Сердца в Атлантиде Кинг Стивен
— «Черви», — согласился я. — Охота на Стерву.
— Я слышала, что некоторые ребята совсем очумели, и у них неприятности с оценками.
— Да, пожалуй, — сказал я. На конвейере ничего не было, ни единого подноса. Я не раз замечал, что аврала никогда не бывает, когда он нужен.
— А как у тебя? — спросила она. — Я знаю, это не мое дело, но мне…
— Нужна информация. Ну да, я знаю. У меня все в порядке, а кроме того, я бросаю играть.
Она ограничилась той улыбкой, и, да, правда, я все еще иногда вспоминаю эту улыбку. Как и вы вспоминали бы на моем месте. Ямочки, чуть изогнутая нижняя губа, знавшая так много о поцелуях, веселые искры в голубых глазах. Это были дни, когда девушки не входили в мужское общежитие дальше вестибюля… и, естественно, наоборот. Тем не менее мне кажется, что в октябре и ноябре 1966 года Кэрол видела очень много, гораздо больше, чем я. Но, конечно, она не была сумасшедшей — по крайней мере тогда. Ее безумием стала война во Вьетнаме. Да и моим тоже. И Скипа. И Ната. «Черви» были, по сути, ерундой, легонькими подземными толчками — такими, от которых хлопают двери на верандах и дребезжит посуда на полках. Землетрясение — убийца, апокалиптический сокрушитель континентов, оно еще только приближалось.
17
Барри Маржо и Брад Уизерспун оба выписывали «Дерри ньюс» с доставкой в их комнаты, и эти два экземпляра к концу дня успевали обойти весь третий этаж — мы обнаруживали их останки в гостиной, когда садились вечером за «черви»: вырванные, перемешанные страницы, кроссворды, заполненные тремя-четырьмя разными почерками. Чернильные усы на сфотографированных лицах Линдона Джонса, и Рамсея Кларка и Мартина Лютера Кинга (кто-то — я так и не узнал кто — неизменно пририсовывал массивные дымящиеся рога вице-президенту Хамфри, а внизу крохотными анальными буковками подписывал: «дьявол Губерт»). В отношении войны «Ньюс» занимала ястребиную позицию, ежедневно представляя военные события в самом благоприятном свете, а сообщения о протестах помещала на самом незаметном месте… обычно под календарным разделом.
Однако пока тасовались и сдавались карты, мы все чаще и чаще говорили не о фильмах, девочках и контрольных — их место все больше и больше занимал Вьетнам. Как ни хороши были новости, как ни высок счет потерь вьетконговцев, всегда был хотя бы один снимок агонизирующих солдат США, попавших в засаду, или вьетнамских детей в слезах, следящих, как их деревня исчезает в дыму и огне. И всегда была какая-нибудь жгучая подробность, упрятанная в самом низу того, что Скип называл «ежедневной колонкой убийств», вроде сообщения о ребятишках, которые погибли, когда мы ударили по вьетконговским катерам в дельте Меконга.
Нат, само собой, в карты не играл. И не обсуждал все «за» и «против» войны — думаю, он не больше меня знал про то, что Вьетнам прежде был французской колонией или что приключилось с мусью, которые себе на беду оказались в 1954 году в укрепленном городе Дьенбьенфу, не говоря уж о том, кто мог решить, что президенту Дьему пришла пора вознестись в большое рисовое поле на небесах, чтобы власть могли взять Нгуен Сао Ки и генералы. Нат знал только, что у него никаких счетов с этими конговцами нет и что в ближайшем будущем они до Марс-Хилла или острова Преск не доберутся.
— Ты что, говнюк, никогда не слышал про принцип домино? — однажды спросил у Ната коротышка первокурсник по имени Никлас Праути. Мой сосед теперь редко заходил в гостиную третьего этажа, предпочитая более тихую на втором, но на этот раз он заглянул к нам на пару минут.
Нат посмотрел на Ника Праути, сына ловца омаров, преданного ученика Ронни Мейлфанта, и вздохнул.
— Когда на столе появляются костяшки домино, я ухожу. По-моему, это нудная игра. Вот мой принцип домино.
Он взглянул на меня, и как ни стремительно отвел я глаза, смысл этого взгляда мне был ясен: «Да что с тобой, черт подери?» Затем Нат прошаркал в мохнатых шлепанцах назад в комнату 302, чтобы еще позаниматься, последовательно пролагая путь к диплому стоматолога.
— Рили, твой сосед обложился, а? — сказал Ронни. Уголком губ он зажимал сигарету. Теперь он одной рукой зажег спичку — его особый талант (студенты, слишком грубые и непривлекательные внешне, чтобы нравиться девушкам, обзаводятся всяческими талантами) — и закурил.
«Нет, — подумал я. — У Ната все в порядке. А обложились мы».
На секунду я ощутил подлинное отчаяние. В эту секунду я понял, что страшно вляпался и понятия не имею о том, как выбраться из трясины. Я сознавал, что Скип смотрит на меня, и мне пришло в голову, что, схвати я карты, швырни их в лицо Ронни и выскочи из гостиной, Скип последовал бы за мной. И, наверное, с облегчением. Но это чувство тут же исчезло. Так же мгновенно, как и возникло.
— Нат хороший парень, — сказал я. — У него есть завиральные идеи, но и только.
— Завиральные КОММУНИСТИЧЕСКИЕ идеи, вот какие, — сказал Хью Бреннен. Его старший брат служил на флоте, и последнее письмо от него пришло из Южно-Китайского моря. Хью не терпел мирников. Как республиканцу и стороннику Голдуотера, мне следовало бы чувствовать то же самое, однако Нат начал немножко меня пронимать. У меня было много всяких заимствованных сведений, но доводами в пользу войны я не располагал… и у меня не хватало времени подобрать их. Не хватало, чтобы заняться социологией, а уж тем более на препирательства об иностранной политике США.
