога и в ней читали Тору и молились, но потом, за многие грехи наши, разорили ее дотла и она исчезла.

Я простился с ней и пошел в сторону другой синагоги.

Эта другая синагога была построена много-много лет назад. Говорят, что ее построили с помощью тогдашнего царя Идумеи[32]. Предки этого царя когда-то разрушили Иерусалим, а он помог отстроить его, и сказано у мудрецов того поколения, что, когда придет праведный мессия, он будет молиться именно в этой синагоге. Одни говорят, что мудрецы сказали это о самом мессии, тогда как другие говорят, что они имели в виду царя Идумеи, который перейдет тогда в еврейство и будет молиться в этой синагоге. Мне самому более справедливыми представлялись слова тех, кто полагает, что это сказано о мессии, ведь в грядущем мире евреи не будут принимать в свои ряды новообращенных. И еще рассказывают, что после того, как эта синагога была построена, изо всех стран прислали в нее книги, и семисвечники, и занавеси, и самые ученые мужи Иерусалима возвышали ее своими молитвами и изучением в ней Торы. Сегодня, однако, дом этот Божий опустел, со стен его осыпается штукатурка, мебель изломана, книги изорваны, и занавесы истрепались, и семисвечники покрыты грязью, и давным-давно умерли все те мудрецы, что некогда изучали здесь Тору. С трудом собирается тут даже малый миньян, чтобы вознести свою жалкую молитву.

Я вошел. Внутри, перед шатким столиком, сидел слепой старик. Он читал шепотом стихи из Псалмов и раскачивался им в такт.

Я спросил:

– Где тут служка?

Он сказал:

– Я здесь за служку.

Я попросил его зажечь поминальную свечу в память о моем деде.

Добрая, светлая смешинка сверкнула в его слепых глазах, и он кивнул мне.

– Я зажгу, – сказал он.

Он направился к канторскому пюпитру, взял стеклянный стакан, поднял его против света и налил в него масла. Потом нащупал фитиль, вставил его в стакан, а сам стакан снова поставил на пюпитр. Повернулся ко мне и сказал:

– Зажгу ее к молитве.

Я вытащил из кармана четыре мелкие монеты и протянул ему. Он взял три и оставил одну в моей ладони.

Я сказал:

– Я дал четыре.

Он кивнул и сказал:

– Я знаю.

Взял у меня четвертую монету и положил в ящичек для пожертвований.

Я сказал:

– Господин избегает четных чисел?

Он улыбнулся и ответил:

– Хорошо ящику для подаяний, когда в нем что-то звенит.

Я поцеловал мезузу[33] и вышел.

Утром следующего дня я вернулся было к изучению древних книг, но меня не покидало смутное беспокойство. Я отложил книги и подумал: «А ведь если бы я настойчивей искал ту синагогу, я бы, наверно, ее нашел». Я понимал, что эта мысль пришла мне в голову специально, чтобы заморочить меня и отвлечь от работы, и тем не менее не мог уже думать ни о чем другом. Я сидел за столом и напряженно пытался припомнить лица молящихся, которых видел там вчера. Но кроме того гаона не мог припомнить ни одного человека. И даже он, казалось мне теперь, не очень был похож на знакомое мне изображение в книге.

Я попытался вернуть себя к работе, вызывая в памяти истории о том, как увлеченно размышляли эти последние мудрецы над Торой. Вспомнить хотя бы рабби Иегошуа Фалька[34], к которому ученики однажды пришли позже назначенного. Он спросил, почему они опоздали. Они ответили: «Мы боялись выйти из-за сильного холода». Он хотел посмотреть на них, стал поднимать лицо от книги и увидел, что его борода примерзла к столу. «Вы правы, – сказал он им, – сегодня холодновато». Или вот история рабби Яакова Эмдена[35], который велел своему прислужнику каждый час громко объявлять: «Ой, уже целый час прошел!» – чтобы рабби Яаков задумался, изменил ли он за этот час что-нибудь к лучшему в этом мире.

Увы, примеры праведников мне не помогали. И поскольку я сидел без дела, мозг мой начал порождать самые странные мысли. Мне вдруг опостылели мои занятия и показалась никчемной вся моя работа. Уместно ли изучать покойных мудрецов в такое время, когда вся Страна в процессе обновления и новые люди возрождают ее своим трудом?

Я одернул себя и повторил вслед за рабби Леви: «Каждый пусть копается в своем мусоре»[36]. С этими словами я вернулся к чтению отложенной книги – и опять не нашел в ней удовлетворения. С тоской вспоминал я те дни, когда с великой радостью трудился над Торой, но даже эти воспоминания не могли побудить меня к действию.

Я попробовал растолкать себя с помощью всяких будничных дел. Сначала задумал расставлять книги. Сегодня расставил их по времени написания, завтра стал переставлять по темам, послезавтра – по алфавиту. Потом стал приготавливать себе красивые записные книжки, чтобы записывать свои мысли, а также другие письменные принадлежности. Словом, каждый день придумывал себе какое-нибудь новое дело. Но не успевал я его выполнить, как оно мне надоедало.

Вспомнилось мне, что за те полтора года, что я занимался последними учителями, накопилось у меня много писем, а также великое множество книг и брошюр, в которых я совершенно не нуждался. Сейчас, когда я не мог работать, самое время было пересмотреть всю эту почту. Отложил я книги, и брошюры, и все пустяковые, ненужные послания и обратился к письмам нескольких друзей, которых, уезжая, оставил в Польше и Германии и которые оплакивали теперь в письмах ко мне свою жизнь в изгнании и торопили меня помочь им выбраться в Страну Израиля.

Схватился я рукой за край стола и говорю себе: «Ну как я могу им помочь, ведь у них нет денег на жизнь, чтобы предъявить властям при въезде?!»

И уж не знаю, наяву или во сне, в мечтах или в воображении, а может, не во сне и не в воображении, но рисуется мне история некого еврея, который вот так же хотел переехать в Страну Израиля и тоже не имел той тысячи лир, которую нужно предъявить властям, чтобы получить разрешение на въезд. Были у него жена, и сыновья, и дочери, и скитался он с ними по белу свету несколько лет, пока добрались, наконец, до Страны Израиля, а тут пограничники не впустили их. Упали они на землю перед пограничными воротами и плакали. А потом усталость взяла свое, и они задремали. Поднялись окрест них деревья, и укрыли их от сторонних глаз, и они спали, сколько спалось. И вот просыпаются они, и отец говорит сыну: «Возьми монету и пойди купи хлеба». Тот идет и видит: вокруг люди пашут и сеют, и нигде ни одного пограничника и ни одного солдата. Он возвращается и рассказывает отцу. Тот берет жену и всю семью и идет с ними в Страну. А люди в Стране смотрят на них с удивлением – ведь они думали, что все изгнанники давно уже вернулись и не осталось в изгнании ни единого еврея. И этой семье сразу же выделяют жилье, и продукты, и поле, чтобы пахать и сеять. Этот человек начинает доставать мелочь, что у него была, чтобы им уплатить, а ему говорят: «Это что за железки?» Он говорит: «Железками вы это называете? Да будь у меня тысяча таких железок, я бы уже давно жил среди вас». И тут все вокруг начинают смеяться: «Из-за этих железок не давали евреям войти в Страну?! Как же глуп был тот мир, если из-за железок и бумажек так мучили человека!»

Размечтался я, а письма друзей всё лежат передо мной, и я понимаю, что должен ответить на эти письма. Протянул я руку за пером, положил перед собой чистый лист бумаги и начал отвечать. Начал отвечать, а кроме приветствия и извинения ничего у меня не получается. Вот так – Тору изучать я не могу из-за душевного расстройства, дома сидеть не могу из-за уныния и тоски. Что же мне делать? Поднялся я снова и вышел еще раз побродить по улицам Иерусалима.

5

И вот иду я по иерусалимским улицам. Иерусалим, который веками был безмолвен, теперь неожиданно обрел голос. Автобусы и автомашины несутся сломя голову, словно бесы гонятся за ними по пятам, и рев моторов сотрясает небеса, прохожим только и остается, что увертываться, иначе попадут под колеса. И на каждой улице, на каждом углу полным-полно британских солдат и полицейских, да море красных, как кровь, турецких фесок вокруг, и горящие темной ненавистью глаза повсюду. И сыны Сиона тоже попадаются кое-где – одни вышагивают в бархате и атласных нарядах, а другие – вконец обнищавшие.

И насколько изменились улицы Иерусалима, настолько же изменились и его дома. Хоть не все еще пророчества об этом городе исполнились, но некоторые из его строений уже поднялись из развалин. Господь, благословен будь Он, воссоздает любимый город любыми путями, даже с помощью иноверцев, даже посредством подрядчиков. И есть уже дома такие высокие, что чуть не до самого неба. Раньше, когда евреи видели себя малыми и ничтожными, Господь словно все семь небес прогибал, чтобы быть к ним поближе, а нынче, когда они сильно возгордились и Господь удалился от них, они сами строят себе башни до небес.

