Сердца в Атлантиде Кинг Стивен
Первые зачеты я преодолел неплохо, особенно для мальчишки, который изнывал от тоски по дому (до этого времени я никогда в жизни из дома не уезжал, если не считать единственной недели в баскетбольном лагере, откуда я вернулся с вывихнутой кистью и грибками, обосновавшимися у меня между пальцами ног и под мошонкой). Я сдавал пять предметов и получил «В» за все, кроме родного языка. За него я получил «А». Мой преподаватель, который позже развелся с женой и кончил певцом в «Спроул-Пласа» в студгородке Беркли, написал рядом с одним из моих ответов: «Ваш пример ономатопеи просто блестящ». Я послал эту контрольную домой маме и отцу. Мама ответила открыткой с одним словом, пылко написанным поперек оборотной стороны: «Браво!» От этого воспоминания болезненно сжимается сердце — боль почти физическая. По-моему, это был последний раз, когда я приволок домой учебную работу с золотой звездой, приклеенной в углу.
После первого раунда зачетов я не без самодовольства вычислил свой средний балл на тот момент и получил 3,3. Больше он никогда настолько не поднимался, а к исходу декабря я понял, что выбор до предела упрощен: бросить карты и — может быть — перевалить в следующий семестр, не тронув скромную сумму выделенной мне финансовой помощи, или продолжать охоту на Стерву под вышивкой миссис ДеЛукка в гостиной третьего этажа до Рождества, а затем навсегда вернуться в Гейтс-Фоллс.
В Гейтс-Фоллсе я смогу найти работу на ткацко-прядильной фабрике. Мой отец проработал там двадцать лет вплоть до несчастного случая, который стоил ему зрения, и, конечно, он меня туда устроит. Тяжелый удар для матери, но она не станет возражать, если я скажу, что хочу именно этого. В конце-то концов реалисткой в семье была она. Даже когда надежды и разочарования почти сводили ее с ума, она оставалась реалисткой. Какое-то время она будет горько страдать из-за моей неудачи с университетом, и какое-то время меня будет грызть совесть, но и она, и я переживем это. При всем при том я ведь хотел стать писателем, а не чертовым преподавателем родного языка и литературы, и во мне жило твердое убеждение, что университетское образование необходимо только для писателей-снобов.
Однако я не хотел, чтобы меня исключили. Не слишком хорошее начало взрослой жизни. Попахивает неудачей, и все мои размышления в духе Уолта Уитмена о том, что писатель должен заниматься своим делом в гуще народа, попахивали оправданием этой неудачи. И все-таки гостиная третьего этажа влекла меня — потрескивание карт, кто-то спрашивает, сдавать налево или направо, кто-то другой спрашивает, кому достался Шприц (игра в «червей» начиналась с хода двойкой пик, которая у нас, запойных игроков третьего этажа, называлась «Шприц»). Меня преследовали сны, в которых Ронни Мейлфант, первая наичистейшая жопа, какую я встретил после того, как перерос кулачных вредин в младших классах, начинал ходить с пик, пик и только пик, выкрикивая: «Пора поохотиться на Стерву. Ату, Суку!» — визгливым жидким голосом. Думаю, мы практически всегда знаем, чего требуют наши интересы. Но иногда то, что мы знаем, бессильно перед тем, что мы чувствуем.
4
Мой сосед по комнате в «черви» не играл. Мой сосед по комнате не одобрял объявленную войну во Вьетнаме. Мой сосед по комнате писал письма своей девушке, старшекласснице, в родной город Уиздом каждый день. Поставьте стакан дистиллированной воды рядом с Натом Хоппенстендом, и по сравнению с ним вода покажется исполненной жизни.
Мы с ним жили в комнате № 302, возле лестницы, прямо напротив комнаты старосты (логова неописуемо жуткого Душки), в конце коридора от гостиной с ее карточными столиками, переполненными пепельницами и видом на Дворец Прерий. Помещение нас в одну комнату подтверждало (во всяком случае, по моему мнению), что самые страшные предположения относительно университетского управления общежитиями вполне могли соответствовать действительности. В анкете, которую я отослал в управление в апреле 1966 года (когда меня больше всего заботила необходимость решить, куда я поведу Эннмари Сьюси поужинать после выпускного вечера), в этой анкете я указал, что я — А) курильщик; Б) молодой республиканец; В) подаю надежды как исполнитель народных песен на гитаре; Г) засыпаю очень поздно. В своей сомнительной мудрости управление спарило меня с Натом: не курящим будущим стоматологом из семьи демократов Арустукского графства (тот факт, что Линдон Джонсон был демократом, ничуть не меняло отношение Ната к тому, как солдаты США шныряют по Южному Вьетнаму). Над своей кроватью я повесил плакат с Хамфри Богартом; Нат над своей повесил фотографии своего пса и своей девушки. Девушка была бесцветным созданием в костюме уиздомской группы поддержки и сжимала жезл, точно дубинку. Ее звали Синди. Пса звали Ринти. И девушка, и пес были запечатлены с совершенно одинаковыми зубастыми улыбками. Хреновый сюрреализм, дальше некуда.
Главным пороком Ната с моей и Скипа точки зрения была коллекция пластинок, которые он тщательно расставил в алфавитном порядке под Синди и Ринти и прямо над маленьким проигрывателем последней модели «Свинглайн». У него были три пластинки Митча Миллера («Пойте с Митчем», «Еще пойте с Митчем», «Митч с ребятами поет «Джона Генри» и другие любимые американские народные песни»), «Познакомьтесь с Трини Лопес», долгоиграющая пластинка Дина Мартина («Дин свингует в Вегасе!»), долгоиграющая Джерри и «Пейсмейкеров», первый альбом Дейва Кларка — вероятно, самая шумная пластинка сквернейшего рока, когда-либо записанная — и еще многие того же пошиба. Я их все не запомнил. Пожалуй, что и к лучшему.
— Нат, нет! — сказал Скип как-то вечером. — Умоляю, нет!
Эпидемия «червей» еще не началась, но до нее оставались считанные дни.
— Умоляю, нет — что? — спросил Нат, не поднимая головы от того, чем он занимался за письменным столом. Казалось, все часы бодрствования он проводил либо в аудиториях, либо за этим столом. Иногда я ловил его на том, что он ковырял в носу и украдкой соскребал добычу (после тщательного и исчерпывающего исследования) о нижний край среднего ящика. Это был его единственный порок… не считая, естественно, его жутких музыкальных предпочтений.
