Вечный зов Иванов Анатолий

— Гляди, в сводке чистых паров тебя не показываем, — предупредил секретарь райкома, прохаживаясь по кабинету. — Сводка в область идёт. И если обнаружится, что оставишь хоть один гектар…

— Да за кого вы, Пётр Петрович, меня принимаете? — снова обиделся Малыгин. — Мы директивы понимаем… Не подведу, сказал.

Василий знал, что этот Малыгин был женат на бывшей жене Полипова, у них росла дочь. Отношения секретаря райкома с Малыгиным были нормальными. Полипов никогда не обижал его, наоборот, всегда ценил и при первом удобном случае отмечал и хвалил. Такая объективность Кружилину нравилась, и он не понимал, почему отец к Полипову относится сдержанно. «В душе-то, видимо, обидно всё-таки немного, что попросили уйти на пенсию», — думал он иногда об отце.

— Добро… — Полипов вздохнул, но не с облегчением, а, наоборот, тяжело и устало. Прошёл к своему столу и сел. — Ну, а ты, Савельев?

— Чего я? — помедлив, мрачно переспросил тот.

— Сколько «Красному партизану» гектаров под парами запланировать? — терпеливо спросил Полипов. Видно было, что спрашивает он об этом уже не в первый раз.

— Мы давно запланировали — тысячу четыреста.

— В прошлом году было тысяча двести, — напомнил секретарь, постукивая карандашом.

— Надо же расти…

Полипов бросил карандаш, резко встал, упёрся кулаками в настольное стекло, точно хотел раздавить его. В глазах его метнулись молнии. Но Савельев спокойно проговорил, опережая секретаря:

— Право планировать предоставлено теперь нам самим. Вот мы и запланировали.

— Видал? — почти крикнул Полипов, глядя на Кружилина. И вновь обрушился на Савельева: — Ты не забываешь, где находишься? У вас этого права никто не отбирает. Но и у нас… у райкома никто не отобрал права контролировать…

— Правильно. И контролируйте, — сказал Савельев.

— Сейчас вся партия, вся страна борется за то, чтобы лучше использовать колхозные земли, чтобы не пустовало ни одного гектара…

— И это верно. Хозяйствовать надо умело.

— А у тебя бесплодно целый год полторы тысячи гектаров лежит.

— Под рожь готовим. Как будто не знаете, — всё так же спокойно ответил Савельев, погладив усы.

Полипов снова вышел из-за стола, нервно прошёлся по кабинету, потом остановился перед Савельевым.

— Слушай, Иван Силантьевич… Ты понимаешь, что в области идёт борьба за ликвидацию чистых паров?

— Что ж, хорошее дело. А мы не будем их ликвидировать.

— А скажи, кормить страну мы будем? — недобро усмехнулся Полипов.

Савельев опять погладил усы.

— Обязаны.

— А чем мы её будем кормить? Рабочих заводов и фабрик? Жителей наших городов?.. Парами?

— Хлебом, мясом, молоком… — начал перечислять Савельев.

Но секретарь райкома прервал его:

— И это председатель передового колхоза в районе! Слышишь, редактор? — Полипов сел на своё место, зажал голову руками.

— Где уж нам до передовиков, — уронил Савельев, бросив взгляд на Малыгина.

— Ну, одного из передовых, примерных… Что же тогда другие, глядя на тебя? — И, не поднимая головы, закончил, словно выбившись из сил: — Ладно, иди, Савельев. И остальные тоже свободны. Кружилин, останься.

Когда все вышли, секретарь райкома поднял голову.

— Вот так, Василий Поликарпович… Раскатай этого Савельева в ближайшем же номере. Поставь в пример Малыгина. Этот звёзд с неба не хватает, но против стрежня никогда не прёт.

И Василий раскатал.

Председатель «Красного партизана» к статье отнёсся безразлично. Василий несколько раз видел его в Шантаре в конце прошлой зимы и весной, но Иван Савельев ни словом, ни жестом не показал, что обижен. И отец ничего не сказал ему по поводу статьи, будто и не читал её.

