История московских кладбищ. Под кровом вечной тишины Рябинин Юрий

Понятно, летчиков по сравнению с космонавтами бессчетно много, и отношение к их могилам не столь трепетное, почему некоторые летчики, в том числе и настоящие исторические фигуры, вроде Мухина, увы, не имеют ни могилы, ни надгробия. Но всем им могло бы стать общим памятником само Ходынское поле — первый московский аэродром. Могло бы стать, но, кажется, уже не станет. Если верить сообщениям СМИ, Ходынское поле доживает свой век, — скоро оно будет застроено.

Не так давно кому-то пришло в голову построить дом или даже несколько домов в Нескучном саду. Тогда поднялась настоящая буря негодования, и Нескучный сад отстояли. Но ведь и Ходынка — это не просто плешь среди каменных московских трущоб. Это такая же достодивность, как Нескучный и подобные незастроенные пространства города. Приравнивать Ходынку к другому известному пустырю — к бывшим полям фильтрации в Люблине и проектировать здесь новый микрорайон могут только люди, агрессивно не любящие Москву.

С Ходынским полем связано многое в истории Москвы и всей России. При всяком упоминании о Ходынском поле обычно приходит на память катастрофа, случившаяся здесь в 1896 году. И почему-то гораздо реже вспоминают, что Ходынка — колыбель русской авиации. Говоря о ней, ни в коем случае не удастся избежать частых повторений слов «первый», «впервые».

В 1910-ом здесь был построен первый аэродром, и отсюда авиатор Михаил Ефимов впервые поднялся в воздух и совершил полет над Москвой. А уже затем Ходынка надолго превратилась в центр отечественного воздухоплавания. В довоенный период практически все достижения нашей авиации были связаны с Ходынским полем. Отсюда взлетали Валерий Чкалов, Михаил Громов, Валентина Гризодубова. Здесь испытывались самолеты Туполева и других известных конструкторов. Но, пожалуй, самое замечательное событие произошло здесь 9 мая 1945 года. В этот день на Ходынском поле приземлился самолет летчика А. И. Семенкова, доставившего в Москву акт о капитуляции Германии. Само собою, в годы войны Ходынка была в боевом строю: после докладов у главковерха отсюда улетали к своим войскам все крупнейшие полководцы Великой Отечественной, в том числе и Жуков.

Всего этого, кажется, достаточно, чтобы сохранить Ходынку. Как Прохоровское поле — памятник нашим танкистам, так и Ходынка — это памятник русской и советской авиации, памятник всем летчикам — известным и неизвестным, знаменитым и забытым. И застроить его домами — значит этот памятник уничтожить.

Говорят, бельгийцы очень сокрушаются оттого, что не сохранили поле у Ватерлоо. Тоже застроили его в свое время, а теперь жалеют. И очень нам завидуют, что в России так бережно сохраняется Бородинское поле. А ведь и на Бородинское несколько лет тому назад какие-то дачники в законе повели наступление — хотели построить особняки на флешах. К счастью, не удалось им этого. Неприятель был отбит по всем направлениям. Как в 1812-ом.

Вот так и нам не пришлось бы потом, как бельгийцам, убиваться о бездумно потерянном Ходынском поле-мемориале. А ведь как хорошо было бы, по подобию Бородинского, сделать его полем памятников разным летчикам, самолетам или значительным событиям в истории русской авиации — Ефимову, Мухину, Чкалову, Талалихину, Семенкову, Гудкову, «Максиму Горькому», «Илу», «Ту», «Яку», «МиГу», «Камову», другим.

Но, увы, так уже никогда не будет: в середине 2000-х Ходынку все-таки застроили.

Неподалеку от Лазаревского кладбища, на улице Новой Божедомке (теперь — Достоевского) в Мариинской больнице служил в должности штаб-лекаря, то есть старшего лекаря, М. А. Достоевский — отец Федора Михайловича. Там же при больнице, во флигеле, жила вся их семья, и там же в 1821 году родился сам будущий великий писатель. И когда в 1837 году умерла мать Ф. М. Достоевского — Мария Федоровна, — похоронили ее на Лазаревском кладбище в родовом участке купцов Куманиных. Так, по всей видимости, распорядилась ее старшая сестра — Анна Федоровна Куманина. Могила М. Ф. Достоевской находилась саженях в пятнадцати от юго-восточного угла храма. Впоследствии, бывая в Москве и навещая могилу своей любезной родительницы, Федор Михайлович заходил и в Свято-Духовской храм и, как рассказывают нынешние причетники, делал пожертвования на нужды храма. Какой прилив дополнительного молитвенного усердия это должно вызывать у современных прихожан-«лазаревцев», — в их храме бывал и молился сам Достоевский! Хорошо бы еще у жертвователей на храм это вызвало прилив усердия! Теперь, через шестьдесят пять лет после ликвидации кладбища, можно лишь приблизительно указать место захоронения М. Ф. Достоевской. Чудом уцелело надгробие с ее могилы. Оно сейчас хранится в музее Ф. М. Достоевского при Мариинской больнице. Но, что еще более удивительно, — уцелели и самые останки М. Ф. Достоевской. В 1930-е годы они были эксгумированы известным антропологом и скульптором М. М. Герасимовым. И по вполне сохранившемуся черепу матери Достоевского он сделал ее скульптурный портрет. А череп впоследствии был передан в музей антропологии Московского университета.

Поистине, такое впечатление, что и останки М. Ф. Достоевской, и надгробие с ее разоренной могилы сохранились чудесным образом: кажется, будто самой судьбе угодно, чтобы и то, и другое было объединено на прежнем месте. Если бы какие-нибудь заинтересованные лица взялись добиваться восстановления этой могилы, она, безусловно, стала бы одной из самых почитаемых «литературных» могил в Москве. Кстати, рядом с сестрой позже была похоронена и тетушка писателя — Анна Федоровна Куманина, многие характерные черты которой послужили Ф. М. Достоевскому для создания образа «бабушки» в повести «Игрок» — одного из самых колоритных образов в русской литературе.

Могилы матери и тетки Достоевского были не единственными на Лазаревском кладбище захоронениями родственников великих писателей. В 1890 году здесь также была похоронена жена В. Г. Белинского — М. В. Белинская.

Вообще, восстановить бывшую могилу или сделать новое захоронение в том месте, где уже давно не хоронят, задача довольно непростая. Для этого требуется решение высшей городской власти. Может быть, и самого московского головы. Но в данном случае проблема несколько упрощается: на Лазаревском кладбище недавно был создан прецедент, — там восстановлено одно старое захоронение. Почему это кладбище уже и несправедливо называть бывшим. Прямо за апсидой церкви там стоит одинокий деревянный крест. Это могила основателя медицинского факультета Московского университета (нынешнего 1-го медицинского института) профессора Семена Герасимовича Зыбелина (1735–1802). В 1-ом медицинском вообще очень бережно относятся к своей истории. На Большой Пироговской недавно открылся музей института. А теперь вот восстановлена и могила его основателя.

После закрытия кладбища на его месте был устроен детский парк, причем большинство захоронений так и осталось в земле. На другие кладбища перенесены были очень немногие. И до сих пор, стоит где-то в парке копнуть поглубже, попадаются кости. А копали там в советское время довольно много: строили всякие павильоны, аттракционы, сцены и прочее. Одновременно с кладбищем была закрыта Свято-Духовская церковь. Вначале ее собирались перестроить в крематорий, но потом отказались от этой идеи и отдали церковь какому-то предприятию под общежитие для рабочих. В последние годы в церкви находились мастерские театра оперетты. Сейчас церковь Сошествия Святого Духа восстановлена. В 1999 году в память обо всех погребенных на Лазаревском кладбище там была построена и освящена Владимирская часовня.

Вообще, это довольно трудно понять: для чего было ликвидировать кладбище? неужели только для того, чтобы устроить там парк? Если бы территорию чем-то застроили — домами, цехами, чем угодно, — это еще поддается какому-то обоснованию. Но ведь, в сущности, территория Лазаревского кладбища так и осталась ничем не занятой. Можно ли убогую деревянную эстраду считать жизненно важным объектом, ради которого допустимо и кладбище срыть? Если советской столице позарез требовался новый парк, то как тогда объяснить, что в те же приблизительно годы застраивались пустыри, на которых можно было при желании устроить роскошные парки — в Хамовниках, в Дорогомилове, в Лефортове, в той же Марьиной роще. Так неужели большевики все-таки сандуновские миллионы искали?

После того, как был восстановлен храм Христа, уже почти никого не удивляют самые смелые, самые, казалось бы, несбыточные новые идеи по возрождению былых московских достодивностей. Во всяком случае, скептиков сильно поубавилось. Вот уже срубили «как войти» дворец Алексея Михайловича в Коломенском, отстраивают заново Зарядье с Китайгородской стеной, и, кажется, все «за». А есть уже предложения восстановить Сухареву башню, открыть и благоустроить Неглинку и другое. И какой же несложной, какой легко осуществимой, после строительства храма Христа, кажется идея воссоздания кладбища на прежнем его, практически свободном, месте. Да, кстати, вот еще один прецедент: с 2000-го года вновь хоронят на кладбище Алексеевского монастыря в Красном селе. А оно тоже было закрыто и ликвидировано в 1930-е. И там тоже располагался детский парк. Был в советское время такой лозунг: все лучшее — детям. Наверное, кладбища, с точки зрения прежней власти, считались чем-то «лучшим», что должно принадлежать в первую очередь детям. Так, может быть, почитатели Ф. М. Достоевского еще смогут прийти на могилу к его матушке на старейшем кладбище Москвы?

Посреди своих детей покоюсь от людей

Пятницкое кладбище

От проспекта Мира, сразу за Крестовским путепроводом, уходит направо короткий, но почти всегда многолюдный переулок, живописно завершенный стройной трехъярусной колокольней. С 1922 года этот переулок именуется Дроболитейным, а прежде назывался Кладбищенским, потому что он ведет к воротам Пятницкого кладбища, одного из тех московских «чумных» кладбищ, что были основаны по указу Екатерины Второй в 1771 году.

Сразу же в ограде здесь бросается в глаза редкостная даже для старых кладбищ теснота. От ворот до паперти Троицкой церкви буквально с десяток шагов. Тут же справа очень миниатюрный и исключительно ухоженный мемориал погибшим в Великую Отечественную. Этот мемориал, появившийся, по всей видимости, не так давно, наконец-то устроен без вечного огня — этого языческого, совершенно чуждого русской православной традиции символа. Кстати, на других кладбищах, где аналогичные мемориалы были с вечным огнем, теперь из экономии огонь повсюду затушен.

Первое захоронение, которое видит всякий посетитель Пятницкого кладбища, — это склеп-часовня над могилой семьи Смирновых, известных производителей вино-водочных изделий. Здесь же, возле склепа, на стене кладбищенской конторы установлена большая мемориальная доска самому «водочному королю» — Петру Арсеньевичу. К сожалению, могила его не сохранилась: странным образом именно на ней позже встало здание конторы. А на доске написано: Петр Арсеньевич Смирнов (1831–1898) коммерции-советник, выдающийся российский винозаводчик и благотворитель. Чаще всего теперь Петра Арсеньевича вспоминают как человека, чья фамилия — Smirnoff — стала понятием нарицательным и известным во всем мире логотипом популярного продукта. Но, увы, почти никто уже не помнит о его благотворительности. А ведь благодаря щедрым пожертвованиям Петра Арсеньевича в Москве существовали и расширяли свою деятельность многие приюты, больницы, учебные заведения. Некоторые из них действуют до сих пор. Последние годы своей жизни он был старостой и псаломщиком Благовещенского собора в Кремле. И также делал немалые взносы в приходскую казну. Поэтому надпись на камне — Среди живых да не забыт будешь — звучит с некоторой иронической двусмысленностью. За что же именно Петр Арсеньевич не будет забыт? Неужели только за «Smirnoff»?

За склепом Смирновых начинается главная аллея Пятницкого кладбища, с левой стороны которой привлекает внимание оригинальный памятник — большая гранитная голова на белом постаменте. Здесь похоронен поэт Борис Абрамович Слуцкий (1919–1986), автор многих замечательных стихотворений о войне.

Могила Бориса Слуцкого. Пятницкое кладбище

Главная аллея выходит к маленькой красной церкви Симеона Персидского, построенной в 1916–17 годы в псевдорусском стиле. За апсидой этой церкви находится могила, которая без преувеличения имеет для Москвы важнейшую историческую ценность. В просторной кованой часовне под большой каменной плитой покоится московский главнокомандующий, граф Федор Васильевич Ростопчин (1763–1826). Прославился этот политический деятель в войну 1812 года. Впрочем, иногда считается, что слава графа недобрая. Он очень много сделал для защиты Москвы, для спасения московских ценностей: он блестяще осуществил невиданную для того времени по своим масштабам эвакуацию, за последующие два года Ростопчин в значительной степени восстановил почти полностью сожженную Москву. Тем не менее сам этот злосчастный московский пожар, как считают многие, остается на его совести. Но, как бы то ни было, Ростопчин, бесспорно, крупная фигура российской истории. И, очевидно, могила его должна почитаться соответствующим образом. Но сейчас она едва ли не в запустении. На надгробии даже нет никакой надписи. Нет самого имени погребенного. И можно лишь методом исключения определить, что Ростопчин лежит именно под этим камнем: справа от него надгробие его дочери Натальи Федоровны Нарышкиной, слева — сына Сергея Федоровича и жены другого сына — Андрея Федоровича — известной поэтессы Евдокии Петровны Ростопчиной (1811–1858), следовательно, под безымянным камнем между ними — сам Ростопчин. Историк А. Т. Саладин, в 1916 году давая описание могилы Ростопчина, между прочим приводит эпитафию, заранее сочиненную для себя самим графом и бывшую еще в то время на камне: Посреди своих детей покоюсь от людей. Но нельзя же это понимать как завещание бывшего мэра столицы. Не до такой же степени Ростопчину покоиться от людей, чтобы люди не смогли даже разыскать его могилы теперь.

В 1812 году Ростопчин выпускал так называемые «афиши», которые тиражировались и распространялись по всей губернии. Вот, например, одна из них.