Перед тем Скип обследовал пластинки Ната, что с полной непринужденностью проделывал во всех комнатах, куда заходил. И вид у него был, словно у врача, изучающего рентгеновский снимок… снимок дозревшей (и почти наверное злокачественной) опухоли. Он стоял между кроватью Ната и моей в школьной куртке с надписью и бейсбольной кепочке декстеровской средней школы. В университете не было другого такого, на мой взгляд, безупречно американского красавца, как Капитан Кирк, да и после встречались они мне очень редко. Скип словно бы понятия не имел о своей красоте, но, конечно, не мог совсем уж ничего не знать о ней — ведь иначе его не укладывали бы в разные постели так часто. Правда, то было время, когда почти любой мог рассчитывать на чью-то постель, но даже по тогдашним меркам Скип был нарасхват. Впрочем, осенью шестьдесят шестого года это еще не началось, осенью шестьдесят шестого сердце Скипа, как и мое, было отдано сердечкам «червей».
— Гнусь, дружочек, — сказал Скип с легкой укоризной. — Извини, но они воняют.
Я сидел за своим столом, курил «пелл-меллку» и искал талон на питание — я постоянно терял хреновы талоны.
— Что воняет? С какой стати ты роешься в моих пластинках? — Перед Натом лежал открытый учебник ботаники, и он срисовывал лист на миллиметровку. Голубую шапочку первокурсника он сдвинул на затылок. Насколько мне известно, на нашем первом курсе Нат Хоппенстенд был единственный, кто натягивал на голову эту тряпку до того, как злополучная футбольная команда Мэна наконец не заработала очко… Произошло это примерно за неделю до Дня Благодарения.
Скип продолжал разглядывать пластинки.
— Тут и вставший член Сатаны увянет. Безусловно.
— Терпеть не могу, когда ты выражаешься! — воскликнул Нат, но из упрямства головы не поднял. Скип прекрасно знал, что Нат терпеть не мог, когда он выражался, отчего и не скупился на выражения. — Да о чем ты вообще говоришь?
— Сожалею, что моя лексика тебя оскорбляет, но назад своего замечания не беру. Потому что это гнусь, дружочек. Она мне глаза режет. Глаза, блядь, режет.
— Что? — Нат наконец раздраженно оторвал глаза от своего листика, который был начерчен с точностью карты в дорожном атласе. — ЧТО?
— Вот это.
На конверте пластинки, которую держал Скип, девушка с задорным личиком и задорными грудками, торчащими из-под миди-блузки, вроде бы танцевала на палубе торпедного катера. Одна рука была приподнята ладонью наружу в задорном взмахе. На голове задорно сидела задорная матросская шапочка.
— На спор, ты единственный студент во всей Америке, который привез с собой в колледж «Диана Рени поет военно-морские блюзы», — сказал Скип. — Нехорошо, Нат. Ее место на чердаке вместе с хреновыми брючками, в которых ты уж, конечно, щеголял на всех школьных вечеринках и церковных мероприятиях.
Если под хреновыми брючками подразумевались беспоясные немнущиеся дудочки с дурацкой, ничего не держащей пряжечкой сзади, Нат, думаю, привез с собой почти все, какие у него имелись… И был облачен в такие в эту самую минуту. Но я промолчал. Поднял рамку с фотографией моей собственной девушки, обнаружил за ней обеденный талон, схватил его и засунул в карман моих ливайсов.
— Это хорошая пластинка, — сказал Нат с достоинством. — Это очень хорошая пластинка… Настоящий свинг.
— Пх! Свинг? — спросил Скип, бросая ее на кровать Ната (он принципиально не ставил пластинки Ната назад на полку, зная, как это доводит Ната). — «Сказал жених мой: «Так держать», и он пошел служить на фло-о-о-от»? Если это отвечает твоему определению «хорошее», напомни мне, хрен, чтобы я не вздумал пройти у тебя хренов курс лечения.
— Я буду дантистом, а не терапевтом, — сказал Нат, отчеканивая каждое слово. Жилы у него на шее все больше напрягались. Насколько я знаю, в Чемберлен-Холле, а может, и во всем студгородке, Скип Кирк был единственным, кому удавалось проколоть толстую кожу моего соседа, истого янки. — Дантист, к твоему сведению, Скип, это термин латинского происхождения от слова «денс» — зуб.
— Так напомни мне, чтобы я, блин, не вздумал пломбировать у тебя мои хреновые дупла.
— Ну почему ты все время повторяешь это?
— Что именно? — спросил Скип, хотя прекрасно сам знал, но ему требовалось, чтобы Нат произнес «это». В конце концов Нат произносил, и его лицо становилось кирпично-красным. Скип бывал заворожен. Скипа в Нате завораживало все. Как-то капитан сказал мне, что Нат, конечно, инопланетянин, которого к нам излучили с планеты Пай-Мальчик.
— Хрен, — сказал Нат, и тут же его щеки порозовели. Еще несколько секунд — и он уподобился диккенсовскому персонажу, какому-нибудь благовоспитанному юноше из очерков Боза. — Вот что.
— Дурные примеры. Я с ужасом думаю о твоем будущем, Нат. Что, если, хрен, Пол Анка вернется?
— Ты же никогда даже не слышал этой пластинки, — сказал Нат, схватывая «Диану Рени» с кровати и водворяя ее на место между Митчем Миллером и «Стелла Стивенс Влюблена!».
— На хрена, — сказал Скип. — Пошли, Пит. Жрать охота.
Я взял мою геологию — в следующий четверг предстояла контрольная. Скип выхватил у меня учебник и швырнул обратно на стол, опрокинув фото моей девушки, которая отказывалась трахаться, но, если была в настроении, руками давала медленное, мучительное наслаждение. Никто не работает руками лучше девушек-католичек. На протяжении моей жизни я переменил много мнений, но не это.
— Зачем ты? — спросил я.
— За хреновым столом не читают, — сказал он. — Даже когда ешь здешние помои. В каком сарае ты родился?
— Правду сказать, Скип, я родился в семье, где все читают за столом. Я понимаю, тебе трудно поверить, будто хоть что-то можно делать иначе, чем делаешь ты. Но можно.
Он вдруг стал очень серьезным. Взял меня за локоть, посмотрел мне в глаза и сказал:
— Ну, хотя бы не занимайся, пока ешь, хорошо?
— Хорошо. — Но мысленно я оставил за собой право заниматься, если, блин, захочу или если возникнет такая необходимость.
— Начни таранить лбом стенку и заработаешь язву желудка. А мой старик скапутился от язвы. Не мог остановиться, таранил и таранил.
— А! — сказал я. — Прости.
— Не извиняйся, это случилось давно. А теперь пошли, пока хренов тунец не кончился. Идешь, Натти?
— Мне надо докончить этот лист.
— На хрен этот твой лист!
