Вечный зов Иванов Анатолий

— Да какие наши возрасты ещё, Анфис! До полвека мне ещё три года, а тебе пять целых. Вырастим!

* * * *

А вот Анна Савельева ни людям, ни свету белому не радовалась, жила одиноко и отчуждённо в той же половине дома, где жили они с Фёдором в давние времена, утром молчком приходила на птичник, которым заведовала, вечером молчком уходила. А дома и вовсе говорить было не с кем, она лишь глядела на карточки трёх своих сыновей, тоже в застеклённой раме висевшие на стенке, и судорожно вздыхала.

Андрейка объявился зимой сорок пятого, прислав письмо в огромном и красивом конверте аж из самой Москвы. Дрожащими руками вскрыла она этот конверт прямо при почтальоне же, беспрестанно повторяя: «Нашёлся… Господи, неужели нашёлся?!» Андрейка писал, что просит прощения за побег, что его и Витьку Кашкарова снова несколько раз ловили по дороге на фронт, но они сказывались бездомными сиротами, их определяли в детдома, они оттуда снова убегали и летом сорок четвёртого добрались-таки до фронта. «…И это хорошо, что успели, а то ведь скоро война через границу перешла, и нам бы туда не пробраться ни за что». Добрались и заявили, что хотят быть «сынами полка», их всё равно хотели отправить в тыл, «да тут началась, мам, наступательная операция с целью освобождения Белоруссии…».

— Операция… подумай — с целью освобождения! — обливаясь слезами, воскликнула в этом месте Анна.

— Ну, а дале, дале он как? — нетерпеливо спросила почтальонша.

Дальше Андрейка писал, что их артиллерийский полк дрался под Минском, они с Витькой «в грязь лицом тоже не ударили, и хоть ни медалей, ни ордена нам не вышло, а благодарностей от командования по нескольку штук у каждого — у Витьки, мам, две и у меня тоже две. Но за границу нас с полком всё равно не пустили, откомандировали в Суворовское училище, а в какое, я пока не скажу. Ты напишешь мне, по письму они узнают, что у меня есть родители, да ещё отчислят. А уж попозже, как проучусь маленько, всё сообщу и карточку свою тебе пришлю…».

Он прислал потом не одну карточку, в сорок шестом летом сам приехал в отпуск — в настоящей военной форме, с погонами, на которых поблёскивали два перекрещенных пушечных ствола. Вся Михайловка высыпала смотреть на него. Он держался чуть смущённо, но солидно, по-взрослому, и только за ужином прорвалось у него прежнее, детское:

— Ганка, значит, в Винницу свою уехала?

— Ещё весной сорок четвёртого, сынок. Как Винницу ихнюю освободили, так они все и уехали.

— Ага. Жалко, — вздохнул он, оглядывая себя в старое, пожелтевшее зеркало.

Осенью он уехал в училище, в Москву, а Димка — в Томск, где он учился на втором уже курсе университета.

Они оба приезжали к ней и нынешним летом, а вот Семён…

О старшем сыне Иван по возвращении, отойдя немного от жуткого своего горя, рассказал ей всё, как было на самом деле, не утаив ничего. Анна, чтоб не закричать во время его рассказа, намертво закусила губы и, лишь когда он кончил, шевельнула тоже онемевшим языком:

— Где ж он? Убитый? В плен угнали?

— Не знаю, Анна…

Она долго стояла столбом, омертвелая и бесчувственная, глядела выгоревшими глазами за окно, ничего там не видя.

Иван, чувствуя, что надо сказать заодно и другое, ещё более страшное, ибо ещё раз такого разговора она может и не выдержать, а сейчас, по омертвелому, всё пройдёт немного легче, произнёс:

— А Фёдора твоего я убил, Анна.

Она вздрогнула, как лошадь, которую хлестанули, не жалея, тяжёлым, мокрым кнутом. Держась за угол печки, у которой стояла, она, чёрная как уголь, медленно повернулась к нему.

— Брата своего, значит… — добавил Иван. — У немцев он служил.

— Ка-ак? — прокричала она беззвучно почти, одними глазами. — Говори… всё!

И он рассказал ей всё о Фёдоре, тоже без утайки…

* * * *

Зимой же сорок пятого, в самом конце года, в Шантару вернулся Пётр Петрович Полипов. Какой-то исхудалый, вылинявший, в чине подполковника, он прямо с чемоданом пришёл в райком, к Кружилину.

— Вот, дела свои семейные заехал решить…

Жена давно написала ему ещё на фронт, что живёт с другим мужчиной. «Что поделаешь, Петенька, я его полюбила, и не так, как тебя когда-то, последним всплеском, но по-настоящему, я от него беременна. От тебя не получалось, а от него у меня ребёнок будет, и, значит, надо нам с ним оформляться». Далее просила выслать ей согласие на развод.

— Не выслал я ей ничего. Вот, сам приехал, — проговорил он, поведав обо всём Кружилину.

— Как ты воевал-то хоть, расскажи.

— Чего ж там. С редакцией по фронтам двигался… — Он усмехнулся. — Вроде и безопасно, а чуть не погиб. В войсках часто приходилось бывать, руку вот пересекло однажды. В сорок четвёртом было, осенью, уже возле границы Восточной Пруссии. Едва-едва от гангрены не загорелась. Ничего, пронесло, рука вот немного покоробилась. — Он шевельнул левой рукой, действительно чуть скрюченной. — Хотели комиссовать, «к тому же, говорят, на шестой десяток вам пошагало», я попросил в армии оставить, пошли навстречу… А кто он, её сожитель?

— Малыгин, бывший заведующий райкомхозом. Сейчас председателем исполкома работает.

— По всем статьям заместил, — усмехнулся Полипов.

— Дочь у них полуторагодовалая. С прежней своей женой он развёлся.

— И такого человека ты держишь… на такой должности?

— Работать-то надо кому-то, Пётр Петрович.

— Работать… — Он встал, прошёлся по кабинету, в котором ходил когда-то хозяином, потрогал зачем-то занавеску на окне. — Субботин, слышал я, умер?

