Сердца в Атлантиде Кинг Стивен
— Мэри, это Джон Салливан. Он служил со мной и Пейгом. Салл, это мой добрый друг Мэри-Тереза Чарлтон.
— Рад познакомиться, — сказал Салл и протянул руку.
Ее пожатие было крепким и уверенным, длинные прохладные пальцы прижались к его пальцам, но смотрела она на Диффенбейкера.
— Миссис Пейгано хочет поговорить с тобой, милый. Хорошо?
— Разумеется, — сказал Диффенбейкер, пошел было к углу, потом обернулся к Саллу.
— Подожди немножко, — сказал он. — Пойдем выпьем. Обещаю не проповедовать. — Но при этих словах его глаза посмотрели мимо Салла, будто знали, что этого обещания он сдержать не сможет.
— Спасибо, Лейт, но мне в самом деле пора. Хочу опередить заторы.
Но этого затора он не опередил, и теперь на него с неба валился рояль, сверкая на солнце и напевая про себя. Салл упал на живот и перекатился под машину. Рояль ударился об асфальт меньше чем в трех шагах от него, детонировал, и клавиши брызнули в разные стороны, будто зубы.
Салл выполз из-под машины, обжигая спину о раскаленный глушитель, и кое-как поднялся на ноги. Он поглядел вдоль шоссе на север широко раскрытыми не верящими глазами. С неба сыпалась огромная распродажа всякого барахла — магнитофоны и коврики, газонокосилка (облепленное травой лезвие вращалось под кожухом) и черный разбрызгиватель, и аквариум с плавающими в нем рыбками. Он увидел старика с театрально-пышной седой шевелюрой, бегущего по полосе торможения, но тут на старика упал лестничный марш, оторвал его левую руку и швырнул на колени. Настольные и напольные часы, письменные столы и кофейные столики, и рушащийся лифт, кабель которого разворачивался за ним в воздухе, будто вымазанная в масле пуповина. На автостоянку индустриального комплекса у шоссе спланировал косяк гроссбухов, их переплетные крышки хлопали, будто аплодируя. На бегущую женщину упало меховое манто, спутало по рукам и ногам, затем на нее грохнулся диван и расплющил. В воздухе забушевала буря света — из небесной синевы посыпались оранжерейные рамы. Статуя солдата Гражданской войны пробила фургон. Гладильная доска ударилась о перила перехода впереди и обрушилась на машину внизу, вращаясь, как пропеллер. В пикап упало чучело льва. Всюду бегали и вопили люди. Всюду виднелись машины с пробитыми крышами и разбитыми стеклами; Салл заметил «мерседес», из верхнего люка которого торчали неестественно розовые ноги витринного манекена. Воздух содрогался от воя и свиста.
На него упала новая тень, и, увертываясь, он понял, что опоздал: если это утюг или тостер, или еще какая-нибудь хозяйственная штуковина, она раздробит ему череп. А если что-нибудь потяжелее, от него останется только мокрое пятно на асфальте.
Падающий предмет ударился об его руку, не причинив ни малейшей боли, отскочил и лег на асфальт у его ног. Он поглядел на него сначала с удивлением, а потом с нарастающим ощущением чуда.
— Мать твою, — сказал он.
Салл нагнулся и поднял бейсбольную перчатку, которая упала с неба, сразу узнав ее даже после стольких лет: глубокая бороздка вдоль последнего пальца и смешные узелки на сыромятных ремешках были неповторимы, как отпечатки пальцев. Он поглядел туда, где Бобби печатными буквами вывел свое имя. Оно было там, но буквы казались свежее, чем следовало бы, а кожа в том месте выглядела потертой и блеклой, и поцарапанной, словно там писались другие имена, а потом стирались.
Запах перчатки совсем близко от его лица был и пьянящим, и неотразимым. Салл надел ее на руку, и что-то зашуршало под его мизинцем — лист бумаги, засунутый туда. Он не обратил на него внимания. А прижал перчатку к лицу, закрыл глаза и глубоко вдохнул. Кожа, и смазочный жир, и пот, и трава. В них каждое лето — все до единого. Лето 1960-го, например, когда он вернулся после своей недели в лагере — и все переменилось: Бобби мрачный, Кэрол какая-то далекая и бледно-задумчивая (во всяком случае, некоторое время), а клевый старикан, который жил на третьем этаже над Бобби — Тед — уехал. Все переменилось… но все равно было лето, ему все равно было одиннадцать, и все по-прежнему казалось…
— Вечным, — пробормотал он в перчатку и снова глубоко вдохнул ее ароматы, а поблизости о крышу хлебного фургона разбился стеклянный ящик с бабочками, и стоп-сигнал вонзился, дрожа, в полосу торможения, точно метко брошенное копье. Салл вспомнил свой бо-ло и черные кеды, и вкус драже из пистолетика, когда шарик ударялся о нёбо и отлетал на язык; он вспомнил ощущение от бейсбольной маски, когда она прилегала к лицу так, как требовалось, и «хиша-хиша-хиша» разбрызгивателей вдоль Броуд-стрит, и как бесилась миссис Конлан, когда ты оказывался слишком близко к ее драгоценным цветам, и миссис Годлоу в «Эшеровском Ампире», которая требовала предъявить метрику, если ей казалось, что тебе никак не может быть меньше двенадцати, раз ты такой высокий, и афишу с Брижит Бардо
(если она — мусор, так я бы пошел в мусорщики),
завернутой в полотенце, и игры с пистолетами и в «Карьеры», и пасовки, и громкое «пук!» ладонями на задней парте в четвертом классе на уроках миссис Суитсер, и…
— Эй, американ!