И есть уже в Иерусалиме другие дома, в которых можно найти все, чего душа желает, а также все, чего она не желает, вроде магазинов, где продают такие вещи, что никто не знает даже, для чего они предназначены, а также банков, и кафе, и игорных домов, и ночных клубов. Выпала тебе тяжелая ночь, и ты не знаешь, как ее перебыть, бери в банке в долг и иди себе в кино, или в кафе, или в любое иное злачное место. А если тебе невтерпеж ждать до вечера, стань в сторонку на тротуаре и слушай задаром музыку из граммофонов. Вот придет пророк Илия, светлой памяти, известить людей об Избавлении, – дай Бог, чтобы они услышали его сквозь рев своих автомобилей да вопли граммофонов.

И вот стою я перед таким большим домом, а в нем что ни помещение, то магазин – тут тебе кресла и диваны, а там тебе чашки и стаканы, тут браслеты, а там корсеты, тут мужские пальто, а там женские манто, тут для детей мороженое, там для дам пирожные, и над всеми входами вывески висят, на всех семидесяти языках извещают, чем тут торгуют или чем угощают. И все это здание – сплошь шум и суета, чужестранная какая-то суета.

А ведь это Иерусалиму сказал некогда Господь через пророка Исайю: «И сделаю окна твои из рубинов и ворота твои – из жемчужин, и всю ограду твою – из драгоценных камней»[37]. Иными словами, намерен был Господь, благословен будь Он, украсить Иерусалим драгоценными камнями и жемчугом. И даже сейчас уже могли бы люди провидеть ту грядущую красоту, хотя бы в тех удивительных переливах красок, что на окрестных горах и скалах, да вот эти новые большие дома в центре всю эту красоту заслоняют.

Так бродил я по иерусалимским улицам, не ведая, куда и зачем иду, и когда вспоминал о той синагоге и о стариках, которых там видел, то знал уже, что не найду ее и не увижу их больше.

Но я видел иные, новые лица. То были недавние эмигранты из Германии. Где их почет, где их богатство, где их мудрость, где их сила? Люди, некогда возвысившиеся чуть не до подножья Божественного Присутствия, ныне бредут, согнувшись под бременем тягот и забот. Вот так оно с нами – Господь, благословен будь Он, время от времени вспоминает с благосклонностью о каком-нибудь из колен Израилевых в той или иной стране и ниспосылает этому колену возвышение и почет, чтобы они могли помочь другим своим братьям, а они приписывают полученное от доброты Его самим себе, своим заслугам и своим достоинствам да еще хозяевам той страны, где они живут, которые наградили их благожелательными законами за то якобы, что они лучше и честнее всех своих собратьев в других странах. И как только Господь, благословен будь Он, видит такую картину, он словно бы отворачивает лицо Свое от этого племени, и тут же приходят самые злобные и жестокие из иноверцев и истребляют ненавистных им евреев своей страны, и те обращаются в прах и пыль.

Один знакомый из числа этих немецких эмигрантов встретился мне по дороге, и я остановился и спросил, как его дела.

Он тут же принялся сызнова рассказывать мне все то, что уже рассказывал во время прошлой нашей встречи, – о том, что сделали с ним эти мерзавцы там, в Германии, сколько страданий они ему причинили, и сколько денег они у него забрали, и как, в конце концов, он бежал с женой и сыновьями, ничего не сумев с собой захватить.

Я утешал его точно так же, как и при нашей первой встрече, и сказал ему:

– Твое счастье, что в конце концов ты оказался здесь, в Стране Израиля, – ведь теперь над тобой не властна никакая злобная рука.

Но как только я упомянул Страну Израиля, он тотчас начал жаловаться на нее и на ее жителей, на их обычаи и их поведение. Комната у него величиной с маслину, а хозяин, скотина, обнаглел вконец, дерет за нее, как за роскошный дворец, простая служанка ведет себя, как дворянка, рабочие набрались социалистических идей, а богачи, знай, грабят несчастных людей. Телефоны не звонят, а дребезжат, дети не говорят, а визжат, повсюду слышишь одну только брань, пиво не пиво, а какая-то дрянь, в синагогах люди плюют, в магазинах орут, на улице объясняются руками, на работе бездельничают часами, на каждом углу попрошайки, политики здешние – гнусная шайка, все до единого такие идиоты, что это не лезет ни в какие ворота, а местные общественные деятели – только о своем кармане радетели. А комары, а мухи, а эта жара – что в будни, что в субботу, с самого утра. А уж с мертвыми на Масличной горе такое творится, что в самом страшном сне не приснится. Короче, ничего нет хорошего – ни дома, ни на улице, ни на земле, ни в небе, горько телу и страдание душе.

Говорю я ему:

– Сказано в Писании: «Увидишь благоденствие Иерусалима»[38]. Поэтому пристало человеку из народа Израиля видеть хорошее в Иерусалиме, а не возводить на него хулу. – И еще сказал я ему: – Возможно, ты слышал от здешних стариков, сколько бед навалилось на их отцов в Стране Израиля, ведь Страна была в ту пору разрушена, и злые болезни овладевали ими, а когда они выбирались из одной беды, приходила другая, еще страшнее первой, но, видишь, они не обращали внимания на беды, они радовались жизни в Стране и посылали хвалу и благодарение Творцу миров за то, что Он избрал нас из всех народов, чтобы дать нам Страну Израиля.

Он вынул папиросу изо рта и сказал:

– Эти? У них Бог был в душе.

Я сказал шепотом:

– Он и сейчас есть.

Он сказал:

– Но не среди нас.

Я сказал:

– Спросили одного праведника, где пребывает Господь, благословен будь Он. Сказал он: «В любом месте, куда дают Ему войти, там Он пребывает».

6

В те дни побывал я также и в нескольких новых районах Иерусалима, при закладке которых удостоился когда-то с радостью присутствовать. Увидел небольшие, наполовину покосившиеся уже дома, да и заселенные совсем не теми, кто начал строить их для себя, потому что по большей части начали их строить на деньги, взятые в кредит, но не смогли вернуть эти деньги, и налетели кредиторы, и продали эти дома другим людям. А ведь с этими новыми покупателями повторяется та же история, что с теми, кто строил. Берут ссуду в одном банке, потом берут в другом, чтобы выплатить в первом, а под конец приходят к тем, кто ссужает под большие проценты, а уж кто попадет в такие руки, больше не поднимается. Позволяют им жить в их собственном доме только до тех пор, пока они платят те проценты.

Как-то раз забрел я в тот из новых районов Иерусалима, который особенно хвалил мне господин Кляйн, потому что в свое время помог нескольким его жителям ссудой под низкий процент, на один или два процента меньше, чем обычно дают в банках. Иду я по улице, ряд домов справа, ряд домов слева, что-то вроде дороги тянется между ними, вся заросла сорняками и колючками, и поломанный автомобиль застрял в канаве. Некоторые дома так и стоят без штукатурки, другие покрыты известкой, а вид у них, вроде бы они покрыты мраморной плиткой, иные вообще наклонились, будто вот-вот упадут, потому что те, кто строил их для себя, экономили на фундаменте, ведь сделай они фундамент поглубже, им не хватило бы на самый дом. Земля Иерусалима привыкла к дворцам и храмам, легкие дома она не принимает, подкапывается под них, пока они не развалятся. И еще она делает так, что внутри домов вырастают кусты, а то и целые деревья, которые, посади их нарочно, требуют по своей привычке ухода, а тут появляются сами собой, и растут сами по себе, и расшатывают в доме пол и стены. Ей бы, земле этой, выращивать лучше сады и огороды вокруг домов, так нет – тогда только и вырастет немного овощей, если жильцы этого дома вскопают, и посадят, и будут поливать, да и тогда обнаружатся немедля злобные наши арабские соседи и зашлют своих коз на эти огороды. Талмуд рассказывает нам, что нашу страну разорил некогда злодей Тит, римский император, а тут мы видим, что ее разоряют козы. И еще неизвестно, от кого разорение больше.

Иду я по этому кварталу, а кругом тишина и покой, и ни единой живой души, если не считать коз, собак и кошек. У кого есть работа в городе, уехал в город, а у кого нет работы, что ему делать – пошел искать работу. А есть и такие, которые уже отчаялись найти работу и теперь сидят дома, распевают псалмы, учат Талмуд или читают «Эйн-Яаков»[39]. А что до женщин, то у одних есть что-то вроде лавочки в городе, а другие отправились на рынок купить овощей, потому что в двух овощных лавках, что в самом этом квартале, никаких овощей нет, хозяева этих лавок сами ходят по городу, пытаются ублажить своих кредиторов. А дети, где они? Те, у кого есть какая-никакая обувь на ногах, пошли в город изучать Тору, а у кого ничего нет, играют со своими братьями дома, потому что начались дождливые дни, и, если у кого рваная одежда и нет никакой обуви, тот уже не может играть на улице.