— Скончался, — ответил Поликарп Матвеевич, вспомнил свою поездку в Новосибирск летом сорок третьего, как они шли потом с Субботиным по унылому Новосибирску и как Иван Михайлович говорил ему дома: «Я давно не доверяю Полипову. Я сделал всё, чтоб из обкома его убрать… Я бы вообще не доверил ему какой бы то ни было руководящей должности… А коль от тебя, Поликарп Матвеевич, зависеть будет судьба Полипова, ты этот наш разговор вспомни. «Кадры решают всё». Какие будут стоять у руководства люди, так и наши дела пойдут…». Судьба Полипова от него пока не зависела, но вот он уже при одном виде этого человека вспомнил слова друга своего и старого большевика-подпольщика.

А Полипов меж тем всё прохаживался по кабинету, на гимнастёрке его поблёскивало два ордена — Красной Звезды и Красного Знамени.

— Работать… Ну что ж, поработаем и мы теперь. Уже на мирном поприще. Силёнки покуда остались кое-какие.

Он походил так по кабинету и уехал из Шантары, не повидав даже, кажется, бывшей своей жены. А где-то через месяц раздался звонок из обкома партии, которого Кружилин внутренне с беспокойством ожидал:

— Поликарп Матвеевич, есть мнение — доверить Петру Петровичу Полипову прежнюю работу. Там у тебя Малыгин не очень справляется, сам говорил.

— Говорил. Но против Полипова я возражаю.

— Почему? Фронтовик, ранен, орденоносец. Зарекомендовал себя со всех сторон. У него с Субботиным трения были, но теперь…

— Я категорически возражаю!

— Ну, хорошо, чего мы по телефону? Приезжайте, выскажете здесь свои возражения. Может быть, мы найдём их убедительными, что же…

Кладя трубку, Кружилин уже знал — не найдут. Потому что объяснить внутреннюю суть этого человека словами невозможно. Чтобы понять его и убедиться не просто в его никчёмности, а во вредности, надо съесть с ним не один пуд соли, как съел Субботин, как съел он, Кружилин. А люди в обкоме сейчас новые, весь почти секретарский состав в последние послевоенные годы сменился…

И не нашли. В феврале сорок шестого на сессии райсовета Полипов был снова избран председателем исполкома, а Малыгин стал работать директором Шантарского маслозавода.

— Не ожидал, Поликарп Матвеевич, что ты столь энергично будешь в области возражать против меня, — сказал Полипов Кружилину уже после сессии. — Неужели ты не понимал, что это бесполезно… в сложившейся теперь ситуации?

— Понимал.

— Зачем же на рожон лез?

— Вот что, Пётр Петрович!.. — воскликнул Кружилин, начиная горячиться. Но, пересилив своё возмущение, успокоился. — Я считаю себя честным коммунистом и перестал бы уважать сам себя, если бы не высказал там всё, что думаю о тебе.

— Да кого в наше время интересует, честен ты или не честен! — нагло произнёс Полипов.

— Вот даже как?!

— Так, — отрезал Полипов с откровенно издевательской усмешкой. — И, как ты видишь и понимаешь, никакого капитала ты на этом не приобрёл. Наоборот…

Да, наоборот, Поликарп Матвеевич это осознавал. Как мгновенно меняется иногда обстановка! Какие-то недели прошли со времени возвращения в Шантару этого человека — и вот он уже хозяин положения. «Кого в наше время интересует, честен ты или не честен!» Это ж он сознательно провоцирует, вот, мол, я каков на самом деле фрукт, ступай и объясни это в обкоме или где хочешь. А кому и что теперь объяснишь? Его же и обвинят в склоке, в необъективности к «фронтовику и орденоносцу», который «зарекомендовал себя со всех сторон».

А «фронтовик и орденоносец», глядя в окно, тихим и ровным, «примиренческим», как внутренне отметил Кружилин, голосом заговорил:

— Насколько я помню, Поликарп Матвеевич, ты не на много, на год или два, старше меня. Но я буду всегда относиться к тебе как к старшему по возрасту, но и ты…

Кружилин не верил ни в искренность его голоса, ни в искренность его слов. И прервал его:

— Я ко всем, кто меня моложе и кто старше, отношусь как коммунист прежде всего.

Полипов от окна повернул к нему тяжёлую голову, секунду-другую поглядел молча и усмехнулся.

— Плохо ты кончишь, Поликарп Матвеевич.

— А мне кажется, это ты кончишь плохо, Полипов.

На этом они и прекратили тогда, в хмурый январский вечер сорок шестого года, свой разговор, разошлись ещё более непримиримыми. Теперь, понимал Кружилин, от Полипова надо было ожидать всего, любого подвоха и коварства, он не простит малейшего промаха, немедленно воспользуется им, чего, собственно, он и не скрывал. Не знал лишь тогда Поликарп Матвеевич, не мог предположить даже, что ударит Полипов со стороны нежданной, негаданной. И не думал, никоим образом не мог подумать и представить, с какой стороны придёт ему помощь. Не ему конкретно, а тому делу, которому отдал он всю свою жизнь…

* * * *

Буквально через час после этого тяжкого разговора с Полиповым он был на время забыт, как исчез, провалился куда-то сам Пётр Петрович, вся Шантара, все дела на свете — большие и малые, важные и неважные.

Кружилин, ужиная, в молчании перебирал детали этого разговора, когда стукнул кто-то в дверь и на вопрос жены, кто же там, из-за двери донёсся равнодушный женский голос:

— Телеграмма.

«Откуда это ещё?» — хмуро думал Поликарп Матвеевич, вскрывая поданную женой телеграмму. Вскрыл, развернул листок, одна-единственная строчка запрыгала, а потом расплылась перед глазами: «Папа мама я возвращаюсь день приезда поезд сообщу дополнительно Василий». Ничего ещё толком и не понимая, чувствуя только, что сердце останавливается, он покачнулся.

— Что?! — шагнула к нему жена.

Её голос немедленно привёл его в себя, он, задыхаясь, шёпотом почти, произнёс:

— Тосенька, спокойно… Спокойно, милая… Нашёлся, возвращается Васька наш… сын!

И она не поняла сперва, о чём это он говорит. А когда смысл этих слов, страшных содержащейся в них радостью, дошёл до неё, она в какие-то мгновения сделалась, как стенка, белой и не покачнулась уже, а столбом повалилась навзничь.

— То-ося! — вскричал он, подхватил её и понёс, бесчувственную, на кровать, а затем кинулся к шкафчику за валерьянкой…

…В Шантаре Василий был через неделю. Худой — кожа да кости, с глубоко и, кажется, навсегда провалившимися на жёлтом лице глазами, ещё и не живыми пока, он заканчивал жуткий рассказ свой, когда вошёл без стука Полипов, воскликнул радостно:

— С возвращением! И с великой радостью всех вас… и всех нас! Поздравляю. Всё хорошо, что хорошо кончается.

