Вечный зов Иванов Анатолий

— Даш, — неожиданно проговорил Николай, — и правда, давай поженимся.

— Ты… что? — приглушённо вскрикнула она, отшатнулась было, но он удержал её за руку. Румянец её заполыхал ещё гуще, она испуганно и торопливо глянула на видневшуюся сквозь кусты сгорбленную спину Назарова, пытаясь высвободить подрагивающую руку. Но он её не отпускал, она покорилась этому, опустила глаза в землю.

— Я и приехал, Даша, чтоб спросить это. У тебя и у отца… А тут…

Он всё держал её за руку. Она с трудом подняла на него глаза, такие же чёрные, как у матери, и так же обещавшие верность и преданность в любых испытаниях.

— Ох, Коля, Коля… — выдохнула она и ткнулась горячим лицом ему в колени.

* * * *

Нелёгкий разговор накануне смерти Максима Назарова с председателем колхоза и с отцом много дал Василию Кружилину, заставил о многом думать, размышлять, сопоставлять, по-другому взглянуть на председателя «Красного партизана», да и на отца. И как-то, уже глубокой осенью, он зашёл в кабинет Полипова и сказал:

— Пётр Петрович, я хотел насчёт статьи о Савельеве поговорить. Помнишь, по поводу паров?

— Ну-ну, — глуховато промолвил Полипов и чуть заметно пошевелил бровями. — Как они там, после самоубийства этого… мерзавца?

Известие о самоубийстве Максима Назарова Полипов встретил несколько странно, как показалось Василию. Когда он, вернувшись из Михайловки, стал рассказывать подробности, Полипов будто долго не мог понять, о чём идёт речь, хотя отец буквально через несколько минут после выстрела сообщил об этом в райком. Потом на лице его проявилась какая-то кисло-жалкая усмешка, губы выгнулись скобкой вниз, уши загорелись. «Ужасно, ужасно… Подумать только, что бывает…» — проговорил он сипло, отворачиваясь. Но когда вновь повернулся к Василию, на лице не было этой кислой усмешки, оно было жёстким, холодным, и он проговорил пустым, без всяких эмоций, голосом непонятное: «Впрочем, что удивляться? Сам Назаров сюрпризы постоянно подносил, и вот сын… Твой отец лишь очень ценил его». «Кого?» — не понял тогда Василий, но Полипов ничего объяснять больше не стал.

— Как они там, не знаю, — ответил сейчас Василий. — Живут, чего же…

— Ну, так что ты насчёт этой статьи?

— Я вот беседовал недавно с Иваном Савельевым. И с секретарём парторганизации колхоза. — Отца он по фамилии не назвал. — И мне показалось, что их доводы…

— Так, ясно! — перебил Полипов. — Их «доводы», — секретарь райкома по-особому, враждебно, произнёс это слово, — я знаю.

Полипов по привычке вышел из-за стола, прошёлся по кабинету. И вдруг неожиданно:

— Ну, а доводы партии?

Василий Кружилин сразу не нашёлся, что ответить. Да Полипов ему и не дал отвечать.

— По-твоему, правы Савельев с твоим отцом, а не мы… не райком партии? Как же так, Василий Поликарпович? Ты вроде производил на меня впечатление более… более зрелого человека. И вот те на… Ты, кажется, совсем зелёный. — Полипов развёл руками, вздохнул.

И хотя это: «Вот те на… Ты, кажется, совсем зелёный» — было произнесено мягким, даже участливым тоном, Кружилину стало не по себе. Полипов заметил это.

— Ну, чего скис?

— Ты что же, привык себе работников выбирать, как арбузы на рынке?

— То есть? — не понял Полипов.

— Тогда надо было постучать пальцем об мой лоб. Опытный арбузник, говорят, сразу определяет зрелость.

— Послушай!.. — начал багроветь Полипов.

— Я никогда и нигде не утверждал и не буду утверждать, что я «зрелый». Особенно сейчас. Сельское хозяйство знаю пока плохо. Когда писал статью о Савельеве, казалось, что я прав. А сейчас возникли сомнения. Вот и пришёл посоветоваться. Ты сам просил когда-то…

— Я тебе и разъясняю: партия…

— При чём тут партия?

— Что?! Что?! — Полипов замер на две-три секунды, словно бы окаменел в недоумении.

— Тут конкретный производственный вопрос, который можно с пользой решить только в том случае, если учесть все местные условия. Этого, кстати, и партия настойчиво добивается.

— Та-ак, — сказал Полипов и прочно уселся за свой стол. — А мы, значит, не учитываем эти местные условия?

— Мне кажется, не учитываем.

Полипов сидел неподвижно.

