Сердца в Атлантиде Кинг Стивен
Она не ответила — а когда же она отвечала? Просто сидела, сложив руки, не спуская с него черных глаз, кинопризрак в зеленом, оранжевом и красном. Только старенькая мамасан не была похожа ни на одно голливудское привидение: сквозь нее ничего видно не было, она никогда не меняла облика, никогда не растворялась в воздухе. Одно желтое морщинистое запястье обвивала плетенка из веревочки, вроде школьного браслета дружбы у школьников помладше. И хотя ты видел каждый изгиб веревочки и каждую морщину на ее дряхлом желтом лице, никакого запаха ты не ощущал, а единственный раз, когда Салл попытался до нее дотронуться, она взяла да и исчезла. Она была призраком, а его голова — домом, где она водилась. Лишь изредка (обычно без боли и всегда без предупреждения) его голова выташнивала ее туда, где он мог ее видеть.
Она не менялась. Не облысела, обходилась без камней в желчном пузыре и бифокальных очков. Она не умерла, как умерли Клемсон и Пейг, и Пэкер, и парни в рухнувших вертолетах (даже те, которых они унесли с поляны с ног до головы в пене, точно снеговики, тоже умерли, слишком велики были ожоги, чтобы у них оставался шанс выжить, и все это оказалось впустую). И она не исчезла, как исчезла Кэрол. Нет, старенькая мамасан продолжала вдруг его навещать, и она ничуть не изменилась с тех дней, когда «Мгновенная Карма» входила в десятку лучших хитов. Один раз ей, правда, пришлось умереть, пришлось валяться в грязи, когда Мейлфант сначала загнал штык ей в живот, а потом объявил о намерении отрезать ее голову, но с тех пор она оставалась абсолютно неизменной.
— Где ты была, лапушка? — Если какие-нибудь в соседних машинах глядят в его сторону («каприс» теперь был зажат в коробочку со всех четырех сторон) и заметят, что губы у него шевелятся, то подумают, что он поет под радио. А если они подумают что-нибудь еще, то и на хрен. Кому, хрен, интересно, что кто-то из них думает? Он кое-чего навидался, навидался всяких ужасов, и в том числе видел петлю собственных кишок на кровавой подстилке волос в паху, и если иногда он видит этот старенький призрак (и разговаривает с ней), так, хрен, ну и что? Кого это касается, кроме него самого?
Салл посмотрел вперед, стараясь разглядеть, из-за чего образовался затор (и не сумел, как бывает всегда: вам просто приходится ждать и проползать немножечко вперед, когда машина перед вами немножечко проползает вперед), а потом поглядел назад. Иногда она после этого исчезала. Но на этот раз она не исчезла, на этот раз она просто сменила одежду. Красные туфли остались прежними, но теперь она была одета медсестрой — белые нейлоновые брюки, белая блузка (с пришпиленными к ней золотыми часиками, такой приятный штрих), белая шапочка с маленькой черной полоской. Руки у нее, однако, все еще были сложены на коленях, и она все еще смотрела на него.
— Где ты была, мать? Мне тебя не хватало. Я знаю, это черт-те что, но так и есть. Мать, я тебя все время вспоминал. Видела бы ты нового лейтенанта. Нарочно не придумать! Вошел в фазу солнечной подзарядки сексуальных батарей. И лысина во всю голову. Так и сияет.
Старенькая мамасан ничего не сказала. Салла это не удивило.
За похоронным салоном был проулок с выкрашенной зеленой краской скамьей у стены. Справа и слева от скамьи стояли ведра с песком, полные окурков. Диффенбейкер сел возле одного из ведер, сунул сигарету в рот («Данхилл», отметил Салл. Очень солидно), потом протянул пачку Саллу.
— Нет, я правда бросил.
— Замечательно! — Диффенбейкер щелкнул «Зиппо» и прикурил, а Салл вдруг сделал неожиданное открытие: он ни разу не видел, чтобы те, кто побывал во Вьетнаме, закуривали сигареты от спички или бутановых зажигалок; все вьетнамские ветераны словно бы пользовались исключительно «Зиппо». Но на самом деле так ведь быть не могло? Ведь верно?
— Ты все еще заметно хромаешь, — сказал Диффенбейкер.
— Угу.
— В целом я бы назвал это заметным улучшением. В прошлый раз, когда я тебя видел, ты так припадал на ногу, что прямо-таки пошатывался. Особенно после того, как пропустил за галстук пару стопок.
— А ты все еще ездишь на встречи? Они их все еще устраивают? Пикники и прочее дерьмо?
— Кажется, устраивают. Но я уже три года не езжу. Слишком угнетающе.
— Угу. Те, у кого нет рака, хреновы алкоголики. Те, кто сумел покончить со спиртным, сидят на «прозаке».
— Так ты заметил?
— Угу, бля, я заметил.
— Так я не удивляюсь. Ты никогда не был самым большим умником в мире, Салл-Джон, но вот замечать и улавливать ты, сукин сын, умеешь. Даже тогда умел. Так или не так, но ты попал в точку — выпивка, рак, депрессия, вот вроде бы основные проблемы. Да, и еще зубы. Я пока не встречал вьетнамского ветерана, у которого с зубами не было бы полного дерьма… если, конечно, они у него еще остались. А как у тебя, Салл? Как твои кусалки?
Салл, у которого со времен Вьетнама выдрали шесть (плюс запломбированные каналы почти без числа), помотал рукой в жесте comme ci, comme a.
— Другая проблема? — спросил Диффенбейкер. — Как с ней?
— Как сказать, — ответил Салл.
— То есть?
— Это зависит от того, что именно я назвал своей проблемой. Мы встречались на трех хреновых пикниках…
— На четырех. Кроме того, был минимум один, на который ты не приехал. Год спустя после того на Джерсейском берегу? Тот, на котором Энди Хэкмейкер сказал, что покончит с собой. Спрыгнет со Статуи Свободы. С самого верха.
— И спрыгнул?
Диффенбейкер сделал затяжку и смерил Салла взглядом, который все еще был лейтенантским. Даже после стольких лет он сумел собраться для этого взгляда. Ну, прямо поразительно.
— Прыгни он, ты прочел бы об этом в «Пост». Разве ты не читаешь «Пост»?
— Со всем усердием.
Диффенбейкер кивнул.
— У всех вьетнамских ветеранов проблемы с зубами, и все они читают «Пост». То есть если находятся в зоне достижения «Пост». Что, по-твоему, они делают в противном случае?
— Слушают Пола Харви, — без запинки сказал Салл, и Диффенбейкер засмеялся.
Салл вспомнил Хэка, который тоже был там в день вертолетов и деревни, и засады. Белобрысый парень с заразительным смехом. Покрыл фотку своей девушки пластиком, чтобы ей не вредила сырость, и носил ее на шее на короткой серебряной цепочке. Хэкмейкер был рядом с Саллом, когда они вошли в деревню и началась стрельба. Оба они видели, как старенькая мамасан выбежала из хижины с поднятыми ладонями, бормоча что-то без передышки, что-то без передышки втолковывая Мейлфанту, и Клемсону, и Пизли, и Мимсу, и остальным, кто палил куда попало. Мимс перед этим прострелил ногу мальчонке. Возможно, нечаянно. Малыш лежал в пыли перед дерьмовой лачужкой и кричал. Мамасан приняла Мейлфанта за начальника — почему бы и нет? Мейлфант ведь орал больше всех — и подбежала к нему, все еще взмахивая ладонями в воздухе. Салл мог бы предупредить ее, что она допустила страшную ошибку — мистер Шулер прожил это утро с лихвой, как и они все, но Салл даже рта не открыл. Они с Хэком стояли там и смотрели, как Мейлфант вскинул приклад автомата и обрушил его ей на лицо, так что она опрокинулась навзничь и перестала бормотать. Уилли Ширмен стоял шагах в пятнадцати оттуда, Уилли Ширмен из их родного городка, один из католических ребят, которых они с Бобби боялись, и по лицу Уилли нельзя было ничего прочесть. Уилли Бейсбол — называли его подчиненные и всегда ласково.