— Садись, Пётр Петрович, — сказал Кружилин, пододвигая к столу стул. Глаза у Поликарпа Матвеевича были распухшими и влажными, и слёз своих он не стеснялся. — Садись и послушай… Да разве нам тяжело здесь было! Рассказывай, сынок, если не устал.

— Да всё уж, папа, и рассказал почти… Восстание в Заксенхаузене поднять нам так и не удалось. Рядом Берлин, всего каких-то тридцать километров, вызовут, опасались, войска, что мы против них с несколькими своими гранатами и карабинами? А наши войска ещё далековато, — негромко стал говорить Василий, глядя на жёлтые полосы солнца, которые вламывались через окно. — Но мы все — и русские, и англичане, и поляки, и чехи — все были начеку. Как-никак лагерь было приказано уничтожить, это было всем известно, если эсэсовцы начнут, тут уж… И в конце апреля, числа двадцать первого, кажется, ворвались задолго до рассвета охранники в наш блок, начали поднимать людей прикладами. Вот, думаю, и началось, сейчас будет сигнал на восстание, и хоть несколько штук фашистов, да подорву своей гранатой, спрятанной у меня в стенке. Вынул её оттуда незаметно, спрятал в лохмотья, выбежал на плац… Там строились колонны узников, сигнала нам, нашей группе, никто не подавал. Генерал Зотов, руководитель русского подполья в лагере, тоже стоит в колонне, гляжу. Ну, погнали нас куда-то. Одеяла с собой приказали взять. Куда гонят, мы не знали, но раз с одеялами, думаем, не в газовые камеры, значит, не на уничтожение. А может, думаю, это маскировка…

— Боже мой, боже мой! — воскликнула мать. — Сынок!

— Ну что ты, мама? — тронул её Василий за плечо. — Теперь-то что?

— Да ты, Пётр Петрович, на его тело погляди! — воскликнула она. — На нём же места ровного нету, всё изорвано плетьми да палками, всё в рубцах, руку собаки изглодали… А на спине номер выжгли! Как на лошади.

— Ладно, мам… — Василий шевельнул плечом. — Мы и были лошадьми, только работу делали более тяжкую. Не у одного меня номер, у многих… — Он взглянул на Полипова и пояснил только ему: — Из Заксенхаузена, куда я попал в сорок четвёртом, заключённых в разные места на работы гоняли. А чтоб узников нашего лагеря от других отличать, нам выжигали номера на спине. Был такой эсэсовец в лагере — Густав Зорге, Даже сами нацисты звали его «железный Густав». Бил так, что кожа лопалась и кости ломались. Он и придумал так заключённых метить.

— Ужасно! — промолвил Полипов.

Василий на это лишь усмехнулся. Потом сказал:

— Густава этого мы потом живьём схватили, нашим передали. Это было уж под местечком Штейнфельд, неподалёку от городка Шверин, первого мая. Сюда нас зачем-то пригнали. А как гнали все эти девять дней! Сколько убили по дороге! Кто лишь споткнётся — смерть… Ну, под Штейнфельдом этим леса, тут мы колонну женщин-заключённых встретили из Равенсбрюка. Был у них такой лагерь для женщин. Не послушались уж окриков конвойных, рассыпались по лесу, стали обниматься. Самые крепкие мужики завыли, глядя на этих женщин, стон и плач над лесом поднялся. Охрана орёт, стреляет в воздух — стройся, мол, — а из леса никто не выходит. Эсэсовцы же сами в лес боятся… Неподалёку, слышно давно уж, канонада наших пушек гремит. Для нас это музыка, а для них… Утром первого мая и разнёсся слух, что эсэсовцы строятся и собираются покинуть лагерь, на Шверин хотят идти. «Не упускать палачей!» — раздалось по лагерю. И знаешь, папа… Ну, смешно прямо и мерзко как-то. Едва мы, еле живые от мук, подползли к опушке и дали по ним один залп, они брызнули во все стороны, как жирные мыши. Ей-богу, как мыши, мундиры на немцах мышиного цвета были. И оружие даже побросали. Мы похватали их автоматы — да за ними. Наша группа штук двадцать пять эсэсовцев живьём захватила, среди них этого «железного Густава». Железный… — опять усмехнулся Василий. — Веду его, а у него между ног мокро… прости, мама.

— Ужасно, — ещё раз вымолвил Полипов и поёжился, будто ему было холодно.

— Привёл я его в лес, а там уж танк стоит наш. Со звездой! Из башни наполовину танкист виден, говорит что-то. Подойдя, я разобрал, что война заканчивается, в Берлине последние бои идут. Об этом танкист говорил…

Когда Полипов, посидев, выпив стопку водки, поздравив Василия ещё раз с возвращением, ушёл, мать снова начала плакать, проговорила с укором:

— Первого мая, а сейчас январь. Где ж ты это-то время был, чего молчал? Пытка бы наша с отцом насколько раньше кончилась бы!

— Кончилась… — невесело вздохнул Василий. — А потом опять могла начаться. Освободили нас, да опять… уже свои.

— Как?!

— А так… Немало было и таких, как Максим Назаров, про которого я рассказывал. Надо ж было с каждым из нас разобраться. А это не так уж и просто. А сколько будут разбираться, откуда мне было знать? Да что, если вдруг не разберутся, как всё было, чему-то не поверят? Зачем же вам…

— Сынок, сынок! — стонала она.

Обнимая мать, поглаживая её плечо, Василий говорил отцу:

— Пока с нами разбирались, встречал я многих и из Бухенвальда. От них узнал, что Никита Гаврилович Паровозников во время восстания в лагере погиб. Тот самый Айзель из каменоломни в упор его прошил из автомата… И Назаров Максим, говорили мне, вместе с Айзелем, как пёс, по лагерю с автоматом бегал, полосовал заключённых… Потом, рассказывали мне, вроде захватили их обоих живьём, нашим войскам передали.

— В какого подлеца превратился! — глухо сказал Кружилин.

— Не знаю, пап, кто как будет смотреть теперь на меня… А ты поверь — ни одним словом, ни одним поступком я не виноват перед людьми, перед тобой с мамой. Ничем я там не посрамил свою страну. Я лучше бы тысячу раз сдох…

— Я верю, сынок, — тем же голосом тяжко произнёс Кружилин.