Нынешней весной, разъезжая по району, Василий заглянул и в Михайловку. Савельева в деревне не было, в конторе сидел один отец, согнувшись над какими-то бумагами.

— А-а, сынок, здравствуй. Редковато отца навещаешь.

— Всё дела, папа…

— Дела — это хорошо. Не может человек без дел.

Поговорили о том о сём. На осторожный вопрос о статье отец, помолчав, отозвался нехотя:

— Иван Силантьевич то ли ещё переживал…

— Но почему, папа, ваша партийная организация не реагировала на выступление газеты?

— Зачем же? Реагировали.

— Паров-то как запланировали тысячу четыреста гектаров, так и оставили.

— А как же… Или ты хочешь, чтобы мы под корень сами себя срубили? Всё наше хозяйство только на животноводстве да на озимой ржи стоит. Пшеничка на наших землях не шибко растёт. Год уродит — два погодит. А рожь даёт постоянный и устойчивый урожай. Только сеять её надо по чистому пару. И не позже первого сентября. Вот и думай… А газета что? Газета не шутка. То есть шутить нельзя в газете-то…

Василий сидел тогда перед отцом как оглушённый.

— Но погоди… Это что же, вся область себя под корень рубит? Ведь всюду чистые пары ликвидируются…

— Вся не вся, а добрая треть колхозов и совхозов пострадает, если… если председатели и директора в них такие же исполнительные, как Малыгин.

— Не понимаю…

Отец глядел на него холодно, с открытой теперь неприязнью.

— Крестьянское дело, сын, не простое. Область наша большая, целое государство. Южная часть увлажнённая. Там можно и поджать при надобности чистые пары, хотя совсем ликвидировать их вряд ли следует. В центральных районах тоже влаги хватает. На востоке уже посуше. А мы на самом севере приткнулись, у нас совсем сухо. Потому и плохо растёт пшеничка тут… — Отец сделал паузу и добавил с невесёлой иронией: — Разве вот у нашего соседа Малыгина вырастет.

Василий немножко помолчал и сказал:

— Ну, хорошо… Но Полипов-то сельское хозяйство знает. Он ведь старый партийный работник.

— Именно что старый. С Полиповым дело особое. В области сокращают пары — разве он будет в стороне? Ему тоже своё место в сводке нужно, как… — Отец на секунду-другую запнулся, ища дальнейших слов. — Как губернатору в церкви.

От такого сравнения Василий даже растерялся. А отец продолжал:

— Трудные наши земли, Василий. Климат ещё труднее. Если бы не такие хозяева, как Савельев, давно наголодались. Таких людей беречь надо, а ты его статьёй по голове. Так недолго и намертво свалить, если бить раз за разом.

— Но почему же, папа, ты мне сразу всего этого… не объяснил?

— Сразу? А ты сразу-то понял бы? Ты, кажется, Полипову в рот смотришь, веришь ему во всём.

— Да, папа, — сказал честно Василий. — Мне казалось… да и кажется…

— Ну вот, — усмехнулся отец. — Что же тебе объяснять было? Ты сам убедись в его неправоте. Сам понюхай жизни, чтоб понять её.

* * * *

«Сам понюхай жизни…», «Статьёй по голове…». Слова-то какие! Но это были слова отца, которому он не мог не верить и который зря бы говорить их не стал. Они гудели в голове у Василия всю нынешнюю весну и всё лето. А он-то до весны думал, что статья хорошая, правильная, принципиальная. И, подъезжая сегодня к Михайловке, вспомнил, что именно так — «правильное, принципиальное выступление!» — сказал Полипов после выхода того номера газеты. Сказал и добавил ещё: «Не ошибся я в тебе. Нащупываешь самый стрежень в работе, Василий Поликарпович».

Что же, Кружилину это было слышать приятно. Беседуя с ним перед заступлением на редакторский пост, секретарь райкома говорил, расхаживая по кабинету: «Газетная работа не маменькин пуховичок. Как и всякая партийная работа. Главное в ней — чувствовать политический стрежень. Идти прямо по нему… Ну, добро. Будут какие трудности, сомнения, приходи ко мне запросто. Общими усилиями поможем, поправим, когда надо, по-товарищески… Не обижаешься, что я на «ты» с тобой сразу? Ну и добро. И тебя прошу без всякого выканья. Люблю простоту в отношениях». Полипов крепко пожал на прощанье руку, проводил до дверей. «Присматривайся к стилю и сути работы райкома. Окрепнешь, покажешь себя на деле — обязательно изберём членом бюро».