Хожу я по этому кварталу вдоль и поперек и смотрю на убогие дома с беспомощно повисшими ставнями. На одном доме, в начале квартала, прибита жестяная табличка, когда-то на ней было, наверно, название улицы – по имени благотворителя, – но за два-три года зимние дожди и ветры стерли след человека, который подарил свое имя иерусалимской улице, и не оставили тут ничего, кроме погнутой жести.

Пока я так ходил по улицам, вдруг взорвалась тишина квартала и в него въехал автобус, набитый деловыми людьми из города. Вышли эти люди из автобуса, размяли кости и пошли кто куда: одни взимать налоги, другие собирать подаяния, а третьи смотреть здешние дома – какой из них стоит того, чтобы просить на него ссуду. Поскольку нигде не нашли, к кому бы обратиться, обратились ко мне. А поскольку я ничего не мог им сказать, набросились на меня с претензиями. Был бы жив господин Кляйн и шел бы я с ним, ни один человек не посмел бы так со мной говорить.

Вышел из автобуса водитель, зашел в один из домов немного отдохнуть после трудной езды, потому что участок пути от шоссе до этого квартала был частью в трещинах и ямах, а частью – сплошные камни и пни, да и сам автобус уже слегка одряхлел, так что если бы не водитель, который добавлял мотору от своих сил, не проехать бы этому автобусу и четырех шагов. Приехавшие хотели было уже ехать обратно, но, не найдя водителя, зашли посмотреть местную синагогу.

Синагога здесь красивая, что снаружи, что внутри. Какие-то верующие американки пожертвовали деньги на ее строительство, но один угол в ней так и остался незаконченным, потому что подрядчики по ходу строительства много денег растратили впустую, а когда попросили у тех женщин добавить им еще, у них больше денег не оказалось, так как в Америке в те времена было туго с финансами, вот и остался один угол в синагоге недостроенным. Впрочем, если не смотреть в ту сторону, то этот недостаток как бы и не заметен.

Стоит себе синагога, высится над всеми домами квартала. Красивая снаружи, красивая внутри. Пол выложен из больших камней, а потолок белый, как побелка в храмовом зале. Стены ровные, а в них двенадцать окон, по числу небесных ворот для молитвы. Праотец Иаков оставил двенадцать колен, и Господь, благословен будь Он, оставил для них в небесах двенадцать окон, чтобы принять молитву от каждого из колен. А нынче расплодилось семя тех колен, и они разделились на сефардов и ашкеназов, на фарисеев и хасидов, а хасиды сами разделились по их цадикам, и каждый теперь молится на свой лад. Но небеса-то по-прежнему стоят в цельности, и ворота для новых молитв в них не открываются, и вот теперь, когда каждый начинает молиться, он хочет, чтобы все молились на его лад, и от этого все время происходит изрядная путаница и дело доходит до брани.

Наконец водитель вышел из дома, сел в автобус, погудел, позвал и снова погудел. Пассажиры стали подниматься, толкая друг друга. Водитель еще раз прогудел, крикнул, сдвинул свой автобус с места, и тот, покачиваясь, направился в сторону шоссе. А квартал снова застыл в молчании. Когда б не тяжелый запах перегоревшего бензина, оставшийся в воздухе, ничто бы не говорило, что только что здесь были люди.

Я увидел человека, который сидел около своего дома и читал книгу. Я подошел, и заговорил с ним, и сказал, что они, наверно, благодарны господину Гедалии Кляйну – ведь если б не он, тут бы не было никакого жилого района. Выпустил тот человек из рук книгу, вздохнул, улыбнулся печально и сказал:

– Пропадаю я из-за этого благодетеля. Дом мой наполовину развалился, наполовину завалился и весь сдан разным жильцам. Если его продадут за долги, я даже часть своих долгов не смогу уплатить, а если он останется в моих руках – где мне взять деньги, чтоб его починить? И это только то, что касается меня. А что касается других, то у них та же беда. И еще одна беда тут у нас: квартал этот далеко от города, а люди работают в городе, и, чтобы им туда попасть, нужен автобус. А автобус не всегда есть, и монетка в кармане тоже не всегда есть. Коли так, шагай пешочком, но и тогда нет гарантии, что доберешься живым-невредимым. В мирное время соседи-арабы зарятся на твой карман, а когда объявляют чрезвычайное положение, то протягивают руку и по твою душу.

– Коли так, что же делать? – спросил я.

Он улыбнулся:

– Что нужно сделать, то мы, конечно, не сделаем. Но дай Бог, чтобы будущее не было хуже, ведь нет такого плохого, чтобы не существовало еще худшего. Что говорить, реб Гедалия Кляйн, вечной памяти, большой был человек, хотел сделать нам добро, когда мы здесь строились, помог нам в трудную минуту, нашел для нас деньги под малый процент, восемь процентов всего, в то время как другие гребут девять, десять, а то и все двенадцать процентов, но все равно, кто хоть раз влез в долги, того, в конце концов, выгоняют из собственного дома.

Я спросил:

– И что же, так ничего и нельзя уже сделать для вашего квартала?

– Помочь-то можно, – сказал он.

– Каким образом?

– А вот таким, – сказал он. – Когда придет мессия и волк возляжет рядом с овцой, мы перестанем бояться наших арабских соседей, и их козы тоже перестанут пастись у нас и разорять наши огороды.

– А до прихода мессии? – спросил я.

Он опять улыбнулся и сказал:

– Говорил Дедушка из Шполы[40]: ручаюсь душой моей, Владыка мира, что Твой мир будет становиться все хуже и хуже, пока не придет мессия. Правда, был однажды момент, когда могло повернуться к лучшему. Какой момент? Видел ты по дороге к нашему кварталу те два ряда домов, что отделяют нас от города и от соседнего квартала? Все эти дома, если ты обратил внимание, новехонькие, только что построены. Но раньше, до того, как их построили, там была пустая земля, и через эту пустошь легко было добраться от нашего квартала к другому. Пришли к нам хозяева этой земли и предложили ее купить. Мы сказали, что согласны. Потом пошли к нашим богатым соседям и сказали им: смотрите, эту пустошь продают, купите ее, и ни мы, ни вы не будем жить поодиночке в море арабов, которые наводят на нас страх, пока нас мало. И к тому же мы будем совместно платить за автобус, и за охрану, и за все другие общественные нужды, без которых ни одно еврейское поселение не может существовать. А соседи наши выпроводили нас ни с чем. Ну еще бы, они ведь для того и построились вдали от города, чтобы быть подальше от его нищеты, а тут опять появляются эти назойливые нищие и просятся жить с ними рядом. Начали мы тогда бегать из одного учреждения в другое и везде просить, чтобы купили эту землю. Ну и все эти учреждения отказали нам, те из соображений бюджетных, а те из соображений хозяйственных. Мало того, они сказали: вы сами ничего не сумели добиться, а теперь и других хотите втянуть в ту же яму. И пока мы сидели в унынии и расстройстве, явились арабы из Сирии, и купили эту землю, и построили себе эти большие новые дома, которые ты видел, и теперь мы живем здесь в постоянном страхе, и нам не по силам наладить здесь хоть какое-то подобие нормальной жизни, даже бакалейной лавки у нас нет. И ведь наши богатенькие соседи тоже пострадали из-за своей гордыни – теперь их со всех сторон окружили арабы, отрезали от еврейской части города, и автобус к ним ходит редко из-за отсутствия пассажиров, потому что каждый, у кого нет там собственного жилья, перебирается в город, а новые дома у них не строят, кто же станет строить себе дом в квартале, из которого его жильцы сами бегут. Да и те, у кого есть там дом, рады бы уехать оттуда, и весь этот величавый город-сад, что они себе там построили, весь он пустеет и вымирает.

Пока мы говорили, снова пришел автобус из города, и весь квартал вышел ему навстречу. Высыпали из него женщины и дети, у всех в руках хозяйственные сумки и мешки, рваные и латаные-перелатаные, а в тех сумках и мешках немного капусты, немного свеклы, немного редьки, немного чеснока и лука, а поверх – буханка-другая. Все, что может позволить себе бедняк. Сошли, поставили сумки и мешки на землю, снова поднялись в автобус и начали выбрасывать через окна связки ржавых клиньев и старых железных обручей, купленных в городе, чтобы укрепить ими шаткие свои жилища. Кто вышел из автобуса со скалкой в руке, а кто с детской люлькой.

Квартал оживился, даже те, что сидели по домам, вышли на улицу и принялись расспрашивать, что нового в городе и когда идти на дневную молитву. А меж тем стали подходить и другие люди, с утра ушедшие в город, взрослые и поменьше, одни из хедера, другие из ешивы, и по всему кварталу, от одного конца до другого, многие уже заторопились в синагогу.