«Вчерашний день 26-го, было весьма жаркое и кровопролитное сражение. С помощию Божиею Русское войско не уступило в нем ни шагу, хотя неприятель с отчаянием действовал против его. Завтра надеюсь я, возлагая мое упование на Бога и на Московскую Святыню, с новыми силами с ним сразиться.

Потеря неприятеля неизчетная. Он отдал в приказе, чтоб в плен не брать (да и брать некого), и что Французам должно победить или погибнуть. Когда сего дня, с помощию Божиею, он отражен еще раз будет, то злодей и злодеи его погибнут от голода, огня и меча.

Я посылаю в Армию 4000 человек здешних новых солдат, провианта. Православные, будьте спокойны. Кровь наших проливается за спасение Отечества. Наша готова, если придет время, то мы подкрепим войска, Бог укрепит силы наши, и злодей положит кости свои в земле Русской. 27 Августа. 1812. Граф Ростопчин».

Обладая бесспорным сочинительским даром, граф писал и проникновенные обращения к москвичам, которые, как он полагал, должны были пробуждать в народе героизм, патриотизм и в конечном итоге вовлекать людей в самое широкое сопротивление неприятелю. Он писал так: «Крестьяне. Жители Московской Губернии! Враг рода человеческого, наказание Божие за грехи наши, дьявольское наваждение, злой Француз взошел в Москву, предал ее мечу, пламени. Ограбил храмы Божии, осквернил алтари непотребствами, сосуды пьянством, посмешищем. Надевал ризы вместо попон, посорвал оклады, венцы со Святых икон, поставил лошадей в церкви православной веры нашея. Разграбил домы, имущество, наругался над женами, дочерьми, детьми малолетними. Осквернил кладбища и до второго пришествия тронул из земли кости покойников, наших родителей. Заловил кого мог, и заставил таскать вместо лошадей им краденное. Морит наших с голоду, а теперь, как самому пришло есть нечего: то пустил своих ратников, как лютых зверей, пожирать и вокруг Москвы, и вздумал ласкою сзывать вас на торги, мастеров на промысел, обещая порядок, защиту всякому…»

Какая яркая, насыщенная картина бесчинств оккупантов изображена в коротком отрывке! И при всем высоком эпическом стиле здесь нет ложного пафоса: Ростопчин тонко чувствовал, какие мотивы должны звучать, чтобы пробудить в мужике ярость благородную, чтобы поднялась дубина народного гнева, — это разорение города, святого для всех русских, кощунство, святотатство врага, его глумление над беззащитными, слабыми и т. д. Как это напоминает другое обращение, прозвучавшее почти через полтора столетия — к «братьям и сестрам». Одни мотивы, один стиль.

Поэт пушкинской поры Михаил Александрович Дмитриев в воспоминаниях «Мелочи из запаса моей памяти» рассказывает, как Ростопчин прореагировал, когда вместо него в 1814 году московским генерал-губернатором был назначен граф Александр Петрович Тормасов. Ростопчин сказал по этому поводу: «Москву подтормозили! Видно, прытко шла!» Тормасов, узнав об этом каламбуре, отвечал: «Ничуть не прытко: она, напротив, была совсем растоптана

Русская поэтесса первой половины XIX века Евдокия Петровна Ростопчина невесткой московского главнокомандующего, собственно говоря, побывать не успела, потому что она вышла замуж за младшего сына старого графа спустя семь лет после смерти последнего. Жили они с Андреем Федоровичем вначале в старинном ростопчинском особняке на Большой Лубянке, а потом в собственном доме на Садовой-Кудринской. Хотя Ростопчину, как поэтессу, очень высоко оценили Пушкин и Лермонтов, прославилась Евдокия Петровна все-таки не сочинениями своими, а, прежде всего, как создательница крупнейшего в России литературного салона. Наверное, не было в то время ни одного сколько-нибудь известного русского писателя, кто бы не побывал на «субботах» в доме Евдокии Ростопчиной на Садовой. Среди постоянных участников этого самого элитного российского лито были Глинка, Вельтман, Гоголь, Загоскин, Погодин, Тютчев, Полонский, Островский, Толстой, Мей, Григорович, Тургенев, Майков, Щепкин и многие другие. В салоне Ростопчиной впервые встретились и познакомились Островский и Толстой. Евдокия Петровна писала к Островскому в январе 1856 года: «Душа моя Александр Николаевич, с вами желает познакомиться удивительно симпатичное существо, а именно — граф Лев Толстой, знакомый всем нам с „Детства“; он здесь на малое число дней, обедает завтра у меня. …Граф без отговорок ждет вас». Сейчас бывший особняк Евдокии Ростопчиной — одно из зданий Софийской детской больницы имени Н. Ф. Филатова.

Гостем Ростопчиной незадолго до ее смерти был Александр Дюма. Он рассказывал потом об их встрече: «Когда она узнала, что я в Москве, то нарочно приехала из деревни, чтобы со мной видеться, и тотчас дала мне знать, что она меня ожидает. Я к ней побежал и нашел ее очень больною и очень расстроенной тем, что болезнь, которою она страдала, считалась смертельной. Сознаюсь, она на меня произвела тягостное впечатление; на ее прекрасном лице уже отражался тот особый отпечаток, который смерть налагает на свои жертвы. …Я пришел к ней с записной книжкой и карандашом, для внесения заметок — политических и литературных …но вместо того, чтобы писать заметки, мы стали беседовать. Разговор с очаровательною больною был увлекателен; она обещала прислать все то, что найдет достойным моего внимания. Когда я собирался уходить, после двухчасовой беседы, почувствовав, что она устала от нашей продолжительной болтовни, она взяла мою записную книжку и на первой странице написала одну строчку: „Никогда не забывайте ваших русских друзей и между ними Евдокию Ростопчину. Москва. 14/26 августа 1858 года“».

Умерла Евдокия Петровна спустя три месяца. Историк и литературовед Николай Путята так описывал ее похороны 7 декабря 1858 года: «…На Басманной, у церкви Святых Петра и Павла, толпился народ. Церковь была полна молящихся: совершался обряд отпевания усопшей графини Е. П. Ростопчиной. Она скончалась 3 декабря, после долгой, мучительной болезни, на 47-м году от роду. …Тело ее предано земле за Троицкой заставою на Пятницком кладбище, возле праха свекра ее, знаменитого градоначальника Москвы в 1812 году».

В 1855 году на Пятницком кладбище состоялись самые, пожалуй, многолюдные за всю его историю похороны. Весь Московский университет вышел хоронить профессора истории Тимофея Николаевича Грановского. По воспоминаниям, лекции Грановского имели невиданный успех. Не только студенты, но вообще многие москвичи ходили «на Грановского», как спустя полвека люди шли «на Шаляпина» или через сто лет «на Стрельцова». Теперь трудно даже вообразить, какими же это должны быть лекции, чтобы аудитория не в состоянии была сдержать своих чувств: у многих на глазах блестели слезы, а иные чувственные эмансипанки просто рыдали, как на концерте Паганини.

Поэт Н. М. Языков в письме к брату, накануне Рождества 1843 года, рассказывал: «Число посещаемых лекции Грановского растет сильно; зала, в которой он их читает, битком набита. Вчера была последняя лекция перед праздниками. … Кончив ее, Грановский сказал публике несколько слов в оправдание себя против обвинения, которое на него возводится. …Говорят, что он пристрастен к Западу и к некоторым новейшим системам философии. Публика приняла его оправдание с таким восторгом, что гром рукоплесканий потряс окна аудитории, и несколько раз возобновлялся — сильнее и сильнее! Вот каково!» Спустя несколько месяцев Языков опять пишет брату: «Лекции профессора Грановского делают такого шуму в Москве! Преподает он мастерски. …Публика слушает жадно. …Бывало ли когда доселе, чтобы на балах девицы и дамы с кавалерами разговаривали о средней истории? Лет 15 тому назад они едва ли знали, что она есть на свете. А теперь это вошло в моду, вошел в моду и разговор по-русски. Факт тоже первой важности. Успех лекций Грановского подстрекает и других профессоров выступить на то же поприще, — горячатся уже Шевырев и Погодин».

Прожил Грановский совсем недолго, умер он сорока двух лет. Отпевали его в университетской церкви Св. Татианы, и от самой Моховой до Пятницкого кладбища шесть верст студенты несли на руках гроб с телом любимого профессора! По всему пути были рассыпаны цветы и лавровые листья.

Рядом с могилой Грановского похоронен его друг — знаменитый актер Михаил Семенович Щепкин (1788–1863), которого называют отцом русского сценического реализма. Во времена Щепкина не существовало ни кино-, ни даже фотосъемки. Поэтому, увы, мы никак не можем теперь судить о его творчестве. Разве по воспоминаниям. Но все источники об этом актере неизменно сообщают, что Малый театр, где он служил и «во многом определил его идейные и художественные позиции», бережно хранит щепкинские традиции, несет их из поколения в поколение. Поэтому, наверное, по игре нынешних актеров Малого в какой-то степени можно судить и о даровании самого Щепкина. К столетию со дня смерти М. С. Щепкина его именем была названа улица вблизи Пятницкого кладбища, на которой он жил — бывшая 3-я Мещанская.

И здесь же, вблизи Грановского и Щепкина, находится могила человека, на похоронах которого присутствовало всего несколько самых близких друзей. А между тем, знает его, наверное, каждый. Полтораста лет в России редкое застолье обходится без песен на его слова. Это автор стихотворений «Что шумишь, качаясь, тонкая рябина», «Вот моя деревня, вот мой дом родной», «В степи» (в народном варианте — «Степь да степь кругом…») Иван Захарович Суриков (1841–1880), поэт-крестьянин, как написано на памятнике. Как и многие поэты, при жизни Суриков признания не удостоился. Вынужденный зарабатывать торговлей углем и кровельным железом в отцовской лавке на Тверской-Ямской улице, он так всю жизнь и не мог выбиться из нужды: хоронил его на свой счет издатель К. Т. Солдатенков. Кстати, Сурикова совсем не случайно похоронили именно на Пятницком кладбище. Раньше существовал такой обычай в Москве — хоронить землячествами и на кладбище, расположенном по дороге в родную губернию покойного. Поэтому, например, смоленских часто хоронили на Дорогомиловском кладбище, калужских и тульских — на Даниловском и т. д. Вот и И. З. Сурикова, уроженца Ярославской губернии, похоронили на кладбище при дороге, ведущей на его родину.

На Пятницком кладбище похоронено еще довольно много деятелей культуры: семья известных актеров Малого театра XIX–XX вв. Садовских; фольклорист, собиратель и издатель русских сказок А. Н. Афанасьев (1826–1871); мать знаменитого российского журналиста Власа Дорошевича — писательница Александра Ивановна Соколова (могила ее не сохранилась), историк Павел Михайлович Строев (1796–1876), обнаруживший в хранилище одного из монастырей так называемый «Изборник Святослава» — книгу трудов Святых Отцов, составленную в 1073 году; москвовед, историк церкви Николай Павлович Розанов (1809–1883), автор сочинения «О московских городских кладбищах»; журналист и издатель Евгений Федорович Корш (1809–1897), возглавлявший в течение тридцати лет крупнейшую российскую библиотеку — Румянцевского музея.

Вряд ли можно отнести к деятелям культуры похороненного на Пятницком Александра Яковлевича Бакулина (1813–1893). Ему хотя и принадлежат какие-то литературные сочинения, но в памяти он остался лишь как дед Валерия Яковлевича Брюсова. Сам Брюсов в книге «Из моей жизни» так вспоминает о дедушке:

«…Александр Яковлевич Бакулин был довольно замечательным человеком. С внешней стороны он занимался сельским хозяйством. Впрочем, работать пробовал многое — арендовал землю и т. п. Но это была его внешняя жизнь, за ней же скрывалась иная. Он был поэт. Родился в 1813 году и лично пережил пушкинскую эпоху.

Подобно тысяче других он был увлечен силой нашего величайшего поэта. Для него только: Державин, Крылов, Пушкин и его современники — Дельвиг, Баратынский, кое-кто еще из плеяды. Остальных он не признавал, особенно новых.

Дед мой считал себя баснописцем. Он написал несколько сот, может быть, несколько тысяч басен. Собрание, где они переписаны, разделено на 12 книг, но там их не больше половины. Кроме того, он писал повести, романы, лирические стихи, поэмы. Все это осталось почти без надежды на читателя.

В 40-х годах он издал маленькую книжечку басен под заглавием: „Басни провинциала“. Иногда ему удавалось пристроить басню или стихотворение в какой-нибудь сборник или газету.

Но огромное большинство его писаний оставалось в рукописях, терялось, рвалось, потому что все в семье относились с сожалением к его творчеству, старались не говорить о нем, как о какой-то постыдной слабости».

Это последнее свидетельство Брюсова особенно любопытно. Вот как в старину домочадцы относились к своему семейному графоману — с сожалением, стыдились этакой его слабости. Теперь, чаще всего, относятся ровно наоборот — будто у них в семье завелся собственный Кузнецов или Бродский. А уж если этому одержимому излагать письменно или рифмовать удается иногда, всякими правдами и неправдами, тиснуть что-нибудь из своих сочинений в каком-то изданьице или пробубнить его по радио, ну это уж вообще для домашних триумф — своего классика вырастили! Люди, чаще всего теперь даже не понимают, как стыдно это публиковать или озвучивать.

Хотя на Пятницком и прежде хоронили немало людей творческих занятий, но все-таки преимущественно оно было кладбищем купеческим. Причем могилы эти до сих пор встречаются здесь во множестве. И в глубине кладбища, но особенно вокруг Троицкой церкви стоит довольно много обелисков черного гранита в виде часовенок — обычных купеческих надгробий XIX века. Любопытны некоторые надписи на этих памятниках. Нет, не эпитафии. На купеческих могилах вообще, как правило, нет эпитафий. Там, если и выбит какой-то текст, то чаще всего это молитва или цитата из Писания. Но вот, например, простая, «формальная» надпись на одном из пятницких обелисков: Московский купец Алексей Федорович Фролов. Родился 11 февраля 1827 года в 4 часа утра. Скончался 21 января 1894 года в 4 часа утра. Жития его было 69 лет, 2 месяца, 11 дней. Какая тут нужна еще эпитафия! Эта надпись, состоящая, в сущности, из одних цифр, характеризует покойного предпринимателя и его семью лучше всякой эпитафии, любого некролога. Как истинный аккуратный коммерсант, наследник подсчитал продолжительность жития своего родителя с точностью до часа! Это уже прямо по купеческой заповеди: когда верен счет, тогда и в руках приход. А когда добывание прихода является образом существования, тут уж решительно во всем ведется верный счет.