Зазвонил телефон. Он звонил долго, но Полипов так и не взял трубку.

— Та-ак, — снова произнёс наконец он. — Не очень-то… как бы тебе сказать, чтобы снова не обиделся… Не очень гладко начинаешь свою редакторскую деятельность.

— При чём здесь, Пётр Петрович, гладко, не гладко?

— Нет уж, ты подожди, не перебивай! — И Полипов негромко прихлопнул по столу ладонью. — Учись слушать старших товарищей. И по возрасту, и по партийному опыту. А то мы с тобой вообще ни о чём не договоримся. Вот что я скажу тебе, Василий Поликарпович. Ты не только сельское хозяйство, но и партийную работу плохо знаешь. И как я сейчас убедился, недостаточно отчётливо понимаешь линию партии в сельском хозяйстве. Именно — недостаточно отчётливо! — повысил голос Полипов. — Пусть тебя никакие формулировки не коробят. Мы тут дело делаем, нам некогда выбирать мягкие выражения. И ты не красная девица…

Опять зазвонил телефон. Полипов раздражённо приподнял трубку и бросил её на рычаг.

— А в этом конкретном вопросе главный стрежень в чём? Вот посмотришь, не сладко будет жить Савельеву с Кружилиным. А Малыгина будем поддерживать. Я, область — все. А ты прислушивайся, приглядывайся, что будет происходить. И размышляй, делай выводы. Словом, учись.

— Насчёт Савельева и Малыгина мне уже предсказывали. Только разъяснили всё несколько с другой стороны.

— Что разъяснили?

— А почему оно так произойдёт с ними.

— Туманно выражаешься, — пожал плечами Полипов, так и не поняв, а скорее всего сделав вид, что не понял, о чём говорит редактор газеты. — Ну, всё, Василий Поликарпович. И мой дружеский совет тебе, только пойми его правильно: не высказывай опрометчиво своих мнений, пока не изучишь сути дела, не поймёшь самой сердцевины.

— Это как понять?

Полипов глянул на левую, покалеченную руку Василия, в которой он держал папиросу, на обрубок безымянного пальца, на две трети откушенного немецкой овчаркой, и тут же, мгновенно, отвёл глаза.

— Я и говорю — правильно только пойми. Ты ведь свою жизнь, по сути дела, лишь начинаешь. До этого она у тебя была… Ужасно подумать, какой она у тебя была.

* * * *

Тяжёлое, гнетущее чувство осталось у Василия Кружилина после этого разговора с Полиповым. «Да что же это за человек? — раздумывал он. — И ещё, кажется, пугает: ты свою жизнь только начинаешь, а до этого она была у тебя ужасной… Это что же он, на годы немецкого плена, что ли, намекает? Ну, здесь ты, Пётр Петрович, не на того напал! Я и охранников с их собаками, эсэсовцев не боялся, смерти своей никогда не страшился, а здесь ты хочешь меня запугать? Дурак ты в таком случае, а не лечишься…»

А жизнь меж тем шла, и шла она в Шантарском районе именно так, как предсказывали ему отец с Иваном Силантьевичем Савельевым, да и сам Полипов. Отца и Савельева за чистые пары, которых они на будущий год оставили достаточно, разносили в пух и прах на всех пленумах, сессиях и всяких районных совещаниях, директора же совхоза «Первомайский» ставили в пример. На всю область прогремел Малыгин и за обязательство дать два с половиной годовых плана по мясу, в областной газете был даже напечатан его портрет. Иван Савельев же и отец, как ни ломал их Полипов, не обещали даже полутора.

— Что запланировано, то дадим государству, — говорил Савельев одно и то же. Это же повторил и на бюро райкома, куда его и Кружилина в конце концов вызвал Полипов. — План и так у нас немалый. С чего же я увеличу его вдвое? Денег, чтоб на стороне коров да овец покупать, у нас нету. За что покупать-то? Ну, одну овечку я куплю на свои, Кружилин — другую. Это запиши, если надо.

— Издеваешься, значит, ещё?! — не выдержал Полипов. И зловеще заговорил: — Ну, глядите, деятели! Этак доиграетесь… Предлагаю Савельеву объявить выговор. Кружилин тоже заслуживает самого строгого наказания, но… как-то неудобно. Ты же, Поликарп Матвеевич, бывший секретарь райкома! На моём месте сидел вот. Не ожидал от тебя…

Полипов произнёс это и посмотрел в сторону Василия. Как редактор, он присутствовал на многих заседаниях бюро райкома. Иногда его приглашал сам Полипов: «Приходи, полезно поприсутствовать». «Приходи, полезно поучиться сути партийной работы», — переводил его слова Василий.