И вот теперь отец: «Статьёй по голове…», «Намертво свалить…».

Подъехав к конторе, Василий Кружилин ещё в окно увидел, что председатель колхоза и отец там. Он обнялся с отцом, поздоровался с Савельевым, сказал:

— Видел я, вы эти злополучные тысячу четыреста гектаров рожью уже засеяли.

— Для кого злополучные, а для нас… — начал было Савельев хмуро, но Василий перебил его:

— Иван Силантьевич! У меня достанет мужества публично извиниться перед тобой и перед всеми колхозниками, если статья действительно неправильная. Извиниться прямо в газете. Но давайте говорить спокойнее…

— Ну… давайте, — усмехнулся Иван. Встал из-за стола, прошёл в противоположный конец небольшого своего кабинета, сел на деревянный скрипучий диванчик. — Давай.

— Что ж, все беды в сельском хозяйстве от сводок этих проистекают, в которых многим… таким, как Полипов, своё место нужно?

Савельев с минуту не отвечал, разглядывал зачем-то свой протез.

— Да нет, конечно, — проговорил он задумчиво. — Сводки, учёты всякие — как же без них? Просто не научились мы покуда хозяйствовать как следует на земле, вот что… Почему не научились, не знаю. Не той грамоты я, чтоб всё объяснить. А за колхоз свой могу сказать. Попросту, извини уж, если не всё гладко будет… Живёт колхоз, правда, получше других, да разве так мы жили бы, кабы дали свободу действовать? Эх! Да вот не дают!.. Земля-кормилица, она не оскудеет, черпай и черпай, только умеючи! А мы не умеем.

— Что значит не умеем? И что значит не дают?

— А то и значит — не дают, потому что не умеем, — нахмурился Иван.

— Погоди, я объясню тебе попроще, — сказал отец. — За эти тысячу четыреста гектаров Ивану Силантьевичу набили уже шишек. И ты тут постарался, сынок. И ещё набьют. Но он чистые пары сохранил, хоть, может, и не столько, сколько надо бы. Малыгин же искоренит их совсем, разорит совхоз, зато два-три года в передовиках походит. Как же — враг чистых паров, борец за передовую агротехнику! Да ещё, не дай бог, дождички ударят!

— При чём тут дождички?

— А при том. Места у нас засушливые, — и председатель показал зачем-то за окно, — но ты сам знаешь, что раз в пять-шесть лет разверзаются хляби небесные. Как найдёт этот год, целую зиму снег валит и валит, точно из прорвы, а летом дожди хлещут. Случись нынче такое — все газеты закричат: вон сколько влаги, правильно вопрос о чистых парах ставится, молодцы Малыгины, позор Савельевым! А что дальше? Это, во-первых, не влага, а вода. А во-вторых, следующее пятилетие как закон засушливое. Ржи не посеем — что, извиняюсь, жрать будем? Так вот, спрашиваю: умеем или не умеем хозяйствовать?

Василий промолчал.

— Или вот ещё пример. Сейчас вовсю Рязанская область гремит — за год чуть не вчетверо увеличили там животноводство, государству мяса сдают три годовых плана. Так?

Поликарп Кружилин поднял голову, поглядел на сына исподлобья, спросил:

— Чего же ты молчишь? Так или не так?

Василий только пожал плечами. По совести, он недоверчиво относился к газетной шумихе, поднятой вокруг Рязанской области, но сказать об этом не решился.

— А как вы сами относитесь к планам и достижениям рязанцев? — глупо спросил он.

Что вопрос глупый, Василий почувствовал сразу же. Он ещё не договорил, а отец уже печально качнул головой. Отвернувшись, глухо сказал, назвав его по имени и отчеству:

— Нет, Василий Поликарпович, не хватит, кажется, у тебя мужества извиниться перед ним, да ещё в газете… Пойдём, что ли, ко мне домой, чайку попьём.