А какие колоритные купеческие имена попадаются — Иаков Финогенов, Ефим Максимович Урусов, или жены купцов — Параскева Арефьевна, Пелагия Федоровна, Матрена Семеновна, Марфа Степановна.

Эпитафии же надо искать на могилах у людей «благородного звания». На надгробии «потомственного дворянина» Николая Васильевича Орехова, скончавшегося в 1876 году, написаны очень такие мстительные по отношению к оставшимся в живых слова: Прохожий, остановись. Обо мне, грешном, помолись. Я был, как ты. А ты будешь, как я. Подобная эпитафия, правда, за сто с лишним лет до того пришла в голову Сумарокову: «Прохожий! Обща всем живущим часть моя: Что ты, и я то был; ты будешь, что и я».

Всяких чиновников, действительных и просто статских советников на Пятницком кладбище также довольно много. Старинные их гранитные или мраморные памятники, кроме как надписью, особенно ничем не отличаются от надгробий «третьего сословия».

В 1901 году на Пятницком кладбище прошли одни из самых необычных похорон: там была предана земле человеческая голова. Просто отдельная голова. Без всего прочего. На могиле головы установили большой четырехгранный обелиск, на нем было написано: Здесь погребена голова инженера путей сообщения Бориса Алексеевича Верховского, казненного китайцами-боксерами в Манчжурии в городе Ляоян в июле 1900 г. Останки привезены в Россию в 1901 г.

В 1899-ом в Китае вспыхнуло так называемое Боксерское восстание, направленное против иностранной колонизации империи. Русский военный министр Куропаткин назвал Боксерское восстание «патриотическим антихристианским движением». В таком его определении содержалось очевидное лукавство: министру ли не знать, что китайцы ополчились на русское своевольничанье в их стране, но как в этом можно было сознаться? Назвав восстание «антихристианским», Куропаткин тем самым подчеркивал, что оно было направлено в равной степени против всех европейских стран, участвующих в захвате Китая. А от Китая тогда отщипнули по куску, кроме России, Япония, Германия, Англия и Франция. Разумеется, у китайцев не могло не быть претензий и к другим незваным своим гостям, но особенные претензии у них были к России.

Еще прежде чем завладеть в 1898 году Квантунским полуостровом с Порт-Артуром и Дальним, Россия добилась от дружественного в то время китайского правительства концессии на постройку в Маньчжурии железной дороги. Эта дорога должна была пройти от Читы, через всю Маньчжурию, до Владивостока, с веткой на Порт-Артур. Но если основная линия — до Владивостока — проходила преимущественно по степным, почти безлюдным районам Маньчжурии, то ветка на Порт-Артур, напротив, строилась в местах густо населенных, порою прямо по крестьянским угодьям, причиняя населению всякого рода неудобства, а зачастую и прямой ущерб. Но особенное раздражение у китайцев вызывали даже не частные их неудобства, а та пугающая, предвещающая самые дурные последствия перспектива, которую сулила всему Китаю эта дорога. Во-первых, строилась она по русскому стандарту — пятифутовой ширины. В Китае таких дорог не было. Кроме того, при дороге стали селиться русские колонисты. В месте ответвления путей на Порт-Артур появился даже немалый город, населенный целиком русскими людьми, — Харбин. По всей дороге была размещена русская охранная стража — целое войско. Все эти приметы с предельною очевидностью указывали на то, что Россия не долго будет считать Маньчжурию заграницей. И скорее рано, нежели поздно аннексирует ее. Как в этом случае поступят прочие державы, китайцам хорошо было известно — их страну просто разделят, как Польшу за сто лет до этого.

Поняв, что самое существование их государства находится под серьезною угрозой, тут уже все китайцы выступили единодушно. Это было редкостное единение черни и привилегированных, состоятельных сословий, вплоть до министров и принцев. Но восстание Китая было не войной армий и народов, а схваткой цивилизаций — высокою развитою европейскою и крайне отсталою азиатскою, — соперничеством древнейшего, почти чингисхановского, оружия с пулеметами и броненосцами. И удивительно, что восстание длилось довольно долго — более двух лет. Это свидетельствует, как же велико было воодушевление восставшего народа. И в некоторых случаях действия восставших были очень небезуспешными. Кстати, особенно неистово они разрушали русскую железную дорогу в Маньчжурии, справедливо полагая, что эта дорога — основа присутствия России в Китае. Если в руки к ним попадались европейцы, они расправлялись с ними по-восточному безжалостно. Угодил к ним как-то и инженер Б. А. Верховский и тотчас был обезглавлен. Тело китайцы спрятали, а голову специально подбросили русским для устрашения. Так одна голова, без тела, и поехала в Москву, где и была похоронена на Пятницком кладбище.

Само собою, европейским армиям с их совершенным вооружением мятежники не могли не уступить. Их восстание было подавлено с необыкновенною для европейцев жестокостью. Особенно неистовствовали германцы. Сколько тогда в Китае ими было устроено Хатыней, никто не считал. В те времена за этим особенно не следили — на войне как на войне. Китайский императорский суд в угоду победителям приговорил многих главарей боксеров к весьма суровой каре, между прочим, и к такой чисто китайской мере — к самоубийству. Суд положил им день, когда они должны были покончить собой. И все приговоренные истово исполнили приговор. А в Москве в память об этих событиях осталась могила головы инженера Б. А. Верховского.

Много замечательных людей было похоронено на Пятницком кладбище в советское время. На одном из отдаленных участков, в третьем ряду от края, стоит неприметная белая плита. Здесь покоится профессор Александр Леонидович Чижевский (1897–1964). Это выдающийся биофизик и основоположник науки гелиобиологии, ученый, намного опередивший свое время, чье наследие еще не вполне изучено и не востребовано. Его иногда называют Леонардо да Винчи ХХ века. Сейчас это имя стало знакомым многим по рекламе т. н. люстры Чижевского — бытового ионизатора воздуха. Но, в сущности, вся жизнь и деятельность этого выдающегося ученого для большинства остается неведомой. А, например, среди его научных разработок было открытие зависимости между циклами солнечной активности и многими явлениями, происходящими в отдельных земных живых организмах и в биосфере нашей планеты в целом. Более тридцати заграничных Академий наук избрали его своим почетным членом. Советская же АН воздержалась признавать заслуги Чижевского. В 1939 году ученый был выдвинут на Нобелевскую премию. В 1942 году Чижевский был репрессирован и отправлен, как и полагается советскому ученому, работать в одну из «шарашек». И он там до такой степени увлекся своими экспериментами, что, когда ему вышел срок, Чижевский отказался покинуть «шарашку» до завершения работ. Возвратился из ссылки и был реабилитирован Чижевский только в начале 1960-х. Последние годы он жил неподалеку от Пятницкого кладбища — в крошечной квартирке на Звездном бульваре.

Наверное, многие еще не забыли голоса диктора Всесоюзного радио Ольги Высоцкой. Придя на радио почти одновременно с появление этого средства массовой информации, она прослужила там вплоть до 90-х годов и установила своеобразный рекорд долгожительства в эфире. Во время войны только ей и Ю. Б. Левитану доверяли передавать самые важные сообщения. Умерла Ольга Сергеевна в 2000 году и похоронена здесь же — на Пятницком.

За алтарем Троицкой церкви почти сплошь могилы духовенства. Здесь похоронен и бывший настоятель этого прихода протоиерей Василий Романков (1891–1963), и настоятели других московских храмов, и даже несколько архиереев. Сама церковь построена в 1835 году по проекту архитектора А. Ф. Григорьева. А когда-то здесь была деревянная церковь Параскевы Пятницы, по имени которой и кладбище стало называться Пятницкам. Но после того как эта церковь была разобрана, во имя св. Параскевы был освящен один из приделов Троицкой церкви (второй — Сергия Радонежского). Так что название кладбища не стало рудиментарным топонимом, а имеет реальное обоснование. Проект Григорьева вообще оказался необыкновенно удачным. О таких храмах говорят: он внутри кажется больше, чем снаружи. И, как ни удивительно, до сих пор его стройная колокольня остается важным ориентиром, доминантой всей местности за Крестовской заставой — ее видно отовсюду и издалека.

Церковь Живоначальной Троицы на Пятницком кладбище

Может быть, это звучит несколько странно по отношению к кладбищу, но Пятницкое не лишено некоторого уюта. И даже не потому, что администрация здесь, очевидно, с большим усердием поддерживает порядок, нежели это делается на других московских кладбищах. Но старина, сохранившаяся на Пятницком лучше, чем на других его кладбищах-ровесниках, придает ему очаровательный вид заповедного некрополя…

Погром как вероисповедание

Миусское кладбище

Миусское — самое маленькое из московских «чумных» кладбищ 1771 года. Оно и раньше было меньше прочих. А в последующие годы еще и урезалось по краям, и теперь площадь его составляет всего шесть гектаров. Вообще, это кладбище сохранилось случайно. В 1800 году московское епархиальное начальство согласилось с представлением столичного главноначальствующего графа Н. П. Салтыкова «Миюсское кладбище, по крайней ветхости церковного на нем строения и по неимению особого священника, уничтожить». Возродилось оно только спустя четверть века. В советское время его также не однажды собирались ликвидировать. Но что-то всегда мешало власти это сделать. Последний раз такой проект обсуждался в 1960-е годы. И угроза ликвидации Миусского кладбища была тогда настолько реальна, что родственники погребенных здесь уже думали, куда им перезахоранивать прах своих покойных. К счастью, обошлось — кладбища не тронули.

Но если сохранилась в основном сама территория Миусского кладбища, то старые захоронения здесь почти все исчезли. Из старых московских кладбищ Миусское теперь самое обновившееся. В то время как на большинстве других его «чумных» собратьев могилы XIX века не такая уж и редкость, на Миусском с трудом можно отыскать несколько камней начала ХХ века. Надгробий же конца XIX века просто считаные единицы.

* * *

Возможно, самая старая сохранившаяся здесь могила — историка М. Т. Каченовского. В центральной части кладбища, в глубине участка, едва заметные с дорожки, стоят две невысокие гранитные, пронизывающие кубы колонны. На одной из них написано: Здесь погребено тело Михаила Трофимовича Каченовского заслуженного Профессора ИМПЕРАТОРСКОГО Московского университета действительного статского советника и кавалера. Родился 1 ноября 1775 года скончался 19 апреля 1842 года. Под соседней колонной лежит безвестный Коллежский асессор и кавалер Григорий Иванович Козинер, который скончался 3 июня 1860 года, 52 лет.

М. Т. Каченовский многие годы возглавлял выходивший в 1802–1830 годы в Москве журнал «Вестник Европы». В этом журнале дебютировал в 1814 году А. С. Пушкин. Но впоследствии Каченовский занял столь консервативную, скептическую позицию, что Пушкин, Жуковский, Вяземский, Батюшков, Грибоедов, Карамзин и другие известные авторы порвали с «Вестником». И в дальнейшем вели с ним полемику, носившую преимущественно пародийно-иронический характер. Это о Каченовском и его непотребном листе говорится в знаменитой пушкинской эпиграмме «Жив, жив Курилка!». Между тем «скептическая школа» Каченовского имела и до сих пор имеет для российской исторической науки очень большое значение. Научная деятельность Каченовского строилась на принципе строго критического отношения к летописям. Он не доверял древним летописным сказаниям, справедливо считая, что они часто «помрачены вымыслом». Поэтому он довольно жестко критиковал Карамзина, упрекая его в том, что первые главы «Истории государства Российского» это единственно переложение несторовской «Повести временных лет», довольно сомнительного источника, да и вся «История» — сочинение больше литературное, нежели научное историческое. Разумеется, в советское время деятельность верноподданного, «придворного» ученого Каченовского, не могла быть высоко оценена: он же был противником фрондирующих либералов «арзамасцев»! И Каченовский так с тех пор и почитается реакционером, обскурантом, курилкой-журналистом. Это подтверждает заброшенный, чудом сохранившейся памятник на его могиле. А ведь М. Т. Каченовский с 1837 года являлся ректором Московского университета. Казалось бы, для МГУ его могила должна быть святыней, почитаться, находиться на особом счету альма-матер. В 2002 году исполнилось 160 лет со дня смерти бывшего профессора и ректора Московского университета М. Т. Каченовкого, но, насколько можно судить по состоянию его могилы, об этом никто не вспомнил.

Но, во всяком случае, могила Каченовского сохранилась. А вот могилы еще двух дореволюционных ученых бесследно исчезли. Не найти больше на кладбище места захоронения другого заслуженного профессора Московского университета — Федора Ивановича Синицына (1835–1907). Нет теперь могилы и крупного религиозного философа, писателя, заслуженного профессора Московской духовной академии Алексея Ивановича Введенского (1861–1913). Научная концепция А. И. Введенского заключалась в следующем: он считал, что философия каждого народа есть раскрытие веры этого народа. Немецкая философия отличается отвлеченностью, ее взаимоисключающие системы кладут в основу мира либо разум, либо волю, либо чувства, а такая исключительность, по мнению Введенского, приводила немецкую философию того времени к отказу от познания сущности вещей. Французская философия всегда сохраняла связь разума, воли и чувств, указывая путь проникновения в подлинную действительность и открывая познание духовной сущность из непосредственного опыта. Русская же философия, как считал Введенский, это, прежде всего, философия православия, признающая первоначальной незыблемой истиной догму православного христианства и картину мира, созданную на этой почве.

На кладбище похоронен также депутат 2-й и 3-й Государственных дум от партии кадетов Николай Николаевич Кутлер (1858–1924). Прославился он как один из крупнейших отечественных финансистов. Ему дважды удавалось сделать отечественную валюту одной из самых твердых и надежных в мире: первый раз по поручению С. Ю. Витте в 1997 году, второй раз — в 1924-м, когда он помог советскому правительству подготовить денежную реформу и выпустить знаменитый золотой червонец.