Тем временем стали появляться арабы, которые вернулись из города с работы и шли в свои деревни, что по соседству. А за ними пришли арабские пастухи со своими овцами и подняли пыль до небес. Люди с трудом проталкивались среди овец, со стоном откашливаясь и выплевывая мокроту.

Приспело и мне время возвращаться, и я поднялся в автобус. Я сижу, время идет, а автобус стоит. Я спросил водителя, когда он поедет.

– А мне и здесь хорошо, – ответил водитель.

– Если вы не едете, – сказал я, – так и скажите, я пойду пешком.

– Разве я пророк, чтобы знать, поеду ли я? – сказал он. – Коли вам не жалко своих ног, так идите. Если мне повезет найти пассажиров, я вас нагоню по дороге, а не повезет – заночую здесь. Что, разве здесь не красиво? Воздух такой, что душу лечит. Жаль только, что одним воздухом не проживешь.

Сошел я с автобуса и пошел пешком. И всю дорогу сопровождали меня те большие добротные дома. Когда только их построили? Не сообщали нам о них в газетах и не приглашали нас в них на новоселье, а они вот они – построены и стоят. И каждый дом окружен садом, и железный забор окружает этот сад, и ни одна арабская коза туда не зайдет. Да, строит Владыка мира свой Иерусалим когда руками евреев, когда руками иноверцев.

7

И вот шатаюсь я таким манером по иерусалимским улицам, как уже стало в моем обычае, и вдруг вижу большое объявление, что сегодня состоится траурный вечер в память господина Гедалии Кляйна по случаю завершения шлошим, то бишь тридцати дней после его погребения. Смотри-ка, уже тридцать дней прошло с той поры, как я написал свое письмо соболезнования!

Я достал часы, посмотреть, не пришло ли время, назначенное для вечера памяти, увидел, что нет, еще не пришло, и, чтобы сократить себе ожидание, побрел вдоль улицы, от стены к стене, от одного траурного объявления к другому. Не думаю, что был в тот день в Иерусалиме еще кто-то, столь же осведомленный, как я, в именах и титулах всех тех, кто должен был в этот день читать поминальные молитвы.

И вдруг тревога снова охватила меня – не ошибся ли я в счете дней, не прошел ли уже давным-давно этот вечер памяти господина Кляйна. Я зашел в книжный магазин, спросил календарь. Продавец засмеялся и сказал:

– Мы уже на следующий год календари собираемся печатать, а вы ищете за минувший.

– Меня устраивает и старый календарь, – сказал я. И чтобы проверить даты, купил газету.

А уж раз в моих руках оказалась газета, то я читаю все и всякие статьи, которые опубликованы в ней в связи со шлошим господина Кляйна. Когда-то все деяния человека умещались в один короткий стих, вроде: «И ходил Енох перед Богом; и не стало его, потому что Бог взял его»[41], – а нынче, когда человеческая душа стала отзывчивей, а деяния людей умножились, уже нельзя исчерпать все похвалы человеку даже в одной статье.

А тем временем восьмой час приближается. Лавочники закрывают свои лавки и добавляют замок к замку по причине воров, которые размножились в Иерусалиме. Несутся по улицам автомобили и, подстать им, несутся прохожие, протискиваясь на бегу сквозь толпы женщин, торгующих всякой мелочью, и мужчин, продающих веники и метлы, и нищих, стоящих с протянутой рукой, и музыкантов, играющих на флейте, и всевозможных реформаторов мира, и разных безумцев с безумицами, и вихрастых подростков, развешивающих объявления, и степенных продавцов, выкрикивающих низкие цены, и тут же крутятся в этой толпе собаки, потерявшие своих хозяев, и хозяева, потерявшие своих собак. А как только выберешься из этого людского скопища, тут же тебя хватают за ноги чистильщики обуви, и, пока они делят между собой твои ноги, продавцы газет суют тебе свой товар в руки. Остановился прочесть газеты – тут же набежали на тебя всякого рода агитаторы и насовали тебе в руки свои брошюры и воззвания. Избавился от них – пришли женщины, навешали на тебя какие-то ленты. Хочешь заплатить им – пусто в кармане, карманники тем временем вытащили уже твой кошелек. Стоишь в расстройстве, хочешь вернуться домой – идет молодежное шествие. Остановился переждать, пока они пройдут, – промчался автомобиль, сбил осла. Побежал поднять осла – явились полицейские, стали бить тебя плетью, потому что ты всех задерживаешь и нарушаешь порядок. Вырвался из рук полицейских, нашел место укрыться от них – столкнулся с девушкой, на которую напали фанатики. В отместку за то, что она гуляла с англичанами, какой-то парень плеснул ей в лицо серную кислоту, и она ослепла. А граммофон вопит: «Как прекрасны шатры твои, Иаков», – а напротив радио поет: «Как счастлив ты, Израиль».

Тем временем зажглись вдруг фонари по всей улице, высветили картину с обнаженной женщиной на ней и громкоговоритель оглушительно закричал: «Спешите посмотреть, колдовство из колдовства». Фонари висят квадратные, и круглые, и полукруглые, они рассеивают темноту на улицах города, добавляют к свету луны и звезд. Иду я и читаю при их свете объявления о предстоящих концертах музыкальных ансамблей «Мы из народа» и «Трудно быть евреем». А граммофон орет: «Как прекрасны шатры твои, Иаков», – а радио напротив завывает: «Как счастлив ты, Израиль», – и громкоговоритель заглушает их голоса, и запах фалафеля наполняет воздух.

Но вот постепенно улица возвращается к обычному своему состоянию: автомобили бегут, люди спешат, одни отращивают буйный чуб, другие отращивают двойной подбородок, эти витают в воздухе на крыльях надежд, те полны сомнений и тревоги, и каждый мужчина – достопочтенный господин, и каждая женщина – изысканная госпожа, тараторят на всех мыслимых в мире языках, и у каждого во рту трубка, и у каждой в губах сигарета. Кафе забиты зелеными юнцами и седыми старцами, женщины крутят мужчинами, а мужчины женщинами. Она красит губы, а он пьет виски, о муза, дочь неба, какое мне до всего этого дело. И бары полны, толкутся солдаты мандатных властей, «пейте, друзья, и надейтесь, пока еще полон кувшин». И тут же я – иду по своим делам, помянуть умершего человека, – молчи, о муза, не взывай, потрясенная.

8

Помост покрыт черным, и светильник, покрытый черным, освещает портрет умершего, висящий наверху, над помостом. И лицо его говорит о преуспеянии, даже смерть не изменила его к худшему.

Дом поминовения полон, и люди все еще прибывают. Тех, которые пришли первыми, распорядители усадили в средние ряды, а тех, кто входят последними, усаживают впереди, возле помоста. Самыми последними пришли те, кого проведут на помост.

Поднялся господин Штрайгольц, главный выступающий в любом месте. Сделал печальное лицо и начал шепотом, как человек, который не может говорить от сильного горя. Потом вдруг возвысил голос и поднял ладонь с растопыренными пальцами, словно искал слова, чтобы выразить всю глубину своей мысли. А как только нашел эти слова, так сразу начал изливаться в похвалах и выкрикивать: «Покойный был… Покойный был…» – а между «был» и «был» предавался воспоминаниям, где он видел покойного и прочее такое.

Закончив, сошел с помоста, пожал руки скорбящим родственникам, потом снова поднялся на помост и сел, как оратор, знающий, где его место.

После него на помост поднялся бывший учитель, ставший крупным банкиром. Как человек, отведавший вкус Торы и познавший вкус денег, он подчеркнул в своей речи достоинство покойного, которое заключалось в том, что в нем соединились вместе Тора и товар, и в силу этого обстоятельства он смог поставить на твердую финансовую основу несколько иерусалимских контор по выискиванию и выпрашиванию подаяний за границей, сумев, в конце концов, слить их в крупное общенациональное агентство, деятельность которого взращивает теперь национальный капитал и увеличивает мощь нашего народа.

Закончив свою речь, он спустился с помоста, пожал руки скорбящих и вернулся на свое место, как человек, которому не нужно ничего, кроме места где бы стать.

За ним поднялся на помост земляк покойного. Он припомнил его всеми почитаемый дом в стране исхода, где собирались члены «Ховевей Цион»[41] и приверженцы нашего древнего языка. Но более всего среди содеянного покойным в его родном городе следует отметить замечательный «обновленный хедер»[42], ставший прообразом той нынешней еврейской школы, от вод которой мы пьем и в сени которой живем.

Закончив свою речь, он спустился с помоста, пожал руки скорбящим и с трудом протолкнулся назад, потому что, пока он говорил, его место занял другой.