Василий безмолвно сидел перед ними, перед своим отцом и председателем колхоза, как не ответивший простенького урока школьник перед учителями. Он не знал, как выйти из неловкого положения, в которое попал из-за своего вопроса.

— Видите ли…

Но Савельев пожалел его и заговорил сам.

— Видишь ли, — повторил он его слова, — к ихним планам мы, в конкретности я, относимся и так и сяк… Я там не был, тамошних условий и положения не знаю. Может быть, надо им в ноги кланяться, если… если научились так хозяйствовать. Но ведь погляди, что получается… Наша область тоже нынче взяла два годовых плана по мясу. План разверстали по районам, районы — по колхозам и совхозам. И теперь нас заставляют сдать три годовых плана. Три! «У нас, говорят, животноводство сильное, кому, как не «Красному партизану», пример показать!» Ты понимаешь, Василий Поликарпович, что это значит? Где у нас такие возможности? За область опять же не знаю, а нам тот план — гроб с крышкой. Коров, что ли, вырубать? — Голос Савельева всё креп, наливаясь злостью. — Можно, конечно, и коров. Можно весь молодняк на мясокомбинат отправить. Таким-то образом можно пять планов выполнить в один год, можно и шесть. А потом по миру идти? Это как, умеем или не умеем хозяйствовать?

— Насколько я знаю, вы не соглашаетесь пока даже и на два плана, — сказал Василий.

— Он не соглашается, а ему выговор! — резко проговорил отец. — Станет ещё сопротивляться — Полипов пригрозит партбилет отнять. Бывали такие случаи, сам знаешь.

— Вот и выходит, что не дают воли, не дают развернуться, — сказал Савельев ровным, немного усталым голосом. — Не знаю, сколько с нас мяса нынче возьмут. Ежели в самом деле три годовых плана, на шесть лет вперёд животноводство наше обескровят. А за эти шесть лет мы бы не шесть, а около десятка нынешних планов дали государству, ежели бы всё нормально, по-хозяйски шло. А так на этих трёх и засохнем. Вот и считай… Умеешь считать?

— Но, папа… Иван Силантьевич! Вот бы Полипову и предложить так посчитать.

— А думаешь, не было предложено? — обернулся отец.

— Ну и что?

— Эх-х! — Савельев махнул рукой. — Во всех этих мыслях у меня, может, не всё правильно. Но ведь я попросту рассуждаю. Работал я год, получил на трудодни столько-то. С месячишко-то я как бы мог погулять-попировать — сам себе купец, да и только. Но ведь я помню: целый год впереди, его тоже надо мне жить с семьёй. А Полипов — он навроде вот такого купца!

Василий пожал плечами.

— Смелые ты всё-таки, Иван Силантьевич, выводы выводишь.

Савельев устало вздохнул, вытер широкой ладонью лоб.

— Ладно… Поживём — увидим.

— Но мы с Иваном не выложим ему на стол всё наше животноводство, — добавил отец. — Пусть хоть… Да ладно, хватит. Ночевать у меня будешь?

* * * *

Этой тёплой сентябрьской ночью, когда Василий Кружилин ночевал у отца в Михайловке, из охотничьего ружья застрелился Максим Назаров. Выстрел грянул на рассвете, переполошив сонных ещё деревенских петухов и кур, эхо его раскатилось по утихшей с вечера деревне, подняло людей. Застрелился он в дощатом пустом сеннике, куда отец и сын ушли ещё с вечера. Максим, бывший бригадир штрафной роты Бухенвальда, сначала снял сапог с правой ноги, помотал ею, сбрасывая портянку, ружьё поставил на землю, склонился над ним, конец ствола сунул в рот, пальцем ноги прижал спусковой крючок. Сильный заряд разнёс ему весь череп. Максим, уже мёртвый, ещё постоял какое-то время, скрючившись над ружьём, затем повалился в сторону, под ноги отцу, сидевшему возле стенки, у широкого проёма, через который намётывали сюда сено. Сын упал, а отец не пошевелился даже, как сидел так и сидел, в тусклом свете занимавшегося утра глаза его были холодными и неживыми.