В 1823 году на кладбище была построена церковь Веры, Надежды, Любови и матери их Софии. После революции ее закрыли, и к тому времени, когда храмы стали возвращать верующим, церковь превратилась едва ли не в руины. В 1990-е годы она была исключительно отреставрирована и теперь, вместе с домами притча и другими постройками, образует уникальный комплекс — этакий уголок Москвы XIX века, отделенный от могил высокой каменной оградой. Если кто-то считает, что ему недостает мудрости или любви, если кто-то ищет веры и надежды, тому нужно непременно побывать в храме на Миусском кладбище и приложиться к образу святого семейства. Говорят, помогает.

В советские годы каких-то особенно выдающихся людей на Миусском кладбище не хоронили. Если степень престижности кладбища оценивать в соответствии с воинскими чинами похороненных там, то Миусское — это кладбище полковников и равных им по значению штатских. Есть, конечно, и редкие исключения. Похоронено здесь несколько профессоров, докторов наук, какие-то заслуженные люди культуры, спорта. На обочине одной из дорожек стоит довольно скромная белая мраморная дощечка. На ней надпись: Здесь покоится великий русский библиограф Топоров Андрей Дмитриевич 1851–1927. С благодарностью Российская книжная палата 1992.

В глубине кладбища есть одно вообще довольно загадочное захоронение: на могиле установлен небольшой тонкий асимметрично вырубленный кусок черного гранита с надписью: Здесь лежит генерал Фон Гершельман. И никакой даты — ни рождения, ни смерти. Что за «фон»? — не понятно. В начале ХХ века в Москве был генерал-губернатор Сергей Константинович Гершельман (1854–1910). Но вряд ли это он. Даже если бы его привезли хоронить в Москву из Вильны, где он командовал войсками в последние годы, то похоронили бы его в каком-нибудь более «генеральском» месте.

Покоится на Миусском кладбище и еще одна прославившаяся в прошлом фигура — некто Николай Федотыч Михайлин. Вряд ли это имя теперь кому-то о чем-то напоминает. К тому же в историю он вошел под искаженной фамилией — Михальчук. А, между тем, одно время о нем гудела вся Москва. В 1905 году, 18 октября, этот Михайлин на Немецкой улице убил куском железной трубы предводителя социалистической демонстрации Николая Эрнстовича Баумана.

В 1930 году в «Известиях» вышла заметка, в которой автор возмущенно рассказывал, что на Миусском кладбище существует могила убийцы Баумана со всей приличествующей информацией о нем на кресте. Вот фрагмент: Н. Ф. Михайлин — «уроженец Тамбовской губернии, Козловского уезда, села Ивановского. В 1905 он был хожалым при общежитии рабочих фабрики Щапова (ныне „Красная Работница“). Состоял членом Союза русского народа. Слыл пьяницей. За убийство Баумана Михайлин был приговорен судом к 2 годам арестантских рот, но по особому ходатайству СРН царь Николай его помиловал. Кроме того, за услугу, оказанную убийцей Баумана русской монархии, Михайлин получил от СРН большое денежное вознаграждение, которое он пропил с сожительницей Еленкою (курс. наш. — Ю. Р.). Затем благополучно проживал в Москве. Но в 1922 году выдан своею сожительницей, которую он бил смертным боем. В 1922 был арестован ГПУ и посажен в Бутырскую тюрьму, где и умер 26 ноября 1922 года от туберкулеза легких. Похоронен он на Миусском кладбище». Заметим, Миусское кладбище — самое близкое к Бутырской тюрьме.

Вряд ли после такой заметки в главной советской газете могила убийцы Баумана осталась не потревоженной. Скорее всего, ее вскоре уничтожили. Во всяком случае, наши современники — родственники погребенных на Миусском покойных — даже не слышали, по признанию некоторых их них, что на кладбище похоронен убийца Баумана. Но, вне всякого сомнения, едва ли кто-то в 1930 году удосужился разрыть землю, чтобы вынуть и мстительно выбросить или испепелить самые кости ненавистного черносотенца, — наверное, просто убрали крест с табличкой. Так что останки одного из самых знаменитых персонажей 1905 года так и почивают на своем месте в московской земле.

Вот тоже может быть объект почитания для нынешних монархистов: поди еще догадаются выхлопотать разрешение поставить Михайлину памятник среди миусских могил и будут выставлять к какой-нибудь дате свои ряженые караулы, как они это делают у кенотафов в других местах.

Осенью 2002 года здесь случилось происшествие, заставившее всю Москву обратить внимание на маленькое кладбище на Сущевском валу. В ночь с 13 на 14 сентября на территорию пробралась шайка лихих молодцов и устроила натуральный погром. Утром посетители увидели потрясающую картину: кругом на могилах, на дорожках валялись обломки памятников, многие кресты были погнуты, ограды повреждены. Всего пострадало порядка 400 захоронений. Причем — что удивительно! — действовали погромщики абсолютно бессистемно: разбиты и памятники с православными символами — с крестами, и с еврейскими — с «давидовыми» звездами, или вообще безо всяких символов, следовательно злодеяние не имело ни национального, ни конфессионального характера. В равной степени повреждены и дорогие гранитные монументы, и скромнейшие бетонные надгробия, каких на кладбище большинство, а это значит, что и социальный подтекст в действии погромщиков отсутствовал. Один из них впопыхах потерял какой-то свой документ, по которому его и разыскали. И находчивый малый заявил, что они разгромили кладбище, потому что являются… сатанистами. А погром, или, как они его понимают, «обряд», осуществлен якобы в соответствии с их «вероисповеданием». Они и время подгадали, имеющее для них сакральное значение, — тринадцатое число в пятницу. К тому же эта ночь (на 1-е сентября по старому стилю) была началом индикта — церковного новолетия. Такие слухи теперь распространяются по Москве. Особенно охотно старушки придают случившемуся на Миусском кладбище мистическое, «сатанинское», значение. Но такая версия только что для старушек и есть. Конечно, кому теперь интересно называться просто хулиганами. Это же так несовременно. Вот сатанистами — другое дело! Это звучит! Надо же им придать своей разрушительной энергии какое-то идейное обоснование. Поэтому они назовутся кем угодно — сатанистами, язычниками, может быть, инопланетянами. Лишь бы гадить «по идее», под каким-то знаменем, а не просто так. Впрочем, одна старушка на кладбище оценила происшествие исключительно мудро: они сейчас все сатанисты, сказала бабушка, это они же устраивают побоища на стадионах, это они же самые давеча учинили бузу на Манежной площади — пожгли машины, побили витрины, — как же ими не быть? — когда нынче их время наступило — сатанинское.

Вообще Миусское кладбище в целом производит впечатление места погребения людей достатка ниже среднего. Понятное дело, таких захоронений большинство на любом кладбище. Но в других местах не эти могилы доминируют в общем пейзаже. Там, прежде всего, бросаются в глаза либо старинные исполинские купеческие обелиски-часовни, либо современные вычурные надгробия «новых русских» с неизменным ростовым портретом погребенного под ними. На Миусском же самый заметный памятник — это бетонная плита. Таких памятников здесь девять из десяти. Совсем не редкость на кладбище и деревянная оградка. Иногда покосившаяся, полусгнившая. Но это уже экзотика, являющаяся скорее украшением, нежели недостатком русского кладбища. Зато непривлекательность миусских могил отчасти искупается довольно приличной общей ухоженностью и благоустройством территории. Здесь нет гор мусора по окраинам или на углах участков, как на иных кладбищах. Все дорожки здесь — и асфальтовые, и грунтовые — чистые, прямые, практически ко всем могилам, даже в середине участка, подобраться можно без труда. Как ни странно, но маленькое Миусское кладбище одновременно просторное, не тесное.

И все-таки, несмотря на относительную ухоженность и простор, на Миусском кладбище очень неуютно: здесь, не в пример другим центральным московским кладбищам, всегда чересчур шумно — за одной стеной скрипит трамвай, за другой ревет Сущевский вал, жилые дома подступают так близко, что кажется, будто балконы висят прямо над могилами, почему еще создается впечатление, что с балконов и из окон на тебя постоянно кто-то смотрит. Здесь не может появиться чувства вечного покоя, иллюзии уединения. Хотя кладбище и невеликое, на нем всегда полно народа — куда ни пойди, всюду на могилках копошатся люди. Всюду разложены их бутерброды, стоят термосы. Кто-то закусывает, кто-то поминает сродников своих. Но пусть даже так. В конце концов, это и составляет своеобразие Миусского кладбища. И уже, во всяком случае, это лучше, чем, если бы его закрыли, ликвидировали вовсе, как собирались сделать когда-то.

Как хорошо тут лежать

Ваганьковское кладбище

В 1857 году замечательный поэт Михаил Александрович Дмитриев выпустил сборник стихотворений «Московские элегии», которые за десять лет до этого публиковались по отдельности в разных изданиях. Причем автор в предисловии к сборнику заметил, что «с тех пор, как написаны эти элегии, многое изменилось в Москве, особенно в убеждениях и направлении мнений».

Всех стихотворений в сборнике было числом пятьдесят. Действительно, многое из того, о чем рассказал Дмитриев, скоро переменилось. А теперь и вовсе представляется старосветской экзотикой, преданьями старины глубокой. И лишь «направления мнений», изложенные в элегии «Ваганьково кладбище», на удивление, остались почти неизменными по сей день. Если бы не архаичный «кантемировский» размер этого стихотворения, то можно было бы подумать, что автор, почти без погрешностей, срисовал современную повседневную жизнь самого знаменитого московского кладбища. Вот каким он увидел Ваганьково в 1845 году:

Есть близ заставы кладбище; его — всем знакомое имя.

Божия нива засеяна вся; тут безвестные люди,

Добрые люди сошлись в ожиданьи весны воскресенья.

Ветви густые дерев осеняют простые могилы,

И свежа мурава, и спокойно, и тихо, как вечность.

Тут на воскресные дни православный народ наш московский

Любит к усопшим родным, как к живым, приходить на свиданье.

Семьи нарядных гостей сидят вкруг каждой могилы,

Ходят меж камней простых и, прочтя знакомое имя,

Вспомнят, вздохнут, поклоняясь, и промолвят: «Вечная память!»

Тут на могилах они — пьют чай (ведь у русских без чая

Нет и гулянья); развяжут салфетки, платки с пирогами,

Пищей себя подкрепят, помянувши родителей прежде;

Вечером идут в Москву, нагулявшись и свидевшись мирно

С теми, которым к ним путь затворен и придти уж не могут!

Добрый обычай! Свиданье друзей и живых и усопших!

Сладкие чувства любви, съединяющей даже за гробом!

Мертвые кости и прах, а над ними живая природа,

И людей голоса, и живые гуляющих лица!

Есть тут и камни богатых; но что-то вокруг них не людно!

Как хорошо тут лежать! — И свежо, и покойно, и тихо,

И беспрестанно идут и живые, и мертвые гости!

Душно в стенах монастырских, и мрачно, и тесно!

Тут я хотел бы лежать, где простые и добрые люди;

Тут я хотел бы лежать, под зеленой травой и под тенью!

Мимо его я всегда проезжал, как с детьми и с женою

В Зыкове жил по летам, где мне было спокойно и вольно,

Где посещали друзья нас в бедном сельском приюте!

Вырастут дети, поедут по этой дороге, — и вспомнят…

Здесь я хотел бы лежать, и чтоб здесь вы меня посетили…

Ваганьковское кладбище появилось за Пресненской заставой, как принято считать, в 1771 году. Хотя, к примеру, такой авторитетный источник как «Новый Энциклопедический словарь» Брокгауза и Эфрона сообщает, что Ваганьковское кладбище возникло в 1696 году. Но, скорее всего, то кладбище, о котором говорится в словаре, с нынешним не совпадало территориально. Это, вероятно, был погост села Новое Ваганьково при деревянной церкви Николая Чудотворца (1695). Несколько раз перестроенный в камне Никольский храм и теперь стоит в Нововаганьковском переулке на Пресне. А это от нынешнего Ваганьковского кладбища довольно далеко.

И все-таки утверждать наверно, что до 1771-го здесь никого не хоронили, вряд ли возможно. Большинство современных так называемых «чумных» кладбищ, официально учрежденных в 1771 году, на самом деле являются наследниками более ранних сельских погостов.

Имя — Ваганьково — действительно знакомо всем москвичам. Больше того, топоним этот так же вошел в московский городской фольклор, как и некоторые другие столичные достопамятности, от которых получились, например, выражения «коломенская верста», «дороже Каменного моста», «во всю ивановскую» (речь по разным версиям идет о колокольне Ивана Великого, или об Ивановской площади в Кремле, или даже о самой России), «едва родился, сейчас в Каменщики нарядился» (смолоду пошел по тюрьмам), «вались народ от Яузских ворот» и прочие. Вот и выражение «загреметь на Ваганьково» — точно такой же чисто московский фразеологизм, аналогичный другим известным эвфемистическим синонимам понятия «умереть» — «приказать долго жить», «отправиться к праотцам», «сыграть в ящик», «уехать в Могилевскую» и т. д.

Из старых московских кладбищ Ваганьковское самое большое. Площадь этой Божьей нивы составляет 52 гектара. Предположительно всех ожидающих весны воскресенья там лежит порядка полумиллиона. А обозначенных захоронений, то есть с указанием имен погребенных, на Ваганькове насчитывается свыше ста тысяч.

Грунт, на котором расположено кладбище, в основном песчаный. Могильщикам это одновременно доставляет и преимущества, и неудобства. Копать песок, конечно, легче, чем землю или глину, — и то, только летом: зимой замерзший песок не колется, как глина, и его приходится буквально отщипывать по крошкам, — но песчаный грунт имеет очень неподходящее для могилы свойство быстро осыпаться. Поэтому на Ваганькове при нынешней норме могилы — метр семьдесят пять копать приходится от силы на полуторамет ровую глубину.

Пожалуй, самое существенное отличие прежнего Ваганькова от современного состоит в том, что во времена Дмитриева «тут безвестные люди, добрые люди сошлись», а теперь, напротив, кладбище стало местом упокоения преимущественно элиты, богемы, советской и постсоветской знати, всякого рода авторитетов.