Скажи Нату такое кто-нибудь другой, Нат взглянул бы на него, словно он выполз из-под трухлявого полена, и молча вернулся бы к своему занятию. Но тут Нат задумался, потом встал и аккуратно снял куртку с двери, на которую всегда ее вешал. Он надел ее, поправил шапочку на голове. Даже Скип не решался прохаживаться по поводу упрямого нежелания Ната расстаться с шапочкой первокурсника. (Когда я спросил Скипа, куда пропала его шапочка — это произошло на третий день наших занятий в университете и на следующий, после которого мы с ним познакомились, — он сказал: «Подтерся разок и забросил хреновину на дерево». Возможно, это было вранье, но полностью я такого варианта не исключаю.)
Мы скатились по трем лестничным маршам и выскочили в мягкие октябрьские сумерки. Из всех трех корпусов студенты двигались к Холиоуку, где я дежурил на девяти трапезах в неделю. Теперь я стоял на тарелках, недавно повышенный до них от столовых приборов. А если сумею показать себя с наилучшей стороны, то еще до каникул на День Благодарения могу быть произведен в собиральщика посуды. Чемберлен, Кинг и Франклин-Холл стояли на пригорках, как и Дворец Прерий. Студенты шли туда по асфальтовым дорожкам, которые спускались в длинную ложбину, сливались в одну широкую, выложенную кирпичом дорогу, которая вела вверх по склону. Холиоук был самым большим из этих четырех зданий и в сумерках весь светился, будто лайнер в океане.
Ложбина, где сливались асфальтовые дорожки, называлась «Этапом Беннета» — если я когда-нибудь и знал, почему, то успел давно забыть. По двум дорожкам туда спускались ребята из Кинга и Чемберлена, а по третьей — девочки из Франклина. Там, где дорожки сливались, мальчики и девочки смешивались, болтая, смеясь, обмениваясь взглядами — и откровенными, и застенчивыми. Оттуда они к зданию столовой шли уже вместе по широкой кирпичной дороге, носившей название «Променад Беннета».
Навстречу, прорезая толпу, держа голову опущенной, с обычным замкнутым выражением на бледном, резко очерченном лице двигался Стоукли Джонс III. Очень высокий, хотя заметить это было трудно, потому что он всегда горбился на своих костылях. Его волосы, абсолютно глянцево-черные, без единого намека на хоть сколько-нибудь более светлую прядь, вихрами падали ему на лоб, прятали его уши, чернильными полосками пересекали бледные щеки.
Мода на прическу битлов была в самом разгаре, хотя большинство ребят, не мудрствуя, просто зачесывали волосы не вверх, а вниз, укрывая таким образом лоб (а заодно и обильные всходы прыщей). Такое сю-сю было не для Стоукли Джонса. Его средней длины волосы располагались так, как этого хотел он. Сгорбленная спина угрожала остаться такой навсегда — если уже не осталась. Глаза у него обычно были опущены, словно следили за дуговыми взмахами костылей. Если эти глаза внезапно поднимались и встречали ваш взгляд, их неистовство ошарашивало. Он был Хитклифом из Новой Англии, но только с ногами-спичками, начиная от бедер. Ноги эти, обычно закованные в металл, когда он отправлялся на занятия, были способны двигаться, но лишь очень слабо, будто щупальца издыхающего кальмара. По сравнению его торс выглядел мускулистым. В целом его фигура производила гротескное впечатление. Стоук Джонс выглядел как реклама пищевых добавок Чарльза Атласа, в которой «ДО» и «ПОСЛЕ» причудливо слились воедино в одной фигуре. Он завтракал, обедал и ужинал, едва Холиоук открывался, и к концу первых трех недель нашего первого семестра мы все уже знали, что причина не в его физическом недостатке — просто он, как Грета Гарбо, предпочитал одиночество.
«На хрен его!» — сказал как-то Ронни Мейлфант, когда мы шли завтракать. Он только что поздоровался с Джонсом, а Джонс проскочил на костылях мимо, даже не кивнув. Однако он что-то бормотал под нос — мы все расслышали. «Мудак безногий!» — Это уже Ронни, само сочувствие. Наверное, результат взросления в воняющих блевотиной пивных на Нижней Лисбон-стрит в Льюстоне, все эти его любезность, обаяние и joie de vivre[23].
— Стоук, как делишки? — спросил Скип в тот вечер, когда Джонс на костылях бросил свое тело ему навстречу. Джонс всегда ходил так: размеренными бросками, наклоняя торс вперед, что придавало ему сходство с деревянной фигурой на носу старинного корабля. Стоук постоянно говорил: а пошел ты на… тому, что иссушило его нижнюю половину; Стоук постоянно показывал ему фигу. Стоук смотрел на вас неистовыми глазами, посылая и вас на… Загоните себе в жопу, посидите на нем, повертитесь, съешьте меня прямо так под соусом «Самый Смак».
Он никак не откликнулся, только на мгновение поднял голову и скрестил взгляд со Скипом. Потом опустил подбородок и проскочил мимо нас. Из-под его вздыбленных волос стекал пот и струился по лицу. Еле слышно он бормотал: «рви-РВИ, рви-РВИ, рви-РВИ», не то отбивая такт… не то выражая вслух то, что он хотел бы сделать со всей нашей оравой, идущей на своих ногах… а может, и то, и другое. И его запах: кисло-едкий запах пота — постоянный, потому что он не желал двигаться неторопливо, неторопливость словно оскорбляла его. Но было и еще что-то. Запах пота был густым, но не тошнотным. Подлежащий запах был куда менее приятным. В школе я занимался бегом (как студент, вынужденный выбирать между «Пелл-Меллом» и эстафетами, я выбрал то, что опасно для жизни) и тогда же узнал эту комбинацию запахов. Обычно ее приходилось обонять, когда кто-нибудь из ребят, простуженный или с гриппом, все-таки выходил на беговую дорожку. Так пахнет только трансформатор электропоезда, слишком долго выдерживавший слишком большие нагрузки.
Затем он оказался позади нас. Стоук Джонс, вскоре прозванный Рви-Рви с легкой руки Ронни Мейлфанта, на вечер освободивший ноги от тяжелых металлических вериг и возвращающийся к себе в общежитие.
— Эй, что это? — спросил Нат, остановившись и оглядываясь через плечо. Мы со Скипом тоже остановились и оглянулись. Я хотел было спросить Ната, о чем это он, но тут и сам увидел. На Джонсе была джинсовая куртка. На ее спине вроде бы черным фломастером был начертан еле различимый в гаснущем свете раннего осеннего вечера какой-то знак внутри круга.
— Не знаю, — сказал Скип. — Смахивает на воробьиный следок.
Мальчик на костылях замешался в толпе, торопившейся к еще одному ужину вечером еще одного четверга в еще одном октябре. Почти никто из мальчиков не носил бороды, почти все девочки были в юбках и блузках с отложными воротничками. Всходила почти полная луна, бросая на них на всех оранжевый свет. До полного расцвета Эпохи Хиппи оставалось еще два года, и ни один из нас троих не понял, что мы в первый раз увидели Знак Мира.