Когда этим вечером укладывались спать, Поликарп Матвеевич попросил:

— О Максиме Назарове, сынок, не надо пока никому… Отец его, Панкрат, и так сильно плох.

— Всё равно же, рано или поздно…

— Пусть лучше поздно. Он в больницу наконец засобирался — пулю колчаковскую из лёгкого вырезать. Пусть сперва съездит и вырежет, а то передумает ещё…

— Ладно, — сказал Василий.

* * * *

А Юрий Савельев, сын Антона и Лизы, приехал в Шантару несколько дней назад, удивив, как и Андрейка в своё время, всех — на его командирской гимнастёрке поблёскивала, отражая щедрые апрельские лучи, звёздочка Героя Советского Союза.

— Юрий… Антонович! — ахнул восхищённо и Кружилин, когда он снял в его кабинете плащ.

— Вот, сразу, и Антонович, — смутился Юрий.

— А кто ж ещё? Старший лейтенант, герой! Ну, рассказывай, что и как…

— Долго это. Воевал всё время в Первом Украинском. Под Сандомиром, когда Вислу форсировали, был тяжко ранен. В госпиталь уже пришло известие, что правительство меня… Потом опять воевал, был и под Берлином, хотя брать его не пришлось. Зато освобождал Прагу. Народ наш победу в тот день праздновал, а мы ещё дрались. А десятого мая был опять ранен, на этот раз легко… Вот и всё, если коротко.

— Мать бы с отцом на тебя поглядели!

— Да, расстраивал я их, бывало… Пусть лежат спокойно.

И Наташа, когда он с букетом купленных на базаре цветов пришёл к ней в домишко бабки Акулины, точно так же воскликнула, изумлённая:

— Юрий!

Она метнулась к нему, повисла на шее, принялась беспорядочно целовать, отчего у него бешено заколотилось сердце. Когда он уезжал на фронт, она, хоть он и не надеялся, пришла на вокзал его проводить. И хоть она была сдержанна, держалась отчуждённо, на прощанье сказала: «Потеряться на войне не смей, слышишь?.. Возвращайся». Он постоянно помнил её слова, вот он и вернулся, и она, обрадованная, кинулась к нему, принялась целовать…

Но в следующую минуту он понял, что надеяться ему не на что. Разглядывая его сквозь слёзы, погладив вздрагивающей ладонью его Звезду, она произнесла:

— Я верю, Юрий, — вот так однажды распахнётся дверь и войдёт Семён. Я жду…

Потом они пили чай, бабка Акулина, нисколько не изменившаяся за его отсутствие, разливала им его в чашки, и Юрий, слушая, как бушует за окном скоротечная летняя гроза, говорил, что он остался бы, наверное, в армии навсегда, если бы не ранения, а сейчас пойдёт учиться в какой-нибудь технический вуз, ему уже тридцать шестой год — критический возраст, после которого в институт не примут.

— А дочка где? Жива, здорова?

— В детском садике она. Такая дивчина растёт!

— Я, признаться, удивлён, Наташа, что ты всё тут живёшь, а не с отцом, — сказал он, прощаясь.

— Да понимаешь, Юра, мне тут лучше… У нас с ним… некоторые расхождения. Сидел он несправедливо, но эти годы сломили его, слабым он оказался. Я так гордилась им, а он… Всех он сейчас боится и ненавидит. И, по-моему, самого себя даже…

— Мне Кружилин немного говорил…

— Ну вот. Я и работаю сейчас не на заводе, ушла. Я теперь начальник даже — заведующая библиотекой. Там… мама твоя работала.

— Я знаю, — сказал он. И она не поняла, что он знает — или что она заведующая, или что мать его там работала.

…Так или иначе, но к лету сорок седьмого вернулись в Шантару или Михайловку одни, обозначились или были ведомы кому-то судьбы других. Манька Огородникова, например, ещё в войну вернулась из заключения, отсидев срок за укрывательство ворованного, быстро продала свой домишко и уехала в город, сказав Верке: «Пока в Новосибирск, а потом ещё куда-нибудь, чтобы проклятый Макар не нашёл». И кто знает, зря, может быть, уехала. Буквально следом, через пару недель где-то, объявился в Шантаре Макар Кафтанов. Был он какой-то непривычно молчаливый, сильно постаревший. Пожив дня три у Кашкарихи, приёмной своей матери, отправился в Михайловку, и там у них с Анной произошёл такой разговор: «Мучаешь всё землю». — «Живу…» — «Где околачивался всё это время?» — «Воевал… В сорок пятом ранен был». — «Теперь снова воровством занимаешься?» «Нет… Отворовался». — «Зачем сюда приехал?» — «Не знаю. Так… Думал, Мария Огородникова тут. А её нету… И с тобой попрощаться. Не поминай лихом…» Он не спросил Анну, сестру свою, ни о муже её, ни о сыне, ушёл из Михайловки, на другой день уехал из Шантары неизвестно куда — и с концом… Аркадий Молчанов, получивший срок в связи с «делом» Ивана Савельева, был выпущен задолго до войны, жил где-то на Алтае, всю войну провоевал, не получив ни одной царапины, демобилизован был в числе первых и вернулся на прежнее жительство в Михайловку… И лишь о Семёне Савельеве да Якове Алейникове к лету сорок седьмого никто и ничего не знал. Иван был последним, кто видел того и другого в сорок третьем, а с тех пор прошло ни много ни мало — целых четыре года. Четырежды опадала листва с деревьев, столько же раз засыпали землю холодные снега, и они навсегда, кажется, замели и стёрли с земного шара их следы…

2

Прошло ещё десять лет.

День сегодняшний никогда не похож на день минувший, да прошлое из жизни не вычеркнешь. Одни любят вспоминать своё прошлое, другие не любят, но оно живёт в каждом до последних дней его и, так или иначе, определяет слова и поступки людей, их любовь и ненависть и в конечном счёте смерть или бессмертие…

В 1957 году Поликарпу Матвеевичу Кружилину исполнилось шестьдесят семь. Постаревший и одинокий (жена скончалась три года назад, сын Василий работал в Шантаре редактором районной газеты), он жил в Михайловке теперь и ещё трудился — был у Ивана Савельева в колхозе «Красный партизан» секретарём партийной организации. Раньше колхоз назывался «Красный колос», но Пётр Петрович Полипов, в конце пятидесятого снова ставший первым секретарём райкома партии, вдруг поморщился однажды:

— «Красный колос»… Патриархальщина какая-то. Разве бывают красные колосья? Жёлтые там, золотистые… Чёрные бывают, если головнёй заражены. Давайте переименуем в «Красный партизан».