— Так в чем же твоя проблема, Салл-Джон?
Салл вернулся из деревни в Донг-Ха в проулок за похоронным салоном в Нью-Йорке… но не сразу. Некоторые воспоминания были словно Смоляное Чучелко в старой сказке про Братца Лиса и Братца Кролика — к ним прилипаешь.
— Да как сказать. Про какую проблему я тогда говорил?
— Ты сказал, что у тебя оторвало яйца, когда они ударили в нас за деревней. Ты сказал, что тебя Бог покарал за то, что ты не остановил Мейлфанта до того, как он совсем свихнулся и убил старуху.
«Свихнулся» тут мало подходило: Мейлфант стоит, расставив ноги над лежащей старухой, и опускает штык, и ни на секунду не умолкает. Когда потекла кровь, ее оранжевую блузу будто перекрасили.
— Я немножечко преувеличил, — ответил Салл, — как бывает по пьянке. Кусок мошонки все еще в наличии и действует. Так что насос иногда включается. Особенно с тех пор, как появилась «виагра». Господи, благослови это дерьмо.
— Выпивать бросил, как и курить?
— Иногда пропускаю пивка, — ответил Салл.
— «Прозак»?
— Пока еще нет.
— Развелся?
Салл кивнул.
— А ты?
— Дважды. Однако подумываю сунуть голову в петлю еще раз. Мэри-Тереза Чарлтон, и до чего же мила! Третий раз счастливый — вот мой девиз.
— Знаешь что, лейт? — спросил Салл. — Мы тут определили наследство, которое оставил Вьетнам. — Он поднял указательный палец. — Вьетнамские ветераны кончают раком, обычно легких или мозга, но и других органов тоже.
— Как Пейг? Поджелудочная железа, так?
— Точно.
— Весь этот рак из-за Оранжевого дефолианта, — сказал Диффенбейкер. — Недоказуемо, но мы-то все это знаем. Оранжевый дефолиант — подарок, который сам дарит, и дарит, и дарит.
Салл поднял средний палец — твой хренпальчик, конечно, назвал бы его Ронни Мейлфант.
— Вьетнамские ветераны страдают депрессиями, напиваются на вечеринках, угрожают спрыгивать с национальных достопримечательностей. — И безымянный палец. — У вьетнамских ветеранов плохо с зубами. — Мизинец. — Вьетнамские ветераны разводятся.
Тут Салл сделал паузу, полуприслушиваясь к музыкальной записи, доносящейся из полуоткрытого окна и глядя на четыре отогнутых пальца и на большой, все еще прижатый к ладони. Ветераны были наркоманами. Ветераны в среднем были финансовым риском — любой банковский администратор скажет вам это. (В те годы, когда Салл заводил свое дело, очень многие банкиры говорили ему это.) Ветераны брали лишнее по кредитным карточкам, их вышвыривали из игорных казино, они плакали под песни Джорджа Стрейта и Патти Лавлейс, дырявили друг друга ножами в кегельбанах и барах, покупали в кредит гоночные машины, а потом превращали их в металлолом, били своих жен, били своих детей, били своих хреновых собак и, возможно, бреясь, резали себе лицо чаще людей, которые знают о зелени только из «Апокалипсиса сегодня» или из этого дерьмового говна «Охотника на оленей».
— А большой палец что? — спросил Диффенбейкер. — Давай, Салл, не то ты меня уморишь тут.
Салл посмотрел на свой загнутый большой палец. Посмотрел на Диффенбейкера, который теперь носил бифокальные очки и обзавелся солидным брюхом (тем, которое вьетнамские ветераны обычно называют «дом, который построил «Бад»[39]), но который все еще мог прятать внутри себя того тощего молодого человека с восковым цветом лица. Потом он опять посмотрел на свой большой палец и поднял его, точно человек, голосующий на шоссе.
— Вьетнамские ветераны ходят с «Зиппо», — сказал он. — Во всяком случае, пока не бросают курить.
— Или пока не обзаведутся раком, — сказал Диффенбейкер. — А тогда, надо полагать, их женушки забирают «Зиппо» из их слабеющих пальцев.
— Кроме тех, кто развелся, — добавил Салл, и оба засмеялись. Снаружи похоронного салона было очень хорошо. Ну, может, не то, чтобы так уж хорошо, но лучше, чем внутри. Органная музыка там была скверной, а запах цветов еще хуже. Запах цветов заставлял Салла думать о Дельте Меконга. «В сельских местностях», — говорили люди теперь, но он не помнил, чтобы хоть раз слышал это выражение тогда.
— Так, значит, ты потерял свои яйца не целиком, — сказал Диффенбейкер.
— Угу. Так и не угодил полностью в страну Джека Барнса.
— Кого?
— Не важно. — Салл никогда книгами не зачитывался (вот его друг Бобби зачитывался), но библиотекарь в госпитале дал ему «Фиесту», и Салл прочел роман с жадностью и не один, а три раза. Тогда эта книга казалась очень важной — такой же важной, какой та книга — «Повелитель мух» — была для Бобби в дни их детства. Теперь Джек Барнс отодвинулся вдаль — жестяной человек с поддельными проблемами. Просто еще одна фальшивка.
— Да?
— Да. Я могу иметь женщину, если по-настоящему захочу, — не детей, нет, но женщину могу. Однако требуются всякие приготовления и чаще кажется, что оно того не стоит.
Диффенбейкер ничего не сказал. Он сидел и смотрел на свои руки. Когда он поднял глаза, Салл решил, что он скажет что-нибудь о том, что ему пора, быстро попрощается с вдовой — и снова в бой (Салл подумал, что для нового лейтенанта бои теперь означают продажу компьютеров с волшебной штучкой в них, которая называется Пентиум), но Диффенбейкер этого не сказал. Он спросил:
— А как насчет старушки? Ты все еще ее видишь или она пропала?
Салл ощутил, как в глубине его сознания шевельнулся страх — бесформенный, но огромный.
— Какая старушка? — он не помнил, чтобы говорил о ней Диффенбейкеру, не помнил, чтобы вообще кому-то говорил, но, видимо, говорил. Хрен, на этих пикниках он мог сказать Диффенбейкеру что угодно: в его памяти они были разящими перегаром черными дырами — все до единого.
— Старая мамасан, — сказал Диффенбейкер и снова вытащил пачку. — Та, которую убил Мейлфант. Ты сказал, что часто ее видишь. «Иногда она одета по-другому, но это всегда она», — вот что ты сказал. Так ты все еще ее видишь?
— Можно мне сигарету? — спросил Салл. — В жизни не курил «данхиллок».