Они, глаза старого Панкрата, неживыми и холодными были и при свете ясного дня, стали такими давно, они помертвели с тех пор, как он узнал, что произошло с единственным его сыном. Получив от Максима письмо из тюрьмы, Назаров тут же запряг мерина и погнал его в Шантару.

— Ну, ты мне тут плёл про Максима — растерялись, мол, в каком-то бою… А это? — И он показал Василию письмо. — Рассказывай всё! Всю страшную правду!

Делать Василию было нечего.

Вернувшись домой, Назаров долго столбом стоял среди комнаты, будто что вспоминая. Затем, волоча ноги, прошёл в угол, где висела крохотная иконка, висела просто так, по обычаю, как висят во многих деревенских домах, где давным-давно нет никаких верующих. Панкрат долго смотрел на эту потемневшую иконку, на которой Георгий Победоносец непомерно длинным и тонким копьём поражал змия, поднял руку и медленно перекрестился…

На кровати, заходясь в рыданиях, лежала старая жена Панкрата Екатерина Ефимовна. Он шагнул к ней, сел на кровать, положил руку на дёргающееся плечо жены.

— Ничего, мать… Сколь отмерено, поживём ещё на родимой землице. Будем жить и ждать…

— Господи! Да чего же теперь ждать?! — воскликнула она.

— А не объявится ли он, христопродавец. В глаза его гляну, а тогда уж и помирать буду…

Он, говоря это, смотрел на жену, но не видел её…

Так он, Панкрат Григорьевич Назаров, и прожил эти годы, никого не видя будто. Нет, он людей не сторонился, был всегда среди них, работал. Сперва заведовал конюшней, после — колхозными кладовыми.

Во время уборок хозяйствовал на токах, а когда силы стали совсем уходить, попросился у Ивана Савельева дневным сторожем на колхозные огороды. Но никогда, ни при каких обстоятельствах, его плотно сомкнутые обычно губы не трогала даже тень улыбки, он забыл, что это такое, и при встречах с людьми, при любом разговоре с кем бы то ни было в замёрзших его глазах никогда ничего не отражалось.

Лишь неделю назад, когда объявился Максим, в глазах его на секунду взметнулся живой огонёк и тут же растаял.

Был поздний вечер. Максим, видимо, специально выбрал такое время, чтобы проскользнуть к родительскому дому незамеченным, во мраке.

— Отец! — воскликнул он, войдя в дом, и упал к его ногам. Был Максим тощ, давно не брит, одет в старенький ватник и растоптанные сапоги, в руках у него была грязная, как у странника, котомка. Когда он упал к его ногам, котомка эта откатилась на середину избы.

— Дождался я тебя, сынок, — проговорил Назаров, глядя в заросший затылок сына. — Ну, встань, я тебе в глаза погляжу. Затылок-то вижу.

Максим поднялся. Глянул в отцовские мёртвые глаза, сделал несколько шагов назад.

— А Васька Кружилин вернулся, — проговорил Панкрат.

— Васька?! — простонал Максим. — Да откуда же?! Сбежал всё-таки, сумел?

— А спроси у него. Редактором газеты в Шантаре работает.

Отец сидел на низенькой кровати, за его спиной на стенке, закрытой самодельным ковриком, висело охотничье ружьё.

Максим некоторое время постоял, окаменевший, увидел свою котомку, поднял её, положил на стул.

— Ну что ж, отец, — вздохнул он. — А я вот не смог вынести, отец… В аду, наверное, легче. За то отсидел, тюрьмой искупил. По амнистии вышел вот. Ну, как вы тут? Мать где?

— На том свете, сынок, всегда, видно, легче, чем на земле. Туда она и перебралась. Узнала об тебе и, как свечка, стаяла. Который год как… А я вот тебя дожидался.

Максим сел за стол, поставил на него локти, зажал ладонями голову, сидел так долго-долго, погружённый в тяжкую думу. Отец его не тревожил, а когда тот пошевелился, сказал:

— А ты ещё подумай, сынок.