— А что, разве бывают ещё и белые партизаны? Или там зелёные? — усмехнулся Кружилин.

Полипов внимательно, прищурив глаза, поглядел на Кружилина, сожалеюще покачал головой, будто говоря: «А ведь бывший секретарь райкома!» Кружилин был уверен, что Полипов так и подумал, но это Поликарпа Матвеевича мало волновало, и он ещё раз усмехнулся…

Кружилин возвращался домой с полей. Позднее лето кончалось, жали рожь. Подходила местами и пшеница, серо-зелёные массивы её с каждым днём бурели и скоро зазвенят спелым звоном. Ну, думал Поликарп Матвеевич, покачиваясь в ходке, пускай теперь и зазвенят, рожь почти выкошена, озимые досеваются, они с Иваном Савельевым и горсти зерна не дадут просыпаться на землю, всё уж подготовлено у них для жатвы и пшеницы. Добрый, добрый вышел из Ивана Савельева председатель колхоза, умный и знающий хлебороб. Весь район его ценит, в области уважают, и даже Полипов вынужден считаться с ним. Вот тебе и Ванька Савельев, бывший белобандит и враг народа. Достойно заменил он Панкрата Назарова, доживающего, кажется, последние свои деньки на земле.

Операцию на лёгких в Новосибирске ему сделали успешно, проклятую вражескую пулю, которую он столько лет носил в себе, вынули и отдали ему на память. После операции он, несмотря на преклонный возраст, быстро окреп, исчез многолетний кашель. «Ну, теперь я заново родился, Поликарп, — сказал ему Назаров. — Сто лет теперь проживу. Дурак был, что тебя не послушался и не лёг раньше в больницу». И сто не сто, а пожил бы напоследок, да вскоре получил письмо от сына своего Максима из тюрьмы. «В сорок пятом, отец, осудили меня, — писал Максим, — сволочью и мразью оказался я, Васька Кружилин выдержал в плену, а я нет. Погиб, кажется, где-то Васька, а теперь я завидую ему…» Но Василий был в Шантаре. Панкрат Назаров явился к нему и потребовал всё рассказать начистоту… После этого уже будто не прежняя маломерная пуля, а килограммовый снарядный осколок начал крутиться в груди Панкрата, всё там разворачивая. Прожил Панкрат жизнь славную и честную, а потому нелёгкую. Но теперь от небывалой боли всё сильнее скрючивался. К тому же в прошлом году таким выродкам, как Максим, вышла амнистия («До чего гуманное всё же у нас государство!» — усмехнулся невесело Кружилин), и Максим Назаров, жалкий и обмызганный, заявился недавно в Михайловку. «На радость отцу, — вздохнул угрюмо Кружилин. — Пожалел бы, подлец… Уж этого старик не выдержит».

Поликарп Матвеевич Кружилин, поглядывая на молчаливые, сияющие под летним солнцем вершины Звенигоры, ехал по земле, на которой прошла вся его жизнь. Вся эта земля, тысячу раз изъезженная и исхоженная вдоль и поперёк, была под его взором далеко окрест. Там вон, на берегу Громотухи, хороводился он когда-то с девками, а чуть левее брод, по которому он переправлял потом партизан, уходя от наседающих карателей полковника Зубова. Переправились и укрылись в этой Звенигоре, за что отец Ивана, старый Силантий, поплатился жизнью, был рассвирепевшим полковником повешен. Яшка Алейников («Где ж он сейчас, жив ли?»; Иван рассказывал, что расстался с ним в сентябре сорок третьего, уже после ранения: Алейников приходил в медсанбат попрощаться с ним и, уходя, пошутил: «Не провалюсь в землю, Иван Силантьевич, так встретимся в Шантаре после победы»; «Но, видно, провалился, — вздохнул Кружилин. — Жив был бы — объявился бы как-то…»), отчаянный и забубённый тогда Яшка, вывел их из каменного мешка, под покровом ночи навалились они на заимку в Огнёвских ключах, рассчитались с Зубовым, ушли в тайгу… Там, за горой, Шантара, где хозяйничает сейчас Полипов. Шестьдесят пять лет уже ему, а ещё крепкий и свежий, словно не стареет, а молодеет с каждым годом этот человек, и не будет ему износу, шустро и без устали носится он по району. Выступая на разного рода районных и областных совещаниях и собраниях, с трибуны обычно не сходит, а легко и проворно сбегает — смотрите, мол, каков я ещё молодец, — при высоком начальстве обычно пошучивает, что он не самый старый, а самый молодой в области секретарь сельского райкома партии. Эти его шуточки воспринимаются обычно с улыбкой, и — увы! — возраст его даже ставится, кажется, ему в заслугу.