Только сказала она «амеликан», и Салл понял, кого он увидит, когда поднимет голову от перчатки модели Алвина Дарка, перчатки Бобби. Старенькая мамасан стояла между верховой ракетой, которую сокрушил морозильник (из его разбитой дверцы высыпались брикеты замороженного мяса) и «субару», из крыши которого торчал металлический фламинго, предназначенный для украшения газонов. Старенькая мамасан в зеленых штанах, оранжевой кофте и красных туфлях, старенькая мамасан, яркая, как вывеска бара в аду.
— Эй, американ, ходи меня, я спасай. — И она протянула к нему руки.
Салл пошел к ней под грохочущим градом валящихся телевизоров, и домашних бассейнов, и блоков сигарет, и туфель на высоком каблуке, и под огромной-преогромной сушилкой для волос и телефоном-автоматом, который, ударившись, изрыгнул фонтан четвертаков. Он шел к ней, испытывая облегчение, то облегчение, которое испытываешь, возвращаясь домой.
— Я спасай. — Она развела руки. — Бедный мальчик, я спасай.
Салл шагнул в мертвое кольцо ее объятия, а люди вопили и бегали, и с неба сыпались всякие-превсякие американские вещи, слепя шоссе № I–95 к северу от Бриджпорта своим падающим сверканием. Она обняла его.
— Я спасай, — сказала она, и Салл сидел в своем «шевроле». Всюду вокруг него на всех четырех полосах стояли замершие машины. Радио было включено, настроено на WKND. «Плэттеры» пели «Время сумерек», а Салл не мог вздохнуть. Словно бы с неба ничего не падало и, если не считать затора, все словно было в полном порядке, но как же так? Как же так, если на его руке все еще надета старая бейсбольная перчатка Бобби Гарфилда?
— Я спасай, — говорила старенькая мамасан. — Бедный мальчик, бедный американский мальчик, я спасай.
Салл не мог вздохнуть. Он хотел улыбнуться ей. Он хотел сказать ей, что он сожалеет, что хотя бы у некоторых из них намерения были самые хорошие, но ему не хватало воздуха, и он очень устал. Он закрыл глаза, попытался в последний, заключительный раз поднести перчатку Бобби к лицу, в последний, заключительный раз чуть-чуть вдохнуть этот густой летний запах, но она была слишком тяжелой.
На следующее утро, когда Диффенбейкер в одних джинсах стоял у кухонного стола и наливал себе кофе, в кухню вошла Мэри. На ней была ее трикотажная фуфайка с «СОБСТВЕННОСТЬ ДЭНВЕРСКИХ БРОНКО» поперек груди; она держала нью-йоркский «Пост».
— Боюсь, у меня для тебя грустное известие, — сказала она, а потом словно бы уточнила: — Относительно грустное.
Он настороженно обернулся к ней. О грустных известиях следует сообщать после обеда, подумал он. После обеда человек более или менее готов к грустным известиям. А прямо с утра что угодно ранит слишком больно.
— Какое?
— Тот человек, с которым ты познакомил меня вчера на похоронах вашего друга, ты же сказал, что он торгует машинами в Коннектикуте, верно?
— Верно.
— Я хотела проверить, потому что Джон Салливан не самое, ты понимаешь, необычное и редкое…
— О чем ты, Мэри?
Она протянула газету, развернутую на середине вкладки.
— Тут сказано, это случилось, когда он возвращался домой. Мне очень жаль, милый.
Конечно, она ошиблась! Это была его первая мысль. Люди не умирают сразу после того, как ты видел их, говорил с ними — вроде бы незыблемое правило.
Но это был он, да еще в трех экземплярах: Салл в школьной бейсбольной форме со сдвинутой на лоб маской, Салл в полевой форме с сержантскими нашивками на рукаве и Салл в солидном костюме где-то конца семидесятых. Под тремя фото располагался заголовок, который можно найти только в «Пост».
ЗАТОР!
ВЬЕТНАМСКИЙ ВЕТЕРАН, КАВАЛЕР СЕРЕБРЯНОЙ ЗВЕЗДЫ УМИРАЕТ В ЗАТОРЕ НА КОННЕКТИКУТСКОМ ШОССЕ
Диффенбейкер быстро прочел заметку, ощущая тревогу, ощущая, что его предали — чувство, которое теперь неизменно охватывало его, когда он читал сообщение о смерти кого-то одного с ним возраста, кого-то знакомого. «Мы все еще слишком молоды, чтобы умирать», — всегда думал он, вполне сознавая глупость этой мысли.
Салл, видимо умер от сердечного приступа, застряв в заторе, возникшем из-за развернувшегося поперек шоссе автопоезда. Не исключено, что он умер в виду вывески его собственного салона «Шевроле», скорбел автор заметки. Как и «ЗАТОР!», вынесенное в заголовок, подобные прозрения можно было найти только в «Пост». «Таймс» — вот газета для умных, а «Пост» — газета для пьяниц и поэтов.