Члены бюро покорно и единогласно проголосовали за предложение Полипова.

«Эти главный стрежень видят», — с горечью подумал Василий.

Выходя из райкома, он слышал, как отец проговорил, нехорошо усмехаясь:

— Вроде новый метод в партийном руководстве — разделяй и властвуй.

«Пожалуй, верно», — подумал Василий.

А весной следующего, 1958 года произошёл такой случай.

Иван Савельев решил ещё потеснить немного пшеницу и побольше посеять кукурузы на силос. В колхозе выделили для этого хорошее поле, отлично прогреваемое солнцем, обильно удобрили почву. И хотя с некоторых пор посевы кукурузы поощрялись даже в Сибири, Полипов категорически воспретил самовольничать.

Напрасно Савельев и секретарь парторганизации, специально приехав в Шантару, доказывали, что в колхозе большое животноводство, что у них из года в год не хватает кормов, что колхозы сами давно имеют право на планирование, что недавний Пленум ЦК указал на пересмотр структуры посевных площадей как на один из важнейших резервов, что пшеница в их хозяйстве самая малоурожайная культура… Все эти доводы разбились, как стеклянная бутылка о каменную стену, об один-единственный аргумент Полипова:

— «Красный партизан» не последнее зерновое хозяйство района. У нас большой план продажи хлеба государству. Так вы что же, хотите район зарезать?

— Район мы, Пётр Петрович, не собираемся резать, — уже, наверное, в пятый раз повторял Савельев. — Но учтите наше положение: у нас огромное животноводство, к тому же кукурузу сейчас рекомендуют…

Полипов негромко хлопнул ладонью по столу. И Василий, случайно присутствовавший при этом разговоре, увидел, как Савельев сник.

Что ж, Василий уже знал, что значит такой хлопок.

А Полипов, качнув коротко стриженной головой с крутым, без единой морщинки лбом, проговорил, по своему обыкновению тихонько барабаня пальцами по зелёному сукну стола:

— Простите, пожалуйста… — Затем улыбка с его лица исчезла, оно стало ровным, как доска, непроницаемым. На нём так и не проступило ни одной властной черты. В голосе тоже не было слышно металла, хотя Полипов продолжал: — Но спекулировать партийными решениями мы никому не позволим. Мы не меньше вас разбираемся в этих решениях, не меньше понимаем роль кукурузы. Но мы видим и понимаем ещё общую и дальновидную стратегию партии по развитию и укреплению сельского хозяйства, по созданию изобилия продуктов питания для народа. И ты, Поликарп Матвеевич, уж должен бы понимать это и объяснить своему председателю… Вы тайгу в прошлом году начали корчевать — отлично! Поддерживаю. Сейте на этой земле кукурузу. А существующие площади под пшеницей не позволим сокращать. Вы и так поклонники ржи.

И здесь-то не выдержал отец:

— Кукурузу мы на том поле посеем — и всё!

Полипов секунду-другую смотрел на него, поднял глаза на Савельева.

— Да, будем сеять, — ответил председатель на этот безмолвный вопрос. — Не можем мы иначе…

— Вот как? — сухо уронил Полипов и повернулся к Василию: — Видал?! — И снова отцу: — Мы не простим такого… такой партизанщины, даже тебе, Поликарп Матвеевич. А товарищу Савельеву это грозит…

— Чем это мне грозит, интересно?! — воскликнул Савельев, вставая. — Чем грозит? Ничем мне это не грозит. Мне ни чинов, ни портфелей не надо. Вырос на земле, умру на земле, как Панкрат Назаров…

Панкрат Григорьевич скончался недели через две после самоубийства сына.

За эти две недели он никому не сказал и полслова, в деревне почти не жил, целыми днями или сидел возле пригреваемой солнцем соломенной стены балагана на колхозном огороде, с которого убирали последние овощи, или, опираясь на костыль, ходил вокруг деревни молчаливо и неслышно. Иногда он где-нибудь останавливался, недвижимо стоял и час, и другой, то глядя в землю, себе под ноги, то бросая взгляды окрест. Постояв, опять двигался, уходил иногда далеко, под самую Звенигору.

Иван Савельев строго-настрого приказал дочери и врачу медпункта по-прежнему не упускать Назарова из виду, а колхозным ребятишкам попеременно следовать за ним, куда бы тот ни пошёл. Школьники установили за ним дежурство. И однажды младший из детей Инютиных, десятилетний Кешка, пулей влетел в деревню:

— Скорее! Дядь Панкрат помирает! Там, под Звенигорой… Шурка там с ним наш.