Я практически уверен, что именно в этот вечер я чуть было не позвонил Эннмари Сьюси. Телефонная будка напротив двери гостиной была пуста, карман мне оттягивала мелочь — плод моей недавней победы в «червях», и я внезапно решил, что Время Настало. Я набрал ее номер по памяти (хотя на секунду задумался, вспоминая последние четыре цифры — 8146 или 8164? и бросил в щелку три четвертака, когда телефонистка потребовала заплатить за соединение. Услышал один гудок и бросил трубку на рычаг, услышал, как мои монеты скатились к дверце возврата, и забрал их.
18
Дня два спустя — незадолго до Дня Всех Святых — Нат купил пластинку певца, про которого я вроде бы что-то слышал, но и только. Фила Окса. Народные, но не под блям-блям-блям банджо. Конверт пластинки с растрепанным трубадуром, сидящим на краю тротуара в Нью-Йорке, как-то не сочетался с другими конвертами пластинок на полке Ната — Дин Мартин в смокинге и слегка пьяный на вид, Митч Миллер с его улыбкой, приглашающий спеть с ним, Диана Рени в миди-блузке и задорной матросской шапочке. Пластинка Окса называлась «Больше я не марширую», и Нат часто ее ставил, когда дни стали заметно короче и холоднее. Да я и сам ее часто ставил, благо Нат, казалось, ничего против не имел.
В голосе Окса звучал гнев перед своим бессилием. Полагаю, мне это нравилось, потому что я ощущал себя бессильным. Он походил на Дилана, но был менее сложен и более определенен в своей ярости. Лучшая песня на пластинке — и также наиболее тревожащая — была титульная. В этой песне Окс не просто подсказывал, но в открытую заявлял, что война того не стоит, война никогда того не стоит. Подобная мысль в соединении с образом молодых ребят, которые тысячами и десятками тысяч просто уходят от Линдона и его вьетнамской мании, взбудоражила меня, и чувство это не имело никакого отношения ни к истории, ни к политике, ни к логическому мышлению. Людей я убил миллионов пять, теперь меня в бой они гонят опять, но больше я не марширую, — пел Фил Окс через усилитель маленького «Свинглайна» Ната. Иными словами, просто хватит. Хватит делать то, что они говорят, хватит делать то, чего они хотят, хватит играть в их игру. Очень старую игру, и в ней Стерва охотится на тебя.
И может быть, чтобы доказать серьезность своего решения, ты начинаешь носить символ своего сопротивления — что-то, что сначала вызывает у других удивление, а потом и желание примкнуть. Через пару дней после Дня Всех Святых Нат Хоппенстенд показал нам, каким будет этот символ. А начало положила одна из смятых газет, брошенных в гостиной третьего этажа.
19
— О черт! Вы только поглядите! — сказал Билли Марчант.
Харви Туилли тасовал колоду за столом Билли, Ленни Дориа подсчитывал очки, и Билли воспользовался случаем быстренько просмотреть местные новости в «Ньюс». Кэрби Макклендон — небритый, высокий, весь дергающийся, уже готовый к свиданию со всеми этими детскими аспириновыми таблетками — наклонился, чтобы заглянуть в газету.
Билли отпрянул и помахал рукой перед своим лицом.
— Черт, Кэрб, когда ты в последний раз принимал душ? В День Колумба[27]? Четвертого июля?
— Дай посмотреть, — сказал Кэрби, пропуская его слова мимо ушей, и выхватил газету. — Бля, это же Рви-Рви!
Ронни Мейлфант вскочил так стремительно, что опрокинул свой стул, завороженный мыслью, что Стоук попал в газету. Если на страницах «Дерри ньюс» (естественно, кроме спортивных) фигурировали студенты, это всегда означало, что они во что-то вляпались. Вокруг Кэрби собрались и другие — мы со Скипом в их числе. Да, это был Стоукли Джонс III, но не только он. На заднем плане среди лиц, почти — но не совсем — распавшихся на точки…
— Черт, это же Нат! — сказал Скип с насмешливым изумлением.
— А прямо перед ним Кэрол Гербер, — сказал я странным растерянным голосом. Я узнал курточку с «ХАРВИЧСКАЯ ГОРОДСКАЯ ШКОЛА» на спине; узнал светлые волосы, падающие «конским хвостом» на воротник курточки; узнал линялые джинсы. И я узнал лицо. Даже почти отвернутое и затененное плакатом «США, ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА ТЕПЕРЬ ЖЕ!», я узнал это лицо. — Моя девушка.
В первый раз я произнес «моя девушка» рядом с именем Кэрол, хотя думал о ней так уже пару недель.
«ПОЛИЦИЯ РАЗГОНЯЕТ МИТИНГ ПРОТЕСТА ПРОТИВ ПРИЗЫВА» — гласила подпись под снимком. Из сопровождавшей его заметки следовало, что в деловом центре Дерри перед зданием федерального управления собралось десятка полтора протестующих студентов Университета Мэна. Они держали плакаты и около часа маршировали взад-вперед перед входом в отдел службы призыва, распевая песни и «выкрикивая лозунги, часто непристойные». Была вызвана полиция, и вначале полицейские просто стояли в стороне, ожидая, чтобы демонстрация закончилась сама собой, но затем появилась группа демонстрантов, придерживающихся других убеждений и состоявшая в основном из строительных рабочих, воспользовавшихся перерывом на обед. Они начали выкрикивать собственные лозунги и, хотя «Ньюс» не упомянула, были ли их лозунги непристойными, я догадывался, что это были приглашения уехать назад в Россию, рекомендации, где демонстрантам-студентам следует хранить свои плакаты и рекомендации посетить парикмахерскую.