На WKND Донна Саммер пела о скверной девчонке: скверная девчонка, ты такая скверная девчонка. Салл обернулся к старенькой мамасан, на которой снова были ее зеленые штаны и оранжевая блуза. Он сказал:
— Мейлфант никогда не был явно сумасшедшим. Не более сумасшедшим, чем любой человек… если, конечно, не считать «червей». Он всегда подыскивал троих, которые согласились бы играть с ним в «черви», а это ведь никакое не сумасшествие, верно? Не больше, чем Пейг с его гармониками, не говоря уж о тех, кто тратит свои ночи на то, чтобы нюхать героин. Кроме того, Ронни помогал вытаскивать ребят из вертолетов. В зарослях десяток косоглазых, а то и два десятка, и все палят как бешеные. Они уложили лейтенанта Пэкера, и Мейлфант наверняка это видел, он же был рядом, но он ни секунды не колебался.
Как и Фаулер, и Хок, и Слоуком, и Пизли, и сам Салл. Даже после того как Пэкер упал, они продолжали бежать вперед. Они были храбрыми мальчишками. И если их храбрость была понапрасну растрачена в войне, затеянной тупо упрямыми стариками, неужели сама эта храбрость ничего не стоит? Если на то пошло, дело, за которое боролась Кэрол, было неправым потому лишь, что бомба взорвалась не в подходящее время? Хрен, во Вьетнаме очень много бомб взрывались не в подходящее время. И что такое был Ронни Мейлфант, если копнуть поглубже, как не всего лишь бомба, которая взорвалась не в подходящее время?
Старенькая мамасан продолжала глядеть на него, его дряхлая седая подружка сидела возле него с руками на коленях — желтыми руками, сложенными там, где оранжевая блуза смыкалась с зелеными полистироловыми штанами.
— Они же стреляли в нас почти две недели, — сказал Салл. — С того дня, как мы ушли из долины А-Шау. Мы победили у Там-Боя, а когда побеждаешь, то идешь вперед — по меньшей мере так мне всегда казалось, но мы-то отступали. Хрен, только-только что не обратились в паническое бегство. И мы скоро перестали чувствовать себя победителями. Поддержки не было, нас просто повесили на веревку сохнуть. Ё…ная вьетнамизация! Какая это была хреновина!
Он помолчал, глядя на нее, а она отвечала ему спокойным взглядом. Вокруг них стоящие машины горячечно блестели. Какой-то нетерпеливый дальнобойщик взревел сигналом, и Салл подскочил, как задремавший и внезапно разбуженный человек.
— Вот тогда я, знаешь, и повстречал Уилли Ширмена — при отступлении из долины А-Шау. Вижу, кто-то вроде бы знакомый. Я знал, что встречался с ним прежде, только не мог вспомнить, где. Люди же черт знает как меняются между четырнадцатью и двадцатью четырьмя годами, знаешь ли. Потом как-то днем он и другие ребята из батальона Браво сидели и трепались о девочках, и Уилли сказал, что в первый раз он получил французский поцелуй на танцах в Общине святой Терезы. А я думаю: «На хрена! Это же сентгабские девочки!» Подошел к нему и говорю: «Может, вы, католические ребята, и командовали на Эшер-авеню, но мы наподдавали вам по нежным жопам всякий раз, когда вы приходили играть в футбол с Харвичской городской». Ну, чистое «ага, попался!» Уилли, бля, так быстро вскочил, что я подумал, не даст ли он деру, как заяц. Будто призрака увидел или что там еще. Но тут он засмеялся и протянул пять, и я заметил, что он все еще носит свое школьное кольцо! И знаешь, что все это доказывает?
Старенькая мамасан ничего не сказала, но она никогда ничего не говорила, однако Салл по ее глазам увидел, что она ЗНАЕТ, что все это доказывает: люди — смешные и странные, дети говорят такое, чего и не придумаешь, выигравшие никогда игры не бросают, бросившие — никогда не выигрывают. И вообще — Боже, благослови Америку.
— Ну, как бы то ни было, они всю неделю гнались за нами, и становилось ясно, что они сближаются… давят с флангов… наши потери все время росли, и невозможно было уснуть из-за осветительных ракет и вертолетов и воя, который они поднимали по ночам там в зарослях. А потом нападали на вас, понимаешь… двадцать их… три десятка их… ударят и отступят, ударят и отступят, и вот так все время… и еще они одну штуку проделывали… — Салл облизнул губы, вдруг заметив, что у него пересохло во рту. Теперь он жалел, что поехал на похороны Пейга. Пейг был хороший парень, но не настолько хороший, чтобы оправдать возвращение таких воспоминаний.
— Поставят в зарослях четыре-пять минометов… с одного нашего фланга, понимаешь… а рядом с каждым выстроят по восемь-девять человек с минами. Человечки в черных пижамах, построившиеся, будто младшеклассники у питьевого фонтанчика в школе. А потом по команде каждый бросал свою мину в ствол миномета — и вперед опрометью. Бежали с такой быстротой, что вступали в бой с противником — с нами — примерно тогда же, когда их мины падали на землю. Я всегда вспоминал историю, которую живший над Бобби Гарфилдом старикан рассказал нам, когда мы тренировались в пасовке на траве перед домом Бобби. Про бейсболиста, который когда-то играл за «Доджерсов». Тед сказал, что этот парень был, бля, до того быстр, что посылал мяч и успевал сделать пробежку, чтобы самому его взять, когда отобьют. Это… вроде как выводило из равновесия.
Да, вот как сейчас его вывело из равновесия, и он напугался, будто малыш, который сдуру рассказывает сам себе в темноте истории о приведениях.
— Огонь, который они вели по поляне, где упали вертолеты, был таким же, только хуже.
Ну, да было это не совсем так. Вьетконговцы тогда утром придерживали огонь, к одиннадцати часам усилили его, а затем вытащили все затычки, как любил говорить Мимс. Стрельба из зарослей вокруг пылающих вертолетов была не внезапным ливнем, а нескончаемым обложным дождем.
В перчаточнике «каприса» хранились сигареты, старая пачка «Уинстон», которую Салл держал там на всякий пожарный случай, перекладывая ее из одной машины в следующую всякий раз, когда менял их. Единственная сигарета, которую он стрельнул у Диффенбейкера, разбудила тигра, и теперь он протянул руку мимо старенькой мамасан, открыл перчаточник, пошарил среди бумаг и нащупал пачку. У сигареты будет затхлый привкус, она обдерет ему горло, ну и ладно. Именно такой сорт был ему нужен.
— Две недели обстрела и нападений, — сказал он ей, вжимая прикуриватель. — Трясись, спекись и не трудись выглядывать хреновых северян. У них всегда находилось дело поинтереснее где-нибудь еще. Девочки, пикнички и турнирчики в бильярдных, как говаривал Мейлфант. Мы несли потери, никакого прикрытия с воздуха, когда оно требовалось, никто не спал, и казалось, что чем больше к нам присоединялось ребят из А-Шау, тем становилось хуже. Помню, один из парней Уилли, не то Хейверс, не то Хэбер, не то еще как-то похоже — получил пулю прямо в голову. Прямо в, бля, голову и свалился поперек тропы, а глаза открыты, и он что-то говорит. Кровь так и хлещет из дырки вот тут… — Салл постучал пальцем по собственной голове над ухом, — и мы поверить не можем, что он жив, а чтобы еще и разговаривал… А потом — вертолеты… вот это и правда было будто из фильма: дым, стрельба — бап-бап-бап-бап. Вот это-то и привело нас, ты знаешь, в вашу деревню. Наткнулись на нее и, черт… эта вот табуретка на улице, такая, ну, кухонная, с красным сиденьем, а стальные ножки в небо указывают. Дерьмо дерьмом. Извини, но именно так она выглядела — не стоила того, чтобы жить в ней, а уж умирать за нее и подавно. Ваши парни с Севера, они же не хотели умирать за такие места, а почему мы должны были? Она воняла, пахла, как говно — и другие тоже. Вот как все это выглядело. Ну, на запах я особо внимания не обращал. Думается, меня от этой табуретки пробрало. Эта одна табуретка выразила прямо все.