5
Завтрак в субботу входил в число моих дежурств на посудном конвейере в Холиуоке. Хорошее дежурство, потому что по субботам в столовой утром бывало затишье. Кэрол Гербер, занимавшаяся столовыми приборами, стояла у начала конвейера. Я стоял следующим, хватал тарелки, когда поднос проезжал мимо, ополаскивал и ставил на тележку у меня за спиной. Если подносы двигались один за другим, как обычно бывало по субботним и воскресным вечерам, я просто составлял их вместе с объедками, а ополаскивал потом в минуты передышки. С другого бока от меня стоял мальчик — или девочка, — составляя стаканы и чашки в особые посудомоечные решетки. В смысле работы Холиоук был неплохим местом. Время от времени остряки вроде Ронни Мейлфанта присылали несъеденную колбаску или сосиску, напялив на ее конец резинку; а то овсянка возвращалась с тщательно выложенным на ней из обрывков бумажной салфетки «Трахнемся!». Однажды на супницу с застывшим соусом к мясному рулету был прилеплен призыв: «СПАСИТЕ, МЕНЯ ДЕРЖАТ ПЛЕННИКОМ В КОРОВЬЕМ КОЛЛЕДЖЕ», и вы не представляете, как способны насвинячить некоторые ребята — тарелки, залитые кетчупом, стаканы из-под молока, набитые картофельным пюре, расквашенные овощи — но все-таки это была совсем неплохая работа, особенно в субботние утра.
Один раз я посмотрел мимо Кэрол Гербер (которая выглядела на редкость красивой для такого раннего часа) и увидел Стоука Джонса. Он сидел спиной к посудному окошку, но нельзя было не узнать костыли, прислоненные к столу рядом с ним, или странного рисунка на спине его куртки. Скип был прав: настоящий воробьиный следок (прошел почти год, когда я в первый раз услышал, как какой-то тип в телевизионной программе назвал его «отпечатком лапы Великой Американской Курицы»).
— Ты не знаешь, что это? — спросил я у Кэрол.
— Нет. Наверное, какая-то личная шутка.
— Ну да! Стоук не шутит, никогда.
— А ты, оказывается, поэт! Вот не знала.
— Брось, Кэрол! Ты меня доконаешь!
Когда наша смена кончилась, я проводил ее до Франклина (твердя себе, что с моей стороны просто невежливо не проводить Кэрол до общежития и я ни с какой стороны не изменяю Эннмари Сьюси в Гейтс-Фоллсе), а потом побрел к Чемберлену, прикидывая, кому может быть известно, что означает этот воробьиный следок. Только теперь, задним числом, я вдруг сообразил, что мне и в голову не пришло спросить у самого Джонса. А тогда, направляясь к своей двери, я увидел нечто, полностью изменившее ход моих мыслей. После того как я ушел в шесть тридцать в надежде встать рядом с Кэрол у конвейера, кто-то успел обмазать дверь Дэвида Душборна кремом для бритья — вдоль косяков, ручку, а особенно густая полоса была проведена по полу. В ней отпечаталась босая ступня, и я улыбнулся. Душка открывает дверь, облаченный только в полотенце, по дороге в душ и вжжжжжы! Три ха-ха.
Все еще ухмыляясь, я вошел в 302-ю. Нат писал за своим столом. Его изогнутая рука старательно загородила блокнот, из чего я сделал вывод, что пишет он письмо Синди за этот день.
— Кто-то вымазал дверь Душки кремом для бритья, — сказал я, направляясь к моим полкам и хватая учебник геологии в намерении отправиться с ним в гостиную третьего этажа и немножко подготовиться к контрольной во вторник. Нат попытался напустить на себя серьезный, неодобряющий вид, но не сумел и тоже ухмыльнулся. В те дни он все время стремился к праведной добродетельности и все время чуть-чуть не дотягивал. Думаю, с годами он в этом поднаторел, как ни жаль.
— Слышал бы ты, как он завопил, — сказал Нат и фыркнул, но тут же прижал кулачок ко рту, подавляя дальнейшее недостойное хихиканье. — А уж ругался! Просто перекрыл рекорд Скипа.
— Ну, рекорд Скипа в матюганье так просто не перекрыть.
Нат смотрел на меня, и между его бровями возникла озабоченная складка.
— А это не ты? Я же знаю, ты встал рано…
— Если бы мне вздумалось украсить дверь Душки, я употребил бы туалетную бумагу, — сказал я. — Мой крем для бритья весь расходуется на мое лицо. Я ведь неимущий студент, как и ты. Не забывай.
Складка разгладилась, и Нат вновь уподобился мальчику в церковном хоре. Только теперь я осознал, что на нем нет ничего, кроме трусов и дурацкой голубой шапочки.
— Это хорошо, — сказал он. — А то Дэвид орал, что найдет, кто это сделал, и позаботится, чтобы он получил дисциплинарное взыскание.
— ДИВЗ за крем на его хреновой двери? Сомневаюсь, Нат.
— Чушь собачья, но по-моему, он серьезно, — сказал Нат. — Иногда Дэвид Душборн напоминает мне тот фильм про сумасшедшего капитана. Ну, с Хамфри Богартом. Помнишь его?
— Угу. «Мятеж на Кейне».
— Ага. И Дэвид… ну, скажем, по его выходит, что у старосты этажа другого дела нет, кроме как добиваться ДИВЗов.
В университетском кодексе правил поведения исключение было крайней мерой, приберегаемой для проступков вроде воровства, затевания драки и владения или употребления наркотиков. Дисциплинарное взыскание было следующей мерой, карой за проступки вроде присутствия девушки в твоей комнате (но если она оказывалась там после наступления комендантского часа в женском общежитии, нависало исключение, как ни трудно этому поверить теперь), наличия там алкогольных напитков, использования шпаргалок на экзамене или списывания. Помимо первого, любой из вышеуказанных проступков тоже теоретически мог привести к исключению, а если дело касалось шпаргалок (особенно если их обнаруживали на переводных или выпускных экзаменах), довольно часто приводило, но чаще ограничивалось дисциплинарным взысканием, которое могло быть снято только после окончания семестра. Мне не хотелось верить, что староста общежития попытается добиться ДИВЗа у декана Гарретсена за несколько безобидных мазков бритвенного крема… но ведь это был Душка, самодовольная скотина, который все еще неукоснительно проводил еженедельную проверку комнат и таскал с собой табуреточку, чтобы добираться до верхних полок в стенных шкафах, как будто считал это частью своих обязанностей. Возможно, такую идею он заимствовал у РОТС[24], которую он обожал столь же пылко, как Нат — Синди и Ринти. Кроме того, он ставил ребятам минусы — это правило все еще действовало в университете, хотя на практике применялось почти только в программе РОТС — за плохую уборку комнаты. Такое-то количество минусов — и вы автоматически получали ДИВЗ. В теории вы могли вылететь из университета, лишиться отсрочки от призыва и кончить игрой в прятки с пулями во Вьетнаме потому лишь, что забыли вынести мусор и подмести под кроватью.