Когда протестующие начали кричать на строительных рабочих, а строительные рабочие начали швырять в протестующих огрызки фруктов из своих обеденных бидончиков, вмешалась полиция. Указывая на отсутствие разрешения (легавые в Дерри, видимо, никогда не слышали о праве американцев собираться в мирных целях), они окружили ребят и доставили их в участок на Уичем-стрит. Там их сразу отпустили. «Мы просто хотели оградить их от неприятной ситуации, — процитировал репортер слова одного полицейского. — Если они вернутся туда, так, значит, они даже дурее, чем кажутся».
Фото, в сущности, мало отличалось от снятого у Восточного корпуса во время демонстрации против «Коулмен кемикалс». И на этом снимке полицейские уводили студентов, а строительные рабочие (год спустя им будет разрешено прикреплять к каскам миниатюрные американские флажки) ухмылялись, издевательски жестикулировали и грозили кулаками. Один полицейский был запечатлен в тот момент, когда он готовился ухватить Кэрол за плечо; стоящий позади нее Нат, видимо, не привлек их внимания. Двое полицейских уводили Стоука Джонса — он был спиной к камере, но в костылях ошибиться было нельзя. А если для опознания требовалось еще что-то, то вполне было достаточно нарисованного от руки следка воробья на спине его шинели.
— Поглядите-ка на этого мудака безмозглого! — прокукарекал Ронни (Ронни, заваливший два из четырех последних зачетов, конечно, имел право обзывать других безмозглыми мудаками). — Будто не мог найти занятия поинтересней.
Скип пропустил его слова мимо ушей. Как и я. На нас фанфаронство Ронни перестало производить впечатление, на какую бы тему он ни распространялся. Нас заворожила Кэрол… и Нат Хоппенстенд позади нее, глядящий, как полицейские уводят демонстрантов. Нат, такой же аккуратный, как всегда, в гарвардской рубашке, в джинсах с отворотами и острыми складками. Нат, стоящий совсем близко от ухмыляющихся, грозящих кулаками строительных рабочих, но абсолютно ими игнорируемый. Игнорируемый и полицейскими. Ни те, ни другие не знали, что мой сосед по комнате недавно стал поклонником крамольного мистера Фила Окса.
Я ускользнул к телефонной будке и позвонил на второй этаж Франклин-Холла. Кто-то в их гостиной снял трубку, а когда я попросил Кэрол, девушка сказала, что Кэрол там нет — она пошла в библиотеку заниматься с Либби Секстон.
— Это ведь Пит?
— Угу, — сказал я.
— Тебе записка. Она прилепила ее к стеклу — (обычай в общежитиях того времени). — Пишет, что позвонит тебе попозже.
— Ладно. Спасибо.
Скип перед телефонной будкой нетерпеливо махал мне. И мы пошли по коридору повидать Ната, хотя и знали, что потеряем места за карточными столами. Однако на этот раз любопытство возобладало над манией.
Когда мы показали Нату газету и начали расспрашивать про вчерашнюю демонстрацию, выражение его лица почти не изменилось, но все равно я почувствовал, что ему не по себе, а может быть, и очень скверно. Но почему? Все ведь как-никак кончилось хорошо: никто не был арестован, а в газете ни единой фамилии.
Я уже решил, что слишком вольно истолковал его обычную невозмутимость, но тут Скип спросил:
— Чего ты нос повесил?
В голосе у него прозвучало грубоватое сочувствие. Нижняя губа Ната задрожала, потом Нат ее закусил, протянул руку над аккуратной поверхностью своего стола (поверхность моего уже скрывали двенадцать слоев всякого хлама) и вытащил бумажный носовой платок из коробки рядом с проигрывателем. Он долго и старательно сморкался. А когда кончил сморкаться, то уже снова полностью собой овладел, но я видел печальную растерянность у него в глазах. Какую-то мою часть — подлую часть — это обрадовало. Приятно было убедиться, что не обязательно помешаться на «червях», чтобы столкнуться с трудностями. Человеческая натура прячет в себе много дерьма.
— Я поехал туда со Стоуком, Гарри Суидорски и другими ребятами, — сказал Нат.
— А Кэрол была с тобой?
Нат покачал головой.
— Она, по-моему, была в компании Джорджа Гилмена. Мы туда поехали на пяти машинах. (Я впервые услышал про Джорджа Гилмена, но это не помешало мне послать в него стрелу злобной ревности.) Гарри и Стоук — члены комитета сопротивления. И Гилмен тоже. Во всяком случае, мы…
— Комитет сопротивления? — спросил Скип. — Это еще что такое?
— Клуб, — сказал Нат и вздохнул. — Они считают, что не просто клуб, особенно Гарри и Джордж, они очень горячие головы. Но это все-таки просто клуб вроде «Маски Мэна» или клуба здоровья.
Нат сказал, что сам он поехал, поскольку был вторник, а днем во вторник у него занятий нет. Никто не отдавал распоряжений, никто не предлагал подписаться под клятвой верности, не раздавал даже листов для сбора подписей. Никто не настаивал на демонстрации и полностью отсутствовал тот дух, воплощенный в ношении военных беретов, который позже проник в движение против войны. Кэрол и ребята ее компании, если верить Нату, смеялись и хлопали друг друга плакатами, когда выезжали с автостоянки у гимнастического зала. (Смеялась. Смеялась с Джорджем Гилменом. Я метнул еще одну ядовитую стрелу ревности.)