После Салла осталась бывшая жена, детей у него не было. Похоронами занимается Норман Оливер («Ферст Коннектикут Бэнк энд Траст»).
«Его хоронит банк!» — подумал Диффенбейкер, у него затряслись руки. Он не понимал, почему эта мысль вызвала у него такой ужас. Но вызвала. — «Ё…ный банк! О, черт!»
— Милый? — Мэри глядела на него чуть нервно. — Тебе нехорошо?
— Нет, — сказал он. — Он умер в заторе на шоссе. Возможно, «скорая» не могла до него добраться. Может, его обнаружили только, когда движение возобновилось. Господи.
— Не надо, — сказала она и забрала у него газету.
Серебряную Звезду Салл, конечно, получил за спасение — спасение вертолетчиков. Косоглазые стреляли, но Пэкер и Ширмен все равно повели туда американских солдат, в основном из Дельты два-два. Десять-двенадцать солдат из батальона Браво обеспечивали не слишком согласованное и, вероятно, не очень эффективное огневое прикрытие операции спасения… и на удивление двое пилотов со столкнувшихся вертолетов оказались живы — во всяком случае, были живы, когда их унесли с поляны. Джон Салливан в одиночку донес своего до укрытия, а вертолетчик кричал у него на руках, весь в пене из огнетушителя.
Мейлфант тоже выбежал на поляну — Мейлфант держал огнетушитель, будто большого красного младенца, и орал вьетконговцам в зарослях застрелить его, если смогут — да только не смогут, он знает, что не смогут, они же просто хрены хреновы, сифилитики, им в него не попасть, они и по сараю промажут. Мейлфанта также представили к Серебряной Звезде, и хотя наверное Диффенбейкер не знал, но не исключал, что прыщавый мудак-убийца ее получил. А Салл знал про это или догадывался? Но ведь он бы, наверное, что-нибудь сказал, пока они сидели у стены похоронного салона? Может, да, а может, нет. Со временем ордена и медали утрачивали значение, все больше и больше уподоблялись призу, который ты получил в начальной школе за выученное стихотворение, или грамоте, которую ты получил в старшем классе за победоносный бросок на бейсбольном поле. Просто что-то, что ты хранишь на полке. Просто цацки, с помощью которых старики разжигали ребят. Цацки, которыми они соблазняли тебя прыгать выше, бегать быстрее, бросаться на перехват. Диффенбейкер подумал, что без стариков мир, вероятно, был бы лучше (это озарение снизошло на него, когда он сам готовился стать стариком). А вот старухи пусть живут. Старухи, как правило, никому вреда не причиняют, но старики опаснее бешеных собак. Перестрелять их всех, потом облить трупы бензином, потом поджечь их. Пусть дети возьмутся за руки и будут водить хоровод вокруг бушующего пламени, распевая старые соленые песни Кросби и Нэша.
— Ты правда ничего? — спросила Мэри.
— Ты про Салла? Конечно. Я же его много лет не видел.
Он прихлебывал кофе и думал о старушке в красных туфлях, той, которую убил Мейлфант, той, которая навещала Салла. Больше она Салла навещать не будет. Хотя бы что-то. Для старушки мамасан дням посещений пришел конец. Наверное, войны по-настоящему кончаются именно так — не за столами переговоров, а в раковых палатах, учрежденческих кафетериях и заторах на шоссе. Войны умирают по клочочку, по клочочку, и каждый клочочек — что-то угасающее, как память, и каждый теряется вдали, как отзвуки эха в лабиринте холмов. В конце даже война выкидывает белый флаг. То есть, так он надеялся. Он надеялся, что в конце даже война капитулирует.
Тени ночи спускаются с неба
1999: Иди же, сукин ты сын, иди домой
Во второй половине дня в последнее лето перед 2000 годом Бобби Гарфилд вернулся в Харвич, штат Коннектикут. Сначала он направился на Вестсайдское кладбище, где у семейного участка Салливанов шла заупокойная служба. Старик Салл-Джон собрал приличную толпу. Заметка в «Пост» привлекла их сюда стадами. Десяток ребятишек расплакались от внезапности, когда почетный караул Американского легиона салютовал из винтовок. После службы у могилы был прием в местном Доме американских ветеранов. Бобби зашел для приличия — ровно настолько, чтобы выпить чашку кофе с куском торта и поздороваться с мистером Оливером — но он ни единого знакомого не увидел, а было много мест, которые он хотел повидать, пока еще не начало темнеть.
Он не бывал в Харвиче почти сорок лет.
Торговый центр занял место школы прихода св. Габриэля. От почты остался готовый под застройку пустырь. Железнодорожная станция по-прежнему возвышалась над площадью, но бетонные опоры перехода были покрыты граффити, а газетный киоск мистера Бертона стоял заколоченный. Между Ривер-авеню и Хусатоником все еще простирались газоны, но утки исчезли. Бобби вспомнил, как он швырнул утку в мужчину в бежевом костюме. «Я дам тебе два бакса, если ты позволишь мне пососать», — сказал мужчина, и Бобби швырнул в него утку. Теперь ему было смешно, но тот нимрод перепугал его до смерти — и по многим причинам.