Как ни удивительно, но в прежние времена даже купечества здесь было похоронено относительно немного для самого большого кладбища в Москве. Во всяком случае, таких захоронений здесь не гуще, чем на Пятницком или Даниловском, не говоря уже о старообрядческих кладбищах. Тем не менее на Ваганьковском можно найти несколько известных купеческих фамилий. Первая от ворот налево дорожка ведет к большой часовне-склепу XIX века. Это усыпальница фабрикантов Прохоровых, владельцев известной Трехгорной мануфактуры. В советское время могилы капиталистов, понятно, в почете быть не могли. Усыпальница Прохоровых, та вообще едва сохранилась. Еще во второй половине 1990-х она практически лежала в руинах. Но недавно часовня была основательно отреставрирована. И теперь выглядит совершенно изумительно.

А в глубине кладбища находится участок, без преувеличения сказать, легендарных московских «типов», как раньше говорили, — булочников Филипповых, поставщиков двора Его Императорского Величества. В середине участка, среди надгробий многочисленных сродников, стоит большой черный обелиск-часовня с барельефным портретом анфас самого короля кренделей и саек. Написано на камне кратко: Иван Максимович Филиппов родился 20 июня 1824 г. скончался 22 мая 1878 г. Это он — Иван Максимович — вынужден был съесть сайку с тараканом, попавшуюся самому генерал-губернатору Закревскому, сказав, что-де это изюминка-с. Так с тех пор в Москве сайки с изюмом и завелись.

Филипповских булочных было довольно много по всей столице. Некоторые из них работали даже еще в позднее советское время. И у москвичей считалось этаким родом престижа — жить где-нибудь поблизости от филипповской булочной и покупать там хлеб. К сожалению, сберечь эти действующие экспонаты московской старины столица не позаботилась. Филипповские булочные исчезали одна за другой всегда — и в образцовой коммунистической Москве, и в нынешней. Не так давно была закрыта едва ли не последняя филипповская булочная на Сретенке.

Вообще, это удивительно, как недолог век московских магазинов. Только обыватель привыкнет к какому-нибудь магазинчику рядом с домом, а уже глядь — тот закрылся или перепрофилировался: был продовольственный — стал комиссионный, была аптека — стала сберкасса. А потом компьютерный салон. А потом автозапчасти, книжный, мебельный, парикмахерская и т. д. Говорят, в Англии, где традиция почитается высшим законом, в какой-нибудь паб посетители ходят из поколения в поколение веками.

Но все-таки даже при этом московском непостоянстве есть в столице еще несколько магазинов, открывшихся до революции, которые с тех пор никогда не закрывались и не меняли своего адреса. И, как сто лет назад туда забегали гимназистки за ландрином, так же точно современные школьницы покупают там жевательные резинки.

Конечно, из московских долгожителей прежде всего вспоминаются такие торговые тяжеловесы, как ЦУМ — «Мюр и Мерилиз» на Петровке, открывшийся в 1908 году, или его сосед Петровский пассаж, принявший первых покупателей еще в 1906-ом, или Елисеевский магазин на Тверской, отметивший в 2001-ом свое столетие. Но есть еще в Москве и небольшие магазинчики, мимо которых иной раз пробегаешь, даже их не замечая, а, между тем, они имеют долгую и порою весьма любопытную историю.

На Мясницкой улице в первом этаже дома № 13 находятся два магазина — букинистический и «Семена». Открылись они оба в 1913 году. Нужно сказать, что прежде магазины «Семена» имели значение принципиально отличное от нынешнего: если в наше время посетители «Семян» — чаще всего дачники, для которых возделывание их шести соток является лишь приятным развлечением, то до революции и в годы НЭПа эти магазины играли довольно важную роль в народном хозяйстве страны, потому что семена там закупали настоящие земледельцы. И, кроме прочего, от них — от «Семян» — зависело, будет ли крестьянин осенью с урожаем, или он со всей семьей пойдет по миру. В магазин на Мясницкую в основном съезжались крестьяне северо-восточных уездов Московской губернии. И иногда по этой, одной из фешенебельных московских улиц, выстраивались в ряд десятки крестьянских телег — это приезжали подмосковные хлебопашцы за семенами.

Когда сельский житель бывал по какой нужде в Москве, он обычно возвращался в деревню с гостинцами для своих домочадцев. Привозил им какие-то нехитрые безделушки. Здесь, на Мясницкой, крестьянин мог заодно зайти в магазин Товарищества М. С. Кузнецова и купить там в подарок близким фаянсовую чашку — яркую, расписную, с какой-нибудь надписью — «День ангела», например, или «С Рождеством Христовым». Стоила такая посуда «для народа» очень недорого — вполне по крестьянскому достатку. На «стрелке» Мясницкой и Большого Златоустинского стоит красивое здание с огромными трехуровневыми окнами-арками. Построено оно было в 1898 году по проекту Ф. О. Шехтеля. И вот уже более века там неизменно продается посуда. Да и производится она до сих пор в основном на бывших кузнецовских фабриках — в Дулеве, в Вербилках, в Бронницах и других.

Вряд ли крестьяне интересовались букинистическим магазином. В такие магазины вообще заглядывали всегда очень немногие. Зато это были люди часто довольно известные. Например, сюда, на Мясницкую, в букинистический магазин до революции заходили московские писатели — Брюсов, Бунин, Телешов, Ремизов. А в 1930–60-е годы здесь нередко можно было застать проживающего по соседству известного поэта-футуриста Алексея Крученых. Рассказывают, что он сдавал сюда иногда книги с автографами своих друзей — Маяковского, Хлебникова, Бурлюка, Каменского.

Ближе к Мясницким воротам по левой стороне улицы уже много лет под лесами и маскировочной сеткой скрывается фасад дома № 19. Это известный в Москве магазин «Чай— Кофе». Принадлежал он московским «чайным королям» Перловым. В первом этаже размещался сам магазин, в верхних — доходные квартиры. Здание это построено было по проекту Р. М. Клейна в 1893 году. Но спустя два года владелец дома и магазина Сергей Васильевич Перлов пожелал решительно изменить фасад здания. И он поручил архитектору К. К. Гиппиусу оформить фасад и внутренний интерьер магазина в китайском стиле. Расчетливый предприниматель преследовал свои коммерческие цели. Дело в том, что в 1896 году в Москву, на торжества по случаю коронации Николая Второго, должен был приехать китайский канцлер Ли Хунчжан. А большая часть товара поступала Перлову именно из Китая. Поэтому, предполагая заручиться высоким покровительством, он очень хотел, чтобы китайский гость остановился именно у него. Но Ли Хунчжан не прельстился «китайским» домом С. В. Перлова, — он, верно, и в Китае на такие дома насмотрелся вволю, — и остановился у его конкурентов и родственников — у других Перловых. Впрочем, С. В. Перлов ничуть не проиграл: его магазин одним своим видом стал привлекать покупателей лучше всякой рекламы, и доходы торговца чаем в результате многократно возросли.

В конце XIX — начале ХХ вв. известные фабриканты фармацевтических изделий Феррейны открыли в Москве несколько аптек. На Серпуховской площади, например, до сих пор работает одна из их аптек, открытая в 1902 году. Но самая старая московская аптека Феррейнов находится по адресу — Никольская улица, дом 19/21. Собственно, эта старейшая в России аптека существует с 1701 года и неоднократно меняла своих хозяев. Феррейнам она досталась в 1832-ом. А в 1899-ом архитектором А. Э. Эрихсоном для нее было построено специальное здание, которое аптека занимает по сию пору. Нужно заметить, что спиртозавод небезызвестного предпринимателя Брынцалова «Феррейн» на Варшавском шоссе, заваливший, кажется, уже этим популярным и более чем доступным по стоимости продуктом всю Москву, основан также Феррейнами. Когда-то это был один из их химико-фармацевтических заводов.

Есть и еще в Москве несколько магазинов, ресторанов, заведений бытового обслуживания, работающих с дореволюционных времен. Можно вспомнить, например, обувной на Сретенке, «Фотографию» на Серпуховской площади, рестораны «Прага», «Яр», «Славянский базар», другие. Но Москва относится к этим дорогим раритетам, связывающим прошлое и настоящее, безынтересно, не бережет их. Каждый год в центре сносятся или реконструируются дома и закрываются один за другим старинные магазинчики. А в 1990-е — нач. ХХI века городские власти объявили московской старине настоящую войну. Таких потерь столица не знала ни в одну эпоху. Разве в пожар 1812 года. Этак скоро «Макдоналдс» в Газетном или «Rifl e» на Кузнецком будут почитаться старейшими московскими магазинами.

Автор проекта магазина Товарищества М. С. Кузнецова на Мясницкой, крупнейший российский архитектор рубежа XIX — ХХ веков, один из наиболее ярких представителей стиля «модерн», Федор Осипович Шехтель (1859–1926) похоронен тут же — на Ваганькове. Надгробие семейства Шехтель находится вблизи прохоровской часовни. Найти его очень легко — памятник выполнен в виде довольно высокой треугольной стены серого цвета, обращенной острием вверх, почему напоминающей фронтон здания, — подходящее надгробие для архитектора.

Шехтель построил в Москве довольно много — Торговый дом В. Ф. Аршинова (1900) в Старопанском, Московский Художественный театр (1902) в Камергерском, особняк С. П. Рябушинского (1903) на М. Никитской, гостиницу «Боярский двор» (1903) на Старой площади, банк Товарищества мануфактур П. М. Рябушинского в Старопанском и Ярославский вокзал (оба — в 1904-ом), дом Московского Купеческого общества (1911) на Новой площади, типографию П. П. Рябушинского «Утро России» (1909) в Б. Пунинковском, кинотеатр «Художественный» (1913) на Арбатской площади, несколько особняков и доходных домов. Большинство построек Шехтеля сохранились. К сожалению, некоторые из них в разные годы были дополнены какими-то новыми архитектурными объемами и деталями. Последнее такое «дополнение» Шехтеля произошло совсем недавно. На углу Знаменки и Староваганьковского переулка находится большой жилой дом, привлекающий внимание оригинальной архитектурной деталью — круглым угловым эркером, увенчанным башенкой-ротондой с остроконечным куполом. Этот доходный дом Шехтель построил в 1909 году. Как и всякая работа Шехтеля — он памятник архитектуры. И, как все памятники, государство должно бы его охранять. Во всяком случае, оно — государство — приняло на себя такие обязательства. О чем свидетельствует медная табличка на стене дома. Но где-то в конце 1990-х к зданию была пристроена мансарда с огромными окнами на Кремль. Не говоря уже о том, что мансарда — это архитектурный элемент абсолютно чуждый московской традиции, об этом свидетельствуют старые фотографии: там не найти мансард. Но Шехтель-то и не планировал никакой мансарды! Дополнить чем-либо творение великого архитектора, это то же самое, что «дописать» какой-нибудь роман Достоевского, или «дорисовать» картину Репина, или «долепить» скульптуру Антокольского. Оказывается, мансарду с видом на Кремль построил себе один из этих новых наших хозяев жизни — какой-то всесильный олигарх. И теперь он сидит там и, как демон, смотрит со своей высоты на грешную землю. Одно утешает: олигарх, дополнивший Шехтеля, подтвердил репутацию «новых русских» — истинных потомков Журдена, людей одновременно сверхобеспеченных и сверхневежественных.

Не только в воскресные дни, как писал Дмитриев, но и по будням на Ваганькове всегда многолюдно. И прежде было и теперь так. А уж в праздники само собою. Нынче особенно много народу приходит на свиданье к усопшим родным в самую Пасху. Такой уже установился обычай. Церковь вроде бы его не одобряет: учит, что, де, не на кладбище, в этот день место живым, а в храме, да за праздничным столом, но поделать так ничего и не может, — знай, валит народ на кладбища в Светлое Христово Воскресение. И, скорее всего, этого обычая уже не переменить. Впрочем, людей понять можно: они этот радостный день хотят отмечать вместе со своими ушедшими близкими.

Но вообще, по церковным правилам, главным в году днем поминовения усопших считается праздник Радуницы, который отмечается на десятый день по Пасхе. До революции в этот день вся Москва отправлялась по кладбищам. Причем, если у кого-то сродники были похоронены в разных местах, то люди так и ездили весь день из конца в конец, пока не обходили всех своих умерших. День Радуницы колоритно описан у Ивана Сергеевича Шмелева в воспоминаниях «Лето Господне»:

«Едем сначала на Ваганьково, за Пресню. Везет Антипушка на Кривой, довольный, что отпросили его с нами. На Ваганьковском помянули Палагею Ивановну, яичка покрошили, панихидку отпели, поповздыхали; Говриилу-Екатерину помянули… я-то их не знавал, а Горкин знал, — родители это матушкины, люди самостоятельные были, ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая была, ума палата, всякие приговорки знала, — послушать бы! Посокрушались, как мало пожила, за шестьдесят только-только переступила. Попеняли нам сторожа, чего мы яичком сорим, цельным полагается поминать родителев. А это им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили, они и помянут за упокой. По всему кладбищу только и слышно, с семи концов, — то „Христос Воскрсе из мертвых…“, то „вечная память“, то „со духи праведных…“ — душа возносится! А сверху грачи кричат, такой-то веселый гомон. Походили по кладбищу, знакомых навестили, много нашлось. Нашли один памятник, высокий, зеленой меди, будто большая пасха, и написано на нем, вылито, медными словами: „Девица, Певица и Музыкантша“, — мы даже подивились, уж так торжественно! И самую ту „Девицу“ увидали, за стеклышком, на крашеном портрете; молоденькая красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза ангельские. Антипушка пожалел-повздыхал: молоденькая-то какая — и померла! „Ее, Михал Панкратыч, говорит, там уж, поди, в ангелы прямо приписали?“ Неизвестно, какого поведения была, а так глядеться, очень подходит к ангелам, как они пишутся… и пеньем, может заслуживает чин.

И повстречали радость!