Когда Иван Савельев и Поликарп Кружилин подлетели на ходке, которым правил Кешка, к Панкрату, тот был уже мёртв. Он лежал на лугу близ Громотухи, лицом вниз, лежал, раскинув руки, точно хотел обнять всю землю. Возле него сидел брат Кешки, уже тринадцатилетний Александр. Он и рассказал о последних минутах жизни Назарова: «Шёл он и шёл, а мы следом… Он нас всегда видел и не оборачивался никогда. Гляжу, он припал к земле. Я Кешку мигом за вами, а сам к нему. «Дядя Панкрат!» — кричу. А он меня не видит уж и не слышит. Бормочет чего-то…» — «Что он бормотал? — опросил Иван. — Всё до слова скажи!» — «Да я не разобрал всего-то… И не понять было. Разное он… «Прости, говорит, меня, матушка…» Какая, думаю, матушка? Потом догадался — про землю это он так. «Может, говорит, и мало чего я сделал для тебя, да сколько сил было…»

— Ну, Назарова вы тут не к месту вспоминаете, — усмехнулся Полипов. — Жил на земле он… Все мы на земле живём.

— Нет, к месту! — не вытерпел Кружилин. И заговорил дальше, волнуясь: — Все на земле, да иные на чужой будто. А это была его, Панкрата Григорьевича Назарова, земля, на которой он родился, жил… Страдал и радовался, ненавидел и любил… Жил он здесь! А людям и дальше на ней жить. Жить и умереть так же, как он, на ней, потому что никакой другой земли для людей нет и не будет! И не нужно, чтобы другая была…

Полипов всё это выслушал внешне терпеливо.

И когда Кружилин умолк и в кабинете установилась полная тишина, проговорил:

— Ну и прекрасно. Философия эта и эти твои эмоции понятны. Но какое это имеет отношение к обсуждаемому вопросу?

— А самое прямое. На том поле кукурузу на силос мы и посеем! А если ты, Пётр Петрович, не понимаешь, какая тут связь, помочь ничем не могу.

— Семена уже приготовлены, — сказал Савельев, — поле давно поспело, завтра же начнём.

— Что же… — спокойно проговорил Полипов, бросил взгляд на настенные часы. Было без четверти двенадцать. — Пока не наступило завтра, мы поговорим об этом сегодня на бюро. И вообще, ещё разок о всех ваших делах поговорим. Бюро начинается в два часа. Прошу не опаздывать. А сейчас можете сходить в районную столовую пообедать…

Василий заметил, что, говоря это, Полипов неловко бросал взгляд с предмета на предмет, избегая смотреть на председателя с парторгом.

К двум часам Савельев и отец снова были в райкоме. Бюро уже началось.

— Пётр Петрович по срочному делу выехал в один из колхозов, — сообщила в приёмной секретарша. — Бюро ведёт второй секретарь. Пётр Петрович извинялся и просил вас подождать. Он скоро приедет. Как только вернётся, сейчас же ваш вопрос.

Полипов появился в райкоме, когда стемнело.

— Земля у вас действительно поспела, — сказал он, проходя в кабинет через приёмную. — Специально крюк сделал, чтоб посмотреть.

— Чем это всё попахивает? — с тревогой произнёс Савельев, когда закрылась дверь за Полиповым.

И вдруг из кабинета, переговариваясь, вышли члены бюро. Ничего не понимая, Савельев поднялся и прошёл к Полипову. Следом за ним вошёл Кружилин.

Секретарь райкома звонил в гостиницу по телефону:

— Ага, два места… Самых лучших. Зачем отдельных, можно вместе. Добро. — Положил трубку и развёл руками. — Взбунтовались члены бюро, не до света же, говорят, заседать. Решили продолжить завтра в десять утра. Ничего не поделаешь, коллегиальность. Да и действительно, кончать надо с заседательской суетнёй… В общем, простите, Иван Силантьевич и Поликарп Матвеевич, а завтра сразу в десять потолкуем с вами. С гостиницей я для вас договорился… за счёт райкома. Отдыхайте.

Однако и на следующее утро бюро почему-то не собралось. Сказали, соберётся в два часа дня. А днём Полипов объявил, с треском застёгивая замки своего портфеля:

— К сожалению… впрочем, для вас это к счастью… меня и второго секретаря вызывают в обком партии. И заметьте — совещание по вопросам наметившихся тенденций к сокращению зерновых площадей в области. Этак, братцы мои, без хлебушка останемся. Так что не вздумайте там мудрить. Вопрос стоит острее, чем вы думаете. Легко надвое разрезаться… На время сева к вам уполномоченным вот товарища редактора назначили. Смотрите, под постоянным контролем газеты находитесь. Выезжай-ка, Василий Поликарпович, в колхоз сегодня же…

Уполномоченным Василия в «Красный партизан» действительно назначили ещё несколько дней назад. И он вместе с председателем и отцом выехал в колхоз.