Где стоял «Эшеровский Ампир», теперь высился бледно-желтый склад «Службы доставки посылок». Дальше в сторону Бриджпорта, где Эшер-авеню вливалась в Пуритан-сквер, «Гриль Уильяма Пенна» тоже уступил место «Пицце Уно». Бобби подумал было зайти туда, но не всерьез. Его желудку стукнуло пятьдесят, как и ему всему, и он уже не так хорошо справлялся с пиццей.
Только причина была не в том. Так легко было бы вообразить всякое — вот в чем крылась настоящая причина, — так легко вообразить огромные вульгарные машины перед пиццерией, настолько пронзительно яркие, что они словно завывали.
И потому он вернулся собственно в Харвич и, провалиться ему, если закусочная «Колония» не оказалась на своем прежнем месте, и провалиться ему, если в меню не значились жареные сосиски. Жареные сосиски были ничем не лучше дерьмовой пиццы, если не хуже, но, черт, для чего существует «Прилосек», если не для гастрономических прогулок по коридорам памяти? Он опрокинул стопку и заел ее двумя сосисками. Их все еще подавали в пятнистых от жира картонных коробочках, и вкус у них все еще был райский.
Сосиски он закусил пирогом «а-ля мод», потом вышел и постоял у своей машины. Он решил оставить ее здесь — он хотел сделать еще только две остановки, и до обеих было рукой подать. Он взял спортивную сумку с правого сиденья и медленно прошел мимо «Любой бакалеи» Спайсера, которая эволюционировала в «Севен-илевен» с бензоколонками перед фасадом. Когда он проходил мимо, до него донеслись голоса, призрачные голоса близняшек Сигсби 1960 года.
«Мамочка и папочка скандалят».
«Мама велела, чтобы мы шли гулять».
«Чего это ты, дурачина Бобби Гарфилд?»
Дурачина Бобби Гарфилд, да, вот именно. Возможно, с годами он поумнел, но, вероятно, не слишком.
На полпути вверх по Броуд-стрит он заметил на тротуаре полустертые «классики». Упал на колено и в вечернем свете внимательно рассмотрел чертеж, проводя по квадратам кончиками пальцев.
— Мистер? Вам нехорошо? — Молодая женщина с пакетом «Севен-илевен» в руках. Она смотрела на Бобби сочувственно напополам с опаской.
— Нет, все отлично, — сказал он, поднимаясь на ноги и отряхивая ладони. И правда, он чувствовал себя отлично. Ни единого полумесяца или звезды, не говоря уж о кометах. И пока он бродил по городу, ему на глаза не попалось ни единого объявления о пропавших кошках и собаках. — Все отлично.
— Ну, рада за вас, — сказала молодая женщина и быстро пошла своей дорогой. Она не улыбнулась. Бобби проводил ее взглядом, а потом и сам пошел дальше, гадая, что произошло с близняшками Сигсби, и где они теперь. Он вспомнил, как Тед Бротиген как-то говорил о времени и назвал его старым лысым обманщиком.
Только увидев № 149 по Броуд-стрит, Бобби осознал, насколько сильна была в нем уверенность, что дом превратился в пункт проката видео, или бутербродную, или вообще кооперативную башню. А дом оказался совсем таким, как был, только зеленая краска сменилась кремовой. На крыльце стоял велосипед, и он вспомнил, как неистово мечтал о велике в то последнее лето в Харвиче. Он даже завел банку, чтобы копить деньги, и написал на ней «Велосчет» или еще что-то в том же роде.
И вновь зазвучали призрачные голоса, пока он стоял там, а его тень удлинялась на тротуаре.
«Будь мы Толстосумы, тебе не пришлось бы позаимствовать из своей «велосипедной» банки, если бы тебе захотелось повертеть твою миленькую девочку в Мертвой Петле».
«Она не моя девочка! Она не моя миленькая девочка!»
Ему помнилось, что он сказал это своей матери вслух, про-кри-чал ей это, но на самом деле… он сомневался в точности этого воспоминания. Его мать была не из тех, на кого можно кричать. То есть если ты хотел сохранить свой скальп.
А кроме того, Кэрол же была его девочкой, ведь верно? Была, да, была!
До того, как вернуться к машине, ему предстояла еще остановка, и после последнего долгого взгляда на дом, в котором он жил с матерью до августа 1960 года, Бобби пошел назад вниз по склону Броуд-стрит, помахивая спортивной сумкой. В то лето была магия, даже в пятьдесят он не ставил это под вопрос, но теперь он уже не знал, какая. Быть может, у него, как и у многих ребят в маленьких городах, просто было детство в стиле Рея Брэдбери или, во всяком случае, было в воспоминаниях; такое, в котором реальный мир и мир фантазий иногда накладывались друг на друга, творя магию.
Да… но… все-таки…
Были же бархатно-красные лепестки роз, те, полученные через Кэрол… но означали они хоть что-нибудь? Когда-то казалось, что — да, казалось одинокому, почти погибшему мальчику, но лепестки роз давно исчезли. Он потерял их примерно тогда же, когда увидел фотографию того выгоревшего дома в Лос-Анджелесе и понял, что Кэрол Гербер больше нет.