После него поднялся последний из выступающих, господин Аарон Эфрати, человек пожилой, представительный и уважаемый в народе. Он начал с восхваления покойного, который отдавал свои силы обществу в целом, не делая различия между бедным и богатым, поскольку, будучи сам рожден в богатстве и прожив всю жизнь в богатстве, он видел в богатстве нечто само собой разумеющееся, а не какое-то особое свойство, которое заставляет его обладателя делать различие между богатым и бедным. И когда он создал свой реформированный хедер, это не было поступком богача, который своих детей воспитывает в христианских школах, а учение в хедере оставляет на долю детей из простых семей, ибо он и своих детей воспитывал в том же обновленном хедере, чтобы они получили подлинно народное еврейское образование, и лишь затем послал их в гимназию и университет, чтобы они соединили свет иудаизма с красотой и полезными знаниями и могли выполнять заповедь: «Будь евреем и дома, и выходя из него»[43]. Под конец своей речи господин Эфрати обратился к детям покойного и сказал им: «Отец ваш оставил вам много незавершенных дел, ибо размах его начинаний был подстать размаху его великой личности. И хотя он умер, но вы живы, а сыновья должны продолжить дела отцов».

После господина Эфрати поднялся на помост кантор местной синагоги, вынул шестиклинную бархатную кипу, нагнулся, укрепил ее на голове, потом вынул канторский камертон, нагнулся, стукнул камертоном по столу, поднес к уху и запел: «Эль мале рахамим»[44].

Поскольку я не разбираюсь в музыке, ум мой свободен для размышлений. Вот я и размышляю, почему эта молитва, которая раньше заставляла трепетать мое сердце, теперь навевает на меня скуку. И еще думается мне, что бывают такие оперные мелодии, которые в устах исполнителей звучат как мольбы и молитвы, а иной раз мольбы и молитвы в устах канторов звучат как оперные арии. А кипа на канторской голове дрожит, и адамово яблоко по горлу бежит, то вверх поднимается, то вниз опускается, и голос его то вправо летит, то влево улетает, то к тем, кто скорбит, то к тем, кто их утешает, и поет он и тем, и другим: «Эль мале рахамим».

Стою я и смотрю на этих лучших и достойнейших, что собрались отдать дань памяти господину Гедалии Кляйну. И хотя я не смею даже сравнивать свои дела с их делами, все же мне жаль, что я забросил свои дела. А пение человека в бархатной кипе льется, как песня птицы, и, подобно птице, он вытягивает шею навстречу Творцу и роняет каждую ноту, то суровея, то благоговея, а все вокруг стоят, склонив головы в печали, и смахивают с глаз то ли пот, то ли слезы.

Все стоят, и среди них дочь покойного, черная вуаль дрожит над ее милым лицом, и важные люди окружают ее. А лица у них розовые от сытости и довольства, как у людей деловых, тесно связанных с народом, знающих, как сочетать свои интересы с нуждами народа или нужды народа со своими интересами. Таких нарядов, как на них, не видывали в Иерусалиме вплоть до той поры, когда явился Гитлер и устроил в Германии резню евреев. Все большие люди искусства бежали оттуда, и некоторые из них направились в Страну Израиля.

Смотрю я на их наряды и думаю про себя, не заказать ли и мне что-нибудь такое же, может, это поднимет мое настроение. Боюсь, однако, что опознают во мне знаменитые портные такую скромную личность, что не захотят мною заниматься, и в результате не сошьют мне даже и такой одежды, какую пошил мне обычный иерусалимский портной. А если и сошьют, то мои друзья и близкие будут стесняться меня из-за своей скромной одежды, как я сейчас стесняюсь в присутствии этих красиво одетых людей. Впрочем, праздны все эти мои размышления: ведь для того, чтобы заказать такую одежду, нужно иметь деньги, а для того, чтобы иметь деньги, нужно иметь страсть к деньгам, а для страсти нужна страсть к страсти. Откуда у меня силы для всех этих страстей.

Поминальная свеча еще не погасла, а человек в бархатной кипе уже закончил свой плач об улетевшей душе, снял кипу, вытер лысину и надел шляпу, размышляя, наверно, про себя: «Если бы я пел в театре, то все эти красотки и милашки, от самых знатных аристократок и до простых горничных, аплодировали бы мне, а здесь никто руки не поднимет и слова не скажет, таков наш канторский удел и такова их плата за молитву».

Прочли кадиш[45], и публика смешалась, люди с шумом начали вставать, расправлять смявшуюся от долгого сиденья одежду, многие извлекли портсигары и закурили, и господин Шрайгольц обронил: «Если кто-нибудь скажет, что существует свобода выбора, не верьте этому, я два с половиной часа хотел курить и не имел свободы из-за уважения к поминальной церемонии».

Жители отдаленных районов, пришедшие на церемонию, уже начали проталкиваться к выходу, чтобы поспеть на свои автобусы. Мне тоже следовало поспешить, но я хотел перед уходом поздороваться с дочерью господина Кляйна.

Она сидела среди скорбящих, черная шляпа усиливала ее очарование, и лицо ее выражало грустный покой, пристойный дочери благородного семейства, утратившей отца, но не утратившей благородства. Выдающиеся личности нашего общества один за другим подходили к ней и пожимали ей руку, и она в ответ пожимала руки им всем.

Я поклонился ей, но она меня не заметила. Я снова склонил голову в приветствии. Мне показалось, что она мне слегка кивнула, но вполне возможно, что и нет. У меня не было к ней претензий. Разве из-за двух-трех строк, которые написал ей какой-то незнакомый человек, она должна лишний раз склонять голову. Подумать только, какое множество писем соболезнования ей уже прислали и продолжают присылать до сих пор.

Я вышел. Вся площадь перед зданием была заполнена автомобилями семейства Кляйн и прибывших на его поминовение. Прошло еще несколько минут, и она опустела, только в воздухе еще витали остатки пережженного бензина, следы косметики да запах пыли.

Я пошел в сторону автобусной остановки. Но я опоздал – автобус уже ушел. Я постоял немного в ожидании следующего, но он все не приходил, и я решил идти пешком.

Со мной поравнялась старая коляска. Кучер придержал лошадей и предложил мне сесть. Но мне не хотелось трястись в коляске. Лошади побрели дальше, ступая тихо-тихо, словно не поднимая ног, и даже коляска, мне показалось, вроде как растворилась в воздухе.

А воздух был прозрачен, и яркие звезды сверкали в небе, и так же ярко светила луна. И земля была такой мягкой, что, казалось, можно было безо всякого труда приподнять ее и укрыться ею, как одеялом. Как я устал, как я хотел отдохнуть. Коляска снова вернулась и объехала меня кругом. Я поднял глаза, ожидая приглашения сесть, но кучер, похоже, меня не видел. Потом лошади снова растворились в темноте, звук их шагов затих, но их эхо все отдавалось в моих ушах, пока я шел к своему дому и даже когда вошел внутрь.

9

Я вошел. Господин Кляйн сидел за моим письменным столом. Его голова свесилась на грудь, и палка лежала меж колен. Услышав меня, он встрепенулся, поднял голову и прошептал: «Вы здесь?» Я ответил шепотом: «Только что вошел». Он потер глаза и сказал: «Сон меня сморил, и я задремал».

У него было лицо усталого старика. С тех пор как я его видел в последний раз, он вдруг сильно одряхлел. Если не считать лисьей шубы, на нем не было ни единой вещи, которая не казалась бы очень старой.

Я притворился, будто не вижу, как заметно он одряхлел, ведь он наверняка постеснялся бы выглядеть глубоким стариком. Он посмотрел на меня и сказал: «Сколько лет мы с вами не виделись! Скажите, пожалуйста, дорогой, почему вы не показываетесь у меня? Или, может, мы уже встречались за это время? Где вы пропадаете все дни напролет? И вот сейчас, например, где вы провели всю эту ночь?»

У меня не хватило смелости сказать правду, и я промолчал.

Он повернулся ко мне правым ухом, приложил к нему правую руку и сказал: «Вы, наверно, не расслышали, что я сказал. Тогда другой вопрос. Где я оставил вас в тот вечер, когда мы виделись в последний раз? Если не ошибаюсь, там был какой-то старый двор, горели низкие свечи и какой-то человек, габай, пристал ко мне. Не помните ли, дорогой?»

Я сказал ему.

«Понятно, – сказал господин Кляйн, – это был дом учения. Видите, дорогой, я ничего не забываю. Но зачем мы пошли в этот дом учения? Если мне не изменяет память, вы хотели поставить поминальную свечу в память о своем деде. Но я слышу звук копыт. Вы приехали в коляске?»

«Нет, я пришел пешком», – сказал я.

«Тогда откуда здесь коляска?»

Я сказал: «Быть может, господин Кляйн знает, где находится тот дом учения. Я все ищу его и не могу найти».