…Вся земля окрест была перед мысленным взором Кружилина, и люди все, живущие на ней, были перед ним как на ладони. Он знал всех и в Шантаре, и в Михайловке, и в других местах, знал, чем они живут и о чём думают, чему радуются и о чём грустят… Анна вот Савельева всё тоскует о старшем сыне, о котором до сих пор ни слуху ни духу, как об Алейникове. О Фёдоре, муже своём, думать она перестала, вычеркнула из памяти и забыла. «Он кончил тем, с чего и начал, — сказала она как-то ему. — Он воевал в партизанах, а в мечтах-то на месте брата своего Ивана был, рядом с отцом моим. Поняла это я до войны ещё, Иван это мне объяснил, дуре, да поздно…» А гордится молчаливо Анна средним своим сыном, Дмитрием, и младшим, Андреем. Недавно ещё сопливый Андрейка стал теперь офицером, уже старший лейтенант, а из среднего, Дмитрия, и вовсе получилось необыкновенное — поэт, стихи пишет и книжки печатает, надо же! Он, Кружилин, читал его книжки — хорошие стихи, понятные, с любовью к земле и людям. А сколько ж ему лет-то? Ну да, кажется, уже около тридцати… В Москве самой живёт, это хорошо. Оттуда, из Москвы, многое виднее. Только что-то у него там в личной жизни не ладится, жаловалась Анна. Ганка, девчушка из эвакуированных, что у них в войну жила, вышла за кого-то другого, что ли. Ничего, и это у него образуется как-то… И у Николая вот Инютина, сына Кирьяна и Анфисы, пока не сложилась семейная жизнь. Ну, этот не унывает. Он служил в армии после войны ещё долго, был демобилизован только в начале пятидесятого, пришёл к нему в райком, такой же долговязый, как в детстве, поводил из стороны в сторону крючковатым носом, поздоровался и сказал: «Может, на работу куда бы меня, Поликарп Матвеевич? Я в роте своей комсоргом был…» — «Так чего ж, давай в райком комсомола». — «А что же… там комсомолок много». — «Это в каком же смысле?» — спросил Кружилин. «В смысле — жену, может, найду. Лидка, зараза, ждать меня не стала, уехала в свою Одессу. Это всё мать её, мне Верка говорила: чего, мол, ждать его будешь, старшина он и вечно старшиной будет, не подняться ему выше, а тебе, мол, за офицера замуж надо… Да ещё кроля с зайчихой скрестить пытался… Дался им этот кроль!» Кружилин посмеялся тогда, направил его в райком комсомола, где он работает теперь уже заведующим отделом, но всё не нашёл себе жену, наезжает лишь пока частенько в Михайловку, к Дашутке Савельевой вроде, дочери Ивана. Той уже двадцать два, она окончила Новосибирскую школу медсестёр, работает в недавно открытом в Михайловке медпункте. Красивая и постоянно задумчивая, она всегда оживляется, как приезжает Инютин. Значит, дело пойдёт у них на лад, и хорошо это, славный он парень, Николай, он, Кружилин, на месте Полипова давно рекомендовал бы его секретарём райкома комсомола, а то и в райком партии взял бы… Отучился и давно работает инженером на Шантарском заводе сельхозмашиностроения (уже больше десяти лет, как завод перешёл на прежнюю продукцию) Юрий Савельев. Из института он привёз жену, маленькую, словно игрушечную, женщину, кажется, украинку, которая ему уже родила сына и дочь. Хороший из Юрия Савельева получается специалист, и директор завода Хохлов Иван Иванович, назначенный вместо умершего несколько лет назад Миронова, собирается назначить его заместителем главного инженера…

Миронов Александр Викторович… Вспомнив его, Кружилин вздохнул. Максим Назаров, не выдержав жестоких испытаний, выпавших на его судьбу, сломался. Сломался, хотя несколько по-другому, и Миронов, этот бывший подпольщик и генерал, член партии с девятьсот десятого, прошедший царские каторги… Что ж, бывает иногда и так, вся в кипучих водоворотах, быстротекущая под вечным солнцем жизнь эта, не любя и не жалея слабых, изнашивает до поры и сильных…

Приняв завод, Миронов работал молчком, в райком никогда без настойчивых вызовов не приходил, никогда не звонил. А когда всё-таки приглашался на особо важное заседание, сидел где-нибудь в дальнем углу как посторонний, никогда на этих заседаниях не выступал. Кружилин не знал, что и думать.

— Папа… папочка, что с тобой? Ты меня никогда не замечаешь… Я тебе будто чужая! — воскликнула однажды Наташа.

Тогда только что кончилось собрание районного партактива, люди расходились, отец и дочь стояли в стороне у окна, и Кружилин случайно услышал их разговор.

— Умом я понимаю… ты моя дочь, — ответил негромко Миронов и мучительно поморщился. — Но я никого не хочу видеть… Даже тебя… Прости. Мне легче одному.

— Ты болен, папа… — всхлипнула Наташа.

— Не-ет! — протянул он вдруг насмешливо и упрямо, вскинул голову и пошёл прочь, оставив плачущую дочь. Даже не столько странной, сколько страшной была эта сцена, и Кружилин не знал, как ему помочь.

Вскоре после этого случая он вызвал Миронова к себе в кабинет и напрямик предложил поехать полечиться.

— От чего? — спросил Миронов раздражённо. Но через несколько секунд тоскливо опустил голову, тихо заговорил: — Да, иногда мне кажется, что я болен… И дочь мне говорила… Собственно, это началось давно. Я стал всего бояться — громкого шума, автомобильных гудков, самих людей… Мне казалось, если я уеду из Москвы куда-нибудь в глушь, — это пройдёт. И я сам попросился сюда, где моя дочь… на этот завод. Но это не проходит, не проходит… Простите, я пойду на завод, меня ждут дела.

Умер он неожиданно, в ясное сентябрьское утро, за завтраком. С вечера он пригласил к себе дочь и сказал:

— Отныне ты будешь жить со мной. А то говоришь… и Кружилин считает, что я болен. Нет, я здоров, я докажу вам это… Ты ночуешь у меня, а утром я скажу, чтобы перевезли твои вещи… Я так решил.

Больше он ей не сказал ни слова, молчал и утром, будто сожалея о своём решении. Наташа налила ему чаю, он потянулся за сахаром, но уронил его, не донеся до чашки, вскрикнул и упал грудью на стол.

Сердце его, изношенное нелёгкой жизнью, изнурённое затем лагерями и тяжкими раздумьями о гулявшей на земле несправедливости, остановилось.

…Лошадь тащилась медленно, Кружилин, погружённый в раздумья, не торопил её. Торопиться ему вообще теперь было некуда, жизнь его подходила к закату, и он всё чаще думал — плохо ли, хорошо ли прожил он её, но по крайней мере честно. В чём-то он, бывало, видимо, и ошибался, чего-то не понимал иногда, его поправляли и ему объясняли — тот же Субботин Иван Михайлович делал это неисчислимое количество раз. Этот человек прожил жизнь самоотверженную, отдал людям всю энергию своего сердца и умер, не оставив после себя никого — похоронную на последнего сына нашли у него, уже мёртвого, в кармане. «Это же чудовищно, если вдуматься, — сказал Полипов по этому поводу зимой пятидесятого, когда Кружилин передавал ему дела и когда речь почему-то зашла у них о Субботине. — Жил-жил человек, была у него жена, были три сына — и вот никого из них на земле. Точно чудовищная мельница размолола и прах бесследно рассеяла…» Сначала он, Кружилин, никак на это не отозвался, а Полипов не унимался: «И всех нас, в сущности, ждёт это же. Работаем, сгораем… А не напрасно ли? Омар Хайям, кажется, писал: «Сгораем в пепел, прах, а где, скажите, дым?» Помнишь эти стихи?» И тут он, Кружилин, не выдержал: «Этих стихов не читал. И про всех не знаю, а про Ивана Михайловича тебе скажу так… Если считать, что его жизнь прошла напрасно, значит, напрасно и бензин сгорает в моторе, двигая машину вперёд…» Полипов лишь поднял на него свои холодные глаза, усмехнулся: «Мудр ты стал…»