Когда они приехали к федеральному управлению, одни стали маршировать по кругу пред отделом службы, а другие не стали. Нат был среди тех, кто просто стоял. Когда он сказал нам это, его обычно невозмутимое лицо вновь на миг сморщилось в еще одном кратком приступе чего-то, что у менее уравновешенного юноши могло бы оказаться подлинным отчаянием.
— Я собирался участвовать в демонстрации вместе с ними, — сказал он. — Всю дорогу только об этом и думал. До того здорово было! Мы вшестером еле втиснулись в «сааб» Гарри Суидорски. Так здорово! Хантер Макфейл… вы его знаете?
Мы со Скипом мотнули головами. По-моему, мы оба были ошарашены, узнав, что владелец «Познакомьтесь с Трини Лопес» и «Диана Рени поет военно-морские блюзы» все это время вел вторую тайную жизнь, включающую связи с людьми, привлекающими внимание и полиции, и газетных репортеров.
— Он вместе с Джорджем Гилменом организовал комитет. Ну так Хантер держал костыли Стоука за окном, потому что нам не удалось втиснуть их внутрь, и мы пели «Больше я не марширую» и говорили, что, может, нам и правда удастся помешать войне, если нас будет много, и мы сплотимся… То есть обо всем таком говорили мы все, кроме Стоука. Он всегда больше молчит.
Вот так, подумал я. Даже с ними он больше молчит… кроме, предположительно, тех случаев, когда считает нужным выступить с маленькой проповедью об убедительности. Только Нат думал не о Стоуке, Нат думал о Нате. Угрюмо размышлял над необъяснимым отказом его ног отнести его сердце туда, куда оно явно стремилось.
— Всю дорогу я думал: «буду маршировать с ними, буду маршировать с ними, потому что это правое дело»… то есть я думаю, что оно правое… а если кто-то на меня замахнется, я не окажу сопротивления, ну, как ребята, бастующие в столовой. И они победили — может, и мы победим. — Он посмотрел на нас. — То есть я хочу сказать, что у меня никаких сомнений не было. Понимаете?
— Угу, — сказал Скип. — Я понимаю.
— Но когда мы приехали туда, я не смог. Я помогал вытаскивать плакаты «ПРЕКРАТИТЕ ВОЙНУ!», и «США, ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА ТЕПЕРЬ ЖЕ!», и «ВЕРНИТЕ РЕБЯТ ДОМОЙ!»… Кэрол и я помогли Стоуку взять плакат так, чтобы он сумел с ним маршировать на костылях… но сам взять плакат я не смог. Я стоял на тротуаре с Биллом Шэдоуиком, Керри Морином и девушкой… ее зовут Лорди Макгиннис… она моя напарница в ботанической лаборатории… — Он взял газетный лист у Скипа и начал его рассматривать, будто хотел еще раз убедиться, что, да, это было на самом деле; хозяин Ринти и жених Синди действительно отправился на антивоенную демонстрацию. Он вздохнул, разжал руку, и газетный лист спланировал на пол. Все это было так не похоже на Ната, что у меня в висках закололо.
— Я думал, я буду маршировать с ними. А то зачем бы я вообще поехал? Всю дорогу от Ороно у меня никаких сомнений не было, понимаете?
Он поглядел на меня, будто умоляя. Я кивнул, словно понимал.
— А там я стоял. Не понимаю, почему.
Скип сел рядом с ним на кровать. Я нашел пластинку Фила Окса и поставил ее на проигрыватель. Нат поглядел на Скипа, потом отвел взгляд. Руки Ната были такими же маленькими и аккуратными, как он весь. Но только не ногти. Ногти были обгрызены чуть не до мяса.
— Ладно, — сказал он, будто Скип что-то сказал. — Я знаю, почему. Я боялся, что их арестуют и меня арестуют с ними. Что в газете будет снимок, как меня арестовывают, и мои родители его увидят. — Наступила долгая пауза. Бедняга Нат пытался досказать. Я держал иглу звукоснимателя над бороздкой, выжидая, договорит ли он. Наконец он договорил. — Что моя мама увидит.
— Все нормально, Нат, — сказал Скип.
— Не думаю, — ответил Нат дрожащим голосом. — Нет, правда. — Он отводил глаза от Скипа и просто сидел на кровати, глядя на обгрызенные ногти. Шапочка первокурсника на голове, белая кожа янки над пижамными штанами, выпуклые цыплячьи ребра. — Я не люблю спорить о войне. Не как Гарри… и Лорди… Ну, а Джордж Гилмен… он с утра до вечера готов о ней говорить, и почти все остальные в комитете тоже. Но тут я больше похож на Стоука, чем на них.
— На Стоука никто не похож, — сказал я, вспомнив тот день, когда нагнал его на Этапе Беннета. «Может, тебе стоит напрягаться поменьше?» — спросил я. «Может, тебе стоит меня съесть?» — ответил мистер Убедительность.
Нат все еще изучал свои ногти.
— Я-то думаю вот что: Джонсон посылает американских ребят туда умирать ни за что ни про что. Это не империализм или колониализм, как считает Гарри Суидорски, это вообще никакой не «изм». Просто у Джонсона в голове мешанина из Дэви Крокетта, и Дэниэла Буна, и «Нью-йоркских янки», вот и все. Но раз я так думаю, мне следовало бы сказать это вслух. Попробовать положить этому конец. Вот чему меня учили в церкви, в школе, даже в чертовых бойскаутах Америки. Тебе положено вставать на защиту. Если ты видишь, что происходит какая-то подлость, например большой парень лупит малыша, тебе положено встать на защиту, попробовать хотя бы остановить его. Но я испугался, что мама увидит на снимке, как меня арестуют, и заплачет.