— Отец! Неужели… не будет мне прощения?

— А это надо у людей спросить, как они. — И Назаров кивнул за окно. — Ступай и спроси. Простите ли, мол, что над людями я изгалялся, что в своих стрелял?

Пятеро суток Максим Назаров выйти на улицу не решался, жили они молчком, Панкрат утром рано уходил на работу, оставляя ружьё на своём месте, поздно вечером возвращался и ложился спать. К его приходу Максим готовил какую-нибудь еду, но отец никогда к ней не притрагивался. На шестые сутки Максим не выдержал, вышел на улицу, спросил у какой-то женщины, где находится контора, зашагал к ней.

Встречные люди, которых он не узнавал, останавливались и долго провожали его взглядом, — и взрослые останавливались, и дети. Смотрели на него из-за плетней и огорож, припадали к окнам, выбегали из домов. Все, оказывается, знали, что он вернулся, весть, что он идёт по улице, мгновенно разнеслась по Михайловке. И вот глядели на него кто как — удивлённо, изумлённо, брезгливо, а некоторые, больше старухи, и с жалостью. Но эти жалостливые взгляды почему-то обжигали его сильней всего.

И в конторе, едва он туда зашёл, все побросали работу, уставились на него.

— Председателя бы мне…

— Да вон, у себя покуда, — сказал кто-то.

Иван Савельев, известный с детства, превратился почти в старика, был незнакомым и чужим. Он поднял от стола голову и протянул:

— А-а… Ну, слушаю.

В кабинет на коляске вкатился безногий, и Максим догадался, что это Кирьян Инютин. У стола председателя он быстро сполз со своей каталки, поставил её ребром, одной рукой оперся об неё, а другой за угол стола и ловко забросил обрубок своего тела на стоящий у стола табурет, каталку прислонил к табуретке же.

Иван Савельев не поздоровался, и Кирьян Инютин тоже, это Максим Назаров отметил, оба они теперь смотрели на него и ждали, что он скажет. Мимо конторы проходили какие-то люди и бросали в окна кабинета такие же взгляды, как на улице.

— Ну, так что скажешь? — опять спросил Савельев сухо. Без злости, без усмешки, просто сухо.

Усмехнулся тяжко и горько сам Максим.

— Не знаю. Обо мне вы всё… надо полагать, знаете…

— Наслышаны.

— И как мне дальше… существовать?

Кирьян Инютин из сумки, висящей у него на шее, достал какие-то бумаги, уткнулся в них и произнёс, будто прочитал написанное там:

— Уезжай-ка ты, Максим Панкратьевич, подальше куда от нас, потому что как ты здесь существовать будешь?

— Да, это верно…

Максим повернулся и вышел, побрёл из деревни.

До вечера он сидел на берегу Громотухи. Тёплая ещё по-летнему, она плескалась равнодушно у ног, катила вдаль, к молчаливым скалам Звенигоры, свои вечные волны. В детстве он не раз купался здесь, река была весёлой, вся в солнечных искрах, а теперь, хотя день стоял погожий, светлые блики почему-то не играли.

Он сидел и сидел, то роняя голову на колени, то приподнимая её тяжело. Несильный ветер раздувал его грязные волосы — отец помыться ему не предложил, и сам он как-то не решился самовольно топить баню.

Когда стемнело, он опять тайком, как вор, прошёл по Михайловке.

Отец был дома. Как и шесть дней назад, он сидел на низенькой кровати, смотрел перед собой пустым взглядом, за его спиной висело охотничье ружьё.

— Поговорил… с председателем, — усмехнулся Максим. — Что и делать, не знаю. «Уезжай ты», — говорит.

— Не-ет, нельзя, — вымолвил вдруг Назаров. — Куда уедешь?..

— Верно, некуда, — тоскливо сказал Максим.

Они ещё помолчали, может, час, а может, и больше. За окном раздались какие-то голоса, Максим встрепенулся даже: неужели к ним кто-то идёт? Неделя уже, как он здесь, и за всё время никто даже из любопытства не зашёл сюда, в этот дом.

— Не бойся… Это Васька Кружилин с отцом идут домой.