Мудр не мудр, подумал тогда и стал думать сейчас, подъезжая к Михайловке, Поликарп Матвеевич Кружилин, но с годами кое-что научился понимать, разбираться в вопросах больших и малых, простых и довольно сложных, приобретая всё большую способность точно оценивать и понимать ту или иную сложившуюся обстановку и ситуацию. И тогда, передавая дела, понимал, что Полипов фактически сместил его, очистил себе место, воспользовавшись тем, что сын его Василий всю войну находился в плену. Нет, Пётр Петрович здесь не проявлял нервозности или торопливости, работал на должности председателя райисполкома в общем нормально, без срывов, с пониманием будто относился к нелёгкой судьбе Василия и к положению в связи с этим самого Кружилина — как бы там ни было, а сын первого секретаря райкома был в плену. Василий работал в автохозяйстве Шантарского завода, сперва шофёром на грузовике, потом автомехаником. Как-то он напечатал в районной газете небольшую статью о лучших шофёрах завода, и Полипов воскликнул: «Талант же у твоего сына, Поликарп Матвеевич! Ты гляди, как он просто и интересно пишет. В этом очерке мысли есть, чего не хватает нашей газете… Это я тебе как бывший газетчик говорю!» Кружилин лишь пожал плечами. «Нет, Поликарп Матвеевич, ты недооцениваешь… Талант вещь редкая, на дороге не валяется. Я подскажу редактору, пусть он его почаще как автора привлекает, а там поглядим…» И действительно, Василий часто начал печататься в газете, а потом перешёл туда на работу обыкновенным, рядовым литсотрудником. «Редактором будет, вырастет! — с энтузиазмом сказал Полипов. — Вот посмотришь…»

Всё это было в начале пятидесятого, а летом Поликарпа Матвеевича вызвали в Новосибирск, секретарь обкома, Афанасий Дмитриевич Филимонов, работающий на месте Субботина, поинтересовался о том о сём, спросил, как здоровье.

— Не жалуюсь пока.

— А сын как, Василий?

— Нормально. В районной газете сейчас работает. В партию собирается вступать.

— Да, это Полипов его выдвинул, я знаю. Он тут с восторгом о твоём сыне всегда говорит. Мы не возражали, что же возражать?.. Таланты действительно надо поддерживать. И что он готовится стать коммунистом, великолепно… — Секретарь обкома глянул в какую-то бумагу. — Вот, готовим документы для награждения большой группы работников сельского хозяйства. В том числе и тебя, и бывшего председателя одного из ваших колхозов Назарова… по твоей рекомендации.

— И Назарова?! Наконец-то! — усмехнулся Кружилин.

— Ты погоди пока радоваться, — хмуро сказал секретарь. — Полипов возражает. Сын Назарова осуждён за измену…

— При чём здесь сам-то Панкрат Григорьевич?

— Ни при чём… Мы-то понимаем — он ни при чём. Да если бы нас всегда и во всём понимали! Хотя бы вот в связи и с твоим сыном…

— Ясно, — усмехнулся Кружилин.

— Относительно твоего награждения. Поликарп Матвеевич, тоже были возражения.

— Полипова?..

— Но я отстоял, — не ответил Филимонов на его вопрос. — И это последнее, что я смог для тебя сделать. Это последнее… Тебе, к сожалению, исполнилось шестьдесят. Придётся идти на пенсию, Поликарп Матвеевич.

Филимонов чем-то напоминал Субботина, прошлого хозяина этого кабинета, был человеком честным, порядочным и прямым. Именно ему Кружилин высказал когда-то все свои возражения против назначения Полипова председателем райисполкома. Он выслушал всё терпеливо и внимательно, сказал прямо:

— Извини, не могу с тобой согласиться, Поликарп Матвеевич.

Так же прямо он сказал и здесь, и Поликарп Матвеевич, внутренне давно ожидая такого, не расстроился и, помолчав, первым нарушил тишину в кабинете:

— Зачем же последнее? Я ещё могу где-нибудь и поработать. Ну, скажем, секретарём парторганизации где-нибудь в колхозе или совхозе. Я же михайловский, вот туда, в бывший колхоз Панкрата Назарова, и пошёл бы. Поддержи, если что…

— Дорогой ты мой Поликарп Матвеевич! — Филимонов вышел из-за стола, взял поднявшегося ему навстречу Кружилина за плечи. — Вот за это тебе большущее спасибо!

Да, он, Кружилин, не расстроился тогда — как-никак, а всё же шестьдесят стукнуло, срок известный, — но, прощаясь с Филимоновым, задал всё время вертевшийся в голове вопрос:

— Полипов, понятно, будет первым?

— К сожалению, я не поверил твоим возражениям когда-то. А теперь так уж сложилось, — ответил Филимонов. — Ловок очень, в струе идёт всегда.

— Ему же скоро тоже на пенсию, — усмехнулся Кружилин.

— Скоро, да срок не подошёл ещё. Но лично меня это и успокаивает, что скоро…

Крохотная деревушка Михайловка, всегда будто закрытая от остального мира высокой Звенигорой и, несмотря на это, всегда пугливая какая-то, готовая, казалось, при малейшей опасности нырнуть в сырую темноту таёжных дебрей, за послевоенные двенадцать лет значительно расстроилась, крайние избы с длинными лентами огородов выдвинулись далеко в открытую степь, смело глядели на каждого подъезжающего широко распахнутыми окнами. За эти годы было поставлено в Михайловке немало хозяйственных и других построек — несколько вместительных амбаров, конюшня, новая, просторная школа, медпункт, двухэтажное здание клуба с большим зрительным залом, хорошей библиотекой. Такого клуба в ином районном центре нет, а у них есть, не пожалел Иван Савельев для него денег, хотя их было в колхозе не густо, неутомимо ходил по кабинетам различных районных учреждений, выбивая денежные кредиты на новостройки да фонды на стройматериалы. Был он непоседлив и неутомим, однако немногословен, выскажет свою просьбу и ждёт решения, ждёт упрямо, до конца, если надо, придёт ещё и ещё. Бывали случаи, тот же Полипов, выведенный из терпения его молчаливой назойливостью, трясущейся покалеченной на фронте рукой хватал трубку, кричал какому-нибудь районному начальнику: «Слушай! Дай ты Савельеву, что он просит! Только чтоб не видел я больше его в своём кабинете!» На что Иван неизменно и спокойно замечал: «Чего ты кричишь-то? Надо будет — всё равно приду…»