Нат поднял голову, и мы увидели, что он сам плачет. Чуть-чуть. Влажные веки и ресницы, а больше ничего. Но для него-то и это было чересчур.
— Одно я узнал, — сказал он. — Что означает рисунок на куртке Стоука Джонса.
— Так что? — спросил Скип.
— Комбинация из двух буквенных сигналов, используемых в английском военном флоте. Вот смотрите. — Нат встал, сдвинул вместе голые пятки, вытянул левую руку прямо к потолку, а правую нацелил в пол, образовав прямую линию. — Это N. — Потом он развел руки на сорок пять градусов по отношению к торсу. Я словно увидел, как наложенные друг на друга эти две фигуры превращаются в ту, которую Стоук начертил чернилами на спине своей старой шинели. — А это D.
— N — D, — сказал Скип. — И?
— Буквы означают nuclear disarmament[28]. Этот символ придумал Бертран Рассел в пятидесятых. Он нарисовал его на обложке своей тетради и назвал символом мира.
— Ловко! — сказал Скип.
Нат улыбнулся и утер глаза пальцами.
— Вот и я так подумал, — согласился он. — Очень даже.
Я опустил звукосниматель на пластинку, и мы стали слушать Фила Окса. Торчали от него, как говорили мы, атлантидцы.
20
Гостиная в середине третьего этажа Чемберлена стала моим Юпитером — жуткой планетой с чудовищной силой притяжения. И все-таки в тот вечер я сумел ее преодолеть, снова проскользнул в телефонную будку и опять позвонил во Франклин. На этот раз Кэрол оказалась там.
— Со мной все нормально, — сказала она с легким смешком. — Просто чудесно. Один полицейский даже назвал меня малюточкой. О-ох, Пит, такая заботливость!
«А этот тип, Гилмен, он как о тебе позаботился?» — хотелось мне спросить, но даже в восемнадцать лет я понимал, что ничего хорошего из этого не вышло бы.
— Почему ты не позвонила мне? — сказал я. — Может, я бы поехал с тобой. Могли бы поехать на моей машине.
Кэрол захихикала. Мелодичный звук, но загадочный.
— Что?
— Я представила себе, как мы едем на антивоенную демонстрацию в машине с призывом голосовать за Голдуотра на бампере.
Да, пожалуй, это было бы потешно.
— Кроме того, — сказала она, — по-моему, у тебя и так хватает дел.
— О чем это ты? — Будто я не знал! Сквозь стекло телефонной будки и стеклянную дверь гостиной я видел, как большинство обитателей моего этажа режутся в карты среди клубов сигаретного дыма. И даже здесь, за закрытой дверью, я слышал пронзительное кудахтанье Ронни Мейлфанта. Мы охотимся на Стерву, ребята, мы cherchем la блядь noire, и мы выгоним ее из кустов!
— О занятиях или о «червях». Надеюсь, что о занятиях. Одна девочка с моего этажа встречается с Ленни Дориа — вернее, встречалась, пока у него хватало на это времени. Она называет ее адской игрой. Я уже совсем тебя запилила?
— Нет, — сказал я, не зная, пилит она меня или нет. Возможно, мне требовалось, чтобы меня пилили. — Кэрол, с тобой все в порядке?
Наступила долгая пауза.
— Угу, — сказала она наконец. — В полном порядке.
— А строительные рабочие…
— Практически одна ругань, — сказала она. — Не беспокойся. Нет, правда.
Но по ее тону мне показалось, что это не совсем правда. Очень не совсем. И еще Джордж Гилмен, чтобы беспокоиться. Я беспокоился из-за него и по-другому, чем из-за Салла, ее мальчика дома.
— Ты в комитете, про который мне говорил Нат? — спросил я ее. — В комитете сопротивления, так что ли?
— Нет, — сказала она. — Во всяком случае, пока. Джордж предложил мне присоединиться. Мы с ним в семинаре по точным наукам. Джордж Гилмен. Ты его знаешь?
— Слышал о нем, — сказал я, судорожно сжимая трубку — казалось, я не мог разжать пальцы.
— Про демонстрацию мне сказал он. Я поехала с ним и с другими ребятами. Я… — она умолкла, а потом спросила с искренним любопытством: — Ты что — ревнуешь к нему?
— Ну, — сказал я осторожно, — он ведь провел с тобой целый день, так что, наверное, я ему завидую.
— Не надо. Он умен и даже очень, но кроме того — убийственная стрижка и большие-пребольшие бегающие глаза. Он бреется, но такое впечатление, что никогда не добривается. Приманка не он, поверь мне.
— А что?
— Мы не могли бы увидеться? Я хочу тебе кое-что показать. Много времени это не займет, но если я смогу просто объяснить… — на последнем слове ее голос задрожал, и я понял, что она вот-вот расплачется.
— Что случилось?
— Ты имеешь в виду — сверх того, что мой отец, наверное, не пустит меня к себе на порог, после того как увидит «Ньюс»? К субботе он, уж конечно, сменит замки. То есть если уже не сменил.
Я вспомнил, как Нат признался, что боялся, что мать увидит снимок его ареста. Мамочкин паинька и будущий стоматолог задержан в Дерри за демонстрацию перед федеральным управлением без разрешения. Какой позор, о какой позор! А папочка Кэрол? Ну, не совсем то, но почти. Папочка Кэрол как-никак сказал однажды «так держать», и вот пошел служить на фло-о-о-о-от».
— Он может и не прочесть заметку, — сказал я. — А если и да, так в ней фамилии не названы.
— Фото-гра-фия, — терпеливо сказала Кэрол, словно извиняя тупице его тупость. — Разве ты не видел ее?