Неподалеку от той „Девицы“ — Домна Парфеновна, с Анютой, на могилке дочки своей сидят, и молочной яишницей поминают. Надо, говорит, обязательно молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено, в радостное поминовение. По ложечке помянули, уж по уставу чтобы. Спросили ее про ту ангельскую „Девицу“, а она про нее все знает! „Не, не удостоится“, — говорит, это уж ей известно. Антипушка стал доспрашивать, а она губы поджала только, будто обиделась. Сказала только, подумавши:

„Певчий с теятров застрелился от нее, а другой, суконщик-фабрикант, медный ей «мавзолей» воздвиг, — пасху эту: на Пасху она преставилась… а написал неправильно“. А чего неправильно — не сказала. Пришлось нам расстаться с ними. Они на Миусовское поехали; муж покойный, пачпортист квартальный, там упокояется, — и яишницу повезли. А мы на Ново-Благословенное потрусили, через всю Москву».

Любопытно отметить нравы прежних кладбищенских работников: они собирали по могилам дары, оставленные на помин души: пеняли, что не цельное яичко оставляют сродники. Нынешние их коллеги до таких мелочей уже не опускаются. Наверное, к могильщикам можно предъявлять какие-нибудь претензии, не без этого, такая уж профессия у них — всегда быть объектом претензий клиентов, но вот за «ста граммами» и закуской, оставленными на могиле, сейчас могильщики и сторожа не охотятся. Чего нет, того нет. Это можно наверно утверждать. Зато на кладбища со всей Москвы идут, будто в супермаркет, московские пьяницы и бродяги. На праздники, особенно на Светлой Седмице, они то и дело встречаются среди могил: разговляются, чем Бог послал. Нередко запасаются и впрок. И в такие дни можно увидеть, как они выносят с кладбища куличи и яйца целыми котомками. Охранники, конечно, как-то противоборствуют такому их шопингу — стараются не пропустить бродяг на территорию, а если уж те все-таки проскальзывают, — а дыр в ограде Ваганькова хватает, — их по возможности отлавливают и выгоняют прочь.

Еще одна напасть современных московских кладбищ — торговцы бывшими в употреблении цветами. Обычно эти личности прокрадываются на кладбище в ночную смену и собирают с могил не утратившие товарного вида цветы. А утром они эти цветы тут же — при входе — продают. Работники Ваганькова рассказывают, что для них не составляет ни малейшего труда определить, у кого из цветочников товар не первой свежести. И как-то даже ваганьковские могильщики решились ополчиться на этих ночных собирателей цветов. Они устроили вылазку в их расположение вблизи кладбища и всех разогнали, причем нанеся неприятелю урон в виде побоев и конфисковав товар в виде трофеев. Но вышло себе дороже: цветочники ужо отомстили могильщикам. Верные своей тактике, они ночью взяли кладбище и учинили там беспорядок. Больше могильщики решили с ними не связываться. Так ничем эта «батрахомиомахия» и закончилась. А посетителям Ваганькова нужно теперь иметь в виду, что значительная часть цветов, которыми торгуют вблизи кладбища, уже побывала на чьих-то могилах.

М. А. Дмитриев в своем стихотворении, между прочим, мимолетно приводит одну очень колоритную примету, иллюстрирующую московский быт первой половины XIX века. Он рассказывает, как именно «семьи нарядных гостей» поминают усопших родных: «Тут на могилах они — пьют чай (ведь у русских без чая нет и гулянья)». Прежде всего, любопытно заметить, что в старину выход на кладбище считался «гуляньем», то есть, судя по описанию Дмитриева, этаким пикником. Дач тогда еще не заводили. О туризме народ и понятия не имел. Вот и отправлялись горожане на «гулянья» куда-нибудь в ближайший пригород — в Марьину Рощу, в Сокольники или, еще лучше, на кладбища, — чтобы уж заодно и своих навестить. И, как теперь туристы берут в поход котелок, так же точно в прежние времена люди, отправляясь на «гулянья» за город, прихватывали с собою самовар. Так приедут они, бывало, к усопшим родным на свиданье, рассядутся вкруг могилы; пока развяжут салфетки, платки с пирогами, помянут родителей, тут, глядишь, — и самовар поспел. За целый-то день по нескольку раз самовар люди ставили. Чтобы все напились вволю. Раньше так и говорили о человеке — «усидел самовар». Это значит, один выпил его целиком. И иной раз, по праздникам, на Ваганькове, куда ни посмотришь — всюду на могилках самовары дымят, затулками позвякивают, — Москва на «гулянье» выбралась. Само собою, ели люди там не одну яичницу. И пили не один чай. Но иногда при отеческих гробах давались решительные обеды.

Собственно, такие пикники на кладбищах не перевелись и теперь. Разве что самоварничать не стало принято. А едят и выпивают люди среди могил нисколько не меньше, чем в старину. Причем в поздний советский период кладбище сделалось чуть ли не единственным местом, где человек мог спокойно, легально, выпить, не опасаясь, что его загребут в ментовку. Потому что нигде больше этого сделать практически было невозможно: в кафе и столовых не наливали, а со своим приходить категорически запрещалось, за употребление спиртного где-нибудь на природе — в парке, в сквере — ближайшую, по крайней мере, ночь можно было провести в отделении. И что оставалось делать добрым друзьям, которым захотелось этак по дружески, да попросту хлопнуть по рюмашке-другой? — им оставалось только идти на соседнее кладбище и уже там, делая вид, что они поминают кого-то из близких, спокойно, без риска поплатиться за это, усидеть бутылец. Это именно о тех порядках говорится в популярной в 1970-е годы песне Михаила Ножкина:

Ну, к примеру, вам выпить захочется,

а вам выпить никак не дают!

Все кричат, все грозят вытрезвителем —

в вашу нежную душу плюют!

А на кладбище — все спокойненько,

от общественности вдалеке,

все культурненько, все пристойненько,

и закусочка на бугорке.

Самоваров действительно сейчас на кладбище не встретишь. Но всякие прочие забавности там отнюдь не редкость. На одном новом кладбище нам случилось как-то быть свидетелями совершенно очаровательной картины: человек там загорал. Он лежал параллельно могиле на покрывале и, подставив спину и бледные ноги солнцу, читал вслух книгу. Мы отважились спросить у него: отчего это он читает здесь книгу вслух? Книголюб охотно рассказал, что рядом с ним, — он кивнул на могилу, — лежит его жена, с которой они раньше всегда вместе по очереди читали вслух. Ну а поскольку теперь жена не в состоянии исполнять свою партию, то он вынужден эту важную заботу целиком взвалить на себя. Понятно, что и загорал он здесь же, в оградке, не случайно, — наверное, и прежде они с женой также любили вместе погреться на солнышке. И, может быть, человек теперь добивался полной иллюзии, будто они вдвоем с женой загорают и читают роман. Конечно, это не самая распространенная сцена из повседневной кладбищенской жизни. Но если бы в наше время кто-то догадался привезти на кладбище самовар и устроить там чаепитие, это выглядело бы, пожалуй, куда более эксцентричным поступком.

К концу ХIХ века Ваганьковское кладбище стало все более приобретать профиль некрополя интеллигенции, преимущественно творческой, который теперь за ним утвердился прочно. «Поселившаяся в прежних барских кварталах Поварской и Никитской улиц интеллигенция, — писал А. Т. Саладин, — близко стоящая к университету, проживающие тут же поблизости артисты московских театров, богема с Бронных улиц — все это оканчивает жизнь на Ваганьковском кладбище. Потому-то здесь так много могил литераторов, профессоров, артистов».

В глубине кладбища, неподалеку от участка Филипповых, похоронен Владимир Иванович Даль (1801–1872), автор одного из самых выдающихся в российской словесности сочинений — «Толкового словаря живого великорусского языка», над которым он работал свыше пятидесяти лет. Причем словарь этот, существующий уже почти полтора столетия и переиздающийся до сих пор, кроме того, что он остается непревзойденным в своем роде научным лингвистическим трудом, еще имеет и значение литературного памятника первого ряда. Когда словарь впервые вышел в 1863 году, кандидатура Даля, бывшего до того членкором Петербургской АН, была предложена в ординарные (действительные) академики. Но число таких академиков в АН было строго квотировано, и для Даля вакансии не нашлось. Тогда знаменитый историк, действительный член АН, Михаил Петрович Погодин обратился к господам академикам с заявлением. Он сказал, что «теперь русская академия без Даля немыслима». Но поскольку вакансии для него не было, Погодин предложил бросить жребий, кому из них — ординарных — «выйти из академии вон», чтобы освободившееся место досталось Далю.

Называя словарь «занимательной книгой», академик Я. К. Грот исключительно справедливо говорил: «Всякий любитель отечественного слова может читать ее или хоть перелистывать с удовольствием. Сколько он найдет в ней знакомого, родного, любезного, и сколько нового, любопытного, назидательного! Сколько вынесет из каждого чтения сведений драгоценных и для житейского обихода, и для литературного дела!» Если какой-то современный автор пишет так называемые исторические произведения, в частности, относящиеся к XIX — нач. ХХ вв., то словарь Даля для него первый и незаменимый помощник. Конечно, можно написать исторический роман и на современном «продвинутом» наречии: «13 июня 1807 года по старому стилю в Тильзите (нынешнем Советске) между царем РИ Александром Романовым, династия которого будет репрессирована в грозном, братоубийственном 1917 году, — он об этом еще не знает, — и императором ФР Б. Наполеоном, которому суждено умереть в забытьи в 1821-ом в ссылке на натовской базе в Атлантическом океане, состоялся саммит на высшем уровне в формате „два минус один“ (немецкий король, не допущенный в VIP-па латку посередине Нямунаса, в одиночестве тусовался на берегу, отошедшем впоследствии к одному из государств Балтии — к Литве). В совместном коммюнике главы государств отметили, что сделано уже очень много, но предстоит им сделать еще больше и, прежде всего, превратить накопленный потенциал в новую энергию развития. Для этого у сторон есть все возможности: есть ресурсы, свой собственный опыт, есть полное понимание приоритетов развития, основанное на позитивном прошлом ближайших прошедших лет…» И т. д. Таким вот приблизительно языком написаны некоторые современные «исторические» сочинения. Очевидно, что такие авторы не имеют понятия о языковой стилизации. Не хотят, а, скорее всего, не умеют работать со словарем Даля. Автор же, который вполне чувствует язык и к тому же опирается на лексику Даля, если он пишет, предположим, произведение о Первой мировой войне, никогда не употребит слова из лексического запаса периода Великой Отечественной — «противник», «немецкая армия», «фрицы», но он напишет так, как говорили и писали в 1914 году и ранее — «неприятель», «германская армия», «гансы». Та или иная эпоха узнается не только по датам, которыми пестрят страницы у иного автора, но, прежде всего, по речевому своеобразию повествования. Не верь своим очам — верь моим речам. Это, кстати, тоже из Даля.

Поговорки и пословицы составляют значительный раздел словаря. Их всех там порядка тридцати тысяч. И это не просто набор фразеологизмов, приведенных как пример употребления заглавного слова статьи в контексте. Это иногда целый рассказ о каком-либо предмете или явлении. Маленькая новелла в поговорках. Взять хотя бы слова «жена» и «жениться». Вот какую красочную картину русской жизни изображает Даль, объясняя эти слова: «Добрая жена дом сбережет, плохая рукавом растрясет», «Счастлив игрой, да не счастлив женой», «Не верь коню в поле, а жене в доме», «Не всякая жена мужу правду сказывает», «И дура жена мужу правды не скажет», «Муж не знает, где жена гуляет», «Жена мужа любила, в тюрьме место купила!», «Худо мужу тому, у которого жена большая в дому», «Молода годами жена, да стара норовом», «Злая жена засада спасению», «Злая жена сведет мужа с ума», «Железо уваришь, а злой жены не уговоришь», «Злая жена битая бесится, укрощаемая высится, в богатстве зазнаётся, в убожестве других осуждает», «От пожара, от потопа, от злой жены, Боже, охрани!», «И моя жена крапива, да на нее мороз пал», «Бей жену до детей, а детей до людей», «Муж с женой ругайся, а третий не мешайся», «Жену с мужем некому судить, кроме Бога», «Муж с женой бранится, да под одну шубу ложится», «Жена от мужа на пядень, а муж от жены на сажень», «Мужнин грех за порогом остается, а жена все домой несет», «Жена не сапог, с ноги не скинешь», «Дважды жена мила бывает: как в избу введут, да как вон понесут!», «Жениться, не лапоть надеть», «Женишься раз, а плачешься век», «Идучи на войну, молись, идучи в море, молись вдвое, хочешь жениться, молись втрое», «Жениться не долго, да Бог накажет — долго жить прикажет!»

Все свои поговорки Даль собирал преимущественно среди крестьян. И любопытно заметить, что народные суждения, — разумеется, это только мужские суждения, — о женах и о предстоящей женитьбе не содержали никаких положительных эмоций. Но плохо, что худо, а и того плоше, что худого нет. На всех и Бог не угодит. Будь малым доволен, больше получишь.

Однако же муж свое, а жена свое. Жены тоже не лыком были шиты и отвечали так: «Вижу и сама, что муж мой без ума», «В стары годы бывало — мужья жен бивали, а ныне живет, что жена мужа бьет», «Старого мужа соломкой прикрою, молодого сама отогрею», «Муж родил — жену удивил!», «Чужой дурак — смех, а свой дурак — стыд», «Мужик напьется, с барином дерется, проспится — свиньи боится». Справедливо говорят: Даля читать можно, как художественную литературу.

В. И. Даль жил неподалеку от Ваганьковского кладбища — на Большой Грузинской улице в собственном доме. Этот деревянный дом конца XVIII века, к счастью, сохранился. Теперь там музей Даля. Владимир Иванович очень любил ходить к кладбищу на прогулку. Он каждый день непременно совершал этот свой моцион, невзирая на погоду, хотя бы лил дождь или бушевала метель. В марте 1872 года умерла его жена — Екатерина Львовна. Похоронили ее, естественным образом, на ближайшем к дому кладбище. А спустя всего полгода — 22 сентября — умер и сам Даль. Ваганьковское кладбище в то время еще отнюдь не было местом упокоения академиков. Дмитирев же писал, что «тут безвестные люди …сошлись». Но поскольку там уже покоилась жена Даля, то похоронили с ней рядом и самого Владимира Ивановича. И, возможно, нам еще повезло, что он оказался на таком непрестижном кладбище, каким было Ваганьково в XIX веке. Если бы его похоронили в каком-нибудь монастыре, как полагалось по чину академику, то его могила, скорее всего, вообще не сохранилась бы. Мог оказаться Даль и на Введенском немецком кладбище. Он же был лютеранином. А в то время иноверцев категорически не полагалось хоронить вместе с православными людьми. Но Даль очень хотел быть погребенным рядом с женой на любимом Ваганькове, и незадолго перед смертью он принял православную веру.