Господин Кляйн улыбнулся мне той снисходительной улыбкой, с какой смотрят на ребенка, ищущего ответ на очевидный вопрос. Потом поднял обе руки в глазам, чтобы поправить очки. Затем приподнял ногтями ресницы, посмотрел прямо на меня и спросил: «Вы что, погасили свечу? Не погасили? Почему же я ничего не вижу? Что именно, вы сказали, вы не можете найти… что именно вы ищете? Скажите мне прямо в ухо. Знаете, когда глаза отказывают, все прочие чувства тоже слабеют».

Я подошел к нему и сказал: «Я ищу дом учения».

Он удивленно повторил: «Вы ищете дом учения? Какой дом учения? Тот, в котором были со мной? Дайте мне палку, я сейчас нарисую вам, где он».

Я взял палку, которую он все еще держал меж колен, и вложил в его руку. Он взял ее и начал щупать ею вокруг, как слепой, оказавшийся в незнакомом месте. Палка в его руке дрожала, и обе его руки дрожали, и сам он весь трясся вместе с палкой. Он сжал палку что было силы. Но сил у него уже не осталось. Лицо его изменилось, и весь сам он тоже стал вдруг меняться, пока все в нем не стало иным. Теперь он уже не был похож на себя прежнего. А может, это был уже не он, а тот старик, тот слепой, который обещал мне зажечь поминальную свечу за упокой души моего деда.

Я ждал, что он приветливо посмотрит на меня, как посмотрел впервые в Большой синагоге, когда читал псалмы. Но его лицо застыло, и в глазах не было и тени улыбки. Тяжело было стоять перед человеком, который когда-то был со мной так приветлив, а теперь словно не видит меня в упор. Я отвернулся. Но едва я это сделал, он поднялся и занес надо мной свою палку. Меня охватил страх, и я весь сжался. Но он протянул палку вперед и стал рисовать ею в воздухе. Он начертил шесть линий, и передо мной проступило здание, похожее на тот дом учения. Я попытался войти, но не мог найти входа. Тогда старец поднял палку и дважды стукнул ею в стену.

Открылся вход, и я вошел.

Документ

Вот уже три дня я нахожусь в коридорах какого-то серого ведомства. Дальний родственник, даже имени которого я не знаю, прислал на мой адрес из города, о существовании которого мне тоже не было известно, письмо с просьбой сходить в это учреждение и получить некий документ, от которого зависит вся его жизнь.

Мне страшновато за свое горло и вообще за себя, тем не менее с утра я поднимаюсь и иду добывать документ для неизвестного родственника. Я надеюсь быстро выполнить его просьбу, вернуться и лечь, чтобы вовремя перехватить недуг, который докучал мне всю зиму, а в этот день как будто вернулся с новой силой. Смирившись с судьбой и сознавая всю свою малозначительность, я открываю двери серого здания. Поскольку время раннее и не видно, чтобы кто-нибудь меня опередил, я уверен, что меня не очень задержат и быстро выдадут нужную бумагу.

Я вхожу, когда утренняя уборщица подметает полы. Пыль тотчас забивает мне горло, и у меня пропадает голос. Я говорю себе, что лучше обождать, пока голос вернется, иначе чиновник не поймет, что мне нужно, и все мои старания окажутся напрасны.

Пока я жду, в помещение набивается огромное множество людей. Они толпятся во всех кабинетах, теснят и отталкивают друг друга и с затаенной злобой смотрят на чиновников и чиновниц. Те сидят за потертыми столами и что-то усердно чиркают серыми перьями в своих тетрадях и гроссбухах. Меня тоже теснят и толкают во все стороны. Я оказываюсь то перед столом какого-то чиновника, то перед столом какой-то чиновницы и каждый раз смиренно склоняю перед ними голову в надежде, что меня заметят и спросят, что мне нужно. Но меня нисколько не замечают и уж тем более ни о чем не спрашивают. Про себя я думаю, что это даже хорошо, что меня не спрашивают. Потому что, если спросят, я вряд ли смогу что-нибудь произнести. Пыль по-прежнему забивает мне горло.

Так, впустую, в толчее, проходит один день, за ним, впустую, второй. Каждый день с рассвета дотемна – в серых коридорах. Ноги уже тяжелы, как камни, душа полна усталости. Время от времени толпа вносит меня то в один кабинет, то в другой, и я на миг опять оказываюсь перед тем или иным чиновником или чиновницей. Но в ту же минуту толпа снова выталкивает меня в какую-нибудь из комнат, в которых я уже побывал. И все это время чиновники и чиновницы сидят, как и раньше, зарывшись с головой в свои бумаги. Их перья что-то непрерывно строчат, а часы на стене то и дело отбивают глухие удары, и минутная стрелка медленно-медленно ползет по циферблату. Трупик мухи висит на острие стрелки и ползет вместе с ней.

На третий день мелькает лучик надежды. На смену какому-то умершему чиновнику выходит на службу новый, по имени Нахман Хороденкер. Это крупный молодой блондин в светлых очках, прикрывающих добрые глаза. По его фамилии, выражению лица и медвежьим повадкам я признаю в нем своего земляка. Мне достаточно объявить, что он, как и я, еврей из Галиции, и я смогу немедленно получить преимущество перед остальными. Но какое-то смутное ощущение, вроде этического чувства, останавливает меня. Я сдерживаюсь и не говорю ничего. Между тем мое болезненное состояние становится все хуже, все мои мысли поглощает тревога. В эту зиму я уже дважды болел, и болезнь всякий раз начиналась одинаково – язык обложен, в горле царапает, губы пересохли и потрескались. Сейчас я ощущаю те же признаки. Я хриплю, лоб покрыт испариной, все видится, как в тумане. Я достаю из кармана папиросы и закуриваю. Потом, не успев докурить первую, тут же зажигаю вторую. Я уже не помню, зачем я пришел в это учреждение, зачем толкаюсь в этой толпе и зачем меня несет из комнаты в комнату и от одного стола к другому.

Внезапно я слышу легкий звук. Я чувствую, что моей левой ноге стало свободно внутри ботинка. Я наклоняюсь и вижу, что на ботинке лопнул шнурок, но не успеваю его завязать, потому что кто-то окликает меня по имени. Я поднимаю глаза и вижу человека, который одиноко сидит за маленьким столиком, покрытым черной потертой клеенкой. Перед ним, слева и справа, набросано множество бумаг. Он сидит, склонив голову, но глаза его смеются. Мне становится легче на душе, и я радуюсь ему, как радуются лишь человеку, которого знают с детства. Это старый аптекарь из нашего городка. Всякий раз, когда я навещал какого-нибудь больного, он угощал меня стаканом газировки. Аптекарь поднимает голову над бумагами и молча делает мне знак присесть рядом. Это проявление человечности глубоко трогает меня. Однако я не осмеливаюсь сесть, потому что стул рядом с ним тоже завален бумагами.

Аптекарь достает из кармана плитку шоколада и протягивает мне. Я вспоминаю, что уже три дня и три ночи не видел жену и детей. Они наверняка сердятся на меня, и теперь я смогу утешить их этим шоколадом. Но, протянув руку, я вдруг понимаю, что аптекарь вовсе не намерен отдавать мне всю плитку. Мне становится стыдно, что я замахнулся на то, что предлагалось мне только частично. Я краснею и опускаю голову.

Когда я поднимаю глаза, то вижу, что справа от стола, рядом с аптекарем, сидит знакомый профессор. Его лицо обрамлено короткой седой бородкой, палка зажата меж коленей, а на губах играет затаенная улыбка. Я кланяюсь ему и здороваюсь. Но он вдруг хватает меня за руку и восклицает: «Я сделал важное открытие. Буква “л”, которую весь мир по ошибке считает в данном слове коренной, на самом деле не входит в его основу, и поэтому ее следует заменить на другую».

Я понимаю, что он говорит и о каком слове, но в то же время мне почему-то кажется, что речь идет о другом слове, в котором заменяется «п», причем заменяется на «б», и мне становится грустно и тоскливо, потому что «п» представляется мне голубым, тогда как «б» кажется темным[46].

Тем временем в помещении светлеет. Я помню, что аптекарь оставил мне где-то на краю стола кусочек шоколада, я только не знаю, где именно. Но тут толпа вокруг снова начинает бурлить. Меня выносит из помещения, и я оказываюсь на огромной веранде, которая смотрит на голубую водную гладь.

К доктору

Мой отец лежит на кровати, и голова его обвязана влажной тряпкой. Лицо у него усталое от боли, и тяжелая тоска заволакивает голубизну его глаз, как у человека, который знает, что смерть близка, и не знает, что будет с его малыми детьми, сыновьями и дочерьми. Напротив него, в другой комнате, лежит моя маленькая сестра. Они больны двумя разными болезнями, названия которых доктор еще не определил.

Моя жена стоит на кухне и вынимает фасоль из стручков. Она кладет их в горшок и закутывается, чтобы идти со мной к доктору.