Я начал было говорить, что лицо у нее повернуто от камеры и к тому же в тени, но тут же вспомнил ее школьную куртку с «ХАРВИЧСКАЯ ГОРОДСКАЯ ШКОЛА» поперек спины. Да к тому же он ведь ее отец, черт дери. Он ее и в полупрофиль узнает.
— Так ведь он может фотографии не увидеть, — неловко сказал я. — Дамарискотта ведь далеко, и «Ньюс» там могут не читать.
— И собираешься прожить свою жизнь вот так, Пит? — В голосе ее все еще было терпение, но явно на исходе. — Натворить что-то, а потом надеяться, что никто не узнает?
— Нет, — сказал я. Мог ли я озлиться на нее за эти слова, если Эннмари Сьюси все еще понятия не имела, что на свете существует такая вот Кэрол Гербер? Нет, конечно. Мы с Кэрол в браке не состояли, и вообще… но о браке же и речи не было. — Нет, не собираюсь. Но, Кэрол… ты же не обязана совать чертову газету ему под нос, верно?
Она засмеялась. Не так весело, как когда упомянула про мой бампер, но я решил, что даже грустный смех лучше, чем никакой.
— Этого не понадобится. Он узнает сам. Он такой. Но я должна была, Пит. И, наверное, я присоединюсь к комитету сопротивления, хотя у Джорджа Гилмена всегда такой вид, будто он малыш, которого застукали, когда он совал в рот то, что выковырял из носа, а хуже дыхания Гарри Суидорски во всем мире не найти. Потому что… дело в том… видишь ли… — Мне в ухо ударил ее бессильный вздох. — Слушай, ты знаешь, куда мы ходим курить?
— В Холиоуке? У мусоросборников, а как же?
— Встретимся там, — сказала Кэрол. — Через пятнадцать минут. Сможешь?
— Да.
— Мне еще много надо выучить, так что долго я остаться не смогу, но я… я просто…
— Я приду.
Я повесил трубку и вышел из будки. Эшли Райс стоял в дверях гостиной, курил и переминался с ноги на ногу. Я сделал вывод, что у него перерыв между партиями. Лицо у него было слишком бледным, черная щетина на щеках смахивала на чернильные штрихи, а рубашка выглядела не просто грязной, но несменяемой. У него был тот ошалелый вид, который позже я начал ассоциировать с безнадежными кокаинистами. Собственно, «черви» и были своего рода наркотиком. Причем не из тех, которые обеспечивают бездумную беззаботность.
— Что скажешь, Пит? — спросил он. — Сыграем пару партий?
— Может, попозже, — сказал я и пошел по коридору. Стуча костылями, Стоук Джонс в старом облезлом халате возвращался из ванной. Его длинные растрепанные волосы были мокрыми. Я прикинул, сколько времени он находился под душем, там ведь не было ни перил, ни ручек, чтобы держаться, какие стали позднее обязательной принадлежностью в ванных общего пользования. Однако, судя по его лицу, он вряд ли захотел бы обсуждать эту тему. Да и любую другую тоже.
— Как дела, Стоук? — спросил я.
Он прошел мимо, не отозвавшись, прошел, опустив голову. По волосам, облепившим его щеки, ползли капли, под мышкой он сжимал мыло и полотенце, еле слышно бормоча: «рви-Рви, рви-Рви». Он даже не взглянул на меня. Говорите о Стоуке Джонсе что хотите, но подпортить вам день он умел как никто.
21
Когда я подошел к Холиоуку, Кэрол уже была там. Она принесла от мусоросборников пару ящиков из-под молока и с сигаретой во рту сидела на одном, скрестив ноги. Я сел на другой, обнял ее и поцеловал. Она на секунду прижалась головой к моему плечу, ничего не говоря. Не похоже на нее, но все равно очень приятно. Я продолжал обнимать ее и смотрел на звезды. Вечер был теплым для поздней осени, и много народу — в основном парочки — вышло погулять, соблазнившись такой погодой. До меня доносилось бормотание их голосов. У нас над головой в обеденном зале радио играло «Держись, Слупи». Кто-нибудь из уборщиков, решил я.
Наконец Кэрол подняла голову и чуточку отодвинулась от меня, давая понять, что я могу убрать руку. Вот это было более на нее похоже.
— Спасибо, — сказала она. — Мне было очень нужно, чтобы меня обняли.
— Всегда рад.
— Я немножко боюсь встречи с отцом. Не так чтобы очень, но боюсь.
— Все будет хорошо.
Сказал я так не потому, что верил в это — откуда мне было знать? — но говорят ведь именно такие слова, верно? Именно такие.
— С Гарри, Джорджем и остальными я поехала не из-за отца. Это вовсе не великий фрейдистский бунт, вовсе нет.
Она бросила сигарету, и мы смотрели, как посыпались искры, когда окурок ударился о кирпичи Променада Беннета. Потом Кэрол взяла сумочку с колен, нашла бумажник, открыла его и пролистала снимки, вставленные в целлулоидные окошечки. Потом вытащила один и протянула мне. Я наклонился, чтобы разглядеть его в свете, падавшем из окон столовой, где уборщики, возможно, натирали полы.
На фотографии было трое детей лет одиннадцати-двенадцати — девочка и два мальчика. На всех были голубые майки с надписью красными печатными буквами «СТЕРЛИНГ-ХАУС». Они стояли на автостоянке, обнимая друг друга за плечи, — непринужденная поза «друзья навеки», своеобразно красивая. Девочка стояла между мальчиками. Девочка, естественно, была Кэрол.
— Который Салл-Джон? — спросил я. Она поглядела на меня с некоторым удивлением… но улыбнулась. Впрочем, я уже не сомневался, что и сам знаю. Салл-Джон, конечно, этот, с широкими плечами, улыбкой до ушей и гривой черных волос. Я вспомнил волосы Стоука, но мальчик на фото явно свою гриву расчесал. Я постучал по нему пальцем. — Этот, верно?