Он, Иван, никогда, кажется, и не был суетливым и очень уж речистым, но, постояв на могиле жены по возвращении с фронта, замкнулся вовсе, защемило у него всё внутри и до сих пор не отпускало. Об Агате, да вообще о чём-нибудь своём, личном, никогда ни с кем не говорил, колхозными делами занимался, если смотреть со стороны, будто нехотя. Но Кружилин-то знал: отними у него теперь это дело — он завянет быстро, как огуречный или помидорный куст без полива, на виду засохнет. И боялся, как бы Полипов не отнял. «И если что, — думал Кружилин, — весь район на его защиту подниму, всю область. Хорошо, что успели Ивана в партию принять».

В партию Кружилин, предчувствуя конец своего секретарства, посоветовал Ивану Савельеву вступить в конце сорок девятого.

— Не пора ли, Иван Силантьевич, подумать об этом? — спросил он его однажды.

Долго-долго безмолвствовал тогда Иван. Потом выдавил из себя:

— Моя анкета-то…

— Ну, анкета — одно, а душа человечья и дела его — другое… Я объясню, где надо, если придётся…

— Спасибо, — отвернувшись, произнёс шёпотом Иван. Протез на руке, показалось Кружилину, висел в тот момент у него как-то особенно сиротливо и беспомощно.

Объясняться Кружилину по поводу вступления Савельева в партию нигде не пришлось. Лишь Полипов спросил было негромко:

— А белобандитство его не насторожит кое-кого?

— Не насторожило же, когда ему орден Ленина вручали на фронте и другие награды, — сказал на это Кружилин. — А как работает в колхозе, видишь сам.

— Ну да, — согласился и Полипов и, против ожидания, никак и нигде больше об этом не говорил.

Когда встал вопрос о работе Кружилина секретарём парторганизации колхоза, Иван, помолчав, взвесив за эти короткие мгновения всё — положение его, Поликарпа Кружилина, и своё, всю сложившуюся ситуацию, спросил лишь:

— А тебе, Поликарп, не шибко это будет… неловко? Ты прости, что я это спрашиваю. Сам понимаешь…

— Не шибко, Иван Силантьевич, — проговорил невесело Кружилин. Что говорить, не легко ему было тогда ответить на такой вопрос. — Люди должны до конца людям служить.

— Добре. Тогда давай помогать друг дружке…

Так сказал тогда Иван Савельев, и ничего больше не добавил, и никогда после не возвращался к этой теме. Прошло немного времени — и Поликарп будто век работал в Михайловском колхозе, рядом с Иваном. Они понимали друг друга с полуслова, несли вместе нелёгкую ношу, которая называется колхоз, и, «помогая друг дружке», защищая, если надо, один другого, сделали его передовым в районе, к не очень большому, кажется, удовольствию Полипова.

И вот сейчас председателю передового колхоза в районе Ивану Савельеву особенно требовалась его, Кружилина, помощь, требовалась защита. И защищать его надо было сейчас не от Полипова даже, а, увы, от редактора районной газеты Василия Кружилина, собственного сына…

* * * *

Редактором районной газеты Василий Кружилин стал около года назад. Случилось это совершенно неожиданно. Он работал и работал литературным сотрудником, правил письма читателей, ездил по колхозам и совхозам, писал корреспонденции и очерки о сельских людях, работа ему нравилась, и он ни о чём другом не помышлял. И вдруг его пригласили неожиданно в обком партии.

— Редактор вашей газеты нынче, как вы знаете, поступает в Высшую партийную школу. Полипов, секретарь Шантарского райкома партии, рекомендует на должность редактора газеты вас. Как вы на это сами смотрите, Василий Поликарпович?

— Я?! — удивился Василий. — Да разве я смогу?

— А чего же… Ваши материалы в газете мы читали, знаем. На первых порах Пётр Петрович Полипов обещал лично помочь. А он человек слова и дела… Подумайте, посоветуйтесь с отцом. Как он там, старичок, трудится?

Василия неприятно резануло это слово «старичок».

— Ничего, работает…

Отец, когда Василий с ним посоветовался, сказал:

— Дело хорошее. И ответственное. И если эту ответственность не просто чувствовать, а осознавать умом, то что ж…

Буквально через неделю после его утверждения в этой новой должности в редакцию позвонил Полипов и сказал:

— Зайди-ка. Мы тут структуру посевных площадей на будущий год рассматриваем. Есть материал про одного закоснелого приверженца чистых паров. Сам напишешь. Лично.

По всей стране шла кампания за увеличение посевных площадей, и с этой целью предлагалось до минимума сокращать повсюду чистые пары, земля под которыми, естественно, целый год пустовала.

У Полипова сидели несколько работников райисполкома, которых Василий хорошо знал, а также бывший директор Шантарского маслозавода Малыгин, работающий теперь директором совхоза «Первомайский», и председатель колхоза «Красный партизан» Иван Силантьевич Савельев. Малыгин в тщательно отглаженном, как и у секретаря райкома, синем костюме, в отличных летних туфлях. Савельев в старенькой, побелевшей на плечах гимнастёрке, подпоясанной ремнём, в растоптанных валенках.

— Значит, с тобой, Малыгин, договорились? — спрашивал Полипов. — Не подведёшь?

— Зачем же… Когда совхоз «Первомайский» подводил райком партии? — даже с обидой проговорил Малыгин.

Страницы: «« ... 7677787980818283 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Москва, XXII век. Сухой и чистый, единый, вымирающий мир. Умеренная политкорректность, во главе угла...
Вы знаете Стивена Кинга – «короля ужасов»? Безусловно. Вы знаете Стивена Кинга – резкого, бескомпром...
Реальность и ирреальность сплетаются воедино, и в результате человек погружается в омут такого кошма...
Бред странного, безумного человека, ворвавшегося в лагерь четверых охотников, – это лишь первый шаг ...
Вы читали «Талисман» Стивена Кинга и Питера Страуба?...