Максим невольно дёрнулся и вскочил.

— Ага, — кивнул Панкрат. — Василий приехал из Шантары ввечеру уж, об чём-то говорил в конторе с председателем и отцом допоздна, а счас спать пошли. Может, ты у Васьки-то ещё и спросишь, что тебе делать? Сходи.

— Отец… перестань! — взмолился Максим, задышал тяжко и часто, по лбу и вискам у него проступали капли холодного пота. — Я знаю, это ружьё… для меня висит!

— Для тебя, — спокойно подтвердил Панкрат. — Я давно для тебя его повесил, как всё узнал. Заряд хороший заложил.

— Я всё это понял… Чутьём.

— А какое тут чутьё надобно? — усмехнулся Панкрат.

— Но я… н-не могу! — Голос Максима рвался, пот ещё обильнее покатился по грязным щекам. — Н-не могу…

— Щ-щенок! — вскричал теперь Панкрат, быстро поднялся, сорвал со стенки ружьё. — Щенок ты… вонючий!

— Отец! Оте-ец! — Загораживаясь от него рукой, Максим попятился к дверям. Панкрат Назаров, держа ружьё вниз прикладом, опираясь на него, как на костыль, наступал на сына. — Отец! Не могу… Я лучше уйду! С концом, бесследно…

— Бесследно… И уйдёшь! Уйдё-ёшь! Марш в сенник! Поганить дом не хочу! В нём мы прожили с матерью. Тут обмывали её… Куда-а пятишься? Там сенник, забыл?

Он загнал его в сенник, и там, в темноте, Максим упал на землю, обхватил ноги отца, завыл уже действительно, как щенок.

— Прости! Хоть ты прости… Я сын твой, сын…

— Вста-ань, ты…

Максим, повизгивая, поднялся, мокрый и горячий. Не было ещё и полуночи, глаза его в лунном свете, лившемся в открытую дверь, блестели жалко и просяще.

— Бери ружьё! — безжалостно проговорил Панкрат Назаров. — Дуло в рот. Пальцем ноги спуск нашаришь… Скинь сапог!

Максим, как в комнате, начал пятиться, пока не упёрся спиной в дощатую стенку. И там, хотя лунный свет не доставал до него, глаза его так же блестели.

— Ну?!

Этот возглас отца будто подкосил его, он упал, начал извиваться в пустом сеннике, со стоном выкрикивая всё то же:

— Не могу, не могу, не могу-у…

Но постепенно он затих. Панкрат ждал этого терпеливо и, когда сын умолк, подошёл к нему, положил под руку ему ружьё, сказал негромко и ровно:

— Давай… Или себя, или меня. Дверь открытая, сынок, а обоим вместе нам отсюда не выйти. А я вот сяду тут и подожду. Тяжко мне на ногах-то стоять…

…Выстрел прогремел только на рассвете.

* * * *

По русскому обычаю, покойников хоронят не раньше, чем через два дня на третий. Панкрат зарыл сына в этот же день. Именно зарыл, он так и сказал сбежавшимся на выстрел:

— К полдню зарыть надо… — Обвёл собравшихся колхозников своим тусклым взглядом, остановил его на Владимире Савельеве. — Ты, Володьша, попроси кого ещё, да выкопайте ямку где-нибудь. На погосте не надо, нечего поганить… Где-нибудь в сторонке, в волчьем овраге вон…

— Ладно, — сказал Владимир. Рядом стояла его жена Антонина, брюхатая уже в четвёртый раз. Зажав рот, чтобы не закричать, глядела дико на маленькое, скрюченное тело, валявшееся на земляном полу сенника, а другой рукой держалась за плечо мужа.