Дэвид Душборн сам стал студентом по займу, и его обязанности старосты — тоже в теории — ничем не отличались от моей работы в посудомойной. Однако Душка эту теорию отвергал. Душка считал себя На Голову Выше Всех, одним из избранных, гордым, доблестным. Его семья жила на Восточном побережье, понимаете? В Фалмуте, где в 1966 году еще действовали пятьдесят с лишним голубых законов пуританских времен. Что-то произошло с его семьей, что Лишило Их Подобающего Статуса, словно в старинной мелодраме, но Душка все еще одевался как выпускник фалмутовской Самой Престижной Школы — на лекции являлся в блейзере, по воскресеньям надевал костюм. Трудно было бы найти более полную противоположность Ронни Мейлфанту с его трущобной манерой выражаться, его предубеждениями и с его блестящим умением жонглировать цифрами. Когда они шли по коридору, было прямо-таки видно, как Душка пугливо сторонится Ронни, чьи рыжие волосы падали на лицо, которое словно старалось убежать само от себя — донельзя выпуклый лоб и почти отсутствующий подбородок. А между ними располагались глаза Ронни, всегда с засохшими выделениями в уголках, и нос с постоянной каплей на кончике… не говоря уж о губах, до того красных, что они казались намазанными чем-то дешевым и ярко-вульгарным, купленным со скидкой по случаю распродажи.
Душке Ронни не нравился, но Ронни не был единственным объектом его неодобрения. Душке вроде бы не нравился никто из ребят, которых ему полагалось опекать как старосте. Нам он тоже не нравился, а Ронни его просто ненавидел. Неприязнь Скипа Кирка была пронизана презрением. Он участвовал в РОТС с Душкой (то есть до ноября, когда Скип решил не продолжать курса) и говорил, что Душка ни на что не годится, кроме как целовать жопу. Скип, который чуть было не попал в бейсбольную команду штата, когда окончил школу, имел особый зуб на старосту нашего этажа. «Душка, — говорил Скип, — не выкладывается». Самый страшный грех в глазах Скипа. Ты обязан выкладываться. Даже если задаешь свиньям помои, все равно, бля, выкладывайся.
Я не любил Душку, как все. Я готов мириться со многими человеческими недостатками, но самодовольных скотов не терплю. И все-таки я испытывал к нему долю сочувствия. Он был лишен чувства юмора, а это, на мой взгляд, калечит не менее того, что искалечило ноги Стоука Джонса. По-моему, Душка и самому себе не очень нравился.
— О ДИВЗе вопроса не встанет, если он не найдет виноватого, — сказал я Нату. — А если даже и найдет, не думаю, чтобы декан Гарретсен согласился наложить его за бритвенный крем на двери старосты.
Однако Душка умел быть убедительным. Пусть он Утратил Статус, но тем не менее сохранял нечто, свидетельствовавшее, что он все еще принадлежит к верхнему слою. Естественно, для нас всех это служило лишней причиной не терпеть его. Скип прозвал его «Трусца», потому что во время тренировок по программе РОТС он не бежал по дорожке во всю силу, а больше трусил.
— Ну, раз это не ты… — сказал Нат, и я чуть было не расхохотался. Нат Хоппенстенд сидит в одних трусах и шапочке, грудь у него совсем детская — узкая, безволосая, в веснушках. Нат проникновенно глядит на меня поверх грудной клетки из выпирающих хрупких ребер. Нат в роли ОТЦА.
Понизив голос, он сказал:
— По-твоему, это Скип?
— Нет. Если уж гадать, кто на этом этаже мог решить, будто покрасить дверь старосты кремом для бритья такая уж отличная шутка, я бы сказал…
— Ронни Мейлфант.
— В яблочко! — Я нацелил в Ната палец пистолетом и подмигнул.
— Я видел, как ты шел к Франклину с этой блондинкой, — сказал он. — С Кэрол. Очень хорошенькая.
— Просто для компании, — сказал я.
Нат, в трусах и шапочке, ухмыльнулся, словно показывая, что его не проведешь. Возможно, он был прав. Да, она мне нравилась, хотя я почти ничего о ней не знал — только что она из Коннектикута. Из этого штата работающие студенты были редкостью. Я пошел по коридору в гостиную с геологией под мышкой. Там сидел Ронни в шапочке, зашпиленной спереди кверху так, что она смахивала на шляпу газетного репортера. С ним сидели еще двое ребят с нашего этажа — Хью Бреннен и Эшли Райс. По виду всех троих нельзя было бы заключить, что они проводят это субботнее утро так уж увлекательно, но едва Ронни увидел меня, глаза у него загорелись.
— Пит Рили! — сказал он. — Ты-то мне и нужен! В «черви» играть умеешь?
— Да. Но, к счастью для меня, я умею и заниматься. — И я взмахнул учебником, уже полагая, что мне придется спуститься в гостиную второго этажа… то есть если я правда намерен заниматься. Поскольку Ронни не умел молчать. Видимо, был просто неспособен молчать. Ронни Мейлфант был подлинный язык-пулемет.
— Ну, послушай, одну партийку до сотни, — заныл он. — По пять центов очко, а то эта парочка играет в «черви», будто предки трахаются.
Хью с Эшли тупо ухмыльнулись, будто им был сделан лестный комплимент. Оскорбления Ронни были настолько грубыми и прямолинейными, настолько налитыми злостью, что почти все ребята принимали их за шутки, а то и за завуалированные похвалы. И так, и эдак они ошибались. Каждое ядовитое слово, когда-либо произнесенное Ронни, означало именно то, что означало.
— Ронни, у меня во вторник контрольная, а я так и не разобрался с геосинклиналью.
— Забей ты на геосинклиналь, — сказал Ронни, и Хью с Эшли захихикали. — У тебя же останется весь сегодняшний день и завтрашний, и понедельник на эту твою гео-блин-синаль.