Впрочем, и вполне сохранившуюся могилу В. И. Даля на Ваганькове отыскать очень непросто: к сожалению, она находится в глубине участка, и тот, кто не знает, где именно Даль похоронен, скорее всего, пройдет мимо его надгробия — темного невысокого креста причудливой формы, стоящего в третьем ряду от дорожки, на котором мудреной, практически нечитаемой, вязью написано имя покойного и даты рождения и смерти.

В сущности В. И. Даль положил начало «писательскому профилю» Ваганьковского кладбища. Хотя каких-то литераторов там и прежде хоронили, но относительно своего времени они были художниками малозначительными. Может быть, самым известным сочинителем, похороненным здесь прежде Даля, был поэт пушкинской поры Алексей Федорович Мерзляков (1778–1830), автор стихотворения «Среди долины ровныя», ставшего популярной, не забывшейся и через два века, песней. В воспоминаниях «Мелочи из запаса моей памяти» М. А. Дмитриев рассказывает, как появилось это стихотворение: «Лучшее время жизни Мерзлякова было до 1812 года. Это было для него самое приятнейшее, самое цветущее, и для человека, и для поэта, время, исполненное мечтаний несбывшихся, но, тем не менее, оживлявших его пылкую душу. В это время он проводил летние месяцы в сельце Жодочах, подмосковной Вельяминовых-Зерновых, где его все любили, ценили его талант, его добрую душу, его необыкновенное простосердечие; лелеяли и берегли его природную беспечность. … Песня Мерзлякова Среди долины ровныя написана была в доме Вельяминовых — Зерновых. Он разговорился о своем одиночестве, говорил с грустию, взял мел и на открытом ломберном столе написал почти половину этой песни. Потом ему подложили перо и бумагу: он переписал написанное и кончил тут же всю песню».

Мерзляков свыше четверти века преподавал российский слог в университетском благородном пансионе и русскую словесность в собственно уже университете, причем дослужился до профессорского звания. В своих «Мелочах» Дмитриев, бывший у Мерзлякова и пансионером и студентом, вспоминает: «Я слушал его лекции и в университете (1813–1817). Надобно сказать, что здесь он посещал их лениво, приходил редко; иногда, прождавши его с четверть часа, мы расходились. — Спросят: как же учились? — Отвечаю: учились хорошо. А доказательство: все студенты того времени, ныне уже старики, знают словесность основательно! Вот объяснение этого. Живое слово Мерзлякова и его неподдельная любовь к литературе были столь действенны, что воспламеняли молодых людей к той же неподдельной и благородной любви ко всему изящному, особенно к изящной словесности! Его одна лекция приносила много и много плодов, которые дозревали и без его пособия; его разбор какой-нибудь оды Державина или Ломоносова открывал так много тайн поэзии, что руководствовал к другим дальнейшим открытиям законов искусства! Он бросал семена, столь свежие и в землю столь восприимчивую, что ни одно не пропадало, а приносило плод сторицею.

Я не помню, чтобы Мерзляков когда-нибудь искал мысли и выражения, даром что он немножко заикался; я не помню, чтобы когда-нибудь, за недостатком идей, он выпускал нам простую фразу, облеченную в великолепное выражение: выражение у него рождалось вдруг и вылетало вместе с мыслию; всегда было живо, ново, сотворенное на этот раз и для этой именно мысли. Вот почему его лекции были для нас так привлекательны, были нами так ценимы и приносили такую пользу! Его слово было живо, неподдельно и убедительно».

К сказанному можно еще добавить, что некоторые из учеников Мерзлякова стали впоследствии крупнейшими российскими поэтами — П. А. Вяземский, Ф. И. Тютчев, А. И. Полежаев, М. Ю. Лермонтов. И вовсе не исключено, что все эти господа остались бы вполне безвестными людьми, если бы не лекции Мерзлякова.

Чрезвычайно любопытно и другое замечание Дмитриева о Мерзлякове: «Гексаметры начал у нас вводить Мерзляков, а не Гнедич. Сначала перевел он отрывок из Одиссеи „Улисс у Алкиноя“; правда не совсем гексаметром, а шестистопным амфибрахием, т. е., прибавив в начале стиха один краткий слог. Это доказывает только, что он, как писатель опытный в стихосложении, чувствовал, что слух русских читателей не может вдруг привыкнуть к разнообразным переменам гексаметра, и хотел приучить его амфибрахием, как переходною мерою от привычного ямба к новому для нас чисто эпическому размеру, который в своих вариациях требует уже учено-музыкального слуха. Один наш критик видит в гексаметрах только то, что они длинны; но Мерзляков видел в них разнообразнейший из метров и потому осторожно приучал к нему слух непривычных читателей. И потому-то после первого опыта, переведенного амфибрахием, он перевел отрывок из Илиады Единоборство Аякса и Гектора уже настоящим гексаметром. За Гнедичем осталась слава вводителя только потому, что он усвоил нам гексаметр трудом продолжительным и важным, т. е. полным переводом Илиады. Мерзляков и Гнедич — это Колумб и Америк-Веспуций русского гексаметра».

Но если ко времени смерти Даля писательская могила на Ваганькове встречалась еще все-таки довольно редко, то на рубеже XIX–XX веков на кладбище в разных концах появились даже свои «литературные мостки», так много здесь уже было похоронено писателей. Причем в равной степени и крупных, и «великих малых».

Неподалеку от прохоровской часовни и надгробия Шехтеля похоронен основатель и издатель крупнейшего дореволюционного литературного журнала «Русская мысль» Вукол Михайлович Лавров (1852–1912). Сам прекрасный литературовед и переводчик с польского, — его переводы Сенкевича критика называла лучшими из когда-либо выходивших, — Лавров привлек к участию в журнале крупнейших авторов своего времени — Н. Г. Чернышевского, Н. С. Лескова, Л. Н. Толстого, В. М. Гаршина, А. П. Чехова, В. Г. Короленко, Г. И. Успенского.

Был среди авторов «Русской мысли» и Лев Толстой. В. А. Гиляровский вспоминает: «Как-то (это было в конце девяностых годов) я встретил Льва Николаевича на его обычной утренней прогулке у Смоленского рынка. Мы остановились, разговаривая. Я шел в редакцию „Русской мысли“, помещавшуюся тогда в Шереметьевском переулке, о чем между прочим сообщил своему спутнику. „Вот хорошо, напомнили, мне тоже надо туда зайти“. Пошли. Всю дорогу на этот раз мы разговаривали о трущобном мире. Лев Николаевич расспрашивал о Хитровке, о беглых из Сибири, о бродягах. За разговором мы незаметно вошли в редакцию, где нас встретили В. М. Лавров и В. А. Гольцев. При входе Лев Николаевич мне сказал: „Я только на минуточку“. И действительно, хотя Лавров и Гольцев просили Льва Николаевича раздеться, но он, извинившись, раздеться отказался и так и стоял в редакции в шапке, с повязанным сверх нее башлыком. Весь разговор продолжался не более двух-трех минут…»

Упомянутый Гиляровским редактор «Русской мысли» Виктор Александрович Гольцев (ум. в 1906-ом) похоронен рядом с патроном. Могила его теперь совершенно запущена. В одной оградке с надгробием Гольцева — большим черным каменным крестом — стоял еще один памятник — четырехгранный обелиск. Теперь этот обелиск лежит на земле, надписью вниз. И лежит так, судя по всему, очень давно: уже частично в землю врос. Но крест над могилой самого редактора «Русской мысли» — на удивление — сохранился прекрасно: стоит, будто новый.

Здесь же поблизости находятся могилы некоторых так называемых писателей-народников, в том числе и авторов «Русской мысли»: Александра Ивановича Левитова (1835–1877), Николая Васильевича Успенского (1837–1889), Алексея Ермиловича Разоренова (1819–1891), Николая Михайловича Астырева (1857–1894), Филиппа Диомидовича Нефедова (1838–1902), Николая Николаевича Златовратского (1845–1911) и других.

Николай Успенский вошел в историю литературы как автор реалистических, проникновенных рассказов и очерков о безотрадной жизни русского крестьянства. Жил он в чудовищной нужде и превратился в конце концов в совершенного бродягу. Со своей отроковицею-дочерью, переодетой мальчиком, он побирался по пригородным поездам: дочь играла на гармошке и пела, а несчастный отец собирал подаяние. Успенский был знаком с некоторыми великими — Тургеневым, Некрасовым, Толстым, — и он оставил о них крайне уничижительные воспоминания. Издатель, который взялся выпускать его воспоминания, в интересах Успенского же отказал ему выплатить весь гонорар сразу. Он выдавал автору по рублю в день. Поэтому на какое-то время Успенский, по крайней мере, был избавлен от голода. Но ненадолго. Понимая, что ближайшую зиму ему уже не пережить, писатель решительно покончил со своим безотрадным изнурительным существованием: однажды в промозглую октябрьскую ночь он забрел куда-то в замоскворецкую глушь и зарезался там. Похоронил его на свой счет Николай Иванович Пастухов, издатель газеты «Московский листок», в которой Успенский печатал свои рассказы. Увы, могила этого интересного писателя и человека с замечательной судьбой не сохранилась.

Очень непохожая судьба была у другого народника — поэта Алексея Разоренова. Он держал на углу Тверской и М. Палашевского переулка собственную овощную лавочку. И, по всей видимости, жил относительно достаточно. Участник телешовской «Среды», поэт и москвовед И. А. Белоусов вспоминает свою первую встречу с Разореновым: «Познакомился я с ним так: не помню, кто-то дал мне просмотреть рукопись „Солдат на родине“, подписанную „А. Разоренов“. Этого писателя я лично не знал. Но вскоре автор этой поэмы сам явился ко мне. Я никак не ожидал, что встречу глубокого старика. Помню, он был одет по-старомодному — длиннополый русский сюртук, сапоги с высокими голенищами; жилет — фасона Гарибальди — был наглухо застегнут; шея повязана черной атласной косынкой». За несколько дней до смерти Разоренов сжег все свои рукописи. Впрочем, и тех стихотворений, что он опубликовал в разных газетах и журналах, достало бы на порядочную книгу. Но Разоренов, как и Мерзляков, остался в памяти потомков как автор лишь одного стихотворения. Вообще, это судьба очень многих поэтов. И не худшая еще судьба.

В 1840-е годы Разоренов жил в Казани и служил в местном театре статистом. Однажды туда на гастроли приехала известная столичная актриса. И для ее бенефиса потребовалась новая песня: старая ей не понравилась, и она отказалась ее исполнять. Тогда ей в театре подсказали обратиться к их молодому актеру, который еще и очень недурно сочиняет стихи. По просьбе столичной гостьи Разоренов за одну ночь сочинил стихотворение «Не брани меня, родная…» А какой-то местный композитор подобрал к стихотворению музыку. Бенефис удался на славу. Песню же Разоренова, к которой известный композитор Александр Дюбюк потом написал новую музыку, запела вся Россия. Около ста лет она вообще была популярнейшей. Но даже и теперь некоторые фольклорные коллективы включают ее в свой репертуар.

Кстати, композитор Александр Иванович Дюбюк (1812–1897) похоронен тоже на Ваганькове. Могила его находилась в противоположенной от Разоренова — правой стороне кладбища. Впоследствии она затерялась. И лишь совсем недавно на краю участка, там, где предположительно он похоронен, появился новый памятник композитору.

Самым, пожалуй, признанным и значительным из писателей-народников был Николай Златовратский. Он родился во Владимире в семье мелкого чиновника. После гимназии учился в Московском университете и в Петербургском технологическом институте, но нужда не позволила закончить ни тот, ни другой. Златовратский довольно рано начал печататься. И вскоре сделался авторам самых известных российских изданий. А журнал «Русское богатство» он сам несколько лет возглавлял. Кроме многочисленных публицистических работ, очерков и мемуаров, Златовратский написал роман «Устои» (1878 — 82), повести «Крестьяне-присяжные» (1874–75), «Золотые сердца» (1877) и другие. В 1909 году он был избран почетным академиком Петербургской АН.

Златовратский был одним из первых, кто задумался над значением общины для Российского государства. Большая часть его творчества — это именно апология общинной жизни. Собственно на общину пока никто не покушался. О том, что грядет аграрная реформа, главной целью которой будет уничтожение общины, еще никто и не подозревал. И уже, во всяком случае, этому не придавалось какого-нибудь значения. Но Златовратский как будто чувствовал приближение катастрофы. Поэтому он и старался показать, что такое община, и как важно сохранить устои, с помощью которых Россия только и могла преодолеть любые, хотя бы самые тяжкие, испытания. А убери эти устои, и стране не стравится даже и с малыми трудностями, — погибнет, развалится.

Но к Златовратскому никто не прислушался. Напротив, прогрессивная интеллигенция надсмехалась над его «общинными мужичками», старалась уязвить Златовратского его «идолопоклонством перед народом». К счастью для этих насмешников, им не довелось дожить до времени, когда уже следующему поколению интеллигенции пришлось либо все-таки согнуться в поклоне перед идолами, к тому же представляющим совсем другой народ, — не свой, — либо уносить ноги из страны, либо с дырочкой в затылке гнить в родном черноземе. А все это стало следствием бездумного разрушения общины, начиная с 1906 года.