Среди других сбежавшихся в сенник Назарова были и Анна, и Анфиса, и сам председатель колхоза Иван Савельев. Никто ничего не говорил, стояли все суровые и молчаливые. Позже других подошли Кружилин с сыном, перед Василием люди расступились, пропуская его к трупу. Василий глянул, губы его тронула странная какая-то усмешка, руку, искусанную в Ламсдорфе овчарками, он засунул глубоко в карман. Потом он среди общей тишины произнёс негромко:

— На воротах немецкого концлагеря, где мы сидели с ним, было написано: «Каждому своё». Железными буквами…

Он проговорил это, и опять установилось гнетущее всех безмолвие, пока не всхлипнула вдруг Анна. Она тут же придушила этот свой всхлип платком, нагнула голову, пошла, побежала из сенника. Перед ней тоже расступились, как перед Василием, по этому проходу за Анной кинулась Анфиса, догнала её уже за подворьем Назарова, пошла рядом, говоря:

— Чего ты, Анна? Будет… Пущай… Каждому своё, это всегда так. Чёрт с ним, с собакой.

Говоря так, успокаивая неумело Анну, никакого имени Анфиса не назвала.

Когда взошло солнце, Панкрат Назаров начал из неоструганных досок сколачивать гроб. Стук его молотка разносился по всей деревне.

— Обмыть, что ли, хоть, — сказала сердобольная Дашутка, дочь Ивана, которой отец приказал быть безотлучно при Панкрате.

— Обойдётся, — сказал Назаров угрюмо.

С помощью объявившегося к обеду в Михайловке Николая Инютина он положил в гроб сына, бросил туда же ватник, в котором он пришёл к нему, и его котомку, намертво заколотил гвоздями крышку. С помощью Николая же поставил гроб на телегу и повёз.

Перед тем как сколачивать гроб, он попросил всех, кроме Даши и Николая Инютина, со двора уйти, а теперь и их, чтобы они не вздумали идти за гробом, отправил прочь. Он проявлял строгость до конца, все это понимали, никто его не осуждал. И потому улица, когда Панкрат вёз по ней гроб, была нелюдимой и пустынной, навстречу не попалось ни одного человека.

Возле готовой могилы сидел Владимир Савельев и курил. Затем подошли Николай с Дашей. Они вчетвером сняли гроб, опустили его в могилу. Инютин и Савельев принялись её зарывать, а Даша и сам Назаров молча стояли и глядели на это.

Когда всё было кончено, Назаров велел отвести лошадь на конюшню, всем уйти, а его оставить здесь одного.

— Чего вам здесь, Панкрат Григорьевич? — сказала Даша. — Идёмте…

— Ступайте, сказал! — окрысился Панкрат. — Чего меня сторожить? Сторожи не сторожи — помру. Пузырьки твои… вон, в сумке-то, не вижу, что ль… не помогут уж.

Проговорив это, он подождал, пока Владимир Савельев не тронул лошадь, опустился на землю.

— Дядя Панкрат! — умоляюще попросила Даша. — Встаньте, земля холодная. Нельзя вам.

— Нельзя, — проговорил Панкрат, и в голосе его не было уже ни злости, ни упрямства. — А вы женитесь, ребятки, а? Вон Володька-то, а? Молоток, опять бабу забрюхатил. Пущай люди рождаются…

Слова его были неожиданны здесь, в этом месте и в это время.

— Да что вы, дядя Панкрат… — сказала Даша, покраснев.

— Ничего… Да отойдите вы хоть в сторонку. Он всё же… сыном мне был. Посижу с ним. Вы не мешайте. Недолго я…

Подчиняясь ему, Николай и Даша отошли за кустарник, росший по оврагу. День разгорался светлый и тёплый. Николай снял пиджак, бросил на землю, и они сели на него.

Николаю шёл тридцать первый год, а она была юная, потому слова Назарова смутили Дашу, румянец ещё горел на её полных щеках, делая её ещё моложе. Друг на друга они не смотрели.

Страницы: «« ... 7778798081828384 »»

Читать бесплатно другие книги:

Москва, XXII век. Сухой и чистый, единый, вымирающий мир. Умеренная политкорректность, во главе угла...
Вы знаете Стивена Кинга – «короля ужасов»? Безусловно. Вы знаете Стивена Кинга – резкого, бескомпром...
Реальность и ирреальность сплетаются воедино, и в результате человек погружается в омут такого кошма...
Бред странного, безумного человека, ворвавшегося в лагерь четверых охотников, – это лишь первый шаг ...
Вы читали «Талисман» Стивена Кинга и Питера Страуба?...