— В понедельник занятия, а завтра мы со Скипом собираемся в город. В методистской церкви открытая спевка, и мы…
— Прекрати, умолкни, пожалей мои бедные яйца и ничего не говори мне про эту говноспевку. Слушай, Пит…
— Ронни, мне правда…
— Эй вы, полудурки, сидите тут смирненько, хрен! — Ронни одарил Хью с Эшли злобным взглядом. Ни тот, ни другой не возразили ему. Вероятно, им было по восемнадцать, как нам всем, но любой, кто учился в университете, подтвердит, что каждый сентябрь туда поступают совсем юные восемнадцатилетние ребята, и особенно, из сельских штатов. Вот таким Ронни кружил головы. Они питали к нему благоговейный страх. Он забирал у них в долг талоны на питание, хлестал полотенцем в душевой, обвинял в том, что они поддерживают цели преподобного Мартина Черной Образины Кинга (который, сообщал вам Ронни, на митинги протеста приезжает в «ягуаре»), занимал у них деньги и на любую просьбу одолжить спичку отвечал: «Моя жопа, твоя рожа, обезьяний хвост». Несмотря на все это, они любили Ронни… нет, любили его за все это. Они любили его потому, что он такой… такой настоящий студент.
Ронни ухватил меня за шею и хотел затащить в коридор поговорить. Я, не питавший к нему ни благоговения, ни страха и совсем не наслаждаясь звериным запахом его подмышек, ухватил его за пальцы, отогнул их и сдернул с себя его руку.
— Без рук, Ронни.
— Ох-ох-ох! Да ладно, ладно! Просто зайдем сюда на минутку, лады? И отпусти руку, больно. И ведь этой рукой я дрючусь.
Я выпустил его руку, прикидывая, мыл ли он ее с того раза, когда в последний раз дрючился, но позволил ему увести себя в коридор. Тут он ухватил меня за локти и доверительно заговорил, широко открыв глаза в засохших комочках.
— Эти мудаки играть не умеют, — сказал он убедительным шепотом. — Два недоноска, Питти, только они эту игру любят. Любят, хрен, эту игру, сечешь? Я ее не люблю, но в отличие от них играть умею. И потом, я на мели. А вечером в Хоке идет парочка фильмов Богарта. Если я сумею их нагреть на пару баксов…
— Фильмы Богарта? Случаем не «Мятеж на Кейне»?
— Во-во! «Мятеж на Кейне» и «Мальтийский сокол». Боги в самом хреновом своем расцвете. Ты бы посмотрел на себя, лапочка. Если я нагрею этих недоносков на два бакса, то смогу пойти. Нагрею на четыре — прихвачу какую-нибудь чувиху из Франклина, и, может, потом она немножко отсосет.
Вот вам весь Ронни, дерьмовый романтик. Я вдруг увидел его Сэмом Спейдом в «Мальтийском соколе», как он ставит Мэри Эшли на четвереньки. От одной этой мысли у меня заложило нос.
— Но вот в чем зацепка, Пит. «Черви» втроем — всегда риск. Кто пойдет на все, если остается одна хреновая несданная карта?
— Как вы играете? До сотни, и все проигравшие платят выигравшему?
— Угу. А если ты сядешь с нами, я выкашливаю тебе половину выигрыша. И плюс возвращают весь твой проигрыш. — Он ошеломил меня святой улыбкой.
— А что, если я у тебя выиграю?
Ронни на секунду растерялся, потом ухмыльнулся еще шире.
— Ни в жисть, лапочка. Я в картах профессор.
Я взглянул на свои часы, потом на Эшли с Хью. Они и правда не выглядели грозными соперниками, спаси их Господь.
— Давай так, — сказал я. — Одна партия до ста. Пять центов очко. Никто никому ничего не выкашливает. Мы играем, потом я иду заниматься, и все приятно проводят субботу.
— Лады. — Когда мы вернулись в гостиную, он добавил: — Ты мне нравишься, Пит, но дело есть дело — твои дружки-гомики в школе никогда тебя и вполовину так не трахали, как я сейчас оттрахаю.
— Друзей-гомиков у меня в школе не было, — сказал я, — по субботам я обычно добирался на попутках до Льюстона оттрахать твою сестричку.
Ронни ухмыльнулся до ушей, сел, взял колоду и начал тасовать.
— Я ее всему обучил, верно?
Перепохабить сыночка миссис Мейлфант никто не мог, вот в чем была соль. Многие пытались, но, насколько я знаю, никому это не удалось.
6
Ронни был лицемер с грязным языком, трусливой душонкой и постоянной плесневело-обезьяньей вонью, но в карты он играть умел, надо отдать ему справедливость. Он не был гением, как утверждал, — во всяком случае, в «червях», где слишком много зависит от чистой удачи, но играть он умел. Когда он сосредоточивался, то запоминал все разыгранные карты… вот почему, мне кажется, ему не нравилось играть в «черви» втроем, когда одна карта остается не сданной. А когда в игре участвовали все карты, Ронни был крепким орешком.
Однако в то первое утро мне не на что было пожаловаться. Когда Хью Бреннен перевалил за сотню, у меня было тридцать три очка против двадцати восьми у Ронни. Прошло два-три года с тех пор, как я играл в «черви» в последний раз, и впервые я играл на деньги, и я решил, что пара монет — маленькая плата за такое удовольствие. Эта партия обошлась Эшли в два доллара пятьдесят центов. Бедняге Хью пришлось выкашлянуть три доллара шестьдесят центов. Выходило, что Ронни выиграл деньги на свое свидание, хотя я подумал, что девочка должна быть ярой поклонницей Богарта, если согласится его пососать. Или хотя бы поцеловать при прощании, если на то пошло.
Ронни распушился, точно ворона, охраняющая раздавленную колесом добычу.
— Выиграл, — сказал он. — Сочувствую вам, ребята, но выиграл я, Рили. Прямо как в песне Дорса: парни не знают, но девчушки понимают.
— Ты болен, Ронни, — сказал я.
— Давайте еще, — сказал Хью. По-моему, Р. Т. Барнум был совершенно прав: действительно, каждую минуту рождается олух вроде Хью. — Я хочу отыграться.
— Ну, — сказал Ронни, показывая в широкой улыбке паршивые зубы. — Я согласен дать тебе хотя бы шанс. — Он посмотрел на меня. — А ты как, друг?
Мой учебник по геологии валялся забытый на диване позади меня. Я хотел вернуть свой четвертак и добавить к нему парочку-другую монет, чтобы имелось, чем побрякать. А еще больше я хотел прищучить Ронни Мейлфанта.
— Валяй, сдавай, — сказал я и добавил в первый раз слова, которые в следующие беспокойные недели повторял тысячекратно: — Налево или направо?
— Новая партия, значит, направо. Ну и мудак! — Ронни закудахтал, потянулся и ублаготворенно следил, как карты покидают колоду. — До чего же я люблю эту игру!
7
На этой второй партии я и зацепился. На этот раз вместо Хью до сотни взлетел Эшли, чему с восторгом способствовал Ронни, обрушивавший Стерву на бедную голову Эшли при каждом удобном случае. Мне в этой партии дама пик пришла только дважды. В первый раз я ее придерживал, выжидая, когда представится возможность взорвать на ней Эшли, и уже начинал думать, что в конце концов сам с ней останусь, но тут Хью Бреннен отобрал ход у Эшли и тут же пошел с бубен. Ему следовало бы знать, что этой масти у меня не было с самого начала партии, но Хью нашего мира никогда ничего не знают. Вот, полагаю, почему Ронни нашего мира так любят играть с ними в карты. Я сбросил мою Стерву, зажал нос и загоготал на Хью. Вот так в давние нелепые дни шестидесятых мы выражали торжество.