Салл вытащил прикуриватель, поднес вишнево светящуюся спиральку к кончику сигареты и тут вспомнил, что он в демонстрационной машине. Конечно, он мог курить и в демо — черт, она же из его салона — но если кто-нибудь из продавцов учует запах табачного дыма и придет к выводу, что босс позволяет себе то, за что всем остальным угрожает увольнение, это будет очень скверно. Мало правила вводить, надо самому их соблюдать… во всяком случае, если хочешь, чтобы тебя уважали.
— Excusez-moi[40], — сказал он старенькой мамасан. Вылез из машины, мотор которой все работал, закурил сигарету, затем нагнулся к окошку, чтобы вставить прикуриватель в его дырку в приборной доске. День был жаркий, а посреди четырехполосного моря машин с работающими моторами казался еще жарче. Салл ощущал накаляющееся вокруг него нетерпение, но его радио было единственным, которое он слышал; все люди в машинах были застеклены, замкнуты в своих маленьких коконах с кондиционерами и слушали сотни разных вариантов музыки, от Лиз Фейр до Уильяма Акермана. Он подумал, что все другие застрявшие в заторе ветераны, если с ними нет любимых кассет, тоже, наверное, настроились на WKND, где прошлое не умерло, а будущее не наступило. Ту-ту, би-би.
Салл шагнул к капоту своей машины, приставил ладонь козырьком к глазам, защищая их от блеска солнца на хроме, и попытался определить причину затора. Разумеется, он ничего не увидел.
«Девочки, пикнички, турнирчики», — подумал он, и мысль эта облеклась в пронзительный командирский голос Мейлфанта. Кошмарный голос под синевой и из зелени. «Давайте, ребята, у кого Шприц? Я на девяноста, пора взбодриться, время коротко, начнем хреновое шоу на хреновой дороге!»
Он глубоко затянулся «уинстонкой», потом выкашлянул затхлый горячий дым. В солнечном блеске внезапно заплясали черные точки, и он поглядел на зажатую в пальцах сигарету с почти комическим ужасом. Что он делает, опять пробуя это дерьмо? Он что — совсем псих? Ну да, конечно, он псих: всякий, кто видит мертвых старух, сидящих рядом с ним в машине, не может не быть психом, но отсюда не следует, что надо снова пробовать это дерьмо. Сигареты — тот же Оранжевый дефолиант, только купленный на ваши деньги. Салл отшвырнул «уинстонку». Он чувствовал, что решение было правильным, но оно не замедлило участившееся биение его сердца, не сняло ощущение — такое привычное в часы патрулирования, — будто его рот внутри высыхает, стягивается и сморщивается, как обожженная кожа. Есть люди, которые боятся толпы — агорафобия, вот как это называется, боязнь рыночных площадей, — но Салл испытывал ощущение «слишком много» и «чересчур» только в подобные моменты. В лифтах и людных вестибюлях, и на железнодорожных кишащих народом платформах он чувствовал себя нормально, но когда повсюду вокруг него стояли застрявшие в заторе машины, ему становилось очень так себе. В конце-то концов, беби, тут некуда было бежать, негде спрятаться.
Несколько человек тоже вылезли из своих кондиционированных стручков. Женщина в строгом коричневом костюме стояла у строго коричневого «БМВ», золотой браслет и серебряные серьги фокусировали солнечный свет, высокий каблук, казалось, вот-вот начнет нетерпеливо постукивать. Она встретилась глазами с Саллом, завела свои к небесам, словно говоря «как типично, не правда ли?», и взглянула на свои часы (тоже золотые, тоже сверкающие). Всадник верхом на «ямахе», верховой ракете, вырубил ревущий мотор своего мотоцикла, поставил его на тормоз, снял шлем, положил на промасленную мостовую возле педали. Он был одет в черные мотошорты и безрукавку с «СОБСТВЕННОСТЬ НЬЮ-ЙОРКСКИХ ШТАНИШЕК» поперек груди. Салл прикинул, что этот тип лишится примерно семидесяти процентов кожи, если в таком костюме слетит со своей верховой ракеты на скорости более пяти миль в час.
— У, черт, — сказал мотоциклист. — Столкнулись, не иначе. Надеюсь, ничего радиоактивного. — И засмеялся, показывая, что пошутил.
Далеко впереди на крайней левой полосе — скоростной, когда машины движутся на этом участке шоссе — женщина в теннисном костюме стояла возле «Тойоты» с наклейкой «НЕТ ЯДЕРНЫМ БОЕГОЛОВКАМ» на бампере слева от номера, а справа наклейка гласила: «ВАШЕЙ КИСКЕ БЕЛОЕ МЯСО «АЗЕР». Юбка у нее была очень короткой, ноги выше колен очень длинными и загорелыми, а когда она сдвинула солнечные очки на волосы с выгоревшими прядями, Салл увидел ее глаза. Они были широко открытыми и голубыми, и чем-то встревоженными. Это был взгляд, вызывавший потребность погладить ее по щеке (или, может, по-братски обнять ее одной рукой) и сказать ей, чтобы она не тревожилась: все будет хорошо. Салл прекрасно помнил этот взгляд. Взгляд, который выворачивал его наизнанку. Там стояла Кэрол Гербер, Кэрол Гербер в кроссовках и теннисном костюме. Он не видел ее с того вечера на исходе 1966 года, когда пришел к ней, и они сидели на диване (вместе с матерью Кэрол, от которой сильно пахло вином) и смотрели телевизор. Кончилось тем, что они переругались из-за войны, и он ушел. «Вернусь, когда буду знать, что сумею держать себя в руках» — вот что он подумал, уезжая в своем дряхлом «шевроле» (даже тогда машина для него означала «шевроле»). Но он так и не вернулся. На исходе шестьдесят шестого она была уже по задницу в антивоенном дерьме — только тому и научилась за семестр в Университете Мэна, — и от одной только мысли о ней он приходил в ярость. Трахнутой пустоголовой идиоткой — вот кем она была. Проглотила наживку вместе с крючком коммунистической антивоенной пропаганды. А потом она и вовсе присоединилась к этим психам, этим ВСМ, и совсем сорвалась с катушек.
— Кэрол! — позвал он, устремляясь к ней. Прошел мимо сопливо-зеленой верховой ракеты, пробрался между задним бампером «пикапа» и «седаном», потерял ее из виду, пока трусил вдоль урчащего шестнадцатиколесного рефрижератора, потом снова ее увидел.
— Кэрол, э-эй, Кэрол!
Однако, когда она обернулась к нему, он подумал, что, собственно, на него нашло — да что с ним такое? Если Кэрол и жива, ей пятьдесят, как и ему. А этой женщине лет тридцать пять и никак не больше.
Салл остановился — все еще на другой полосе. Всюду урчали и порыкивали легковушки и фургоны. И непонятное пощелкивание в воздухе, которое он было принял за посвист ветра, хотя день был жаркий и абсолютно безветренный.
— Кэрол? Кэрол Гербер?