Ехали почти молча. Только Савельев всю дорогу плевался:

— «По вопросам тенденций… Надвое разрезаться…»

А отец всю дорогу угрюмо молчал.

Когда подъезжали к Михайловке, Савельев и отец, словно по команде, выскочили вдруг из машины и побежали к полю, по которому вдоль и поперёк ползали двухрядные сеялки.

— Эт-то ещё что такое?! Кто разрешил пшеницу сеять?! — закричал Савельев сеяльщикам, размахивая протезом. — Прекратить сейчас же…

— Можно и прекратить, — сказал сеяльщик и грубо выругался. — Да ведь кончаем уже. Вчера полдня сеяли, всю ночь да сегодня, считай, целый день.

— Кто разрешил, спрашиваю? Ведь мы это поле под кукурузу оставили!

— Кто же, кроме бригадира? Только не разрешил, а заставил. Вон он, спрашивайте.

На дрожках подъехал бригадир, щупленький, болезненный мужичок, вступивший в колхоз уже после войны. Несмотря на теплынь, он был в шапке-ушанке, одно ухо которой торчало вверх.

— Ну? — произнёс Савельев, когда бригадир натянул поводья. Усы председателя вздрагивали. — Самовольничаешь?!

— А тут не знаешь, кого слушать, — угрюмо произнёс бригадир. — Тот грозит, другой грозит…

— Я не угрожаю, я спрашиваю: что ты наделал?! Ты понимаешь?

— Чего мне понимать… Тут вчера сам Полипов был. Приказал: «Сей пшеницу». И не уехал, пока не начали сеять.

Это сообщение сразило Савельева. Он сел прямо на пахоту возле ног своего парторга.

— Да и подумать если: чего тебе, Иван, на рога лезть? Со здоровья и так последний рубль разменял вроде… — Бригадир, тяжело шаркая ногами, подошёл к председателю и тоже сел на землю.

— Так вот чем это попахивает, — уронил отец. — Без кормов-то, хочешь не хочешь, сговорчивее будем насчёт увеличенных планов мясосдачи. Не мытьём, так катаньем!

— Не городи-ка чего не следует, — тихонько попросил председатель. И Василий понял: Савельев сказал это лишь для него — как-никак, а он уполномоченный райкома партии.

Потом все несколько минут безмолвно дымили папиросами. Было в этом молчании что-то тягостное, гнетущее.

— Что же посоветуете, Иван Силантьевич, папа? — осторожно спросил Василий. — Может быть, статью написать в областную газету обо всём этом? Или в центральную?

Василий понимал, что статью писать бесполезно: её не напечатают. Но всё же спросил, чтобы облегчить как-то состояние всех.

Савельев медленно, с трудом приподнял голову, повернул мятое, усталое лицо к Василию:

— Не надо.

Тёплый весенний ветерок гулял над полем, ворошил молодые листья берёз, растущих по краю полосы. Чёрные, тяжёлые, словно камни, галки прыгали за сеялками, надеясь, как при пахоте, поживиться жирными червями.

— Ну, так что, уполномоченный? — вздохнул Савельев, по привычке затаптывая каблуком окурок в землю. — Какие твои будут указания насчёт… сева? Куда какую сеялку послать в первую очередь? Всех или не всех колхозников посылать в поле? Темпы сева как, увеличивать будем? К какому сроку отсеяться нам?

— Не надо, Иван Силантьевич. Я же не ребёнок. Вы работайте, а я… поучусь в общем сельскому хозяйству.

Отец поднял на него глаза и опустил, ничего не сказав, а Савельев Иван произнёс:

— Что же, спасибо, Василий. — Упёрся единственной рукой в землю, поднялся. — Но ведь с тебя спросят: что делал, на что мобилизовывал нас, грешных? Сами-то мы, самостоятельно, никогда не мобилизуемся.

— Слово-то какое! Казённое слово-то, — вставил бригадир.

— Спросят — ответим: на успешное завершение сева. Скажу, что личным примером заражал и вдохновлял. Так что поставь меня на какую-нибудь сеялку. Или пошли семена подвозить.

На другой день отец позвонил в райком. Полипов ещё не вернулся из области. Но через два дня он соединился с ним и сказал:

— Вот что, Пётр Петрович… Темна душа твоя… Но такой подлости я даже от тебя не ожидал… Ничего, от меня это можешь выслушать… Что? Нет, не боюсь… И этого не боюсь… Чего боюсь? Только одного — своей совести. И тебе советую бояться своей.

И положил трубку.