Ненавистник общины предсовмин П. А. Столыпин — величайший, как считается, в истории России реформатор — предполагал, что освободившиеся таким образом от уравниловки «крепкие и сильные» крестьяне скоро поднимут российскую экономику на новую высоту. Отчасти так и вышло: столыпинские сибирские кулаки, например, в первые же годы реформы стали приносить государству дохода больше, чем давала вся золотопромышленность Сибири. Но Столыпин совершенно не подумал, что оставшиеся без общинной опеки и контроля «слабые, убогие и пьяные», обозленные на свою безотрадную голоштанную житуху, а еще больше на забуревших фартовых земляков, повернут «трехлинейки», которые попадут к ним в руки в 1914-ом, и на этих земляков, и вообще на весь мир насилья, то есть на самое государство. Недаром Толстой в разгар реформы писал Столыпину: «Все стомиллионное крестьянство теперь враждебно Вам». Приобретя опору в лице лишь незначительного числа кулаков, Столыпин собственными руками создал стомиллионную армию грабителей награбленного, ниспровергателей государственных основ, устоев, могильщиков самой России — монархии и империи.

Столыпин взялся реформировать Россию, абсолютно не представляя себе натуры русского крестьянина и практически не понимая значения общины — этой консервативной цементирующей основы, которая только и могла удержать всех этих бунинских Серых, Денисок, Юшек в каких-то пределах. Но едва они остались без призора общинных «старшин» и превратились в пролетариат, так сразу и сделались движущей силой революции.

Вот чего опасался провидец Златовратский! Вышедший из самого народа, он хорошо понимал спасительное для России значение общины. Он великолепно знал натуру русского крестьянина, — что тому хорошо, а что и ему, и вместе с ним государству — смерть.

Последователь мальтузианства Столыпин считал, что право на жизнь имеет только сильнейший, тот, кто одолеет ближнего в естественном отборе. В русской же крестьянской общине исповедовались прямо противоположные ценности: право на жизнь имеет всякий человек божий, чему служит гарантией непременная взаимная помощь общинников. Друг о друге, а Бог обо всех, — на такой мудрости испокон держался русский мир.

Вот как Златовратский рассказывает о крестьянской сходке, на которой люди «миром» рядили какую-нибудь свою нужду. Например, сговаривались о починке дорог, чистке колодцев, помоге погорельцам, о найме пастухов и сторожей, или разбирали всякие нарушения общинниками тех или иных правил, запретов, а то и решали чьи внутрисемейные разлады. «Сходка была полная. Большая толпа колыхалась против моей избы, — пишет Златовратский. — Тут собралась, кажется, вся деревня: старики, обстоятельные хозяева, молодые сыновья, вернувшиеся с заработков в страдное время, бабы и ребятишки. В тот момент, когда я пришел, ораторские прения достигли уже своего апогея. Прежде всего меня поразила замечательная откровенность: тут никто ни перед кем не стеснялся, тут нет и признака дипломатии. Мало того что всякий раскроет здесь свою душу, он еще расскажет и про вас, что только когда-либо знал, и не только про вас, но и про вашего отца, деда, прадеда… здесь все идет начистоту, все становится ребром; если кто-либо по малодушию или из расчета вздумает отделаться умолчанием, его безжалостно выведут на чистую воду. Да и малодушных этих на особенно важных сходках бывает очень мало. Я видел самых смирных, самых безответных мужиков, которые в другое время слова не заикнутся сказать против кого-нибудь, на сходах, в минуты общего возбуждения, совершенно преображались и, веруя пословице: „На людях и смерть красна“, — набирались такой храбрости, что успевали перещеголять заведомо храбрых мужиков. В такие минуты сход делается просто открытою взаимною исповедью и взаимным разоблачением, проявлением самой широкой гласности. В эти же минуты, когда, по-видимому, частные интересы каждого достигают высшей степени напряжения, в свою очередь, общественные интересы и справедливость достигают высшей степени контроля. Эта замечательная черта общественных сходов особенно поражала меня».

Может быть, в наше время, когда мальтузианство повсеместно утвердилось как нравственная норма, такие отношения между людьми кому-то покажутся патриархальными пережитками, «колхозным тоталитаризмом», «антидемократичным» вмешательством общества в личную жизнь индивидуума и т. п. Но вот бы спросить теперь у нынешних обездоленных, например, у тех, чьи дома всякую весну смывают разлившиеся реки, — что они предпочли бы? — прежний общинный «тоталитаризм», при котором им всем миром немедленно поставили бы новую избу, или нынешнюю мальтузианскую демократию, когда государство вроде бы должно заботиться о попавших в беду гражданах, но на практике мироеды-чиновники всячески избегают оказывать несчастным какое-либо вспомоществование. Вот именно об этом в свое время призывал задуматься Николай Николаевич Златовратский, крупнейший мыслитель и знаток русской души.

В советское время, когда Ваганьково сделалось вторым по степени престижа кладбищем в Москве, и в последние годы литераторов здесь хоронили особенно много. И теперь, когда идешь по ваганьковским дорожкам, то и дело поодаль на памятниках попадаются надписи — «писатель», «поэт», «драматург».

Неподалеку от уголка писателей-народников в 1920 годы появились новые «мостки», центральное захоронение которых — могила Сергея Александровича Есенина (1895–1925). Именно благодаря тому, что здесь похоронен Есенин, этот участок стал один из самых посещаемых на кладбище. Там всегда стоят люди. И нередко кто-нибудь читает стихи.

Есенин завещал, чтобы его похоронили рядом с поэтом Александром Васильевичем Ширяевцом-Абрамовым (1887–1924), с которым он очень дружил в последние годы своей жизни. Здесь же похоронены: автор повести «Ташкент — город хлебный» Александр Сергеевич Неверов (1886–1923), поэт и переводчик Егор Ефимович Нечаев (1859–1925) и другой поэт, автор известной песни «Кузнецы» («Мы — кузнецы и дух наш молод») Филипп Степанович Шкулев (1868–1930).

Еще один близкий друг Есенина поэт Рюрик Ивнев (Михаил Александрович Ковалев, 1891–981) похоронен вдалеке от друга — на так называемой Церковной аллее в правой стороне кладбища.

А на дальней ваганьковской окраине, в глубине участка стоит невысокий беломраморный памятник в виде аналоя с раскрытой книгой на нем, какие обычно ставят на могилах священников. На лицевой стороне памятника две надписи: вверху — Поэт Сергей Митрофанович Городецкий 5 II 1884 — 7 VI 1967, а в нижней части — Нимфа Алексеевна Городецкая 1945-17-10. На развороте же книги выбиты стихи: Одна звезда Над нами светит И наши сплетены пути Одной тебе На целом свете Могу я вымолвить — прости.

Сергей Городецкий в 1915 году по рекомендации Александра Блока помог Есенину с публикацией его стихов в столичных изданиях, после чего Есенин и вошел в большую литературу. Сам же Городецкий прославился в 1907 году, когда вышла его книга стихов «Ярь». Все крупнейшие поэты того времени, включая Блока, приняли Городецкого за надежду русской поэзии. По собственному признанию Велимира Хлебникова, он «одно лето» буквально не расставался с «Ярью» — «носил за пазухой». За этот сборник, написанный по мотивам языческих славянских сюжетов, Городецкий взялся под влиянием идей Вячеслава Иванова о «мифотворчестве». В «Яри», впервые, по сути, в России язычество с его пантеоном было преподнесено как равная христианству духовная ценность. В этой книге Городецкий воссоздал культ древнерусских богов и изобразил «звериную» стихийность первобытного славяноруса. Последующие сборники Городецкого, в том числе и стихи, написанные по языческим мотивам, — «Перун» (1907), «Дикая воля» (1908), «Русь» (1910) — особенного успеха не имели. Еще меньшую ценность представляют его прозаические сочинения. И все-таки он вошел в историю литературы, как весьма значительный художник. Очень неплохие стихи Городецкий писал во время Великой Отечественной войны. Тогда у немолодого уже поэта будто открылось второе дыхание. Но, может быть, в этот период Городецкому очень кстати пришелся его излюбленный пафос яри и дикой воли «мифотворческих» опытов, который отчетливо ощущается в стихах о войне, как, например, в стихотворении «Русскому народу» 1941 года: «Не раз ты гордую Европу / Спасал от дерзких дикарей / И взнуздывал их грозный топот / Рукой своих богатырей».

Когда в конце 1930-х советской государственной политике потребовалась апелляция к русскому патриотизму, то, кроме прочих атрибутов, иллюстрирующих славное прошлое России, был воскрешен популярный прежде в искусстве сюжет спасения простым крестьянином первого царя Романова. В частности, тогда вспомнили, что существует прекрасная опера Михаила Ивановича Глинки, в которой воспевается самоотверженная любовь простого народа к родине, — «Жизнь за царя». Но как бы далеко власть не заходила в своем заигрывании с патриотическими чувствами советских людей, повторить постановку под таким названием и с прежним текстом она — власть — не решилась. И тогда Сергею Городецкому было предложено написать новое либретто к опере Глинки. Вот так появился «Иван Сусанин». Уже где-то в 1980-е в операх стали снова ставить «Жизнь за царя». Но и «Иван Сусанин» не был исключен из репертуаров театров. Так эта опера и существует теперь под двумя названиями и с разными либретто.

Сергей Городецкий вообще старался жить в соответствии со своей творческой эстетикой. Конечно, это выглядело довольно театрально. Жена О. Мандельштама в своих мемуарах прямо называет поведение Сергея Митрофановича шутовством. После революции Городецкий жил практически на самой Красной площади — в здании бывших губернских присутственных мест в проезде Воскресенских ворот, напротив Исторического музея. Вот такие воспоминания о визите в этот дом оставила Н. Мандельштам: «Городецкий поселился в старом доме возле Иверской и уверял гостей, что это покои Годунова. Стены в его покоях действительно были толстенные. Жена крестом резала тесто и вела древнерусские разговоры. Сырая и добродушная женщина, она всегда помнила, что ей надлежит быть русалкой, потому что звали ее Нимфой. Мандельштам упорно называл ее Анной, кажется, Николаевной, а Городецкий столь же упорно поправлял: „Нимфа“… Мандельштам жаловался, что органически не может произнести такое дурацкое имя…»

Могила Сергея Городецкого. Ваганьковское кладбище

Не вполне понятно, почему апологет язычества древней Руси Городецкий называл жену по-гречески — Нимфа. Вот в имени дочери он выдержал древнерусский «мифотворческий» стиль — Рогнеда. Рогнеда Сергеевна Городецкая похоронена там же — в родительской оградке. Скорее всего, никаких больше родственников у Городецкого не осталось. Потому что могила его находится теперь в совершенном запустении. Нам пришлось побывать на Ваганькове на Светлой Седмице 2004 года, и мы застали в высшей степени удручающую картину: участок Городецких буквально до половины памятника был завален ветками, листьями, другим хламом, — по всей видимости, соседи, чтобы далеко не носить все это, сбрасывали собранный со своих участков мусор на бесхозную могилу Городецкого.

Чуть правее от «аналоя» Городецкого в 2010 году появился величественный металлический серебристый крест. Надпись на нем — участник Великой Отечественной войны Николай Филиппович Королев покоритель Берлина 14 дек. 1910 — 31 мая 1976 — вряд ли кому-то что-то говорит. Но вместе с тем история этого захоронения имеет для многих очень важное значение. В предыдущем издании книги, в очерке о Преображенском кладбище, мы рассказывали о том, как в Москве и по всей стране исчезают, пропадают могилы участников Великой Отечественной войны. Тогда в качестве примера мы приводили судьбу могилы участника войны Н. Ф. Королева: каким-то образом оставшись без призора, она в 1990-е исчезла. И вот с удовлетворением можно отметить: наша публикация безрезультатной не осталась, — совместными усилиями Московского совета ветеранов Великой Отечественной, МО ВООПИК и администрации Ваганьковского кладбища могила была найдена и надлежащим образом оформлена. Память о покорителе Берлина восстановлена! Но сколько еще по Москве таких заброшенных, а то и вовсе исчезнувших могил героев дожидаются восстановления…

Под тем же крестом, что и Н. Ф. Королев, покоится его отец, как можно понять из написанного: участник Русско-японской войны Филипп Егорович Королев крестьянин д. Макеихи Рузского уезда ск. в 1920 г. Честно сказать, нам в Москве никогда не встречались захоронения хотя бы ветеранов Первой мировой. А уж участник Русско-японской — это вообще уникальный случай даже для гигантского московского некрополя. Почему он и достоин быть упомянутым.

С противоположной стороны от Городецкого стоит очень скромная белая мраморная дощечка. На ней написано: Полковник Хрусталев Иван Васильевич. 1907–1954. Дорогому мужу от жены. Имя этого охранника Сталина, до того почти безвестного, вся страна узнала в 1990-е, когда на экраны вышел нашумевший фильм Алексея Германа «Хрусталев, машину!» В ночь с 28 февраля на 1 марта 1953 года Хрусталев был при Сталине на ближней даче. Кроме него в покои вождя в ту ночь никто не заходил. В десять часов утра он сдал пост своему сменщику и уехал. Сменщик, зная, что хозяин обычно встает довольно поздно, ничуть не придал значения его долгому отсутствию. И лишь к вечеру хватились и вошли в спальню. Сталина застали на полу без чувств. Пятого числа опять дежурил Хрусталев. Он, вместе с наследниками из политбюро, присутствовал при самой кончине отца народа. Берия, дождавшись, когда хозяин испустил дух, бодро воскликнул: «Хрусталев, машину!» — и поехал управлять одной шестой частью суши. А вскоре умер и полковник Хрусталев. Что для некоторых исследователей стало дополнительным аргументом в пользу версии о заговоре Берии и других против Сталина: если человек умер далеко не в преклонных летах, значит, попросту его убрали, как опасного свидетеля.

На следующей за Есенинской — Тимирязевской — аллее стоит красивый памятник с броской надписью:

Столпотворящих форм не требуют века

Поэт космист

Вадим Баян

1880–1966

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Родилась и живет в Беларуси и уже больше десяти лет совмещает врачебную практику с написанием мистич...
Можно с уверенностью сказать, что все люди делятся на тех, кто любит и ждет книги Марии Метлицкой, и...
Ни сном ни духом не помышлял о судьбе литератора. Но в детстве однажды проиграл товарищу спор, элеме...
«…Студент склонился над бумагой, задумался.Некоторое время профессор наблюдал за ним. Перед его глаз...
Школьные романы…Какими важными они кажутся старшеклассницам – и как скоро забываются! Зоя была увере...