Пощелкивание стало громче. Звуки, будто кто-то вытягивал и вытягивал язык в сложенных трубочкой губах; треск вертолета вдалеке. Салл поглядел вверх и увидел, что из дымчато-голубого неба прямо на него падает абажур. Он инстинктивно отпрянул, но все свои школьные годы он занимался спортом, и теперь, отклоняя голову, он одновременно протянул руку. И ловко поймал абажур. Гребная лодка неслась на нем вниз по течению в багровеющем закате. «НАМ НА МИССИСИПИ В САМЫЙ РАЗ» было начертано над лодкой кудрявыми старомодными буквами. А под ней так же кудряво «КАК ПРОТОКА?».
«Откуда, бля, он взялся?», — подумал Салл, и тут женщина, которая выглядела вариантом совсем взрослой Кэрол Гербер, пронзительно закричала. Руки у нее взметнулись, словно чтобы опустить очки с волос на место, но застыли на уровне плеч, судорожно двигаясь, как у исступленного дирижера симфонического оркестра. Так выглядела старенькая мамасан, когда выбежала из своей засраной хреновой лачужки на засраную хренову улицу этой засранной хреновой деревеньки в провинции Донг-Ха. Кровь окрасила плечи белого костюма женщины-теннисистки — сначала крупными каплями, потом струями. Она стекала по загорелым рукам к локтям и капала на землю.
— Кэрол? — ошеломленно спросил Салл. Он стоял между джипом «Додж-Рэм» и «Мак-Траксом», одетый в темно-синий костюм, в котором всегда ездил на похороны, держал абажур, сувенир с реки Миссисипи (как протока?) и глядел на женщину, у которой теперь что-то торчало из головы. Шатаясь, она шагнула вперед — голубые глаза все еще широко открыты, руки все еще двигаются в воздухе, — и Салл понял, что это сотовый телефон. Он определил по антенне, которая покачивалась при каждом ее шаге. Сотовый телефон упал с неба, пролетел только Богу известно сколько тысяч футов и теперь торчал из ее головы.
Она сделала еще шаг, ударилась о капот темно-зеленого «бьюика» и начала медленно опускаться за него на подгибающихся коленях. Точно подлодка погружается, подумал Салл, но только когда она скроется из виду, вместо перископа торчать будет короткая антенна сотового телефона.
— Кэрол? — прошептал он, но это не могла быть она: ведь конечно, ни одна женщина, которую он знал в детстве, ни одна, с которой он когда-либо спал, не могла быть обречена на то, чтобы умереть от травмы, нанесенной упавшей сверху телефонной трубкой.
Люди начали вопить, орать, кричать. Крики в большинстве были вопросительными. Гудели сигналы, рычали моторы, будто можно было куда-то ехать. Рядом с Саллом водитель шестнадцатиколесного «Мака» извлекал из своей силовой установки оглушительное ритмичное фырканье. Завыла сирена. Кто-то заохал не то от удивления, не то от боли.
Одинокая дрожащая белая рука уцепилась за капот темно-зеленого «бьюика». Запястье охватывал теннисный браслет. Медленно рука и браслет ускользнули от Салла. На миг пальцы женщины, похожей на Кэрол, еще цеплялись за капот, затем исчезли. Что-то еще со свистом падало с неба.
— Ложись! — завопил Салл. — Ложись, мать вашу!
Свист перешел в пронзительный раздирающий душу визг, и падающий предмет ударился в капот «бьюика», промяв его, будто ударом кулака, и вспучив под ветровым стеклом. А на двигателе «бьюика» лежала микроволновая печка.
Теперь повсюду вокруг него раздавался грохот падающих предметов. Словно разразилось землетрясение, но каким-то образом не в недрах Земли, а над ней. Мимо него сыпались безобидные хлопья журналов — «Севентин», и «ГК», и «Роллинг Стоун», и «Стерео ревью». Развернутые машущие страницы придавали им сходство с подстреленными птицами. Справа от него из синевы, вертясь на своем основании, вывалилось кабинетное кресло. Оно ударилось о крышу «форда-универсала». Ветровое стекло «универсала» брызнуло молочными осколками. Кресло подпрыгнуло, накренилось и обрело покой на капоте «универсала». На полосу медленного движения и полосу торможения падали портативный телевизор, пластиковая мусорная корзинка, что-то вроде грозди камер с перепутанными ремнями и резиновый коврик. За ковриком последовала бейсбольная бита. Машинка для изготовления воздушной кукурузы ударилась о шоссе и разлетелась сверкающими осколками.
Парень в рубашке со «ШТАНИШКАМИ», владелец сопливо-зеленой верховой ракеты, не выдержал и побежал по узкому проходу между машинами в третьем ряду и машинами, застрявшими на скоростной полосе, петляя, точно горнолыжник, чтобы избежать торчащих боковых зеркал, держа руку над головой, как человек, перебегающий улицу под внезапным весенним ливнем. Салл, все еще сжимавший абажур, подумал, что парню следовало бы поднять свой шлем и нахлобучить его на голову, но, конечно, когда вокруг тебя сыплются разные вещи, становишься забывчивым и в первую очередь забываешь самое для тебя нужное и полезное.
Теперь падало что-то еще, падало близко, падало большое — больше микроволновки, продавившей капот «бьюика», это уж точно. И звук не был свистом, как у бомбы или минометной мины, это был звук падающего самолета или вертолета, или даже дома. Во Вьетнаме все это валилось с неба вблизи от Салла (дом, бесспорно, в виде обломков). Однако звук этот отличался от тех в важнейшем отношении: он был еще и мелодичным, точно самой огромной эоловой арфы.
Это был концертный рояль, белый с золотом — такой рояль, на котором высокая холодная женщина пробренчит «Ночь и день» — и в шуме машин, и в печальной тиши моего одинокого дома, ду-ду-ду, бип-бип-бип. Белый концертный рояль падал из коннектикутского неба, переворачиваясь, переворачиваясь, отбрасывая на застопоренные машины тень, похожую на медузу, извлекая музыку ветра из своих струн в вихрях воздуха, врывающегося в его грудь. Его клавиши проваливались и выпрыгивали, точно клавиши пианолы, туманное солнце золотило педали.
Он падал в ленивом вращении, и нарастающий звук его падения был звуком чего-то, бесконечно вибрирующего в туннеле из жести. Он падал на Салла, и теперь его размытая тень начинала собираться и фокусироваться, и, казалось, его мишень — запрокинутое к небу лицо Салла.
ВОЗДУХ! — закричал Салл и кинулся бегом. — ВОЗЗЗДУХ!
Рояль пикировал на шоссе, белый табурет летел прямо за ним. А за табуретом кометным хвостом протянулись нотные листы, пластинки 45 оборотов с внушительными дырками в центре, мелкие принадлежности, хлопающий желтый плащ, похожий на пыльник, шина «Гудйир», флюгер, картотечный шкафчик и чайная чашка с выведенной на боку надписью «ЛУЧШЕЙ БАБУЛЕ В МИРЕ».
— Можно мне сигарету? — спросил Салл у Диффенбейкера за стеной похоронного салона, где Пейг лежал в своем подбитом шелком ящике. — В жизни не курил «данхиллок».
— Любое топливо для твоего катера. — В голосе Диффенбейкера был смешок, будто он ни разу в жизни не собирался в штаны наложить со страха.