— Это Салл, — подтвердила она, потом дотронулась ногтем до лица второго мальчика. Он выглядел не столько загорелым, сколько обгорелым. Лицо у него было более узким, глаза посажены более близко, волосы морковно-рыжие, остриженные ежиком, так что он смахивал на мальчика с обложки «Сатердей ивнинг пост» работы Нормана Рокуэлла. Его лоб пересекала легкая морщинка. Мышцы на руках Салла были совсем не детскими, а у второго мальчика руки были худыми — худые руки-спички. Наверное, они и теперь были худыми.
На руке, не обнимавшей Кэрол, была надета большая коричневая бейсбольная перчатка.
— Перчатка Бобби, — сказала она. Что-то в ее голосе изменилось. В нем появилось что-то, чего я раньше не слышал. Печаль? Но она продолжала улыбаться. Если это печаль, то почему она улыбается? — Бобби Гарфилд. Мой первый мальчик. Моя первая любовь, можно сказать. Он, Салл и я были тогда неразлучными друзьями. И не так давно. В тысяча девятьсот шестидесятом, но ощущение такое, что ужасно давно.
— Что с ним случилось? — Я почему-то был уверен, что она скажет: он умер, этот мальчик с узким лицом и морковным ежиком.
— Он уехал с матерью в другой город. Некоторое время мы переписывались, а потом перестали. Ну, ты знаешь, как это бывает в детстве.
— Хорошая перчатка.
На лице Кэрол все еще улыбка. Я видел, как на ее глаза навернулись слезы, пока мы разглядывали снимок… но все еще улыбка. В белом свете флюоресцентных плафонов столовой ее слезы казались серебряными. Слезы принцессы из волшебной сказки.
— Самое большое сокровище Бобби. Вроде бы есть бейсболист Алвин Дарк, верно?
— Был.
— Перчатка Бобби была его модели. Алвина Дарка.
— А моя — Теда Уильямса. Мама, по-моему, сбыла ее на распродаже пару лет назад.
— Перчатку Бобби украли, — сказала Кэрол. Не знаю, помнила ли она, что я все еще сижу рядом. Она продолжала прикасаться кончиком пальца к узкому, чуть нахмуренному лицу. Будто она вернулась в свое прошлое. Я слышал, что гипнотизеры добиваются подобного с восприимчивыми пациентами. — Ее присвоил Уилли.
— Уилли?
— Уилли Ширмен. Я увидела год спустя, как он играл в ней на поле Стерлинг-Хауса. Я была жутко зла. Тогда мама и папа все время собачились, видимо, дело уже шло к разводу, и я была жутко зла. Зла на них, на мою математичку, зла на весь мир. Я все еще боялась Уилли, но зла на него была еще больше… А кроме того, в тот день я была не в себе. Подошла прямо к нему, сказала, что это перчатка Бобби, и он должен отдать ее мне. Сказала, что знаю адрес Бобби в Массачусетсе и отошлю ее ему. Уилли сказал, что я сбрендила, что это ЕГО перчатка, и показал свою фамилию на ней. Он стер фамилию Бобби — то есть постарался стереть, — а поверх печатными буквами написал свою. Но я разглядела «бб» от Бобби.
В ее голосе зазвучало пугающее негодование. И сделало его почти детским. Сделало почти детским ее лицо. Вполне возможно, что память меня обманывает, но не думаю. Сидя там на краю белого света, падавшего из столовой, она, по-моему, выглядела двенадцатилетней девочкой. Ну, может, тринадцатилетней.
— А стереть подпись Алвина Дарка в кармане или написать что-нибудь поверх нее он не мог… и еще он покраснел. Стал совсем темно-красным. Как розы. А потом — знаешь что? — он попросил у меня прощения за то, что он и двое его дружков сделали со мной. Извинился только он один и, по-моему, искренне. Но про перчатку он соврал. Не думаю, что она была ему так уж нужна — старая, порванная, да и не по руке ему, но он соврал, чтобы оставить ее себе. Не понимаю, почему. Не понимаю.
— Я не очень понимаю, о чем ты говоришь.
— Естественно. Это все перепуталось у меня в голове, хотя я-то была там. Мама как-то сказала мне, что такое случается с людьми после несчастного случая или драки. Кое-что я помню прекрасно — и почти всегда связанное с Бобби, — но все остальное в основном восходит к тому, о чем мне рассказывали потом. Я была в парке по ту сторону улицы, где мы жили, и тут подошли эти трое мальчиков — Гарри Дулин, Уилли Ширмен и еще один, не помню, как его звали. Да и не важно. Они меня избили. Гарри Дулин бил меня бейсбольной битой, а Уилли и тот, третий, держали, чтобы я не убежала.
— Бейсбольной битой? Ты меня разыгрываешь?
Она покачала головой.
— Начали они, я думаю, в шутку… но потом… уже нет. Вывихнули мне плечо. Я закричала, и, наверное, они убежали. Я сидела там, поддерживала руку… было ужасно больно и… и, думаю, я была в шоке… не знала, что делать. И тут появился Бобби. Он помог мне выйти из парка, а потом взял меня на руки и отнес к себе домой. Нес всю дорогу вверх по Броуд-стрит в один из самых жарких дней в году. Нес меня на руках.