Ронни насупился.
— Чего ты ждал? Ты же мог раньше выбить этого мудилу! — Он кивнул на Эшли, который смотрел на нас довольно-таки тупым взглядом.
— Верно, но я не такой дурак. — И я постучал по записи очков. К тому моменту у Ронни их было тридцать, у меня — тридцать четыре. У тех двоих было гораздо больше. И вопрос стоял не о том, кто из жертв Ронни проиграет, но кто выиграет из тех двоих, которые умеют играть.
— Я и сам не прочь посмотреть фильмы с Боги, знаешь ли, ЛАПОЧКА.
Ронни оскалил сомнительные зубы в усмешке. К этому времени она адресовалась галерке. Вокруг нас столпилось уже человек шесть зрителей. Среди них были Скип и Нат.
— Так думаешь играть, а? Ладно. Растяни пасть, дубина! Сейчас я тебе в нее вложу кое-что.
Две сдачи спустя вложил ему я. Эшли, начавший эту сдачу с девяносто восемью очками, быстренько спасовал. Зрители в мертвой тишине следили, смогу ли я всучить Ронни шестерку, число, которое мне было необходимо, чтобы отстать от него на очко.
Ронни вначале держался, на чужие ходы только сбрасывал и умело уклонялся от того, чтобы ход перешел к нему. Если в «червях» у вас мелкие карты, вы практически пуленепробиваемы.
— Рили спекся, — сообщил он зрителям. — До хруста, блин!
Я и сам так думал, но у меня была дама пик. Если я сумею ее ему всучить, то все-таки выиграю. С Ронни я много не получу, но остальные двое будут харкать кровью — больше пяти баксов с них двоих. И я увижу, как изменится лицо Ронни. Вот чего мне хотелось больше всего — увидеть, как злорадство уступит место злости. Мне хотелось заткнуть ему глотку.
Решали последние три взятки. Эшли пошел с шестерки червей. Хью положил пятерку. Я положил тройку. Я увидел, как угасла улыбка Ронни, когда он положил девятку и взял эту взятку. Его фора сократилась до трех очков. И, что было еще лучше, он наконец-то все-таки получил ход. У меня остались валет треф и дама пик. Если у Ронни есть мелкая трефа, мне придется скушать Стерву и терпеть его торжествующее кукареканье, которое будет очень язвящим. Но если…
Он пошел с пятерки бубен. Хью положил двойку, а Эшли, тупо ухмыляясь и явно не понимая, что он, собственно, делает, сбросил карту другой масти.
Мертвая тишина вокруг.
И тогда с улыбкой я довершил взятку — взятку Ронни! — положив поверх трех их карт мою даму пик. Вокруг стола прошелестел вздох, а когда я поднял глаза, то увидел, что полдюжины зрителей превратилась в полную дюжину. К косяку двери прислонялся Дэвид Душборн, скрестив руки на груди, сверля нас мрачным взглядом. Позади него в коридоре стоял еще кто-то. Стоял кто-то, опираясь на костыли.
Думаю, Душка уже сверился со своей залистанной книжицей правил — «Правила поведения в общежитии Университета штата Мэн», издание 1966–1967 года — и с разочарованием не обнаружил в ней никаких запрещений карточных игр, даже на деньги. Но, поверьте мне, его разочарование было ничто в сравнении с разочарованием Ронни.
Есть проигравшие, которые умеют проигрывать, есть кислые проигравшие, угрюмые проигравшие, злящиеся проигравшие, плачущие проигравшие… а кроме того, есть сверхдерьмовые проигравшие. Ронни принадлежал к сверхдерьмовому типу. Щеки у него заалели, а вокруг прыщей стали почти лиловыми. Рот превратился в узкую полоску, и я увидел, как задвигалась его нижняя челюсть — он начал жевать губы.
— О черт! — сказал Скип. — Поглядите, кто сидит в дерьме!
— Почему ты пошел так? — взорвался Ронни, не замечая Скипа, не видя в комнате никого, кроме меня. — Почему ты пошел так, говнюк?
Я был ошеломлен этим вопросом и — должен признаться — возликовал от его ярости.
— Ну, — сказал я, — по утверждению Винсента Ломбарди, выигрыш — это еще не главное, главное — просто выигрыш. Плати, Ронни.
— Ты педик, — сказал он. — Хренов гомик. Кто сдавал?
— Эшли, — сказал я. — А если хочешь назвать меня шулером, говори прямо и громко. И тогда я обойду вокруг стола, схвачу тебя, пока ты не сбежал, и выбью из тебя все сопли.
— Сопли на моем этаже никто ни из кого выбивать не будет! — резко заявил Душка из двери, но никто на него не оглянулся. Все смотрели на меня и Ронни.
— Я тебя шулером не обзывал, я просто спросил, кто сдавал, — сказал Ронни, и я почти увидел, какого физического усилия ему стоило взять себя в руки, проглотить пилюлю, которую я ему преподнес, и улыбнуться так, как он улыбнулся. Однако в его глазах стояли слезы ярости (эти глаза, большие, зеленые, были единственным, что подкупало в наружности Ронни), а под ушными мочками ходили желваки. Словно по сторонам его лица бились два сердца. — Говна печеного: ты отстал от меня на десять очков, итого пятьдесят центов. На хрена.
Я не был звездой школы, как Скип Кирк — во внеучебное время только дискуссионный клуб, да беговая дорожка, — и я еще ни разу в жизни никому не угрожал выбить все сопли, однако Ронни словно бы вполне подходил для начала, и, Бог свидетель, я бы так и поступил. Думаю, все остальные тоже это поняли. В комнате бушевал юношеский адреналин, мы чувствовали его запах, почти ощущали его вкус. Какая-то моя часть — заметная часть — ждала, чтобы Ронни дал еще повод. Другая часть жаждала дать ему по яйцам.
На столе появились деньги. Душка сделал шаг вперед, хмурясь еще мрачнее, но не сказал ничего… во всяком случае, про деньги. Однако он спросил, есть ли тут тот, кто вымазал его дверь бритвенным кремом или же те, кто знают, кем она была вымазана. Мы все оглянулись на него и увидели, что Стоук Джонс встал в дверях, когда Душка вошел внутрь. Стоук висел на костылях, наблюдая за нами знающими глазами.