Салл все еще помнил: Диффенбейкер стоит на деревенской улице рядом с той, с перевернутой табуреткой: какой он был бледный, как у него тряслись губы, как от его одежды все еще разило дымом и выплеснувшимся вертолетным топливом. Диффенбейкер перевел взгляд с Мейлфанта и старухи на тех, кто начал палить по лачугам, на исходящего криком малыша, которого подстрелил Мимс; он помнил, как Дифф посмотрел на лейтенанта Ширмена, но помощи от него ждать было нечего. Да и от самого Салла тоже, если на то пошло. Еще он помнил, как Слоуком сверлил взглядом Диффа, Диффа — нового лейтенанта теперь, когда Пэкера убили. И, наконец, Дифф поглядел на Слоукома. Слай Слоуком не был офицером — не был даже одним из тех громкоголосых стратегов в зарослях, которые задним числом знают все лучше всех — и никогда не мог бы им стать. Слоуком был просто одним из просто рядовых, который считал, что группа, поющая так, как «Рейр Эрф», обязательно должна состоять из черных. Иными словами, просто пехотинец, но готовый сделать то, на что остальные готовы не были. Ни на секунду не теряя контакта с растерянными глазами нового лейтенанта, Слоуком чуть повернул голову в другую сторону — в сторону Мейлфанта, и Клемсона, и Пизли, и Мимса, и всех остальных самоназначенных арбитров, чьих имен Салл не помнил. Затем Слоуком вновь уже глядел прямо в глаза лейтенанта. Всего человек семь впали в бешенство и бежали по грязной улице мимо вопящего, истекающего кровью малыша все дальше в эту паршивую деревеньку, оглушительно при этом выкрикивая что попало — ободрения, будто на футболе, но в отрывистом кадансе команд, припев к «Держись, Слупи» и прочее такое же дерьмо — и Слоуком спрашивал глазами: «Эй, чего вы хотите? Вы теперь босс, так чего вы хотите?»
И Диффенбейкер кивнул.
А смог ли бы он, Салл, кивнуть тогда? Наверное, нет. Наверное, если бы решать должен был он, Клемсон и Мейлфант, и остальные мудаки продолжали бы убивать, пока не израсходовали бы весь боезапас — ведь примерно так вели себя подчиненные Кейли и Мединии[41]? Но Диффенбейкер, надо отдать ему справедливость, был не Уильям Кейли, Диффенбейкер чуть кивнул. Слоуком кивнул в ответ, вскинул автомат и разнес череп Ральфа Клемсона.
В ту секунду Салл решил, что пулю получил Клемсон потому, что Слоуком водился с Мейлфантом: Слоуком и Мейлфант не так уж редко курили вместе чумовые листья, и кроме того, Слоуком иногда часть свободного времени тратил на то, чтобы травить Стерву вместе с другими любителями «червей». Но пока он сидел тут, катая в пальцах диффенбейкеровскую «данхиллку», Саллу вдруг пришло в голову, что Слоуком срать хотел на Мейлфанта и его чумовые листья; да и на любимую карточную игру Мейлфанта тоже. Во Вьетнаме хватало и бханга, и карточных посиделок. Слоуком выбрал Клемсона потому, что выстрел в Мейлфанта не сработал бы. Все это дерьмо про головы, насаженные на колья, чтобы вьетконговцы усекли, что ждет тех, кто валяет дурака с Дельтой, Мейлфант выкрикивал уже далеко впереди, и те, кто хлюпал и лякал по грязи улицы, паля куда попало, просто внимания не обратили бы. Плюс старенькая мамасан была уже убита, так пусть, хрен, он ее кромсает.
А теперь Дифф был Диффенбейкером, лысым продавцом компьютеров, который перестал ездить на встречи. Он дал Саллу прикурить от своей «Зиппо» и смотрел, как Салл глубоко затянулся, а потом выкашлянул дым.
— Давно не куришь? — спросил Диффенбейкер.
— Два года или около того.
— Хочешь знать жуткую вещь? Как быстро ты снова втянешься?
— Я тебе рассказывал про старуху?
— Угу.
— Когда?
— По-моему, на последней встрече, на которой ты был… той, на Джерсейском берегу, той, на которой Дергин сорвал блузку с официантки. Отвратительная была сцена.
— Да? Ничего не помню.
— К тому времени ты полностью вырубился.
Естественно, эта часть программы всегда была одной и той же. Да собственно, все части программы этих встреч всегда были одинаковы. Имелся диск-жокей, который обычно уходил рано, потому что кто-нибудь грозил набить ему морду за то, что он ставит не те пластинки. До этого момента усилители извергали что-нибудь вроде «Восхода злой луны», и «Зажги мой огонь», и «Полюби меня немножко», и «Моя девочка» — песни со звуковых дорожек всех тех фильмов о Вьетнаме, которые снимались на Филиппинах. Суть была в том, что большинство ребят, которых помнил Салл, всхлипывали от «Карпентеров» или «Утреннего ангела». Вот такая музыка была подлинно со звуковой дорожки зелени и всегда играла, когда ребята передавали друг другу закурить и фотки своих девушек, надирались и пускали слезу над «Оловянным солдатиком», известным в зелени как «Тема от ё…ного Билли Джека». Салл не мог вспомнить случая, чтобы он слышал «Двери» во Вьетнаме; всегда «Строберри Аларм Клок» пели «Ладан и мяту». Где-то в глубине он понял, что война проиграна, когда услышал этот хреновый кусок говна, рвущийся из проигрывателя в столовой.
Встречи всегда начинались музыкой и запахом жарящегося мяса (запахом, который всегда смутно напоминал Саллу запах вертолетного топлива), и банками пива в ведерках с битым льдом — и вот эта часть была неплохой, эта часть, правду сказать, была очень приятной. Но потом — хлоп! — и уже наступало следующее утро, и свет обжигал тебе глаза, и сердце превращалось в опухоль, и желудок у тебя был полон отравы. В одно такое следующее утро Салл сквозь тошноту вроде бы вспомнил, что заставлял диск-жокея снова и снова ставить «О Кэрол» Нила Сидейка, грозя убить его, если он попробует поставить что-нибудь другое. В другое такое утро Салл проснулся рядом с бывшей женой Фрэнка Пизли. Она громко храпела, потому что у нее был сломан нос. Ее подушка была в разводах крови, как и щеки, а Салл не мог вспомнить, он ли сломал ей нос или мудак Пизли. Салл предпочел бы, чтобы виноват был Пизли, но знал, что это вполне возможно его рук дело. Иногда, особенно в дни ДВ (до «виагры»), когда в постели у него не получалось так же часто, как получалось, он впадал в ярость. К счастью, когда дама проснулась, она тоже не сумела вспомнить. Однако она помнила, как он выглядел в нижнем белье. «Отчего у тебя только одно?» — спросила она.
«Мне и с этим повезло», — ответил тогда Салл. Голова у него разламывалась на куски.
— А что я говорил про старуху? — спросил он Диффенбейкера теперь, когда они сидели и курили у похоронного салона.
Диффенбейкер пожал плечами.
— Да просто, что прежде ты ее часто видел. Сказал, что одета она бывает по-разному, но все равно это всегда она, старая мамасан, которую прикончил Мейлфант. Еле сумел заткнуть тебе рот.
— Хрен, — сказал Салл и запустил свободную руку в волосы.
— Ты еще сказал, что с этим у тебя стало легче, когда ты вернулся на Восточное побережье, — сказал Диффенбейкер. — И послушай, что плохого в том, чтобы иногда видеть старушку? Некоторые видят летающие тарелки.