Ее смерть перечеркнула не только магию, но и, казалось Бобби, самую идею детства. Что от него толку, если оно приводит вот к такому? Плохое зрение, плохое давление — это одно, плохие сны, плохие мысли и плохие концы — это совсем другое. Через какое-то время хочется сказать Богу: а послушай, Большой Парень, брось-ка! Вырастая, утрачиваешь невинность, это, как знают все, в порядке вещей, но неужели надо утрачивать и надежду? Что толку целовать девочку в кабинке Колеса Обозрения, когда тебе одиннадцать, если тебе одиннадцать лет спустя предстоит развернуть газету и узнать, что она сгорела в трущобном домишке в трущобном тупике? Что толку помнить ее прекрасные испуганные глаза или то, как солнце просвечивало в ее волосах?
Он сказал бы все это — и куда больше — неделю назад, но тут всколыхнулась прядка былой магии и коснулась его. «Иди домой, — шепнула она. — Иди Бобби, иди, сукин ты сын, иди домой». И вот он здесь, снова в Харвиче. Отдал дань памяти старому другу, совершил прогулку по старому городку (и его глаза ни разу не затуманились), а теперь приблизилось время уехать. Однако прежде ему предстояло сделать еще одну остановку.
Было время ужина, и Коммонвелф-парк совсем опустел. Бобби прошел к проволочной сетке, ограждающей поле Б. Навстречу ему шли трое замешкавшихся бейсболиста. У двоих были большие красные рюкзаки с принадлежностями, а у третьего магнитола, из которой на полной мощности гремел «Отпрыск». Все трое ребят недоверчиво на него покосились, чему Бобби не удивился. Он был взрослым в стране детей, живущих в эпоху, когда все такие, как он, являются подозреваемыми. Он не стал ухудшать ситуацию приветственным кивком, или взмахом руки, или глупостью вроде: «Как игралось, парни?» Они прошли мимо, не замедляя шага.
Он стоял, запустив пальцы в проволочные ромбы, глядя, как красный свет заходящего солнца косо ложится на траву поля, отражается от табло и плакатов «ОСТАВАЙТЕСЬ В ШКОЛЕ» и «ИЗ-ЗА ЧЕГО, ПО-ТВОЕМУ, ИХ НАЗЫВАЮТ ДУРЬЮ?». И опять его охватило это щемящее ощущение магии, ощущение окружающего мира как тонкой пленки, натянутой поверх чего-то другого, чего-то и более солнечного, и более темного. Голоса теперь были повсюду, кружа, как линии на волчке.
«Не смей называть меня глупой, Бобби-бой!»
«Не надо бить Бобби, он не такой, как они».
«Настоящий миляга, малыш, он играл песню Джо Стэффорда».
«Это ка… а ка — это судьба».
«Тед, я люблю тебя».
— Тед, я люблю тебя. — Бобби произнес эти слова вслух, не декламируя их, но и не шепча. Определяя их весомость. Он даже не помнил толком, как выглядел Тед Бротиген (только «честерфилдки» и нескончаемые бутылки рутбира), но от этих слов ему все-таки стало тепло.
Был и еще один голос. Когда он заговорил, глаза Бобби в первый раз с момента его возвращения защипали слезы.
«Знаешь, Бобби, а я бы стал фокусником, когда вырасту. Разъезжать с цирком, ходить в черном фраке и цилиндре…»
— И вытаскивать из цилиндра кроликов и дерьмо, — сказал Бобби, отворачиваясь от поля Б. Он засмеялся, утер глаза, потом провел рукой по макушке. Ни единого волоска, последние он потерял точно по расписанию лет пятнадцать назад. Он пересек дорожку (гравий в 1960 году, теперь асфальт с маленькими предупреждениями: «ТОЛЬКО ВЕЛОСИПЕДЫ, НИКАКИХ РОЛИКОВ!») и сел на скамью, возможно, ту самую, где он сидел в тот день, когда Салл позвал его в кино, а Бобби отказался, потому что хотел дочитать «Повелителя мух». Спортивную сумку он поставил на скамью рядом с собой.
Прямо перед ним была купа деревьев, и Бобби не сомневался, что это та самая, куда Кэрол увела его, когда он заплакал. Она увела его, чтобы никто не видел, как он ревет, точно маленький. Никто, кроме нее. И она обнимала его, пока он не выплакался? Уверен он не был, но ему казалось, что да. Яснее он помнил, как потом трое сентгабцев чуть не избили их. Им на выручку пришла подруга матери Кэрол. Он не помнил ее имени, но она появилась в самый последний момент… как военные моряки явились как раз вовремя, чтобы выручить Ральфа в финале «Повелителя мух».
Рионда, вот как ее звали. Она пригрозила им, что скажет священнику, а он скажет их родителям.
Но Рионды не оказалось рядом, когда эти трое снова поймали Кэрол. Сгорела бы Кэрол в Лос-Анджелесе, если бы Гарри Дулин и его дружки не тронули ее? Конечно, точного ответа не было, но Бобби считал, что нет, не сгорела бы. И даже теперь его руки сжались в кулаки, когда он подумал: «Но я разделался с тобой, Гарри, верно? И еще как!»
Но тогда было уже поздно. Тогда все уже изменилось.
Он потянул молнию сумки, порылся внутри и достал транзистор. Никакого сравнения с магнитолой, которая только что прошествовала мимо него в направлении склада спортинвентаря, но ему годился и этот. Его было достаточно просто включить: он уже был настроен на WKND, Приюта Стариканов Южного Коннектикута. Трой Шонделл пел «В последний раз». Бобби это устраивало.