Я взял у нее снимок, поднес его к свету и нагнулся над ним, глядя на мальчика с морковным ежиком. Поглядел на его худые руки-спички. Потом поглядел на девочку. Она была примерно на дюйм выше него и шире в плечах. Я поглядел на второго мальчика, на Салла. С гривой черных волос и всеамериканской ухмылкой. С волосами Стоука Джонса и ухмылкой Скипа Кирка. Я мог представить себе, как ее нес бы на руках Салл, да, конечно, но этот второй…
— Знаю, — сказала она. — По виду он слишком мал, так? Но он нес меня. Я начала терять сознание, и он нес меня. — Она вынула снимок из моих пальцев.
— И пока он тебя нес, этот парень, Уилли, который помогал бить тебя, вернулся и украл его перчатку?
Она кивнула.
— Бобби принес меня к себе в квартиру. В комнате наверху жил один старик — Тед, — который словно бы знал что-то обо всем. Он вправил мне руку. Помню, он дал мне свой пояс и велел кусать его. Или это был пояс Бобби? Он сказал, что я могу перехватить боль, и я ее поймала. А после… после случилось что-то очень скверное.
— Хуже удара бейсбольной битой?
— В каком-то смысле. Не хочу говорить об этом. — Одной рукой она утерла слезы сначала с одной стороны лица, потом с другой, продолжая смотреть на снимок. — А потом, до того, как они с матерью уехали из Харвича, Бобби избил парня, который орудовал битой. — Кэрол вставила снимок в его отделеньице.
— Об этом дне я помню только то, что стоит помнить, — как Бобби Гарфилд меня выручил. Салл был выше него и много сильнее, и Салл, возможно, вступился бы за меня, будь он там, но его там не было. А Бобби был, и он прошел со мной на руках всю дорогу вверх по склону. Он сделал то, что было очень нужным. Самое лучшее, самое важное, что для меня сделали за всю мою жизнь. Понимаешь, Пит?
— Угу, понимаю.
Но я понял и еще кое-что: она говорила почти то же самое, что говорил Нат меньше часа назад… только она-то маршировала. Взяла плакат и маршировала с ним. Но, конечно, Ната Хоппенстенда не избили трое парней, начавших в шутку, а затем решивших действовать всерьез. Возможно, в этом и заключалась разница.
— Он нес меня вверх по склону, — сказала она. — Мне всегда хотелось сказать ему, как сильно я люблю его за это и как сильно я люблю его за то, как он показал Гарри Дулину, что за причиненную людям боль приходится платить, особенно если они слабее тебя и не сделали тебе никакого вреда.
— И потому ты маршировала перед управлением.
— Я маршировала. Я хотела объяснить кому-то, почему. Кому-нибудь, кто понял бы. Мой отец не захочет, моя мать не сумеет. Ее подруга Рионда позвонила мне и сказала… — Она не договорила, а только продолжала сидеть на ящике из-под молочных пакетов, вертя в руках сумочку.
— Что она сказала?
— Ничего.
Голос у нее был измученный, тоскливый. Мне хотелось поцеловать ее или хотя бы обнять, но я боялся испортить то, что сейчас произошло. Так как что-то произошло. В ее рассказе была магия. Не в центре, но где-то по самому краю. Я ощутил эту магию.
— Я маршировала и, наверное, присоединюсь к комитету сопротивления. Моя соседка по комнате говорит, что я свихнулась. Мне никогда не устроиться на работу, если я стану членом коммунистической группы, и это будет официально зафиксировано. Но, думаю, я это сделаю.
— А твой отец? Как насчет него?
— Кладу я на него.
Наступила секунда растерянности, когда мы осознали, КАК она выразилась. Потом Кэрол хихикнула.
— Вот уж это чистейший фрейдизм! — Она встала. — Ну, мне надо идти заниматься. Спасибо, Пит, что пришел. Я никогда никому этого снимка не показывала. И сама на него не смотрела уж не знаю сколько времени. Я чувствую себя лучше. Намного.
— Вот и хорошо. — Я тоже встал. — Но прежде чем уйти, ты поможешь мне кое в чем?
— Конечно. А в чем?
— Я тебе покажу. Много времени это не займет.
Я повел ее вдоль Холиуока, а потом вверх по холму за ним. Ярдах в двухстах находилась автостоянка, на которой студенты, не получившие пропуска на территорию городка (первокурсники, второкурсники и большинство третьекурсников), держали свои машины. Это было главное место свиданий, едва наступали холода, но в этот вечер я совсем не думал об объятиях в моей машине.
— А ты объяснила Бобби, у кого его перчатка? — спросил я. — Ты ведь сказала, что переписывалась с ним.
— Не видела смысла.
Некоторое время мы шли молча. Потом я сказал:
— В День Благодарения я думаю порвать с Эннмари. Я хотел ей позвонить, но не позвонил. Раз уж так, то, мне кажется, лучше это сделать при встрече. — До этой минуты я не осознавал, что принял такое решение, и вдруг оказалось, что да, принял. Бесспорно, сказал я это не для того, чтобы сделать приятное Кэрол.
Она кивнула, загребая кроссовками сухие листья, сжимая в одной руке сумочку, не глядя на меня.
— Мне пришлось воспользоваться телефоном. Позвонила Эс-Джею и сказала, что встречаюсь с одним парнем.
Я остановился.
— Когда?
— На прошлой неделе. — Вот теперь она поглядела на меня. Ямочки, чуть изогнутая нижняя губа. Та самая улыбка.
— На прошлой не-де-ле? И ты мне не сказала.
— Это было мое дело. Мое и Салла. То есть он же не собирается наброситься на тебя с… — Она помолчала ровно столько, чтобы мы успели вместе мысленно докончить «с бейсбольной битой», а затем продолжала: — То есть он не собирается набрасываться на тебя и вообще. Идем, Пит. Если нам надо что-то сделать, так давай. Но кататься с тобой я не поеду. Мне надо заниматься.