* * * *

Этой весной, через тринадцать лет после окончания войны, когда шёл пятнадцатый год Лене, дочери пропавшего без вести Семёна Савельева, обнаружился вдруг неясный и далёкий его след, затёртый уже, казалось, временем навсегда.

Случилось это в тёплый майский день, сирень ещё не цвела, а соловьи, как положено, давно захлёбывались песнями. В этот день, в воскресенье, часов в одиннадцать утра, в крохотной избёнке Акулины Козодоевой открылась дверь, нагибая голову, чтобы не стукнуться о притолоку, вошёл мужчина лет пятидесяти, рослый, хотя в плечах не очень широкий, одетый чисто, в шляпе и галстуке.

— Здравствуйте, — сказал он. Зеленоватыми глазами, в которых была не то задумчивость, не то усталость, пришелец окинул комнату, по очереди оглядел трёх её обитательниц, остановил взгляд на Наташе и добавил: — Извините, что побеспокоил…

Это был Пётр Зубов, сын бывшего полковника царской армии, затем уголовник, а с конца сорок второго года боец штрафной роты, которой командовал капитан Кошкин.

Немало зим и вёсен прошло с того дня, когда Наташа в первый и последний раз видела этого человека в доме Маньки Огородниковой, — шестнадцать зим и шестнадцать вёсен, шла семнадцатая. Наташа его не узнавала. Да он с той далёкой зимней ночи совершенно изменился, глаза выцвели, раньше лицо было чистым и гладким, а теперь на лбу и щеках пролегли глубокие морщины, и теперь он носил небольшие, аккуратно подстриженные, обсыпанные густой изморозью усы.

Зато бабка Акулина, окончательно высушенная временем, но по-прежнему живая и неугомонная, едва замолк его голос, сказала нараспев:

— Здорово живё-ёшь, Петро Викентьевич.

Он резко повернулся на её голос всем телом, прижмурил глаза, затем широко раскрыл их.

— Вы… меня знаете?!

— А чего ж… — усмехнулась старуха дряблыми губами. — Бог дал вот за страдания мои мно-ого сроку. Я и батюшку твоего знавала. И дедушку. Ты-то его не знаешь, дедушку своего, после него уж народился, а я знавала… Крепостные мы были у него, мои родители-то, на Ярославщине жили…

Зубов так и сел. Шатнулся к табуретке, которая стояла неподалёку, и осел. А старуха сказала Наташе:

— Петро Зубов это, доченька, сын Викентия. У того Викентия братец ещё был Евгений, за которого я на каторгу-то угодила.

Наташа вскрикнула, зажала вскрик ладонью.

Старуха молчаливо стояла возле кровати.

Зубов, оглушённый, ничего не понимая всё-таки, вертел головой.

Ничего не понимала и Лена, невысокая, тоненькая ещё и хрупкая, светловолосая и светлоглазая — в отца. Она, когда вошёл этот человек, готовилась к экзамену по истории, который должен быть завтра, в понедельник, а теперь, держа в руках учебник, стояла у окошка, пронизанная сильным весенним солнцем, льющимся в комнату. Она не понимала и не осознавала, что эта самая история, которую она уже не первый год изучает по учебникам, присутствует здесь, в этой маленькой их комнатушке, в живых лицах, что бабушка Акулина Тарасовна, этот незнакомый человек, её мать, да и она сама, обыкновенные и мало кому известные люди, тоже участники истории, которую она учит, не лёгкой и не простой истории человечества, живущего на планете Земля.

— На какой, простите, каторге? — спросил Зубов, когда прошёл первый шок. — При чём тут брат моего отца? Из далёких рассказов отца я что-то припоминаю… был у него, кажется, брат, который то ли умер в юности ещё, то ли погиб… Расскажите, если знаете что.

— А что ж, и расскажу, — проговорила старая Акулина. — Зачем мне с собой это уносить? Пущай ты будешь знать, на пользу, может, тебе, Петро Викентьич… Сам-то чего и как объявился тут?

Зубов помедлил, оглядел Наташу, потом Лену, спросил у Наташи, не отвечая на вопрос старухи:

— Вы помните ту ночь в доме какой-то Огородниковой Марии во время войны? Когда нас всех арестовала милиция?

— Да… — выдохнула она. — Это было ужасно.

— И я помню, — усмехнулся он.

— Вы сказали мне странные слова тогда: «Никогда, девочка, не становись на колени. Если человек сделал это, он уже не человек…»

— Разве? — проговорил он, задумался. — Да, кажется.

— Чего вы хотите?

Зубов и на её вопрос не ответил, а спросил опять не сразу:

— Это… дочь Семёна Савельева и ваша?

— Да…

— Очень похожа на отца.