Мы выходим из дома, и я наступаю на фасолины, которые выкатились из рук жены, когда она готовила их для варки, и рассыпались по ступенькам. Я хочу собрать их, пока не почуют и не набегут мыши, но тороплюсь, потому что уже половина девятого, а в девять доктор обычно отправляется к своим друзьям и пьет с ними ночь напролет. А у меня в доме двое больных, которые очень нуждаются в помощи, особенно малышка-сестра, всегда такая веселая, певунья и плясунья, и я должен спешить, ведь она может упасть с кровати или растормошить отца со сна.

Эта фасоль уже начинает меня беспокоить, потому что она вдруг превращается в чечевицу, а чечевица – это пища беды и скорби. Легко понять беду человека, у которого в доме двое больных и это наводит его на мрачные размышления.

Мне неприятно, что я немного сержусь на жену и думаю – какая польза от женщины, если она так трудится, чтобы приготовить нам поесть, а в результате вся фасоль у нее рассыпалась по полу. Но потом я вижу, как она бежит за мной, и понимаю, почему она торопится, и раздражение мое проходит и сменяется любовью.

По пути, недалеко от Черного моста, нам встречается господин Андерман, который приветствует меня. Я отвечаю ему и хочу бежать дальше. Но он хватает меня за руку и начинает рассказывать, что только что вернулся из английского города Бордой и не сегодня-завтра заявится к нам со своим отцом посмотреть наш новый дом. «Ах-ах, – говорит господин Андерман, – о вашем доме, уважаемый, рассказывают поразительные вещи». Я изображаю на лице выражение удовольствия и думаю про себя – что это значит, что он придет с отцом, разве у него есть отец, у господина Андермана? Потом я спохватываюсь, не произведет ли мое усиленное старание изобразить на своем лице удовольствие неприятного впечатления на господина Андермана. Но тут я вспоминаю о фасоли, которая превратилась в чечевицу, и меня снова охватывают дурные предчувствия.

Я не хочу, чтобы господин Андерман догадался о том, что у меня на душе, поэтому я сую руку в карман, вытаскиваю оттуда часы и вижу, что приближается девятый час, а ведь в девять доктор обычно идет в свой клуб и напивается там допьяна, а у меня дома лежат двое больных, и чем они больны – неизвестно. Господин Андерман понимает, что я спешу, но понимает это так, словно я боюсь опоздать на почту, и говорит мне: «На почте изменилось расписание, вы можете не спешить».

Я не исправляю его ошибку и не рассказываю ему о своих больных, чтобы он не стал морочить мне голову своими советами и не задерживал меня.

В эту минуту мимо нас проходит благообразного вида старик, и я вижу, что это тот кантор, пение которого я слышал в синагоге в Судный день. Многих канторов доводилось мне слышать, но, чтобы у человека даже скорбная молитва звучала так приятно и внятно, не слышал никогда. Я не раз пытался с ним заговорить, но все никак не получалось. Сейчас он поднимает на меня глаза, уставшие от плачей, и смотрит так дружелюбно, словно хочет сказать: вот, я здесь, если хочешь, давай поговорим. Но тут господин Андерман снова хватает меня за руку и не дает мне уйти. Конечно, я могу вырвать у него руку и уйти, но как раз в этот день на меня утром напала собака и порвала на мне одежду, и я понимаю, что, если я повернусь и пойду, господин Андерман увидит на мне рваный костюм.

Тут я вспоминаю, как этот кантор стоял за пюпитром, выпевая молитву «Из-за грехов наших», и бился головой об пол так, что дрожали стены, и мое сердце тоже сотрясается, и мне хочется пойти за стариком, но господин Андерман крепко держит меня за руку, и я стою, пытаясь изобразить на своем лице выражение удовольствия.

Тем временем моя жена пересекает Черный мост, подходит к дому доктора, который стоит рядом с почтой, и останавливается там, горбясь в ожидании и тоске. Я выхватываю руку из руки господина Андермана и иду к жене. Черный мост трясется под моими ногами, и волны реки поднимаются и отступают, отступают и поднимаются.

Под знаком рыб

Вступление

Поскольку я увидел, что история Фишла Карпа по большей части не известна людям в других странах, а если известна, то лишь частично или поверхностно – а ведь знание по верхам главный враг истинной мудрости, – я решил взять на себя труд пересказать эту историю в точности так, как она произошла на самом деле.

Я вполне сознаю, что не сумел прояснить все до единой детали и ответить на все до единого вопросы, нечего и говорить, что другие рассказали бы эту историю лучше меня, но, по моему разумению, не в мелких деталях главное, и не в ответах на пустяковые вопросы главное, и даже не в красоте изложения главное, а правда – вот что главное. И в этом смысле, да позволено мне будет сказать, что в моем рассказе все – святая правда.

1. Уважаемый человек

Фишл Карп слыл человеком особенным. Таких людей не в каждом поколении найдешь и не в каждом месте встретишь. Внушительного был роста, и такой же, как рост, имел охват, иными словами – каким был в высоту, таким же и в ширину. Что же до других его членов и сочленений, то все они были по той же мерке. И затылок у него был изрядной толщины, вровень с ручищей Еглона, царя Моава[47], как говорят у нас в Бучаче, а уж Еглон был человек тучный. Живот же у Фишла Карпа и вообще был особь статья, потому что живот у него жил собственной жизнью. В наши времена такие животы уже не водятся, но и во времена самого Фишла его живот числился среди главных бучачских примечательностей. Было раз, приехали купцы из Лемберга купить крупу в Бучаче, и встретился им Фишл Карп. Они посмотрели на него и сказали: «Даже у наших лембергских обжор и выпивох такой живот вызвал бы всеобщее уважение». Живот Фишла Карпа был объемист, как чан, в котором хозяйки варят повидло, недаром говорили, что подбородок Фишла Карпа в сравнении с его животом, как пупок курицы в сравнении с самой курицей, – а ведь подбородок у него был жирный, как у хорошего хозяина гусь перед праздником Хануки[48]. Поэтому Фишл оказывал своему животу всяческое уважение, чтобы у того ни в чем не было недостатка – хочешь мясо или рыбу, вот тебе мясо или рыба, хочешь соус с кашей, вот тебе соус с кашей, а если хочется тебе сливового компота, так вот сливовый компот, а к нему вдобавок вареная морковь, завернутая в кишку, фаршированную мукой, поджаренной в жире с изюмом. И все это не говоря о тех закусках, которые подают обычно перед обедом. А между одной главной едой и другой Фишл баловал свой живот еще и теми закусками, от которых голодные становятся сытыми, а сытые опять голодными.

У всех прочих людей в обычае приправу есть к мясу, а мясо прежде сливового компота и моркови с кишкой, но Фишл Карп и мясо ел раньше, чем приправы, и морковь со сливами накладывал себе перед приправами, и поступал так затем, что если вдруг явится мессия, чтобы на столе осталось чем его угостить, но чтобы живот Фишла был при этом уже полон и не грустил потом, несчастный, когда весь народ Израиля будет радоваться приходу мессии.

Если так кормил Фишл свой живот все шесть будних дней в неделю, то в субботу и в праздники – во много раз больше. Того, что он давал животу на одной лишь четвертой субботней трапезе, что предписана рабби Хидкой в дополнение к трем обычным, узаконенным Талмудом, хватило бы целому миньяну на весь субботний день, а уж того, что Фишл ел перед суточным постом Судного дня, простому человеку хватило бы на все три главных праздника – Песах, исхода нашего из Египта, Шавуот, дарования Торы, и Суккот, пребывания в шатрах при скитаниях синайских.

Но Фишл вдобавок отмечал обильной едой и возлияниями также и те праздники, которые не узаконены в Торе, но упоминаются в более поздних предписаниях, по возвращении нашем из Вавилонского пленения. И то же самое он делал во все другие особые дни, в которые Талмуд наказывает нам услаждать себя хорошей трапезой, и оказывал этим дням надлежащее уважение, продлевая такие трапезы до самой полуночи. И так же было у него в отношении всякой трапезы на исходе Царицы Субботы, ибо в нашем теле есть, как известно, одна косточка под названием «Луз», которая не получает услады ни от какой иной еды, кроме трапезы на исходе субботы, а из нее-то Господь, да святится имя Его, при грядущем воскресении мертвых создаст наши тела заново, и Фишл хотел особенно усладить эту косточку, чтобы она вспомнила его в загробном мире, где пребывают огромная рыба Левиафан и громадное животное Шор-а-Бор.