Наступила секунда тишины, а затем Скип сказал:
— А ты уверен, Дэвид, что не вымазал ее сам, разгуливая во сне? Взрыв смеха, и настал черед Душки покраснеть. Краснота возникла у него на шее, всползла вверх по щекам и лбу к корням его короткой стрижки — гомосексуальные прически на манер Битлов были не для Душки, большое вам спасибо.
— Предупредите, чтобы это больше не повторялось, — сказал Душка, тоже бессознательно подражая Богарту. — Я не позволю смеяться над моим авторитетом.
— А иди ты… — пробормотал Ронни. Он собрал карты и тоскливо их тасовал.
Душка сделал три широких шага дальше в комнату, ухватил Ронни за плечи его гарвардской рубашки и потянул вверх. Ронни вскочил сам, чтобы рубашка не разорвалась. Хороших рубашек у него было мало. Как и у нас всех.
— Что ты мне сказал, Мейлфант?
Ронни посмотрел по сторонам и, полагаю, увидел то, что видел почти всю свою жизнь: ни помощи, ни сочувствия ни от кого. Как обычно, он был совсем один. И он понятия не имел, почему.
— Ничего я не говорил. Брось свою хреновую паранойю, Душборн.
— Извинись!
Ронни попытался вывернуться из его рук.
— Да я ж ничего не говорил, чего же мне извиняться?
— Все равно извинись. И я хочу услышать искреннее сожаление.
— Да бросьте, — сказал Стоук Джонс. — Все вы. Видели бы вы себя со стороны. Глупость в энной степени.
Душка удивленно посмотрел на него. Мы все, по-моему, удивились. Возможно, Стоук сам себе удивился.
— Дэвид, ты просто зол, что кто-то вымазал твою дверь кремом, — сказал Скип.
— Ты прав. Я зол. И жду твоих извинений, Мейлфант.
— Остынь, — сказал Скип. — Ронни просто разнервничался, потому что продул почти выигрышную партию. Он не мазал кремом твою хренову дверь.
Я взглянул на Ронни, интересуясь, как он воспримет столь редкий случай: кто-то вступился за него! — и перехватил предательское движение его зеленых глаз — они почти метнулись в сторону. И я уже практически не сомневался, что дверь Душки все-таки вымазал именно Ронни. Да и был ли более подходящий кандидат среди всех, кого я знал?
Заметь Душка это виноватое движение глаз, он, конечно, пришел бы к такому же выводу. Но он смотрел на Скипа. Скип невозмутимо смотрел на него, и, выждав несколько секунд, чтобы выдать это за собственное решение (хотя бы для себя, если не для нас), Душка отпустил рубашку Ронни. Ронни встряхнулся, разгладил складки на плечах и начал рыться в карманах, ища мелочь, чтобы заплатить мне.
— Я сожалею, — сказал Ронни. — Кто бы ни въелся тебе в печенку, я сожалею. Сожалею как черт, сожалею как дерьмо, до того сожалею, что жопа ноет. Довольно с тебя?
Душка отступил на шаг. Я сумел уловить адреналин и подозреваю, что Душка не менее ясно ощутил волны неприязни, катившиеся в его направлении. Даже Эшли Райс — вылитый толстячок-медвежонок из детских мультиков — смотрел на Душку пустым недружелюбным взглядом. Это был случай, который поэт Гарри Снайдер мог бы назвать плохой бейсбольной кармой. Душка был старостой — первое замечание. Он пытался управлять нашим этажом, будто это была часть его возлюбленной программы РОТС, — второе замечание. И он был говнюком-второкурсником в эпоху, когда второкурсники еще верили, что измываться над первокурсниками это их святой долг, — третье замечание. Душка, покинь поле!
— Предупреждаю, что я не намерен мириться с дурацкими школьными штучками на моем этаже, — сказал Душка (ЕГО этаж, доходит?). Он стоял прямой, как шомпол, в своем свитере с «У» и «М» и брюках хаки — ОТГЛАЖЕННЫХ брюках хаки, хотя была суббота. — Тут НЕ школа, господа. Это Чемберлен-Холл Университета штата Мэн. Ваши деньки кражи бюстгальтеров кончились. Вам пришло время вести себя, как ведут себя студенты.
Наверное, не без причины в альбоме выпускников 1966 года меня единогласно обозначали как Остряка Класса. Я щелкнул каблуками, лихо отдал честь на английский манер, вывернув ладонь вперед, и отчеканил: «Есть, сэр!» С галерки донесся нервный смешок, Ронни злорадно фыркнул, Скип широко улыбнулся. Глядя на Душку, Скип пожал плечами, поднял руки и выставил вперед ладони. «Видишь, чего ты добился? — сказал этот жест. — Веди себя как жопа, и к тебе все будут относиться как к жопе». По-моему, наивысшее красноречие всегда безмолвно.
Душка поглядел на Скипа — тоже безмолвно. Потом он поглядел на меня. Его лицо ничего не выражало, выглядело почти мертвым, но я пожалел, что не пошел против себя, не подавил порыва сострить. Беда в том, что у прирожденного остряка порыв в девяти случаях из десяти срабатывает прежде, чем мозг успеет включить хотя бы первую скорость. Держу пари, что в старину, в дни благородных рыцарей, немало шутов висело вверх тормашками на своих яйцах. Об этом вы не прочтете в «Смерти Артура», но, думаю, было именно так — ну-ка, посмейся теперь, засранец в пестром колпаке! Но как бы то ни было, я понял, что нажил врага.
Душка сделал почти безупречный поворот кругом и маршевым шагом вышел из гостиной. Губы Ронни искривились в гримасе, которая сделала его уродливое лицо еще уродливее — ухмылка злодея в старинной мелодраме. Хью Бреннен робко хихикнул, но по-настоящему не засмеялся никто. Стоук Джонс исчез. Предположительно, проникшись брезгливостью ко всем нам.
Ронни поглядел по сторонам блестящими глазами.
— Вот так, — сказал он. — Я готов. Пять центов очко, кто хочет сыграть?
— Я сяду, — сказал Скип.
— И я, — сказал я, ни разу не взглянув на свой учебник по геологии.
— «Черви»? — спросил Кэрби Макклендон. Он был самым высоким на этаже, а может, и самым высоким в университете — шесть футов семь дюймов по меньшей мере, с лицом длинным и грустным, как морда бладхаунда. — Конечно. Хороший выбор.
— А мы? — пискнул Эшли.
— Мы? — сказал Хью.
Ну, кажется, напоролись как следует. И все мало.
— За этим столом вы не тянете, — сказал Ронни, для себя почти благожелательно. — Почему бы вам не подобрать свою компанию?
Эшли и Хью последовали его совету. К четырем часам все столы в гостиной были заняты квартетами первокурсников третьего этажа, неимущими стипендиатами, которым приходилось покупать старые учебники, и все они играли в «черви» по пять центов очко. Время безумия в нашем общежитии началось.