И здесь только Наташа поняла, что этот человек принёс какие-то известия о её муже. От давно потерянной и, наперекор всему, мгновенно возникшей надежды она задохнулась, вся кровь в ней остановилась, и, побледнев, она прошептала:

— Вы… что-то знаете о Семёне?

— Я думал, он здесь.

Надежда, не успев родиться, тут же умерла, как умирает, испаряется моментально капля воды, случайно пролитая на пыльную, иссушенную зноем землю.

— Его нет…

— Я вижу…

— Вы… встречались с ним где-то?

— Да. В сорок третьем это произошло, в июле, кажется.

— А в июне от него пришло последнее письмо. И больше не было. Рассказывайте. Где, как вы встретились?

— В колонне военнопленных, которую немцы гнали через село Жерехово…

* * * *

На другой день Зубов Пётр Викентьевич вместе с Наташей был в Михайловке, сидел за столом в доме Анны Савельевой и не торопясь снова, как вчера, рассказывал:

— …Встретились мы с ним в колонне военнопленных, которую гнали немцы через село Жерехово. Неподалёку от города Орла оно находится. Под этим селом есть крутой холм. Возле холма шёл страшный бой, в направлении на эту высоту и наступала из болот наша штрафная рота, а на холме, окружённом немцами, и находился ваш сын, Анна Михайловна, как он мне потом говорил.

— Так… Там мы были, — сказал Иван Савельев, сидящий за столом рядом с Кружилиным. — Я им всё это рассказывал. Я так и думал, что Семёна они в плен угнали. Я его искал после боя того и нигде не нашёл.

— В плен, — кивнул Зубов. — И меня под этой высотой взяли. Семён контужен был, всё крутил головой. И спина у него была осколком разворочена, порядочный лоскут тела вырвало, но позвоночник, к счастью, не задело.

— Да, — опять подтвердил Иван, — ещё в самоходке его контузило, потом на высоте добавило. Мы его в блиндаж положили, думали — там безопаснее, а туда снаряд… А после, когда немцы высоту захватили, он без сознания уж был. Я всё рассказывал тебе, Анна…

Она дважды, по очереди, приложила к глазам смятый в комок платочек. Несколько лет ей не хватало до шестидесяти, но давно она превратилась в старуху, раздавливающее известие о муже и страшная, непонятная судьба старшего сына сломили её, потушили блеск в глазах, стёрли навсегда её былую красоту, всё живое в её облике.

На столе остывали чашки с чаем, нетронутой стояла бутылка водки. Анна поставила её, никого не спрашивая, но никто не сорвал даже белую нашлёпку с неё.

— И я, когда меня взяли, был с расколотой головой, — продолжал Зубов. — Какой-то немец так ударил прикладом по голове, что свет потух. Очнулся я, в себя пришёл уже в колонне этой. Огляделся — и сразу увидел сбоку Семёна, узнал. Я видел его до этого всего один раз, здесь, в Михайловке, и то мельком… Вот Наталья Александровна знает когда.

Все поглядели на неё, и она утвердительно кивнула.

— Но он мне запомнился тогда чем-то. Открытое такое лицо… В колонне этой и пока везли нас до Данцига потом я ничего ему не говорил. Ухаживал молча за ним. У меня от удара немецким прикладом под черепом всё гудело и гудело. У Семёна с головой было хуже, его тошнило постоянно и часто рвало. И спина заживала медленно, долго гноилась, полечить было нечем. Я ходил за ним, как мог, и он, представьте, тоже узнал меня. Когда ему стало получше, он вдруг спросил в упор: «Ты-то, бандюга, каким образом тут оказался?» Это было уже в Мариенбурге. Есть такой городишко близ Данцига, там был концлагерь, нас туда и перегнали вскоре. Но там мы тоже были недолго почему-то. Вскоре нас перевезли в пересыльный лагерь, который назывался «Хаммерштейн № 315». Там было собрано несколько тысяч человек пленных, их куда-то отправляли морем небольшими партиями. На рассвете и наш барак однажды подняли, загнали на проржавевшие баржи. Баржи три или четыре было. Немцы называли это «транспорт «Гинденбург». Высадили в Финляндии, на пустынном берегу… Затем много недель нас гнали по болотам, по тундре на север Финляндии, пока не пришли в концлагерь неподалёку от города Рованиеми…

Наташа сидела безмолвная и будто бесчувственная. Ей, как и всем здесь сидящим, тоже пришлось перенести немало: когда-то юная и свежая, она отцвела быстро, кожа на лице поблёкла, в глазах давно поселилась тоска, и она казалась намного старше своих тридцати трёх лет.