— Салл, — сказал он, вглядываясь в купу деревьев, — ты был клевый сукин сын.
Позади него какая-то женщина сказала очень чопорно:
— Если будешь ругаться, я с тобой не пойду.
Бобби обернулся так стремительно, что транзистор скатился с его колен в траву. Лица женщины он не увидел: она была только силуэтом, и красное небо простиралось от нее справа и слева, будто крылья. Он попытался заговорить и не смог. Дыхание оборвалось, язык прилип к гортани. В глубине его мозга какой-то голосок задумчиво произнес: «Вот как видят приведения».
— Бобби, тебе плохо?
Она быстро обошла скамью, и красное солнце ударило ему прямо в глаза. Бобби охнул, поднял ладонь, зажмурился. Он ощутил запах духов… или летней травы? Он не знал. А когда открыл глаза, то по-прежнему не видел ничего, кроме ее абриса; там, где должно было находиться ее лицо, висело зеленое пятно, оставленное солнечным диском.
— Кэрол? — спросил он. Хриплым прерывистым голосом. — Боже мой, это правда ты?
— Кэрол? — переспросила женщина. — Никакой Кэрол я не знаю. Меня зовут Дениз Шуновер.
И все-таки это была она. Ей было только одиннадцать, когда он видел ее в последний раз. Но он не сомневался. И отчаянно протер глаза. Из транзистора в траве диск-жокей сообщил:
— С вами WKND, где ваше прошлое всегда в настоящем. Клайд Макфеттер. «Вопрос влюбленного».
«Ты знал, что она придет, если жива. Ты это знал».
Ну конечно, разве не поэтому он сам здесь? Не из-за Салла же или, во всяком случае, не только из-за Салла. И в то же самое время он был так уверен, что ее нет в живых. Не сомневался с той секунды, когда увидел фотографию выгоревшего дома в Лос-Анджелесе. И в сердце была такая боль, словно в последний раз он видел ее не сорок лет назад, когда она перебегала Коммонвелфавеню, но словно она всегда оставалась его другом на расстоянии телефонного звонка или соседней улицы.
Пока он все еще старался смигнуть плавающее перед глазами зеленое солнечное пятно, женщина крепко поцеловала его в губы и шепнула ему на ухо:
— Мне надо домой. Надо приготовить салат. Что это?
— Последнее, что ты сказала мне, когда нам было одиннадцать, — ответил он и повернулся к ней. — Ты пришла. Ты жива и ты пришла.
Закатный свет падал на ее лицо, а пятно настолько побледнело, что он уже мог ее увидеть. Она была красива, несмотря на то, что ее лицо от уголка правого глаза до подбородка пересекал шрам, точно жестокий рыболовный крючок… а может быть, благодаря ему. Вокруг глаз крохотные морщинки, но ее лоб оставался гладким, а ненакрашенный рот не был заключен в скобки складок.
Волосы у нее, с изумлением заметил Бобби, были почти совсем седыми.
Словно читая его мысли, она протянула руку и коснулась его головы.
— Мне так жаль, — сказала она… но ему показалось, что в глазах у нее пляшут прежние смешинки. — У тебя были такие чудесные волосы. Рионда говорила, что наполовину я влюблена в них.
— Кэрол…
Она опять протянула руку и прижала палец к его губам. На ее руке Бобби увидел еще шрамы, а мизинец был бесформенным, словно оплавленным. Следы ожогов.
— Я же сказала тебе, что никакой Кэрол не знаю. Мое имя Дениз. Как в старой песне Рэнди и «Рейнбоуз». — Она напела мотив. Бобби хорошо его знал. Он знал все старые песни. — Если ты проверишь мои удостоверения личности, то ничего, кроме «Дениз Шуновер», не обнаружишь. Я видела тебя на богослужении.
— Я тебя не видел.
— Я умею оставаться невидимой, — сказала она. — Прием, которому один человек научил меня давным-давно. Прием оставаться неопознаваемой. — Она содрогнулась. Бобби читал, как люди содрогались — главным образом в скверных романах, но сам ни разу не видел. — А в толпе я умею стоять далеко позади. Бедный старый Салл-Джон. Помнишь его бо-ло?
Бобби кивнул и улыбнулся.
— Помню, как он захотел показать класс и закрутил его не только между руками и за спиной, а еще и между ног. И здорово врезал себе по яйцам, так что все чуть не умерли со смеху. Тут прибежали девчонки — и ты в их числе, я совершенно уверен — и начали спрашивать, что случилось, а мы не говорили. Ну и злилась же ты!
Она улыбнулась, ладонь поднялась к губам, и в этом старом жесте Бобби со всей ясностью увидел девочку, которой она была.
— Откуда ты узнала, что он умер?
— Прочла в нью-йоркской «Пост». Один из жутких заголовков, на которых они специализируются — «ЗАТОР», — и его фотографии. Я живу в Покипси, куда «Пост» поступает регулярно. — Она помолчала. — Я преподаю в Вассаре.
— Ты преподаешь в Вассаре и читаешь «Пост»?
Она с улыбкой пожала плечами.
— У всех есть тайные пороки. А ты, Бобби? Ты прочел об этом в «Пост»?