— Но не люди, которые должны двум банкам почти миллион долларов, — сказал Салл. — Знай они…
— Ну, знай они, так что? Я тебе отвечу: ровным счетом ничего. Пока ты платишь проценты, Салл-Джон, без просрочки, приносишь им сказочную наличность, никому дела нет до того, что ты видишь, когда гасишь свет… или что ты видишь, когда не гасишь его, если на то пошло. Им плевать, если ты одеваешься в женское белье или бьешь свою жену и трахаешь вашего лабрадора. Кроме того, не думаешь ли ты, что в твоих банках есть такие, кто побывал в зелени?
Салл затянулся «данхиллкой» и посмотрел на Диффенбейкера. Правду сказать, это ему никогда в голову не приходило. Им занимались двое сотрудников отдела займов, которые подходили по возрасту, но они никогда об этом не говорили. Только ведь и он тоже. «В следующий раз, когда я их увижу, — подумал он, — мне придется спросить, пользуются ли они «Зиппо». Такт, понимаете?
— Чему ты улыбаешься? — спросил Диффенбейкер.
— Да так. Ну, а ты, Дифф? У тебя есть своя старушка? Я не про подругу, а про старушку. Мамасан.
— Э-эй! Не называй меня Диффом. Теперь меня так никто не называет. И мне никогда это не нравилось.
— Но есть?
— Ронни Мейлфант — вот моя мамасан, — сказал Диффенбейкер. — Иногда я вижу его. Не так, как ты видишь свою. Будто она действительно перед тобой, но воспоминания ведь тоже реальны.
— Угу.
Диффенбейкер покачал головой.
— Будь это просто воспоминания! Понимаешь? Просто воспоминания.
Салл сидел молча. Орган за стеной теперь играл вроде бы не духовный гимн, а просто музыку. «Отпуск», так вроде она называется. Музыкальный способ сказать скорбящим, что пора и честь знать. Иди домой, Джо-Джо. Мама ждет. Диффенбейкер сказал:
— Есть воспоминания, а есть то, что реально видишь в уме. Ну, как когда читаешь книгу по-настоящему хорошего писателя, и он описывает комнату, и ты видишь эту комнату. Я подстригаю газон, или сижу на совещании и слушаю докладчика, или читаю сказку внуку перед тем как уложить его спать, или даже обнимаюсь с Мэри на диване, и — бац! — вот он Мейлфант, прыщавая рожа под вьющимися волосами. Помнишь, как его волосы вились?
— Угу.
— Ронни Мейлфант, всегда говорящий про хрен то, хрен се и хрен это. Этнические анекдоты на каждый случай. И футлярчик. Помнишь футлярчик?
— А как же. Кожаный футлярчик, который он носил на поясе. Он в нем держал свои карты. Две колоды. «Эй, идем травить Стерву, ребята! Пять центов очко! Есть желающие?» И они сбегались.
— Угу. Ты помнишь. Просто помнишь. Но я его ви-жу, Салл, вплоть до белых гнойничков у него на подбородке. Я слышу его. Я чувствую запах хренова наркотика, который он курил… но главным образом я вижу, как он сшиб ее с ног, и она валялась на земле и все еще грозила ему кулаком, все еще что-то говорила…
— Хватит!
— …а я не мог поверить, что это произойдет. Сперва, мне кажется, и сам Мейлфант не верил. Для начала он только замахивался на нее штыком, покалывал самым кончиком, будто дурака валял… а потом сделал это, всадил штык ей в живот. Хрен, Салл, хрен и еще раз хрен! Она кричала, начала дергаться, а он, помнишь, расставил над ней ноги, а все остальные бежали по улице — Ральф Клемсон и Мимс, и не знаю, кто еще. Я всегда не терпел этого говнюка Клемсона — даже больше, чем Мейлфанта, потому что Ронни хотя бы не был подлипалой — с ним что ты видел, то и получал. А Клемсон был чокнутым и еще подлипалой. Я перепугался насмерть, Салл, на ё…ную смерть. Я знал, что обязан положить этому конец, но я боялся, что они меня прикончат, если я попробую, все они — все ВЫ, потому что в ту хренову минуту были все вы, ребята, и был я. Ширмен… против него ничего нет, он выскочил на поляну, когда свалились вертолеты, будто не было никаких завтра, а только эти минуты. Но в этой деревне… Я поглядел на него, и — ничего, совсем ничего.
— Потом он спас мне жизнь, когда мы угодили в засаду, — негромко сказал Салл.
— Знаю. Подхватил тебя на руки и нес тебя, как трахнутый Супермен. На поляне в нем было это, и оно вернулось на тропе, но в промежутке, в деревне… ни-че-го. В деревне решать должен был я. Будто я был там единственным взрослым… вот только я себя взрослым не чувствовал.
Салл не стал повторять, чтобы он замолчал. Диффенбейкер хотел выговориться, и заставить его замолчать мог бы только удар кулаком в зубы.
— Помнишь, как она закричала, когда он его вогнал? Старушка? А Мейлфант стоит над ней и орет про вьетконговцев таких, косоглазых эдаких, и руби то да се. Бога благодарю за Слоукома. Он поглядел на меня, и это заставило меня сделать что-то… хотя всего-то я и сделал, что приказал ему стрелять.
«Нет, — подумал Салл, — ты и этого не сделал, Дифф. Ты только кивнул. В суде они такое дерьмо не спустили бы, заставили бы тебя говорить громко. Они заставляют делать подробные показания для протокола».
— Я считаю, что Слоуком в тот день спас наши души, — сказал Диффенбейкер. — Ты знаешь, он с собой покончил? Угу. В восемьдесят шестом.
— Я думал автокатастрофа, несчастный случай.
— Если врезаться в опору моста на скорости семидесяти миль в тихий вечер — это несчастный случай, так значит, это был несчастный случай.
— А как Мейлфант? Знаешь что-нибудь?
— Ну, ни на одну встречу он, понятно, не приезжал, однако был жив, когда я в последний раз про него слышал. Энди Браннинген видел его в Южной Калифорнии.
— Ежик его видел?
— Ну да, Ежик. И знаешь где?
— Откуда?
— Умрешь, Салл-Джон. Сразу спятишь. Браннинген состоит в «Анонимных Алкоголиках». Заменяет ему религию. Говорит, жизнь ему АА спасли, и, думаю, так оно и было. Он пил хлеще любого из нас, может, хлеще всех нас вместе взятых. А теперь он зациклен не на текиле, а на АА. Посещает примерно двенадцать собраний в неделю, он ГСР… не спрашивай, что это значит — какой-то политический пост в обществе, — и он сидит на телефоне доверия. И каждый год он ездит на Национальную конференцию. Лет пять назад алкаши собрались в Сан-Диего. Пятьдесят тысяч алкашей стоят плечо к плечу в Конференц-центре Сан-Диего и возносят благодарственную молитву. Можешь себе представить?
— Могу, пожалуй, — сказал Салл.