О всякой тыкве, едва пойдет в рост, уже знают, что из нее выйдет. О Фишле Карпе уже в отрочестве можно было сказать, что из него выйдет уважаемый человек. Праздновали как-то в синагоге чей-то день рождения. После молитвы именинник всем раздавал большие круглые коврижки и водку, потому что в те дни некоторые начали отмечать свое рождение по хасидским обычаям, а хасиды приносят в синагогу угощенье и водку – поднять «лехаим» за здоровье именинника и благословить усопшего при вознесении его души. Увидел Фишл старика, который отломал себе кусочек и не тронул остальное, и встал перед ним. Сказал ему тот старик:

– Чего ты смотришь?

Сказал ему Фишл:

– Смотрю я на этот маленький кусочек, как ты его жуешь-жуешь, а он все не уменьшается.

Сказал тот старик:

– Ты-то небось слопал бы такой кусок, только его и видели.

Сказал Фишл:

– Даже если бы дали мне все коврижки до единой, я бы и крошки не оставил проверить, годятся ли эти коврижки на Песах[49].

Услышал это сын того старика, схватил Фишла за ухо и сказал:

– Вот, даю тебе эти коврижки до единой, съешь на наших глазах, ставишь хоть одну, ляжешь на стол и получишь сорок плетей плюс одну.

Фишл выслушал и согласился. Двадцать четыре больших круглых коврижки было там, каждая толщиной как нос у сборщика податей в трактирах, и все в три слоя и замешаны на яйцах. Но Фишл съел все до единой, а под конец, опасаясь сглаза от четных чисел, попросил для неровного счета еще одну. На следующий день он поспорил в синагоге с другим именинником, что выпьет кувшин вина и ничем, даже размером с маслину, не закусит. Осушил весь кувшин, добавил к нему, по щедрости душевной, еще «ревиит»[50], но в лице ни капли не изменился.

По субботам и праздникам Фишл Карп обычно молился с первым миньяном, а в будни – со вторым и с третьим, а иной раз и вовсе один, потому что в субботу и в праздники у хорошего хозяина стол в доме накрывают заранее и утренняя трапеза для него готова – возвращается такой человек из синагоги, а тарелка и чашка уже издали встречают его, одна едой, другая напитками. Зато в будние дни многие дела задерживают человека, идущего на молитву: тут рынок голосит на множество голосов, там мясную лавку распирает от мяса, а то еще деревенский мужик или баба попадутся на дороге в синагогу, а в руках у них какая-нибудь живность, тоже вполне достойная кастрюли или сковороды. Как же наш Фишл поступал в таких случаях? Он брал палку для ходьбы в правую руку, талит и тфилин[51] в левую, и шел с ними по рынку, и заглядывал в мясную лавку, и по сторонам тоже непременно смотрел, и, если замечал где жирную куру, или славный кусок мяса, или достойный внимания фрукт, или же овощ, который стоило бы присоединить к трапезе, сразу брал для себя, пока другие не опередили. Если вмещала их сумка для талита и тфилин, он клал купленное в сумку для талита и тфилин и тогда после молитвы сам приносил это домой, а если накупал много и сумка не вмещала все покупки, то посылал их домой с посыльным – с каким-нибудь мальчишкой, который пришел в синагогу прочесть кадиш по умершему отцу, а то и с любым другим, кого можно было послать с таким поручением.

2. Фишл нашел рыбу

В тот день Фишл встал рано, как вставал обычно по будним дням. Вскипятил чайник и выпил горячего чаю с медом. Набил трубку и сходил в известное место. Потом заглянул в шкаф, где у жены стояли разные готовые блюда, и стал в мыслях пробовать каждое на вкус, переходя от одной еды к другой и от одного напитка к другому, ведь не все часы дня одинаковы, и вкус в разные часы тоже не одинаков – пришел тебе вкус на что-то, и есть оно у тебя, и будет твоему сердцу радость. Это в манне небесной, которая сошла на сынов Израилевых в пустыне, были все вкусы разом – кто хотел хлеба, тому она была со вкусом хлеба, кто хотел меда – со вкусом меда, а кто хотел жира – так и со вкусом жира, – а в нашей нынешней пище никакого вкуса нет, одно воспоминание о вкусе.

Решив, наконец, что он будет есть, когда придет с молитвы, с чего начнет, чем закончит и как угостится между тем и этим, Фишл взял свою сумку с талитом и тфилин и отправился в синагогу. Сумка эта была у него не из бархата, как обычно, и не из кожи нерожденного теленка, которого, бывает, находят в животе коровы, когда забивают ее на мясо, а из кожи особого теленка, от которой притом не отрезали даже той тончайшей полоски, которой хлещут входящих в синагогу вечером Судного дня. Этого теленка Фишл съел целиком в тот день, когда ему надлежало предстать перед царскими воинскими начальниками, которые прибыли отобрать подходящих солдат для военной службы. В те дни отменено было разрешение откупаться от царской службы, нанимая другого взамен себя, и теперь всякого годного тут же забривали, поэтому некоторые еврейские парни придумали истязать себя голодом, чтобы показаться негодными для службы. Но Фишл, который был весьма в теле, сказал себе: «Постись я даже год подряд, все равно буду толщиной в полминьяна, зачем же мне мучить свою душу? Лучше я побольше поем, и побольше выпью, и порадую себя, и буду весить еще больше, потому что у этих начальников всякий лишний вес называется дехфект». И поскольку благодаря тому теленку, которого он съел в один присест, с ним случилось чудо, и он заболел, и его освободили от царской армии, он сделал себе сумку для талита и тфилин из кожи этого теленка.

Итак, покончив с утренними делами, Фишл направился в синагогу, а выходя, сказал жене, что надолго не задержится, сообщая ей этим, что не намерен особенно затягивать утреннюю молитву, а потому пусть она поспешит и приготовит ему завтрак, чтобы по возвращении он нашел бы стол уже накрытым и приступил к трапезе без малейшей задержки. А затем вышел и на выходе наскоро поцеловал мезузу, открыв при этом для себя приятную новость, что если поесть на сон грядущий фруктового варенья, а утром поцеловать мезузу, то можно найти в ней немало сладости.

Но хотя Фишл и сказал, выходя, что не задержится надолго, жена его, Хана-Рохл, знала, что это пустые слова. Когда бы он ни намеревался вернуться немедленно, он все равно никогда не возвращался немедленно, потому что по пути в синагогу должен был по своему обыкновению сначала обойти весь рынок и заглянуть в мясную лавку, а потом выйти еще на окраину, чтобы загодя встретить мужиков и баб, которые несут в город овощи и птицу. Вот и в тот день Фишл направился в синагогу, а ноги привели его на окраину посмотреть, какую снедь тащат сегодня в город деревенские жители.

Тут-то и встретился ему рыбак, который пришел с уловом с берега Стрыпы и брел, согнувшись под тяжестью своего невода. Тяжесть эта мерно качалась на его плече и самого несущего тоже раскачивала. Фишл глянул и увидел, что это рыба бьется в неводе. Но какая! Такую большую рыбу ему еще никогда в жизни не доводилось видеть, и едва взгляд Фишла успокоился от сильного потрясения, душа его стала трепетать от страстного желания тут же этой рыбой насладиться. Желание это было столь страстным, что он даже не спросил, откуда взялась такая громадина в водах Стрыпы, где крупные рыбы отродясь не водились. Что же он все-таки сказал, завидев эту рыбу? Он сказал про себя: «Знает Левиафан, что Фишл Карп любит большую рыбу, вот и послал Фишлу Карпу то, что он любит». И хотя он не решил еще, в каком виде будет есть эту рыбу – вареной, или запеченной, или жареной, или маринованной, – в его мыслях уже собрались воедино все какие ни на есть вкусы, которыми может побаловать любителя рыбы белое мясо такого речного исполина.

Губы его задрожали, зубы покрылись слюной аппетита, точно кефаль, покрытая слюдой чешуек, а глаза так заволокло, что он уже не вполне различал самого рыбака. Как говорят у нас в Бучаче, подарки на Пурим видим, дарящих на Пурим не замечаем.

Рыбак увидел, что еврей таращится на рыбу и ничего не говорит, махнул на него рукой и пошел дальше.

Фишл испугался:

– Эй, человече, куда же ты?

Ответил ему рыбак:

– Продать эту рыбу, вот куда.

Спросил Фишл:

– А я что, уже не в счет?

Сказал тот:

– Коли хочешь купить, покупай.

Сказал Фишл:

– А почем твоя рыба?

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сборник «Странники среди звёзд» — переиздание книги «Путь к дому Отца Моего». Это воспоминания, расс...
«…Налетело стадо каких-то мелких мух, облепило все наши голые колени, не кусались, но смотрели оч. в...
В данный сборник вошли как ранее опубликованные, так и совсем свежие, новые материалы начинающего и ...
После крылатой фразы великого князя Владимира Святославича: «Руси есть веселие пити, не можем без то...
Однажды в городе К… случилось странное событие — половина жителей превратилась в монстров. Процесс о...
Счастье нельзя получить даром. Только через страдания… И именно поэтому оказалось, что счастьем нель...