— Я «Пост» не получаю, меня известил Тед. Тед Бротиген.
Она молча смотрела на него, и ее улыбка угасала.
— Ты помнишь Теда?
— Я думала, что осталась без руки, а Тед излечил ее, как по волшебству. Конечно я его помню. Но, Бобби…
— Он знал, что ты будешь здесь. Я сразу же так подумал, когда вскрыл посылку, но так и не поверил, пока не увидел тебя тут. — Он потянулся к ней и с детской непосредственностью провел пальцем по шраму на ее лице. — Лос-Анджелес, верно? Что произошло? Как ты выбралась?
Она покачала головой.
— Об этом я не говорю. Я ни разу не заговорила о том, что происходило в том доме, и не заговорю никогда. То была другая жизнь. То была другая девушка. И та девушка умерла. Она была очень юной, очень идеалистичной, и ее обманули. Помнишь человека с картами в Сейвин-Роке?
Он кивнул, чуть улыбнулся и взял ее руку. Она крепко сжала его пальцы.
— Вверх-вниз, понеслись, туда-сюда, смотри куда, все по мерке для проверки. Его звали Макканн или Маккозленд, или еще как-то так.
— Имя не важно. А важно то, как он все время внушал тебе, что ты можешь выиграть. Верно?
— Верно.
— Та девушка связалась именно с таким человеком. С человеком, который всегда умел двигать карты чуть быстрее, чем его считали способным. Он искал сбитых с толку, рассерженных детей, и он их нашел.
— У него был желтый плащ? — спросил Бобби, не зная, шутит она или нет.
Она поглядела на него, чуть сдвинув брови, и он понял, что вот этого она не помнит. Да и рассказывал ли он ей о низких людях? Наверное, да. Ему казалось, что он рассказывал ей практически обо всем, но она не помнила. Возможно, то, что произошло с ней в Лос-Анджелесе, прожгло несколько дыр в ее памяти. Бобби понимал как могло произойти такое. И ведь она тут не исключение, верно? Многие их ровесники очень старались позабыть, кем они были и во что верили в годы между убийством Джона Кеннеди в Далласе и убийством Джона Леннона в Нью-Йорке.
— Не важно, — сказал он. — Продолжай.
Она покачала головой.
— Я уже сказала все, что собиралась сказать об этом. Все, что могу сказать. Кэрол Гербер умерла на Бенефит-стрит в Лос-Анджелесе. Дениз Шуновер живет в Покипси. Кэрол ненавидела математику, не была способна разобраться даже в десятичных дробях, но Дениз ПРЕПОДАЕТ математику. Как же они могут быть одной и той же? Нелепое предположение. Дело закрыто. Я хочу знать, при чем тут Тед. Он ведь не может быть еще жив, Бобби. Ему было бы за сто. И много за сто.
— Не думаю, чтобы время имело особое значение для ломателя, — сказал Бобби. Не имело оно особого значения и для WKND, где Джимми Гилмер пел теперь о «Тростниковом шалаше» под гудящий аккомпанемент чего-то вроде окарины.
— Ломатель? Но что…
— Не знаю, и это не важно, — сказал Бобби. — А важно, думаю, вот что. Так что слушай внимательно, ладно?
— Ладно.
— Я живу в Филадельфии. У меня чудесная жена, профессиональный фотограф, трое чудесных взрослых детей, чудесная старая собака с плохой спиной и хорошим характером и старый дом, который все время отчаянно нуждается в ремонте. Моя жена говорит, что раз дети сапожника всегда бегают босиком, то в доме плотника всегда течет крыша.
— Так значит, ты плотник?
Он кивнул.
— Я живу в Редмонт-Хиллс и когда вспоминаю, что надо бы купить газету, покупаю филадельфийскую «Инквайрер».
— Плотник, — сказала она задумчиво. — Я всегда думала, что ты кончишь писателем и вообще.
— Я тоже так думал. Но у меня был период, когда я думал, что кончу в тюрьме штата Коннектикут. Однако этого не произошло, так что, пожалуй, одно уравновешивает другое.
— А про какую посылку ты упомянул? И какое отношение она имеет к Теду?
— Посылка пришла федеральным экспрессом от типа по имени Норман Оливер. Банкир. Он душеприказчик Салла. А внутри было вот что.
Он снова сунул руку в спортивную сумку и вытащил старую потрепанную бейсбольную перчатку. Он положил ее на колени женщины, сидевшей рядом с ним на скамье. Она сразу перевернула ее и посмотрела на имя, написанное сбоку.
— Боже мой, — сказала она бесцветным растерянным голосом.
— Я не видел эту крошку с того дня, когда нашел тебя с вывихнутым плечом вон в тех деревьях. Наверное, какой-нибудь мальчишка проходил мимо, увидел ее в траве и присвоил. Хотя она даже тогда была не слишком новой.
— Ее украл Уилли, — сказала она чуть слышно. — Уилли Ширмен. Я думала, что он хороший. Видишь, какой я была дурой во всем, что касалось людей? Даже тогда.