— Вы расскажите, как вы шли! — сухим голосом потребовала она. — Расскажите всё, что вчера мне рассказывали!

— Как шли? — Зубов зябко пожал плечами. — Всё сейчас жутко вспоминать, и это тоже. Ещё в Хаммерштейне выдали нам старые немецкие шинели и тонкие, протёртые до дыр суконные одеяла. Так и шли, в этих шинелях, накинув поверх одеяла, — холодно в тундре было ночами. На ногах ботинки на деревянных подошвах. От мокроты подошвы быстро раскисли, расползлись на волокна — многие шли босиком, разбивая в кровь ноги. Резали шинели и одеяла на куски, обёртывали ими ноги. Но эти портянки через час-другой тоже превращались в лохмотья, старое, изношенное сукно быстро расползалось, как вата. Спали прямо на мокрой земле. Заболевших или выбившихся из сил охранники тут же пристреливали. Могил не копали — не надо было копать, всегда поблизости было какое-нибудь болото. Оттаскивали туда труп и бросали в трясину. А кормили… Ну, почти не кормили. Галеты какие-то давали, растворишь кубик в горячей воде — вот и вся пища на день, а то и на два… Мы с Семёном держались друг друга и, в общем, выдюжили. Не знаю я как… В Рованиеми было уже полегче, спали хотя бы на сухом. Там мы были вместе, в одном бараке жили несколько месяцев. А осенью сорок четвёртого нас разъединили. Я остался в этой болотной каторге, а Семёна куда-то угнали с большой группой пленных. Куда? Там в любых случаях никто и никогда ничего не объяснял, спросить было не у кого. Ходили слухи, что через финскую границу их погнали, в Норвегию… Прощаться с назначенными в транспорт не разрешали, остающимся запрещалось выходить из блоков. В нарушителей стреляли без предупреждения. Я нашёл лишь возможность крикнуть Семёну через решётку окна: «До свидания!» Он оглянулся и ответил: «Прощай, брат…» Так я видел его в последний раз… Когда в конце сорок четвёртого советские войска прорвали фронт в Заполярье и подошли к Рованиеми, Семёна там уже не было…

Когда он умолк, Анна Михайловна всхлипнула:

— Наташенька! Что выпало-то ему на судьбу! Что перенести довелось!

* * * *

Ночевал Зубов в одинокой квартире Поликарпа Кружилина. Иван приглашал к себе, но Зубов сказал ему:

— Спасибо, Иван Силантьевич, я ещё поживу, наверное, тут и у тебя побываю. А сегодня вот с Поликарпом Матвеевичем хочу поговорить.

Но в доме Кружилина никакого особого разговора у них не получилось. Зубов был хмур, утомлён своими рассказами о Семёне. Видя это, Кружилин разобрал кровать, себе постелил на диване.

— Так и живёте? — спросил Зубов, оглядывая простенькую комнату.

— Так и живу, — ответил он. — Местные старушки меня опекают. Кто приберёт, кто сготовит. Анна Савельева часто заходит.

Уже лёжа в кровати, Зубов усмехнулся:

— Удивительно, если вдуматься.

— Что удивительно?

— Вот вы меня, сына царского полковника, который гонялся за вашим партизанским отрядом, на кровать уложили, а сами, командир того отряда, на диване…

— Когда это всё было-то? Сейчас вы мой гость.

Зубов помолчал и проговорил:

— Вы знаете, конечно, что этот Иван Савельев жизнь мне, тогда мальчишке, спас?

— Знаю. Он был в банде Кафтанова, Иван.

— А теперь председатель колхоза.

— Да, и неплохой. Уважаемый в районе человек.

Ещё помолчал Зубов, думая о чём-то.

— Жизнь — это какая-то чудовищная бездна… Ну ладно, давайте спать.

На другое утро Зубов был так же задумчив и хмур. Они выпили чаю, который Кружилин вскипятил на электрической плитке. И, заканчивая завтрак, Зубов попросил:

— Вы не могли бы меня свозить на место последнего боя с отцом? Огнёвские ключи это место, кажется, зовётся.

— Ну что ж, поехали…

Страницы: «« ... 7879808182838485 »»

Читать бесплатно другие книги:

Москва, XXII век. Сухой и чистый, единый, вымирающий мир. Умеренная политкорректность, во главе угла...
Вы знаете Стивена Кинга – «короля ужасов»? Безусловно. Вы знаете Стивена Кинга – резкого, бескомпром...
Реальность и ирреальность сплетаются воедино, и в результате человек погружается в омут такого кошма...
Бред странного, безумного человека, ворвавшегося в лагерь четверых охотников, – это лишь первый шаг ...
Вы читали «Талисман» Стивена Кинга и Питера Страуба?...