— Говнюк Браннинген взглянул налево, и кого же он видит, как не Ронни Мейлфанта. Глазам своим не верит, но тем не менее это Мейлфант. После заседания он зацапывает Мейлфанта, и они отправляются посидеть за стаканчиком. — Диффенбейкер запнулся. — Алкоголики ведь тоже любят посидеть, по-моему. Лимонады всякие, кока-кола и прочее. И Мейлфант сообщает Ежику, что он уже почти два года чист и трезв, как стеклышко — открыл для себя высшую силу, которую ему благоугодно величать Богом. Ему было дано возродиться, все в хреновом ажуре, он ведет жизнь по законам жизни, он уповает, а Бог располагает, ну, и прочее дерьмо в их духе. Браннинген не сумел удержаться и спросил, а поднялся ли Мейлфант на Пятую Ступень, а это значит исповедаться во всех своих нехороших поступках с полной готовностью искупить их. Мейлфант и глазом не моргнул, а сказал, что на Пятую поднялся год назад и чувствует себя куда лучше.
— О, черт! — сказал Салл, поражаясь жгучести своего гнева. — Старушка мамасан, конечно, возрадуется, что Ронни и от этого очистился. Обязательно скажу ей, когда увижу в следующий раз.
Конечно, он не знал, что увидит ее в тот же день.
— Смотри, не забудь.
Они еще посидели, почти не разговаривая. Салл попросил у Диффенбейкера еще сигаретку, и Диффенбейкер протянул ему пачку и снова щелкнул «Зиппо». Из-за угла донеслись обрывки разговоров и чей-то тихий смешок. Похороны Пейга завершились. А где-то в Калифорнии Ронни Мейлфант, возможно, читает Большую Книгу своих АА и вступает в контакт с мифической высшей силой, которую изволит называть Богом. Может, и Ронни тоже ГСР, что бы это, хрен, ни означало. Салл жалел, что Ронни жив. Салл жалел, что Ронни Мейлфант не издох во вьетконговской яме-ловушке: нос в язвах, вонь крысиного дерьма, внутреннее кровотечение, его рвет слизистой желудка. Мейлфант с его футлярчиком и его картами. Мейлфант с его штыком. Мейлфант с его ногами по бокам старенькой мамасан в зеленых штанах, оранжевой кофте, красных туфлях.
— А вообще, для чего мы были во Вьетнаме? — спросил Салл. — Без всяких философствований и прочего, но ты для себя это хоть раз вычислил?
— Кто сказал: «Тот, кто не учится у прошлого, осужден на то, чтобы повторить это прошлое»?
— Ричард Доусон, ведущий «Семейной вражды».
— Иди ты на… Салливан.
— Не знаю, кто сказал. А это важно?
— Еще как, бля, — сказал Диффенбейкер. — Потому что мы так оттуда и не выбрались. Так и не выбрались из зелени. Наше поколение погибло в ней.
— Это звучит немножко…
— Немножко — как? Немножко напыщенно? Еще бы. Немножко глупо? Еще бы. Немножко себялюбиво? Да, сэр. Но это и есть мы. Это мы все целиком. Что мы сделали после Нама, Салл? Те из нас, кто отправился туда, те из нас, кто выходил на марши протеста, те из нас, кто просто высиживал дома, смотрел «Далласских ковбоев», попивал пиво и пердел в подушки дивана?
Щеки нового лейтенанта начали краснеть. Он выглядел как человек, который оседлал своего конька и теперь взбирался в седло, поскольку ему ничего не оставалось, кроме как скакать вперед. Он поднял руки и начал разгибать пальцы, как делал Салл, когда перечислял то, что они получили от Вьетнама.
— Ну-ка поглядим. Мы поколение, которое изобрело Супербратьев Марио, Эй-Ти-Ви, лазерную систему наведения ракет и крэк из кокаина. Мы открыли Ричарда Симмонса, Скотта Пека и «Стиль Марты Стюарт». Наша идея революционного изменения образа жизни — это покупка собаки. Девушки, сжигавшие свои бюстгальтеры, теперь покупают белье «секреты Виктории», а мальчики, которые бесстрашно лезли на х… во имя мира, теперь жирные туши, которые засиживаются у экранов своих компьютеров до поздней ночи, потягивают пиво и пыхтят, пялясь по Интернету на голых восемнадцатилетних девчонок. В этом мы все, братец: мы любим смотреть. Фильмы, видеоигры, автогонки в прямом эфире, бокс в «Шоу Джерри Спрингера», Марк Макгайр, чемпионат по борьбе, слушания по импичменту — нам все едино, лишь бы сидеть и смотреть. Но было время… нет, не смейся, но было время, когда все действительно было в наших руках. Ты это знаешь?
Салл кивнул и подумал о Кэрол. Не о той, которая сидела на диване с ним и своей матерью, пропахшей вином, и не о той, которая поворачивала знак мира к камере, пока по щеке у нее текла кровь — эта уже была безнадежна и безумна, как можно было увидеть в ее улыбке, прочесть на плакате, вопящие слова которого отвергали всякое обсуждение. Нет, он думал о Кэрол того дня, когда ее мать взяла их всех в Сейвин-Рок. Его друг Бобби выиграл в тот день какие-то деньги у карточного мошенника, а Кэрол на пляже была в голубом купальнике и иногда она бросала на Бобби тот взгляд… тот взгляд, который говорил, что он ее убивает, и что смерть — одна радость. Да, тогда все действительно было в их руках; он твердо это знал. Но дети теряют, у детей скользкие пальцы и дырки в карманах, и они теряют все.
— Мы набивали наши бумажники на бирже и потели в гимнастических залах, и записывались к психологам, чтобы найти себя. Южная Америка пылает, Малайзия пылает, ё…ный ВЬЕТНАМ пылает, но мы наконец-то оставили позади самоненависть, наконец-то понравились сами себе, так что пусть они пылают на здоровье.
Салл представил, как Мейлфант находит себя, как ему нравится внутренний Ронни, и подавил содрогание.
Теперь перед лицом Диффенбейкера топырились все его пальцы; Саллу он показался похожим на Эла Джолсона, готовящегося запеть «Мэмми». Диффенбейкер словно бы понял это одновременно с Саллом и опустил руки. Он выглядел усталым, растерянным и несчастным.
— Мне нравятся многие наши ровесники, взятые в отдельности, — сказал он. — Я не выношу и презираю мое поколение, Салл. Нам представлялся случай все изменить. Нет, правда. Но мы согласились на джинсы от модельеров, на пару билетов на Марию Карей в мюзик-холле Радио-Сити, «Титаник» Джеймса Камерона и жирное пенсионное обеспечение. Единственное поколение более или менее сравнимое с нашим по чистейшему эгоистическому самопотаканию — это так называемое «потерянное поколение» двадцатых годов, но по крайней мере у большинства из них хватило порядочности пить без просыпу. А мы оказались не способными даже на это. Мы по уши в дерьме.
Салл увидел, что новый лейтенант чуть не плачет.
— Дифф…
— Знаешь, какова цена проданного будущего, Салл-Джон? Ты не можешь по-настоящему вырваться из прошлого. Ты не можешь по-настоящему преодолеть его. Моя идея — на самом деле ты вовсе не в Нью-Йорке. Ты в Дельте, прислоняешься к дереву, пьяный в дребезину, и втираешь в шею средство от москитов и прочей дряни. Пэкер все еще командир, потому все еще шестьдесят девятый год. А то, что тебе мерещится о твоей «жизни потом», — хреновый пузырь в кипящей кастрюле. И лучше, что так. Вьетнам лучше. Вот почему мы остаемся там.
— Ты думаешь?
— На сто процентов.
Из-за угла выглянула темноволосая кареглазая женщина в синем платье и сказала:
— Вот ты где!
Диффенбейкер встал ей навстречу, пока она медленно и изящно приближалась к ним на высоких каблуках. Салл тоже встал.