Он глядел на нее в немом изумлении, но она этого не видела, она смотрела на старую перчатку модели Алвина Дарка, пощипывала путаницу сыромятных ремешков, которые каким-то чудом все еще удерживали ее воедино. А затем она обрадовалась и растрогала его, поступив так, как поступил он, едва вскрыл коробку и увидел, что лежит в ней: она поднесла бейсбольную перчатку к лицу и вдохнула маслянисто-кожаный аромат кармана. Правда, он сначала надел перчатку на руку, даже не заметив как. Естественное движение бейсболиста, естественное движение мальчишки, такое же непроизвольное, как дыхание. Мальчишкой Норман Оливер когда-то, конечно был, но в бейсбол, видимо, не играл никогда, потому что не обнаружил листа бумаги, который был глубоко засунут в последний палец перчатки — палец с глубокой бороздкой в старой коже. Лист нашел Бобби. Ноготь его мизинца задел его и заставил зашуршать.
Кэрол положила перчатку. Несмотря на седину, она снова выглядела юной и полной жизни.
— Рассказывай.
— Она была на руке Салла, когда его нашли мертвым в машине.
Глаза у нее стали огромными и круглыми. В этот миг она не просто была похожа на девочку, которая каталась на Колесе Обозрения вместе с ним, она БЫЛА этой девочкой.
— Погляди туда, где был автограф Алвина Дарка. Видишь?
Свет уже стремительно угасал, но она увидела, увидела ясно:
Б.Г.
1464 Дюпон-Серкл-роуд
Редмонт-Хиллс, Пенсильвания
Зона 11
— Твой адрес, — прошептала она. — Твой теперешний адрес.
— Да, но погляди сюда. — Он постучал по строчке «Зона 11». — Почтовое ведомство отменило почтовые зоны в шестидесятых. Я проверял. Тед либо не знал, либо забыл.
— А может быть, он нарочно?
Бобби кивнул.
— Не исключено. В любом случае Оливер прочел адрес и послал мне перчатку — упомянул, что не видит нужды включать старую бейсбольную перчатку в опись имущества. Он, собственно, хотел сообщить мне о смерти Салла на случай, если я не знал, и что заупокойная служба будет в Харвиче. По-моему, он хотел, чтобы я приехал, хотел узнать историю перчатки. Но тут я не мог его просветить. Кэрол, ты уверена, что Уилли…
— Она была у него на руке. Я потребовала, чтобы он отдал ее, и я бы отослала ее тебе, но он отказался ее отдать.
— По-твоему, позднее он отдал ее Салл-Джону?
— Получается, что так.
Но почему-то ей не верилось. Она чувствовала, что правда должна быть куда более странной, чем такое объяснение. Да и отношение Уилли к перчатке было странным, хотя она уже не помнила, почему, собственно.
— В любом случае, — сказал он, постукивая по адресу на перчатке, — это написал Тед. Не сомневаюсь. Я надел перчатку и нашел кое-что. И приехал из-за этого.
Он сунул руку в спортивную сумку в третий раз. Свет уже утратил красноту, и остаток дня был угасающе розовым, цвета лесного шиповника. Транзистор, все еще лежащий в траве, пел «Или ты не знаешь» голосом Хью «Пиано» Смита и «Клоунов».
Бобби вытащил смятый листок. Пропотелые внутренности перчатки оставили на нем пару пятен, но в остальном он выглядел удивительно чистым и новым. Бобби протянул его Кэрол.
Она подставила листок меркнущим лучам, чуть отодвинув от лица — ее зрение, понял он, было уже не то, что прежде.
— Титульный лист, — сказала она, а потом засмеялась. — «Повелитель мух», Бобби. Твоя любимая книга.
— Погляди внизу, — сказал он. — Прочитай.
— «Фабер и Фабер, лимитед… 24 Рассел-сквер… Лондон». — Она вопросительно взглянула на него.
— Лист из фаберовского издания в мягкой обложке тысяча девятьсот шестидесятого года, — сказал Бобби. — Это на обороте. Но посмотри, Кэрол, он же выглядит совсем новым. Я думаю, книга, из которой он вырван, была в тысяча девятьсот шестидесятом всего несколько недель назад. Но не перчатка — она потрепана куда больше, чем была, когда я ее нашел. Только страница.
— Бобби, не все старые книги желтеют, если их берегут. Даже старое дешевое издание…
— Переверни, — сказал он. — Погляди на другой стороне.
Кэрол перевернула. Под строчкой «Исключительное право»… было вот что: «Скажи ей, что она была храброй, как львица».
— Вот тут я понял, что должен приехать, потому что он считает, что ты будешь здесь, что ты еще жива. Я не мог поверить, легче было поверить в него, чем… Кэрол? Что с тобой? Эта надпись в самом низу? Что она значит?
Теперь она заплакала, заплакала горько, держа вырванный титульный лист в руке и глядя на то, что было втиснуто в узкое белое пространство под условиями продажи:
— Что это означает? Ты знаешь? Ты ведь знаешь?
Кэрол покачала головой.
— Не имеет значения. Это дорого мне. Только и всего. Дорого мне, как перчатка дорога тебе. Для старика он отлично знает, какие кнопки нажимать, верно?
— Пожалуй. Может, в этом назначение ломателя.
Она поглядела на него. Она все еще плакала, но, подумал Бобби, эти слезы не были по-настоящему горькими.
— Бобби, а зачем он это сделал? И как он узнал, что мы вернемся? Сорок лет — долгий срок. Люди взрослеют. Люди взрослеют и оставляют в прошлом детей, какими были.